Вышли из леса две медведицы (Меир Шалев) читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Вышли из леса две медведицы (Меир Шалев)

Меир Шалев

Вышли из леса две медведицы

 

Проза еврейской жизни

 

* * *

От переводчиков

 

«Я пишу, – говорит героиня нового романа Меира Шалева, – но свои рассказы показываю только родным, да и то не все».

Это не совсем точно. Теперь и мы можем прочесть рассказы Руты Тавори – нам их показал сам Шалев. В его романе добрую половину текста составляют рассказы, якобы написанные главной героиней. Но и другую половину написал как бы не он. Да и само название книги на иврите («Штаим дубим») тоже вроде бы не ему принадлежит, потому что заимствовано из Библии, даже грамматическая ошибка, которая есть в Библии, сохранена: не «Два медведя», а «Две медведя».

Не правда ли, все сказанное требует объяснения?

Попробуем объясниться в немногих словах.

Прежде всего, следует сказать, что новый роман Меира Шалева – мучителен. Разумеется, как всегда у Шалева, он замечательно написан, он неотрывно увлекателен, он искрится юмором, в нем живут и движутся мощно выписанные герои, его наполняют страсти – любовные в том числе; в общем, тем, кто читал прежние книги Шалева, этот перечень знаком, а тем, кто открывает этого автора для себя впервые, стоит только позавидовать. Но сверх всего этого новый роман задает такие мучительные нравственные вопросы, каких не задавала до сих пор ни одна книга Шалева. Мало того что это произведение поднимает самые глубинные, самые потаенные пласты человеческой души, все то в нас, в чем мы порой сами себе не признаемся, и делает это безжалостно, не считаясь с условностями литературы, – оно к тому же замешано на таких семейных тайнах и преступлениях, которые продолжают стоять перед нашими глазами и саднить нашу память еще долгое время после того, как мы закрываем последнюю страницу. Именно последнюю, потому что главную ужасную сцену – и главный нравственный вопрос – автор приберег на самый конец книги, и, закрыв ее, вы уже не сможете от нее отделаться, пока не найдете убедительный (может быть, точнее сказать: успокоительный) для себя самого ответ на этот вопрос.

Во?вторых, следует предупредить также, что новая книга Шалева не только мучительна (а значит – и очистительно трудна) для души, но еще и виртуозно сложна в своем сюжете. Прежние книги Шалева тоже отличались виртуозной сложностью сюжетной конструкции. Автор играл со временем, иной раз возвращая нас к прошлому, где еще не произошло что?то нам уже известное, иной раз забегая дальше своего рассказа, откуда только и становится понятным то, что прежде понятным лишь казалось, а порой еще и прослаивал эту игру «рассказами в рассказе», которые на вид были абсолютно чужды основному повествованию – но только на вид, потому что на деле все шло в дело и все получало свое место в общей картине, разве что картина эта возникала лишь по прочтении всего произведения. Но в своем новом романе Шалев добавляет к этим сложностям еще одну: как уже сказано, добрая половина глав имеют особые названия, и это дает понять, что перед нами – эпизоды семейной истории, сочиненные героиней книги, школьной преподавательницей Рутой Тавори. Прием по?своему замечательный, ибо в своих рассказах учительница Рута многое объясняет нам в сюжете, но в то же время мы понимаем, что многое из ею рассказанного она знать никак не может, а потому полностью ей доверять трудно, и нам остается только гадать, что же было «на самом деле»? Это хорошее, волнующее литературное ощущение. Потому что, как говорит сама героиня: «Однозначная истина скучна даже самой себе».

Ну а другие главы, те, что просто так и названы «Глава такая?то… глава такая?то»? А это тоже не я, подмигивает нам автор, это – запись интервью, которые некая исследовательница истории еврейских поселений Варда Канетти якобы берет у героини книги, Руты Тавори, и в которых Рута рассказывает о себе и своей семье. Судя по репликам интервьюера, Варда не очень?то понимает психологические глубины человеческих отношений, о которых предельно точно и захватывающе интересно, то исповедально, то саркастически насмешливо говорит Рута, но мы, восторженно понимающие, можем забыть о Варде и лишь благодарить героиню – и автора – за острое интеллектуальное наслаждение.

Есть в этой шалевовской конструкции и еще одна особенность. В некоторых интервью Руты Тавори мы снова сталкиваемся со многими событиями, уже известными нам по сочинениям самой Руты, но увы: в ее интервью они, эти события – или их мотивации и причины, – выглядят иначе, чем в ее же рассказах. И этот авторский прием заставляет нас снова и снова возвращаться к извечному «пилатовскому» вопросу: «Что есть истина?» Благодаря этим «столкновениям истин» Шалев ухитряется, счастливо избегая обычных схем детективного рассказа (или с удовольствием разрушая их), сделать чтение своей книги не только мучительным нравственным вопрошанием и не только напряженным интеллектуальным приключением, но еще и радостным литературным переживанием.

А теперь, соединив все сказанное, легко сообразить, что Рута Тавори, голос которой мы слышим и в главах?интервью, и в главах, именуемыех ее рассказами, оказывается сквозным повествователем всей книги (включая ее, книги, дополнительного подарка читателю в виде трех прелестных детских сказок). Вообще?то все прежние книги Шалева тоже были написаны от первого лица, то есть их всегда рассказывали главные герои, но на сей раз писатель впервые рискнул передать свои авторские права не мужчине, а женщине. Вплоть до права говорить о самых интимных (физиологических и даже сексуальных) женских переживаниях. Дерзкий – и, кажется, редчайший – литературный эксперимент!

Зачем он это сделал – загадка. Впрочем, Шалев, говоря словами поэта, издавна «ранен женской долей», и все самые симпатичные ему герои его книг – это сильные, высокие, мужественные (и красивые) женщины. Но ни одна из них доселе не получала главного слова в его книгах, где рассказчиками всегда были герои?мужчины, так что, возможно, он просто погашает старую?старую задолженность. Правда, можно думать и иначе. Можно думать, что у героя?рассказчика нового романа есть и другое, более важное назначение, нежели просто быть «голосом женщины». Ибо, закрывая книгу, мы отчетливо ощущаем, что нам рассказали не одну, а две параллельные истории семьи Тавори. Одну – реальную – историю своей семьи рассказала Рута Тавори в интервью, а другую – своего рода «миф семьи Тавори» – она же создала в своих рассказах. И взаимное отражение этих двух параллельных историй в непрерывно чередующихся главах позволяет автору создать мощное движение сюжета, которое до последних страниц держит в напряжении читателей романа, ибо его главная сцена, как уже сказано, отнесена на самый конец.

Но тут мы уже подходим к той границе, за которой предисловие грозит превратиться в пересказ. И, не желая лишать читателя удовольствия прочесть роман и подумать самому, мы лучше последуем примеру мудрой Шахразады: прекратим дозволенные речи и передадим слово самому автору – Руте Тавори, alias Меир Шалев.

 

Глава первая

Телефонный разговор[1]

 

Звонит мобильник. Высокий, плотного сложения парень смотрит на высветившийся на экране номер и поворачивается к женщине, с которой обедает.

– Мне нужно ответить, – говорит он. – Я мигом обратно.

И направляется к двери, на ходу пытаясь втянуть небольшой животик. Он еще не свыкся с этим приобретением, и живот всякий раз удивляет его заново – то в зеркале, над поясом, то под взглядами подруги, когда он трудится над ее телом.

– Алло?

– Я насчитал девять гудков, – отзывается в трубке знакомый голос. – Ты заставляешь себя ждать.

– Извини. Я в ресторане, пришлось выйти…

– У нас проблема.

– Я слушаю.

– Я тебе растолкую, осторожно и с умом, а ты постарайся отвечать мне в том же духе.

– Ладно.

– Помнишь нашу прогулку на природе?

– Сегодня утром?

– Что я тебе только что сказал? Осторожно и с умом. Никаких дат, никаких дней, никаких часов.

– Извини.

– Славная вышла прогулка…

Молчание.

– Ты что, не слышишь? Я говорю: славная вышла прогулка…

– Нет, я слышал.

– Но ты же не ответил!

– Потому как ты велел отвечать осторожно и с умом. Так что я мог ответить?

– Что это за обороты у тебя – «потому как»?! Как ты позволяешь себе так выражаться? Положено говорить «потому что»!

– Хорошо.

– Что уж тут хорошего. Повтори за мной: «Потому что ты велел».

Парень снова пытается втянуть живот, но тут же расслабляет пояс:

– Потому что ты велел. Так что я мог ответить?

– Ты мог сказать, согласен ты с тем, что я сказал, или не согласен.

– С чем согласен?

– Что получилась славная прогулка.

– Я согласен. Мы славно погуляли.

– Сразу бы так! Ты уже второй раз заставляешь меня ждать. Первый раз с гудками, теперь с ответом.

– Извини.

– Впредь не заставляй меня ждать, никогда, ты понял?

– Ладно.

– Помнишь то место, вроде трона, где мы сидели в конце прогулки?

– А как же! В том вади[2], под здоровенным харувом![3]

– Слушай, я же сказал тебе: «Осторожно и с умом»! Никаких дат, никаких имен, никаких названий!

– Но я ж никого и не называл!

– Но ты сказал «харув», не так ли?

Парень осторожно сжимает правую ладонь и смотрит на нее. Ладонь обмотана белым бинтом, и наружу выглядывают только кончики пальцев. Его маленькие, близко посаженные глазки на миг закрываются, но тут же распахиваются снова, словно от внезапного укола боли. Она всегда просыпается, когда припоминают минуту ее рождения. Сейчас я вижу его в своем воображении: он стоит возле ресторана, смотрит вниз, на сапоги, потом чуть приподымает левую ногу и протирает правой брючиной блестящий квадратный носок левого сапога.

И я слышу голос его собеседника в трубке:

– Добро бы ты сказал только «харув» – ладно, Бог с тобой. И даже только «здоровенный» – тоже не страшно. Но сказать «здоровенный харув» – и существительное, и прилагательное вместе – это же все равно что поднести людям готовенькое на тарелочке. Приятного вам аппетита, ешьте на здоровье. Не просто дерево, а харув. Не просто харув, а очень большой харув. И не просто очень большой харув, но очень большой харув в вади. Такое описание весьма сужает поиск. Люди придумали язык, чтобы всем было ясно. Но для нас с тобой все то, что всем ясно, это очень плохо, ты меня понял?

– Да. Извини.

– Хватит извиняться. Просто прими во внимание.

– Ладно.

– Хорошо. Теперь к делу. Дело в том, что мы там кое?что забыли.

– Ту газовую горелку, на которой ты готовил чай?

– Нет, кое?что поважнее.

– Ложечку для сахара?

– Стали бы мы разговаривать из?за ложечек! Подумай хорошенько и припомни. Хоть один раз используй мозги по назначению. Даже самый крохотный мозг может кое?что сообразить, если его правильно задействовать. Но когда припомнишь, не говори, что это. Скажи только: «Я понял, что ты имеешь в виду».

– Сейчас подумаю.

Молчание.

– Ты опять заставляешь меня ждать?!

Молчание.

– Вспомнил! Я понял, что ты имеешь в виду.

– В таком случае съезди туда снова, поищи там, найди это и принеси.

– Как срочно?

– Если кто?нибудь найдет это раньше нас, будет очень плохо.

– Уже несусь, только фонарь прихвачу.

– Безнадежный случай, вот что ты такое! Безнадежный случай. Сначала «потому как», теперь «несусь». Несутся только курицы. Люди не несутся, люди едут. Скажи: «Я уже еду». Когда я наконец услышу от тебя хоть одно правильное выражение?

– Я уже еду.

– И перестань меня раздражать.

– Извини.

– Только не вздумай появляться там в такое время с фонарем! Сейчас уже темно. Кто?нибудь может издали заметить твой фонарь. Лучше встань с утра пораньше.

– Что значит «с утра»?

– Пораньше. На рассвете. И не оставляй машину в нашем обычном месте. Найди другую парковку и пройди чуток пешком, придешь туда с первым светом и сможешь спокойно поискать.

– Ладно.

– Как твоя рука?

– В порядке.

– Болит?

– Уже меньше.

– Ты сменил повязку?

– Еще чего не хватало!

– Ты только не заболей нам бешенством.

– Вот еще!

– И распусти наконец свой живот. Я прямо чувствую это издалека. Ну, йала[4], сплавь свою подружку, а сам отправляйся спать. Тебе завтра рано вставать. Незачем ей знать, когда ты вышел.

 

Глава вторая

Сборы

 

 

1

 

Какой тяжелой обещает быть месть и как просты и будничны приготовления к ней! Жене человека, готовящегося сейчас к мести – той женщине, что стоит за его спиной, подмечая и понимая все мельчайшие детали его действий, – его сборы напоминают приготовления к обычной прогулке, вроде тех, на которые они вдвоем отправлялись в былые годы: та же энергичная утряска рюкзака, с радостью вернувшегося из чердачного изгнания, та же проверка шнурков в дорожных ботинках, уже потерявших было всякую надежду, тот же придирчивый смотр, устроенный пуговицам рабочей блузы.

Но она замечает и различия: вместо тех вкусных вещей, которые он брал на их былые прогулки, чтобы побаловать ее на привале, теперь он готовит еду простую и грубую – несколько кусков хлеба, крутые яйца, нечищеные огурцы, баночку сметаны. Ей вдруг вспоминается слово «аскетичный».

Она подмечает и другие детали. Яйца он чистит заранее, тут же на кухне, чтобы осколки скорлупы не остались потом на земле и не выдали его присутствия. Умильные намеки салями, этой постоянной спутницы их прежних прогулок, которая хотела и на этот раз присоединиться к нему, он решительно игнорирует – запах колбасы может привлечь собаку, а за собакой, как правило, появляется ее хозяин. Свой черный кофе, замечает она, он тоже приготовил заранее. И приготовил, и налил в термос. Костер могут увидеть издали, газовая горелка шумит, запах свежесваренного кофе разносится слишком далеко.

Она вспоминает: когда?то, во времена тех совместных прогулок, он варил кофе на своих маленьких, точно и осторожно сложенных костерках. Кипятил, размешивал, наливал, подавал ей изысканным жестом галантного официанта. У них была тогда маленькая джезва с длинной ручкой, за которую она получила ласковое прозвище «Рукастик». Эта джезва сопровождала их во всех походах. Но и ее (а где она, кстати? – думает вдруг она, – уже двенадцать лет, как не попадалась на глаза), – но и ее сейчас не вложили.

Она знает: предстоит произойти чему?то мрачному и ужасному. Свершится месть, прольется кровь, прервется чья?то жизнь, может быть – чьи?то жизни. И несмотря на это, она сочувственно улыбается пропавшей джезве: «Ну что, несчастная ты закопчушка, не берет он тебя с собою, да? Ничего, меня он тоже оставляет дома. Как Давид оставил при обозе двести своих воинов, когда отправился с остальными к Навалу, препоясавшись мечом и замыслив жестокую месть»[5].

Она подходит к нему поближе. Чувствует ли он ее шаги? Сохранил ли свою былую, влекущую и пугающую способность ощущать, что происходит у него за спиной? Сохранил или нет, но он не оборачивается и не смотрит на нее. Она подходит еще ближе. С прежним острым волнением отмечает всегдашние два сантиметра разницы в их росте. И улыбается про себя: во всей мошаве[6] нет мужчины, который был бы ниже своей жены, и уж тем более такого мужчины, которому нравилось бы такое ее преимущество.

Когда?то, еще до беды, когда они шли рядом по улице («Какая красивая пара», – говорили о них тогда), он даже клал голову ей на плечо, вызывающе переворачивая супружеские роли и приводя в смущение всех, кто их видел, а ее, напротив, забавляя и веселя. «И это хорошо, – говорил он ей в такие минуты. – Это хорошо, потому что любимой женщине всегда должно быть весело». В их «Десяти заповедях», которые он написал для нее и развесил на стенах в спальне, третья, четвертая и пятая звучали одинаково: «Да возвеселит муж жену свою всяко».

Откуда у него такие выражения? – недоумевала она тогда, глядя на эти листки, как недоумевает и сейчас, вспоминая. Несколько лет назад, в одно совсем паршивое утро, она сорвала эти его заповеди со стены, разорвала и выбросила в мусор. Новые он ей не написал, но старые она не забыла – они все еще висят на стенах ее сердца.

Какой широкой она стала, его спина, – с горечью отмечает она.

В те их прогулки они всегда шли рядом, и, когда дорога превращалась в узкую тропу, она замедляла шаги, пропуская его вперед. Пропускала и смотрела на его спину – узкую, юношескую спину, – а он то и дело оборачивался к ней и спрашивал:

– Почему ты идешь за мной? Иди впереди, будь ведущей.

– Но я не знаю куда.

– Тропа сама тебя выведет.

– Но она ничем не помечена.

– Нет, помечена, только не цветом. Помечена следами ног, примятой травой, вытертыми местами на скалах, сдвинутыми с места камнями. Нужно только смотреть и примечать. А еще она помечена своей логикой, и это самое главное. У всякой тропы есть своя логика. Надо ее понять, и тогда можно легко найти дорогу.

– У меня сегодня день отдыха. У меня нет желания всматриваться в тропу и не хватает мозгов понимать ее логику. Давай ты понимай, а я буду просто любоваться природой.

– Еще чего! Нет уж, это я пойду за тобой и буду любоваться твоей попой. Она красивее всякой природы, а я тоже имею право наслаждаться.

Хотя он был ее мужем, она смотрела на него так, как матери смотрят на взрослеющих сыновей. Смотрела тем взглядом, в котором недоумение, надежда и тревога смешаны с улыбкой и любопытством. У нее никогда не было взрослеющего сына, и со времени беды она знала, что уже и не будет, но она достаточно много лет преподавала в школе, чтобы знать, как матери смотрят на своих сыновей, а она – на своего мужчину.

В душе моей трепет: «Разве еще есть сыновья в моем чреве? Разве есть мне еще надежда?»

Красивые древние слова стучатся меж моим чревом и сердцем: «Даже если бы я сию же ночь была с мужем и потом родила сыновей…»[7] С мужем? С моим мужчиной? С тобой?

 

2

 

Они помногу гуляли тогда. Первое время – вдвоем, потом – с сыном. Вначале сын плыл, ворочаясь в ее чреве. Потом он спал на ходу, завернутый в большой платок, который она перевязывала через плечи на груди. А еще позже – сидел в рюкзаке, который отец сшил для него в кожевенной мастерской своей части, на сборах резервистов. Сшил и носил на спине. Той самой спине, на которую она смотрит сейчас.

Воспоминание картинкой наплывает на ее скорые на слезу глаза: сын маленьким всадником на спине отца. Отец ржет и скачет, как лошадь, а мать в тревоге спешит за ними: «Осторожней! Ну прошу тебя! Ему же страшно! Он сейчас упадет!»

Не сбылось ее пророчество. Малышу было страшно, но он наслаждался этим страхом, как это часто бывает с детьми. Он смеялся. Он рос. Он встал на ноги. Он делал первые шаги. Падал, по обычаю всех малышей, и поднимался, по обычаю всех малышей. И уже тогда у него проглядывал легкий отцовский шаг – в том, как он ступал, как спотыкался, как улыбался, как поднимался.

На первых порах они гуляли с ним неподалеку, к востоку от мошавы, в полях, что заросли маками и хризантемами, и дальше – в сторону полос льна, что пятнами розовели на горке за рощей авокадо. А позже шли с ним на север, к потаенному пруду, к тому маленькому, укрытому от всего мира водоему, где они спасались от летней жары и где старший брат когда?то учил ее плавать и нырять, еще в те годы, когда он был мальчишкой, а она малолетней девчонкой. А еще позже, когда малыш зашагал совсем уверенно, они взяли его в вади дедушки Зеева. Так в их семье называлось то вади, где росло большое рожковое дерево – «дедушкин большой харув», на языке семьи.

Там, в этом вади, они с братом гуляли, когда сами были детьми. Там дед учил их распознавать дикие цветы и собирать их семена. Под этим харувом он впервые рассказал им сказку, которую она со временем записала для своего сына. Сказку о первобытном человеке, который жил в пещере неподалеку. В небольшой пещере, где в глубине есть яма, куда порой проваливается какая?нибудь заблудившаяся овца или коза, и тогда из этой ямы поднимается ужасное зловоние.

Из этого дедушкиного вади они шли потом с мужем, переходя из одной долины в другую, поднимаясь и спускаясь, забирая всё северней, как говорил он на своем армейском сленге, пока не приходили в такие места, куда еще не ступала нога человека. Им нравилось до одури обжиматься там на траве, и у них уже появилось в этих местах несколько укромных уголков. А с сыном они шли оттуда еще дальше и выше, на самый гребень хребта, по ту сторону которого открывался широко распахнутый мир, для них – знакомый и радостный, а для сына – чужой и далекий, чудный и влекущий: ну же, малыш, шагни, подойди поближе, не бойся. Шагни еще, стань на край, вдохни, втяни, вбери весь этот простор в жадные ячейки детской памяти.

А еще позже эти двое, отец с сыном, стали ходить в те же места одни, без нее. «Прогулки парней», – говорил он, усмехаясь. А однажды добавил: «Девчонки не приглашаются».

Так он сказал, а я только усмехнулась. Не провидела будущего, и не удостоена была той хваленой интуиции, того таинственного предчувствия, которое обычно приписывают женщинам, особенно матерям. Даже в день беды не предчувствовала ничего.

«Прогулки парней». Только они вдвоем. Маленькому мужчине положено научиться у большого мужчины всем тем глупостям, которым отец обязан научить сына: как развести костер, как ходить босиком по земле, как опознать растения, из листьев которых можно заварить чай. Женщины могут лишь вопрошать, со страхом или с насмешкой: «А что, если он наступит на осколок стекла?» Или: «А что, если появится змея?» Или: «Даже дедушка Зеев всегда ходит в высоких сапогах».

– Если появится змея, уж мы с ней справимся, правда, Нета?

Так они назвали своего сына, который вырос и возмутился:

– Надо мной смеются в детском саду. Почему вы дали мне девчоночье имя?

– А ты смейся над ними в ответ.

И находить Полярную звезду. И водить старый пикап (сын на коленях у отца, его руки – в три года, в четыре, и в пять, и в шесть – с силой вцепились в огромное рулевое колесо). И завязывать прутик узлом, и заострять ночное зрение, слегка скашивая взгляд, и узнавать все, что слышит ухо, и чувствует палец, и чует нос, и видит глаз.

– Это иголка дикобраза. А это змея сбросила кожу – потрогай, какая она нежная и тонкая. Потрогай, Нета, не бойся, это только ее кожа, а сама она уже далеко. Сбросила кожу и поползла себе дальше. Но даже если б она была здесь – я с тобой, я тебя охраняю.

– Ты слышал, Нета? Прислушайся. Это крик сойки, а вот это трель сокола, а это вопль ржанки, а это стрекот славки, а это цоканье малиновки. Она каждый год прилетает к нам во двор, эта малиновка, и всегда к одному и тому же дереву. Это дерево посадили мы, но она почему?то считает его своим.

– А сейчас понюхай: это куст девясила. Твоя мама считает, что у него дурной запах, но понюхай сам и скажи мне, что ты об этом думаешь. Нет, не так, закрой глаза. Нюхать нужно с закрытыми глазами. Только носом. Запахи помнятся лучше, чем виды или голоса. Это запах девясила, а это – рута, это – фисташковое дерево, это – тимьян, а самый лучший – шалфей. Шалфей – это друг. Если ты будешь знать и помнить все названия, я расскажу дедушке Зееву, и он будет очень доволен. Может быть, он возьмет тебя к большому харуву в свое вади, и покажет тебе пещеру с ямой, и расскажет тебе историю о первобытном человеке, который там жил когда?то, и научит тебя названиям других растений, и сделает тебе дубинку на случай, если появится злая собака, или ядовитая змея, или плохой человек. А когда ты еще немного подрастешь, он научит тебя стрелять из его старого «маузера» и попадать прямо в точку.

– А вот это следы гиены – она похожа на большую собаку, только у нее задница низкая, а плечи высокие. Видишь, Нета: следы передних ног больше, чем следы задних. Чему ты смеешься? Тому, что я сказал «задница»? А ты тоже скажи «задница». Давай скажем вместе: «Задница, задница, задница, задница».

– А вот еще интересная вещь, очень интересная: вот этот камень. У каждого камня в поле есть нижняя сторона и верхняя сторона, сторона земли и темноты и сторона солнца и света. Видишь? Низ совсем гладкий. На нем осталось только немного земли и паутины. А вот верх шероховатый и грубый. Потрогай и ты почувствуешь. Это называется лишайник. Если камень лежит лишайником вниз, это верный знак, что кто?то его перевернул. Взял и не положил обратно, как было.

– Природа выглядит как сплошной балаган, – не раз говорил он ей. – Но на самом деле это не так. В природе каждая вещь лежит на своем месте, – и, вспоминая это, она улыбалась про себя, потому что так он говорил ей всякий раз, когда они лежали вместе: «Нет, ты посмотри, какой балаган в этой кровати! Одна нога там, другая здесь, а этот маленький приятель – он что тут делает? А ну давай положим его на место. Вот так. Видишь, насколько приятней, когда все на своем месте».

– Так давай, Нета, положим этот камень на его место. Вот, он лежал здесь. Видишь эти маленькие росточки? Вот эти, совсем белые, только кончики у них зеленые? Они проросли из?под низу, поползли вбок, чтобы выбраться, и только там, где сумели выйти на свет, стали зелеными. Все белое осталось под камнем, а все зеленое – уже снаружи. И это говорит нам еще об одном – что этот камень сдвинули совсем недавно. Правда, интересно, Нета? Мы с тобой, как два сыщика из полиции…

«Прогулки парней», – говорил он ей. Смотрел на их сына, а сын смотрел на отца, и оба они – этакие великодушные победители – смотрели на нее. Кто может устоять перед такой парой, перед отцом и сыном, которые улыбаются друг другу, как соучастники тайны и сговора? Прогулки парней – на холмах к югу от поселка, прогулки парней – на широких кукурузных полях к северу. Там они воровали для нее молодые, еще сладкие початки, которые она очень любила.

– Давай обжарим их для мамы, Нета, на огне. Иди, я покажу тебе как.

– Я принес тебе, мама. Вкусно?

– Ешь, Рута, это специально для тебя.

Я ела. Я наслаждалась. Я сердилась.

И еще – прогулки парней вдоль скалистой береговой линии моря и среди огромных валунов за крепостью крестоносцев, где цикламены цветут уже на Хануку[8].

– Смотри, какое чудо! – сказал мне однажды дедушка Зеев, когда он был еще жив, а я была маленькой девочкой. – Смотри, Рута, – цветы этих цикламенов уже раскрылись, а зеленые листья даже еще не вышли из земли. Такое бывает только здесь, в наших местах. Так близко к мошаве, а никто не знает. Только мы с тобой.

И наконец, та прогулка парней в пустыне. Первая и последняя, ровно двенадцать лет назад. Та прогулка, после которой они уже больше никогда не гуляли. Ни парни одни, без меня, ни я с ними, и, по правде говоря, вообще ничего уже не делали вместе. Двенадцать лет прошло с тех пор, и были они в моих глазах, как сто.

 

3

 

Смотрю на него, пока он собирается на выход, узнаю его и не узнаю, и снова и снова отмечаю перемены, которые произошли в нем с тех давних пор. Когда б не беда, что случилась с нами, я могла бы удовлетворенно улыбнуться. Я – несмотря на годы и все, что за эти годы произошло, – все еще выгляжу молодой. Сияю себе из зеркала, останавливаю взгляды учеников, задерживаюсь в глазах их родителей, затуманиваю зрачки мужчин и женщин на улице. А он, мой супруг (так я называла его когда?то), стал другим. Он свою былую стать утратил.

Знаю: это нельзя объяснить только тем, что он состарился. Старятся обычно медленно, долго еще сохраняют что?то от молодого себя, что?то такое, что на первых порах греет сердце и душу, а потом начинает раздражать, когда выясняется, что лишь для того оно сохранилось, чтобы напоминать и ранить. Но он – он изменился целиком и полностью. Переродился, как насекомое, только наоборот – из бабочки стал личинкой.

Смотрю на него и снова пересчитываю потери. Вот, стерлась улыбка. И огонь, его вечный огонь, погас. И его золотистая кожа, радость моих пальцев и глаз, выцвела, остыла и потускнела. И его запах, эта мирра нашей юности, растаял бесследно. И его тело – когда?то тело юноши – отяжелело и огрубело. Не разжирело, не одрябло – нет, наоборот, затвердело. А его руки – когда?то изящные, точные и быстрые в движениях руки – стали тяжелыми медвежьими лапами, и их объятье страшно даже представить.

Мой супруг, мой первый муж, золотистый и тонкий, – он исчез, его нет больше. Его сменил мой второй – с белесой кожей, с массивным телом, чужой. Вся его плоть – сплошные мышцы. Белизна его – белизна смерти. Солнечный глаз его уже не позолотит, глаз человеческий уже не узрит.

Помню: как?то раз он порезался, мой второй муж. Кровь так и хлестала из пальца. Он даже не смотрел на меня, пока я его перевязывала. А я – меня переполняла радость: он живой! У него красная кровь, как и раньше! Если б я только могла, я бы разрезала этого своего второго, чужого мужа и извлекла из него своего первого, прежнего – тебя.

 

4

 

Я стою за его спиной и наблюдаю за тем, как он собирается в дорогу. Убеждаюсь в основательности его приготовлений, радуюсь возвращению мелких прежних деталей в его память и к его рукам. Он укладывает еду в две пластмассовые коробки, которые извлек из кухонного шкафа, потом прячет эти коробки в рюкзак, добавляет к ним две бутылки воды, а затем делает нечто странное и новое, чего не делал никогда прежде, – записывает на бумажке, словно список для магазина, все, что взял с собою. Шесть кусков хлеба. Два огурца. Шесть плиток гранолы[9]. Баночка сметаны. Два крутых яйца. А также: две пластиковые коробки, термос, чайная ложка, две бутылки воды, рюкзак, туалетная бумага, эта записка, авторучка.

Записку и ручку он сует в нагрудный карман, а затем снова удивляет меня: берет из ванной комнаты маленький мягкий коврик, на который мы раньше становились после душа, и выходит из дома, неся в руках этот коврик и рюкзак. Выходит и направляется к нашему питомнику.

Я иду за ним – супруга, понимающая предстоящее, мать, предчувствующая будущее, малышка, радующаяся новому: давай, будущее, вдохни жизнь в наши сухие кости! Иду, смотрю, запоминаю каждую деталь. Он подходит к доске с висящими на ней рабочими инструментами и снимает с нее еще несколько предметов, которые не берут с собой на обычную прогулку, – складную ручную пилу того злодейского типа, который называют «маленький японец», садовые ножницы и зеленый рулон клейкой ленты.

Медленный и уверенный ритм его действий ускоряется. Еще несколько предметов присоединяются к списку и к рюкзаку: моток тонкой веревки, складной нож и конечно же верный спутник – маленькая кирка для выкапывания луковиц и клубней, которая в его руках, я знаю, может превратиться в страшное оружие. Все это он тоже записывает на бумажке, потом добавляет к списку ключи от машины, кладет их в карман, выходит к пикапу, который ждет его под навесом, и бросает рюкзак на заднее сиденье.

Затем возвращается к доске с инструментами, снимает с нее большие садовые ножницы и разрезает коврик из ванной на две равные половинки, прокалывает на краях дырки, продевает туда куски веревки, отрезанные от мотка, и кладет обе половинки на водительское сиденье рядом с рюкзаком. Из кучи вещей в углу питомника вытаскивает выцветшее зеленое полотнище с металлическими петлями по краям, под которым мы когда?то спасались от солнца, и к нему тоже привязывает отрезки тонкой веревки. Полотнище бросает в ящик пикапа, сверху кладет грабли для сбора листьев и маленькую метлу, потом споласкивает ручной опрыскиватель, чтобы смыть с него следы химикатов, которые могли на нем остаться, протирает его, наполняет водой, пару раз проверяет, как ходит поршень, побрызгав слегка на землю, а после этого освобождает клапан давления, открывает баллон опрыскивателя, добавляет в воду пластиковый клей, закрывает, взбалтывает, снова проверяет поршень и, наконец, кладет опрыскиватель в багажник и добавляет его в свой список вместе с полотнищем для тени, граблями, метлой и овечьими туфлями. Что такое овечьи туфли и зачем их надевают, я узнаю лишь на следующий день, когда он вернется оттуда, куда собирается, и после того, как он сделает то, что задумал там сделать.

Напоследок он скрывается в сарае во дворе – маленькое деревянное строение, память о первых днях жизни дедушки Зеева и бабушки Рут в мошаве – и через несколько минут выходит оттуда со свертком в руках. Что?то удлиненное, замотанное в старое одеяло с вышитыми на нем блеклыми цветами и перевязанное на обоих концах тонкой веревкой – точь?в?точь мертвое тело, закутанное в саван и обвязанное шпагатом вокруг лодыжек и шеи. Он кладет сверток в ногах заднего сиденья пикапа и добавляет к списку шпагат, одеяло и «Ружье». Именно так, «Ружье» с большой буквы. Потом наклоняется и подтягивает болты на ступицах передних колес, как это обычно делают парни перед тем, как отправиться на прогулку парней. Открывает дверь кабины, садится на водительское сиденье и тогда, будто только что вспомнив, сует руку в карман рубашки, вытаскивает оттуда пачку сигарет, вечно лежащую там в последние годы, и точным броском отправляет ее прямо в мусорный ящик.

У меня перехватывает дыхание. Что?то в движении его руки вдруг напоминает мне его былую легкость.

Я говорю:

– Эйтан.

Он делает то, чего не делал уже двенадцать лет, – смотрит мне прямо в глаза.

Я спрашиваю:

– Эйтан, куда ты едешь?

Молчание.

– Не бойся, я никому не расскажу.

Молчание.

– Ты хочешь, чтобы я поехала с тобой? Ты еще помнишь, как водить машину? Ты не водил уже двенадцать лет.

Молчание. Звук заведенного двигателя.

Он помнит. Он, конечно, помнит, успокаиваю я себя. Такие, как он, не забывают. Они помнят, как водить машину и как ходить по лесной тропе. Как маскироваться, как лежать в засаде и как попадать в цель.

– Эйтан, – снова говорю я.

Он снова смотрит на меня.

– Я знаю, куда ты едешь. Я знаю, что ты собираешься сделать. Я с тобой в этом деле, но, пожалуйста, – поберегись.

Пикап медленно сдвигается с места, набирает скорость и выезжает из ворот питомника.

– Возвращайся побыстрей! – кричу я вслед. – Ты меня слышишь? У нас завтра похороны.

Он поворачивает. Но не направо, в сторону главной дороги, а налево, к полям. В сторону вади.

 

5

 

Я представляю себе: на главную дорогу он свернет через несколько километров, а на встречу в вади прибудет ближе к закату. Он не станет включать фары и медленно проедет еще несколько сот метров, до развилки. Тут он переключит скорость, раз и еще раз, до третьей, и, не сигналя и не тормозя, плавно уйдет налево, на короткую грунтовую дорогу, которая тянется к насосной станции, стоящей на краю склона. Здесь он замедлит ход, умело, не останавливаясь, перейдет на вторую скорость, и машина поползет медленно?медленно и тихо?тихо, не производя шума, не разбрасывая камни из?под колес и почти не оставляя следов на дороге.

Я вижу в воображении: за несколько метров до насосной он сворачивает к растущим там дубам и останавливается, осторожно подняв рычаг ручного тормоза. Ставит выключатель внутреннего освещения в положение «выключено», открывает дверцу кабины, высовывает ноги наружу и так, держа их на весу, прижимает куски коврика из ванной к своим ботинкам, затягивает тонкие веревки на обоих концах коврика по диагонали, с одной стороны на другую, и только после этого опускает закутанные в коврик ноги на землю. Закрывает дверцу кабины, вешает рюкзак и опрыскиватель на одну из ветвей, «Ружье» – эту закутанную в одеяло змею – на другую, потом раскладывает вокруг колес несколько камней и накрывает машину зеленым полотнищем. Она разом исчезает, слившись с листьями.

Уже смеркается. Его движения становятся торопливей. Быстро привязав края полотнища к разложенным вокруг камням, он опрыскивает его раствором клея и разбрасывает поверх пригоршни земли и сухие листья, которые тут же прилипают к ткани. Потом, ловко орудуя вилами, забрасывает листьями все места, где мог остаться след сдвинутого камня, ступившего каблука или прокатившегося колеса, отходит немного назад, внимательно осматривает дело рук своих, накидывает рюкзак на плечо, берет в руку завернутое в одеяло ружье и, выйдя из тайника под дубами, начинает подниматься вверх по ущелью.

Он уже много лет не ходил так, по узкой, скалистой, не знающей света тропе, которую прорубила природа, а не кирка или экскаватор, и утрамбовали не катки, а ноги животных, башмаки людей и тяжелая поступь времени. Но его ступни тут же припоминают это искусство ночной ходьбы – те уверенные, бесшумные движения, которые не оставляют следов нигде, кроме его лица, – ту былую и незваную, слегка кривую, даже не улыбку, а судорогу лицевых мышц, которые вот уже двенадцать лет не раздвигали щеки для смеха, губы для поцелуя, а рот для слов. Только ели немного и пили немного да плотно стискивали челюсти.

Я знаю эту тропу. Я не раз ходила по ней. Через полтора километра, на третьем повороте, он свернет с нее на юг, к невысокому хребту, остановится там, ляжет, полежит минуту на спине, прислушается и осмотрится, потом встанет и начнет подниматься по склону. Вот он пересекает хребет по диагонали, поднимаясь вдоль медленного изгиба, потом спускается по противоположному склону и выходит к тому месту, где в нескольких десятках метров от поворота в дедушкино вади стоят рядышком ветвистое фисташковое дерево и раскидистый палестинский дуб. Дуб поднимается выше фисташки, и его ветви раскинуты шире, а она – как все фисташковые деревья – стоит под ним маленькая и густая, и ее ароматные листья словно бы срослись в единое целое и касаются земли, будто целуя ее.

Здесь он остановится, снимет рюкзак и ружье, положит их на соседний камень, потом повернется и посмотрит вниз, на знакомый ему харув, растущий прямо под ним в вади. В ночной темноте дерево должно показаться ему огромной черной глыбой, которая резко обозначится, когда он чуть отведет от нее взгляд, и тотчас вновь сольется с окружением, когда он опять посмотрит на нее прямо. Через несколько часов, когда он будет лежать в укрытии, которое тут себе приготовит: ружье в руках и солнце светит в затылок, – он будет видеть все, что внизу, четко и ясно, а тот, кто придет по вади к харуву, – человек, которого он никогда не видел и имени которого не знал, но тот, кого он подстерегает и по чью душу явился, – этот человек будет ослеплен солнцем, если посмотрит наверх, в сторону укрытия.

Он развяжет веревку на одеяле и извлечет наружу ружье – старый «маузер», тяжелое и точное оружие, давно уже отметившее свое столетие, перебывавшее в руках немецких солдат, и в руках турецких, и в руках дедушки Зеева, да и сам он тоже не раз из него стрелял, – засунет ружье между ветками фисташкового дерева и поставит там на приклад. Потом достанет из рюкзака маленькую кирку, положит на ближайший камень, разложит одеяло, сядет на него, развяжет и снимет чехлы с ботинок и тоже положит их на землю. Снимет ботинки, поставит их на куски коврика, потом снимет носки и затолкает их внутрь ботинок, чтобы ночью туда не заползли змея или скорпион. Растянется на одной половине одеяла, укроется второй, пошарит вокруг, убедится, что его левая рука дотягивается до ружья, а правая – до кирки, подтянет к себе камень, положит на него голову и медленно, глубоко вздохнет. Впереди – несколько часов темноты, и он надеется, что этой ночью бессонница его пощадит.

Я соединяю друг с другом маленькие кусочки мозаики: люди здесь по ночам не ходят, дикие звери к нему не подойдут. Если не учуют его бродячие собаки, если никто не найдет замаскированный пикап, все пойдет, как задумано. И звук выстрела, которому предстоит грянуть наутро, тоже не вызовет подозрений: в этих местах нередко постреливают охотники, да и солдаты?отпускники любят палить в небеса в ближайших к их деревням лесах. Одиночный выстрел не удивит никого, и никто не станет звонить из?за него в полицию. А если и позвонит, никакой полицейский не подумает выезжать на место такого ничтожного происшествия.

Он будет рассчитывать на птиц, которые подадут голос перед восходом, но для пущей верности назначит себе час подъема и несколько раз повторит этот час про себя, чтобы птицы его тела тоже запели в нужное время. Несмотря на то, чему предстояло произойти, он, я думаю, будет испытывать некое странное облегчение, какую?то давно забытую и оттого неожиданную приятность. Ему будет приятно сознавать, что он собирается сделать то, что справедливо и что надлежит сделать. Приятно сознавать, что в его рюкзаке и в его возможностях имеется все, что необходимо для этого дела. Приятно лежать на земле и ощущать ее прикосновение, такое твердое и одновременно такое мягкое, лежать с закрытыми глазами под открытым темным небом и вдыхать воздух, льющийся к нему с других небес сквозь те дырочки, которые люди называют звездами. И приятно снова чувствовать в себе способность ощущать приятность: «Я вернулась, это я», – говорит приятность, как он сам говорил мне бывало, называя себя в женском роде, когда неожиданно обнимал меня сзади, когда входил в нашу комнату, в нашу постель, в мое тело. Именно так он говорил мне всегда в такие минуты: «Я вернулась. Это я».

Я чувствую: его голова лежит на каменной подушке, его глаза вбирают в себя громаду космоса. Небесный свод изгибается над ним, как женщина. Сейчас он сольется с ней сквозь смеженные ресницы и опускающиеся завесы тьмы. Его тело становится тяжелым и слабым. Он погружается в сон. Впервые за двенадцать лет – с такой легкостью, без пробуждающих сновидений.

Мы просыпаемся точно в назначенный час. Несколько секунд лежим молча. Эйтан – там, на земле, над большим харувом, что в дедушкином вади, я – здесь, в нашем доме, в нашей постели. Он там – с закрытыми глазами и настороженными ушами, прислушиваясь к хору знакомых предрассветных звуков: нет ли в них чего?то странного и чужого? А я здесь – в ожидании его возвращения. Мои глаза тоже закрыты, и мои уши тоже прислушиваются. Вот далекий громкоговоритель арабского муэдзина, вот стая шакалов, поддержавших его восторженным лаем, а вот и звуки поближе: радостные крики авдоток, кружащих в своем утреннем танце, а следом за ними – сойки из вади, что там, под ним, и наши верные черные дрозды – здесь, в питомнике, среди ветвей.

Как приятно проснуться и услышать птиц. Открыть глаза под открытым небом – оно еще темное. Только полоса на востоке бледнеет перед тем, как зажечься золотом. Как приятно чувствовать едва ощутимое могучее движение под своей спиной. Это земной шар медленно поворачивается на своей оси, подставляя все новые меридианы розовым пальцам зари. На его лице снова появляется улыбка. Двенадцать лет без единой улыбки, и вдруг – сразу две за одни сутки!

Мы оба садимся. Мои ноги ощущают прохладу плиток на полу, его ноги спрятаны под расстеленным на земле одеялом. Он достает бутылку воды, льет на ладонь, протирает глаза, потом вытряхивает и надевает носки, переворачивает и вытряхивает ботинки, надевает их и снова обворачивает, на этот раз – теми овечьими туфлями, которые взял с собой. Потом отходит в сторону помочиться в низкий куст колючего черноголовника, – чтобы никто не услышал струю и не увидел лужицу. Возвращается к месту ночлега и возвращает на место камень, который ночью положил под голову, берет ружье и спускается к харуву. Проверяет землю под ним, заглядывает в маленькую пещеру, подходит к яме, что внутри, и принюхивается.

Светает. Он снова возвращается к месту ночлега, отпивает немного кофе из термоса. Я – у себя дома – поднимаюсь и включаю электрический чайник. Пока он закипает, я иду в ванную. Он – там, на склоне, – закрывает термос, кладет его в рюкзак, вынимает туалетную бумагу, берет ружье и кирку, отходит метров на тридцать от ночлега и выкапывает себе ямку в земле. Потом возвращается на место ночлега, достает японскую пилу, садовые ножницы и клейкую ленту и направляется к фисташковому дереву. Я готовлю себе чай, пью его и смотрю через окно на наши теплицы. Высокая шелковица чернеет за ними. Еще немного, и совсем рассветет, и она зазеленеет.

Эйтан приподнимает две большие нижние ветки, почти касающиеся земли, вползает под них как можно глубже и отпиливает их у самого основания по диагонали – так, чтобы срез был обращен книзу и свежеспиленная светлая сердцевина не блеснула случайно на солнце, вызывая ненужное любопытство. Потом вытаскивает срезанные ветки наружу, забирается в пустоту, образовавшуюся в толще листвы, и, орудуя садовыми ножницами, срезает одну за другой внутренние ветки, заталкивая обрезки между другими ветвями. Он расширяет себе пространство внутри дерева – маленькое и укрытое от сторонних глаз гнездо.

Просыпается легкий ветерок. К пению утренних птиц мало?помалу присоединяются дневные. Эйтан покрывает свежие срезы маленькими полосками клейкой зеленой ленты, чтобы и они не сверкнули на солнце. Потом выбирается наружу, возвращает ленту и пилу в рюкзак, а рюкзак и ружье заталкивает в только что сделанный в листве тайник, потом лезет туда сам, тянет за собой одеяло, расправляя его как можно шире, опускается на колени, подтягивает к себе – листьями наружу – те две большие ветки, которые срезал первыми, и закрывает ими дыру за собой.

Теперь он один в маленькой хижине. Ее стены и потолок образованы ветвями и листьями фисташки, а полом служит земля, на которой он расстелил одеяло с вышитыми на нем цветами. Он ест и пьет, а закончив, аккуратно вычеркивает из своего списка баночку сметаны, одно яйцо, два куска хлеба, огурец и плитку гранолы. Список и ручку сует в нагрудный карман, обертку от гранулы и баночку из?под сметаны тщательно протирает и вместе с ложечкой кладет в отдельный карман в рюкзаке.

Горизонт у него за спиной совсем посветлел. Он придвигает срез ружейного ствола к наружному краю листвы и смотрит вниз через прицел. С такого расстояния можно обойтись и без привычного снайперского ружья, достаточно своего армейского опыта и старого «маузера» с его обычными прицелами и прославленной точностью. Он снова вынимает ножницы и осторожно, один за другим, срезает несколько листиков, которые заслоняют ему линию прицела. Потом возвращает ножницы в рюкзак.

Солнце вот?вот взойдет. Он снова смотрит сквозь ветки вниз, в вади, где растет большой харув. Теперь ему остается только одно – ожидать. Ожидание – штука тяжелая, оно утомительно, оно усыпляет, но ему ясно, что на этот раз оно не будет слишком долгим. Ему уже доводилось ждать куда дольше и в обстоятельствах куда более сложных и опасных. И действительно, в половине седьмого утра его ожидание подходит к концу. Сначала ему сообщает об этом напряженный, чуткий, прижатый к земле живот. Потом об этом докладывают настороженные чуткие уши. Где?то неподалеку сдвигается с места камень, ударяет по другому камню, слышится негромкий звук удара. Потом – уже ближе – скользит, оступившись, чья?то подошва и чей?то раздраженный рот выплевывает громкое проклятье.

Появившийся внизу человек совершенно непохож на того, кто рисовался ему в воображении и в предчувствиях. Это высокий плотный парень с забинтованной правой рукой. Шея толстая и сильная, но живот слабый и даже слегка трясется под рубашкой. Из тех людей, у которых размер ноги меньше, чем можно было бы ожидать, а темные солнечные очки призваны, скорее, скрывать глаза, чем защищать их.

На человеке темные брюки и бежевая рубашка, на рубашку наброшена распахнутая кожаная куртка. На ногах у него низкие сапоги с мягкой кожаной подошвой, и это говорит о неопытности самого дурного толка – той, что замешана на преувеличенной самоуверенности и обыкновенной лени. Никакого оружия в руках, на поясе или под курткой, но на плече висит небольшая кожаная сумка, в которой вполне может уместиться пистолет.

Невидимый в своем древесном укрытии, Эйтан смотрит на него, стараясь очистить мысли от ненависти и гнева, чтобы жертва не ощутила его присутствие и намерения. Он повторяет про себя, что дело, которое намерен сейчас совершить, не является злом. Он верит, что зло способно излучаться из задумавшего его и поэтому другие люди могут ощущать его на расстоянии, тем более люди, чьи сердца сами полны ненависти и зла. Но все справедливое, и правильное, и достойное свершения – беззвучно и потому не может выдать своего хозяина. Даже если он совсем близко.

Человек в куртке идет медленно, то и дело оскальзываясь на мокрых от росы камнях и всякий раз громко проклиная дорогу. Эйтан сопровождает его взглядом. Он твердит себе, что это идет подонок и убийца, встречать которого надлежит именно так – в первый и в последний раз в его жизни. Он дает человеку дойти до большого харува, видит, что тот наклоняется, проверяет, вглядывается и что?то ищет. Теперь он окончательно убежден в том, что перед ним именно тот человек, которого он ждал.

Человек опускается на колени и начинает искать под камнями, суетливо сдвигая и переворачивая их. (Эйтан знает, что он не даст себе труда вернуть их на место.) И когда тот отказывается наконец от безуспешных поисков (а Эйтан знает, что они будут безуспешны), поднимается и достает из кармана куртки мобильник (а Эйтан знает, что, не найдя ничего, он захочет позвонить тому, кто его сюда послал), Эйтан медленно тянет за спусковой крючок. Теперь наконец он делает то, ради чего пришел сюда накануне.

 

Глава третья

 

Звонит дверной колокольчик.

Рута встает, подходит к двери и открывает:

– Здравствуйте. Вы – Варда?

– Да. Добрый день.

– Я Рута Тавори, вы мне звонили. А вы – Варда…

– …Канетти. Варда Канетти.

– Как интересно! Вы в родстве с Элиасом Канетти?

– Простите?

– Нет, видно, вы не из тех Канетти. Иначе вы бы его знали.

– Видите ли, Канетти – фамилия моего мужа. Это большая семья. Я не всех его родственников знаю.

– А я его очень люблю. Нет, нет, извините, не вашего мужа, конечно, прошу прощения. Поймите меня правильно – вашего мужа я вообще не знаю. Я люблю писателя по имени Элиас Канетти. Впрочем, я и в этом не уверена, я ведь его лично тоже не знаю. Я люблю его книги. Но что это мы стоим у дверей? Входите, входите, пожалуйста. И если не возражаете, давайте расположимся в кухне. Кухня – это мое главное место в этом доме. Не то чтобы я была такой уж завзятой стряпухой, нет?нет, мне просто нравится сидеть на кухне, писать на кухне, принимать гостей на кухне, проверять контрольные на кухне. Да?да, контрольные, я ведь учительница, как вам уже успели, я думаю, рассказать все, с кем вы здесь встречались: «Рута Тавори – преподавательница Танаха[10] и классная руководительница в старшем классе нашей школы». Но я, кажется, слишком много болтаю, да? Напомните, пожалуйста, по какому именно поводу вы мне звонили?

– Видите ли, я занимаюсь историей еврейской колонизации Палестины и для этого интервьюирую людей из семей первопоселенцев.

– Вас интересует история колонизации вообще или история нашего конкретного поселения?

– Меня интересуют только поселения, созданные здесь бароном Ротшильдом[11]. Я интервьюирую жителей трех его бывших поселений.

– Это замечательно! Уж не знаю, какую историю вы найдете в двух других поселениях, но наша мошава вас точно не разочарует. Сама по себе она, конечно, не Бог весь что, но история у нее – пальчики оближешь! Усаживайтесь. И чувствуйте себя свободно. Стол большой, хватит места и писать, и диктофон поставить, и чаю попить. А если задержитесь до вечера, то и перекусить найдется. Так уж у нас в поселке положено – принимать гостей по всем восточным правилам. Деды наши думали, что создадут здесь еврейское село, а получилась у них арабская деревня – с ее восточным гостеприимством, с ее хамулами[12], и с этой их родовой честью, земельными спорами и кровной местью. И вот сегодня, четыре с половиной поколения спустя, все у нас тут как у арабов, – все друг другу родственники и у каждой семьи свое лимонное дерево в саду, и свой виноградник, и свой гранат, и своя смоковница, и обязательный большой пекан[13]. Разве что у нас, у евреев, гранат, как правило, сорта «уандерфул», а у арабов – сладкий. Ну и голуби на крыше, конечно, и куры во дворе. Впрочем, я ошиблась, извините, я сказала «обязательный пекан», но как раз в нашем дворе вместо него – шелковица. И еще, как и у арабов, у нас здесь под каждым домом собственный склад всевозможного оружия, еще со времен турецкого правления. Разве что мы, в отличие от арабов, не палим в воздух на свадьбах.

Да?да, вы не ослышались – целые склады оружия. Есть охотничьи ружья, есть трофейные, и всякие антики тоже. У моего дедушки, например, было старое чешское ружье, тех времен, когда Израиля еще не существовало. Хорошо, что наш дедушка уже умер, – если бы он услышал, что я назвала его «маузер» чешским ружьем, он бы ужаснулся. «Нет никакого такого “чешского ружья”! – рассердился он на меня однажды. – То, что здешние болваны называют “чешским ружьем”, это на самом деле “маузер”, и он немецкий».

Извините, Варда, но что же вы всё стоите? Садитесь, садитесь, пожалуйста. Нет, нет, не сюда. Садитесь вот на этот стул, тогда вы будете видеть меня с моей красивой стороны. Но вы еще не сказали, как называется тема вашего исследования.

– Я занимаюсь гендерными проблемами в поселениях барона Ротшильда.

– М?да, занятно…

– Я здесь поговорила немного с людьми старше вас, и все они мне сказали, что с вашим дедушкой – Зеев Тавори, я не ошибаюсь? – связано несколько крайне интересных историй такого рода.

– А знаете, они правы! Кстати, и с моей бабушкой тоже. Но, по правде говоря, чтобы услышать эти истории, я вам не нужна. У нас тут достаточно доброхотов с длинным языком – все знают всё, и каждый – о другом, конечно. А кроме того, должна вас сразу предупредить – я для вас, возможно, самый неподходящий собеседник.

– Почему?

– Ну, во?первых, потому, что мой дед не любил распространяться об определенных событиях и периодах своей жизни. А во?вторых, потому, что и я в этом на него похожа. Я тоже думаю, что есть вещи, которые не стоит предавать огласке. И в?третьих, потому, что я могу говорить в основном с чужих слов, то есть пересказывать то, что рассказывали мне другие. А это означает, что вам придется доверять дважды – и моей памяти, и памяти тех, кто рассказывал мне все эти истории. Ну и кроме всего этого, когда при мне говорят слово «гендерный», мне почему?то всегда слышится «тендерный» и сразу представляется, будто вас, и меня, и всех вообще женщин выставили на публичные торги, на тендер. Или того хуже – прицепили за мужчинами, как тендер за паровозом.

– Я понимаю. И все?таки – сколько времени вы смогли бы мне уделить?

– Если прямо сегодня, то часа два. Причем часть этого времени я уже у вас украла своими глупостями. Но если вам захочется встретиться со мной еще несколько раз – нет проблемы. Говорят же, что женщины должны помогать друг другу, а здесь у нас налицо и корова, которая хочет сосать, и корова, которая хочет, чтоб ее сосали.

– Это очень любезно с вашей стороны. Не у всех здесь есть время, а еще меньше тех, у которых есть терпение.

– Ну, у меня?то они как раз есть. Если кто?то наконец захотел меня выслушать, я такому человеку не откажу. Я буду вам рассказывать, и рассказывать, и рассказывать, я принесу вам, как поется в песне, целую корзину роскошнейших рассказов[14], и вам покажется, будто вы моя самая лучшая и близкая подруга, а мне – будто у меня наконец?то такая появилась. Этот мой большой рот – «созданный для поцелуев», как говаривал мой первый муж, – уж он вам расскажет, он вам такое расскажет! Но – не все!

– Извините, я не знала…

– Не знали? Чего не знали?

– Ну, вы сказали – первый муж… То есть что вы овдовели… возможно… Я не знала…

– А?а, вот вы о чем… Что ж, можно сказать и так – да, овдовела. На некоторое время – безусловно. Ну, не важно. А что вы – уже дипломированный исследователь или пока еще студентка?

– Спасибо за комплимент. Я уже несколько лет, как получила докторскую степень.

– М?да… «Взгляд доктора наук Варды Канетти некоторое время блуждает в пространстве и, наконец, останавливается на черном камне, вделанном в стену дома семьи Тавори…»

– Простите? Я не поняла…

– Я заметила, что вы остановили свой взгляд на черном камне, вделанном в нашу стену.

– О да, вы правы, это очень необычно! Я еще никогда такого не видела. Черный камень посреди белой стены, да еще в жилой комнате!

– Это кусок базальта из Галилеи, из тех мест, где родился и вырос мой дедушка – тот самый Зеев Тавори, которым вы интересуетесь. Он вделал его в стену таким манером, чтобы этот камень был виден с обеих сторон. Нам, изнутри, чтобы мы всегда знали и помнили, кто мы и откуда пришли в эти места, а другим, снаружи, чтобы и те знали и помнили, с кем они тут имеют дело.

– Да, выглядит слегка страшновато…

– Вот именно. Но и наш дедушка тоже был достаточно страшноват.

– Мне рассказывали, что у него была повязка на одном глазу, как у пирата.

– Это верно.

– А как случилось, что он потерял глаз?

– О, это произошло задолго до моего рождения. И кстати, совсем не так героично, как ему бы, наверно, хотелось. Просто погнался за ворами на лошади, и ветка воткнулась ему в глаз.

– Как ужасно!

– Ничего, мы привыкли. И к его черной повязке на лице, и к его черному камню в стене, и к нему самому тоже. Между прочим, этот камень ему прислали его родители. В один прекрасный день его старший брат Дов заявился сюда на телеге, запряженной могучим быком, – в его семье всегда говорили именно так: «могучий бык», никак не иначе, – и вместе с этим черным камнем привез также, обратите внимание на перечень, ружье, корову, дерево и женщину. Все это родители послали дедушке из Галилеи, потому что именно эти четыре вещи считались тогда главным, что нужно мужчине на первых порах для обзаведенья. Я вижу, Варда, что вы уже начали записывать, так запишите, пожалуйста, точно в том порядке, в каком я сейчас перечислила: ружье, корова, дерево и женщина. Это очень важно. Вы себе не можете представить, сколько раз я слышала эту историю и всегда именно в этом порядке. Почему не «дерево, женщина, ружье и корова»? Или «женщина, корова, дерево и ружье»? Можно было бы предположить, что порядок этих слов отражает порядок предпочтительности у мужчин, это хорошо подходило бы к теме вашего исследования, но нет – это также выбор того, кто рассказывает историю. Потому что каждый из таких вариантов рождает другую мелодию, а главное – другой сюжет. В нашем семейном рассказе ружье стоит на первом месте, а женщина – на последнем, и моя бабушка Рут действительно говорила, что ружье было не только главным героем в этом рассказе – оно этот рассказ и породило. А кому было лучше знать, чем ей? Ведь она и была той женщиной, что стояла последней в списке, и в той же телеге, вместе с ней, был вот этот базальтовый камень.

Да, так вот, ружье. Мы говорили о ружье. Знаете, я еще успела увидеть, как дедушка Зеев стреляет из него. Не в людей, конечно, а почему?то в соек. Он не выносил этих птиц, понятия не имею почему. Как?то раз, много лет назад, мы с ним устроили на холмах стрельбище для всей семьи, и мой первый муж, который мог попасть пулей в волосинку, очень хвалил тогда обоих стариков – что дедушку, что его «маузер». Но у того история даже длиннее. Я имею в виду «маузер». Из него наверняка убили парочку?другую людей еще в Первую мировую войну, и, не исключено, что в тридцатые годы тоже, во время арабских волнений, и уж точно во время Войны за независимость, да поди знай, когда еще… Я когда?то даже написала об этом рассказ. Впрочем, я свои рассказы показываю только родным, да и то – не все.

– Мне не говорили, что вы пишете…

– Потому что не все знают. Я пишу, потому что есть истории, которые удобней записывать, чем рассказывать, – их слова неприятно ощущать во рту. Так лучше уж, вместо того, чтобы извиваться на языке, точно скорпионы и сороконожки, пусть ползают по бумаге и там оставляют свой яд. Но у меня есть и еще одна причина писать. Мне долгое время не с кем было поговорить. Кстати, я потому и не закрываю рот с той минуты, как вы вошли. Хотя, по правде говоря, начала я с детских рассказиков. Когда моему сыну было два года, он то и дело просил, чтобы я ему читала. И я тогда сразу заметила, что в процессе чтения я все это редактирую и улучшаю. И вдруг поняла, что могу писать не хуже, чем те гении, которые эти рассказы сочинили. И вот так оно началось. Я сочинила для моего сына рассказ о могучем быке нашего дедушки и о нашем знаменитом дереве, шелковице, а потом рассказ о первобытном человеке, его пещере и его первом огне, и еще один – о мальчике, который любил наряжаться, как сам Нета, и однажды захотел переодеться в Ангела Смерти. А потом уже я стала писать для себя самой. Начала пересказывать на бумаге все эти наши семейные истории. Они ведь, в сущности, рассказывают о том же самом – о могучем быке, и об Ангеле Смерти, и о первобытном человеке…

– Но это правдивые истории?

– Ну конечно, правдивые. От кого мне скрывать правду, если я их все равно никому не показываю? От себя самой? Но вообще?то вы ведь историк, а я преподаватель Танаха, так что нам с вами не нужно объяснять, что и правда не всегда правдива. Кто, как не мы, знает, что со временем правдой становится именно то, что записали, а не то, что рассказывали.

Я как?то раз показала один такой рассказ моему старшему брату, его зовут Довик, и он рассердился: зачем я сочиняю такие истории, да еще о нас самих, о нашей семье?! Что, я забыла, как дедушка Зеев нам говорил, что есть вещи, о которых не стоит болтать зря? А уж писать – тем более.

Я сказала ему, что я никому и не рассказываю. Я пишу, а пишу я просто потому, что слова смотрятся иначе, чем слышатся. И рассказала ему – я где?то это прочитала, – что Лев Толстой и его жена даже разговаривали друг с другом письменно: обменивались фразами и целыми письмами с помощью тетрадки, которая всегда лежала открытая у них в доме на столе. Знаете, я прониклась к ним завистью: такие длиннющие диалоги на бумаге! Какая смелость, какая интимность – не говоря уж о претенциозности! Но потом я поняла: возможно, есть такие пары, которым легче разговаривать на бумаге, потому что так ты не видишь лица собеседника и не слышишь его криков. Написанные слова, может быть, больше обязывают, но зато они спокойней. И у меня тоже так. Хотя я, в отличие от Толстого, никогда не переписывалась ни со своим первым мужем, ни со вторым, но и у меня есть истории, которые я рассказываю, а есть истории, которые я записываю, есть истории, которые я показываю другим, и есть истории, которые нет, и все они очень разные.

Кстати, Довика, как вы уже, наверно, поняли, назвали так в честь того дяди Дова, старшего брата дедушки Зеева, который привез сюда на телеге ружье, корову, дерево и женщину. Мы с Нетой иногда называли Довика «дядя Дов», и тогда дедушка Зеев сердился, потому что для него Дов был только один – этот его старший брат, который позже погиб во время Войны за независимость, подорвался на мине. Он был одним из самых старых среди тех, кто сражался и погиб в сорок восьмом, и Довика назвали в его честь. Дедушка Зеев тоже участвовал в Войне за независимость, но он не погиб и даже не был ранен. Он умер в девяносто два года, во время прогулки в лесу, на хребте Кармель. И еще у них был третий брат, Арье, который умер в доме престарелых. Вы обратили внимание на их имена? Их стоит записать, потому что это напрямую относится к вашей теме. Их отец дал трем своим сыновьям имена по названиям хищных зверей: медведь, волк и лев. «Конец всем этим “Янкеле”, и “Мотеле”, и “Шмулеле”, – сказал он, – здесь у нас будут медведи, волки и львы».

 

Глава четвертая

 

– Извините, что я вас перебиваю. Я хочу попросить, если вам не трудно, вернуться к теме нашего разговора и по возможности сосредоточиться на ней.

– Сосредоточиться? Нет, вы и впрямь попали не по адресу. Давайте вы будете сосредотачивать вопросы, как вам удобно, а я буду отвечать так, как считаю нужным. Вы уж извините. Понимаете – история еврейских поселений в Палестине, при всем моем к ней уважении, это ведь далеко не только комиссия Пиля[15], и расколы в поселенческом руководстве, и высокие принципы сионизма, и положение женщины, и отношение к арабам, и личность Бен?Гуриона. На мой взгляд, это, в первую голову, история любовей и ненавистей, рождений и смертей, мифов и мести. И еще это истории семей – отца и матери, брата и сестры, жениха и невесты, внуков и правнуков. И не в золотой цепи поколений, а в деревянной телеге – с ружьем, и коровой, и деревом, и женщиной. Из этого состоит история в любом месте, и из этого она состояла и здесь.

– Не могу сказать, что вы предоставляете мне широкий выбор.

– Но это ведь вы обратились ко мне, не я к вам.

– Сколько мне помнится, вы сказали, что я могу записывать вас на диктофон?

– Чувствуйте себя свободно. Угощенье за счет заведения! И кстати, я прошу прощения за свой тон. Обещаю впредь держаться ближе к теме. Знаете что? Давайте я даже представлюсь вам официально, чтобы создать более деловую атмосферу. Прошу – вот мое удостоверение личности. Имя, фамилия, номер, видите? Правда, я назвалась вам Рутой, но на самом деле мое имя Рут. Как у моей бабушки. Рута – это имя, которым меня называют все вокруг, в том числе я сама. Это хорошее имя, такое, знаете, «дружественное к окружающей среде», и к тому же к нему легко найти рифму: Рута?баламута, Рута?таратута, Рута?стебанута. А один раз, на перемене в школе, я услышала, как двое старшеклассников называют меня «Рута?шалавута». Они думали, что я не слышу, но я остановилась – это было на самом верху лестницы, возле учительской, – и сказала им: «Насколько я понимаю, мальчики, вы говорите обо мне. Так, может, вы объясните мне, что такое “Рута?шалавута”?» Вы обратили внимание, Варда, каким тоном я это сейчас произнесла? Это я подражала самой себе в роли строгой учительницы.

Ну вот, эти остряки уставились друг на друга – ледяная тишина в воздухе и багровый румянец на лицах – и не знали, что ответить.

«Ну, ребята, – сказала я, – я же жду, я ведь и на самом деле не знаю, что значит “Рута?шалавута”, и не могу припомнить такого выражения в Танахе».

На их счастье, прозвенел звонок, и они шмыгнули в класс, но после обеда, дома, я спросила Довика – это мой старший брат, если вы случайно забыли…

– Я не забыла. А кроме того, я записываю все имена…

– …я спросила Довика, и он объяснил мне, что такое «шалавута», и я уж не знаю, знаете ли вы, но он сказал, что это очень грубое выражение. И еще добавил, что я не должна волноваться, потому что со стороны старшеклассников это даже своего рода комплимент.

«Чего ты от них хочешь, сестричка, – сказал он, – эти ребята, они же старшеклассники, они же вот?вот лопнут от гормонов, а тут такая училка, как ты, огонь?девица, они же в их возрасте только об этом и думают…»

Это я сейчас подражала Довику. Довику легко подражать, потому что он нарочно говорит грубым голосом и делает ударения и паузы в самых неправильных местах.

«В этом возрасте, – продолжал он, – на что они ни смотрят, оно у них вызывает одну?единственную мысль, совсем как в том анекдоте о профессоре, который показывал своему пациенту разные картинки и спрашивал, что это ему напоминает».

Он прав. Это именно то, что занимает все их мысли. А «Рута?шалавута» и в самом деле хорошая рифма, и ребята эти, в конце концов, тоже хорошие, а я хоть и «училка», но действительно выгляжу совсем неплохо. Признаю свою вину. Не огонь?девица, конечно, но «есть на что посмотреть», как я однажды услышала за собой. Смешно – у них только еще ломается голос, а они уже порой смотрят на меня, как взрослые мужики на улице. Еще не тот взгляд, которым скототорговцы смотрят на корову, но уже эдак медленно?медленно, проходя сверху вниз и останавливая взгляд в тех же местах, где обычно задерживаются взрослые мужики: сначала глаза, губы, потом справа налево от одной груди к другой и обратно и дальше вниз: такой, знаете, проникновенный взгляд в глубины чресел, – как там насчет ширины таза и числа яйцеклеток? – и потом вдоль ног обратно к глазам, но уже только лишь из соображений вежливости, потому что, между нами говоря, глаза ведь не говорят ничего. Они не добавляют и не убавляют. Весь почет, который им оказывают, когда величают их окнами души или зеркалами духа, – все это глупости. Ну, не важно. Короче, все они так. И не имеет значения, прохожий это на улице, или ученик в школе, или отец ученика, или врач в поликлинике, или инспектор министерства просвещения.

Кстати, насчет ваших гендерных различий: женщины тоже пялят глаза, даже если они доктора наук из университета. Я ведь видела, как вы посмотрели, когда вошли, таким знакомым «гендерным» взглядом, которым женщина смотрит на женщину, чтобы проверить, кто сильней. Наши мудрецы правильно говорили: «Женщина, ее оружие всегда с ней», – то есть она всегда вооружена: груди торчком, чресла наизготовку, бедра – патронташ, кудри – шлем и ко всему к этому – язык, готовый стрелять очередями. Вот такие мы: состоим при оружии двадцать четыре часа в сутки, как новобранец, получивший пожизненное назначение в караул. Глаза, голос, внешность, тело. Это достаточно гендерно, на ваш взгляд, то, что я сейчас говорю?

– Безусловно гендерно.

– Я понимаю. Достаточно гендерно для разговора, но недостаточно для истории еврейской колонизации Палестины, да? Я вижу, что вы смеетесь. Я опять отвлеклась и потеряла сосредоточенность?

– Есть немного.

– Потерпите, Варда. Не беспокойтесь, все еще образуется. Вы не уйдете из дома Тавори с пустыми руками.

 

Глава пятая

 

– Ласковое ли это имя – Рута? Не совсем. И в любом случае ласковые имена – не самый популярный товар в нашей мошаве. Я вам сказала, что мое официальное имя – Рут, по имени моей бабушки, и, сказать по правде, это она сама попросила назвать меня так. Я ведь родилась, когда она еще была жива. И никто не возражал. Все знали, как сильно она хотела иметь дочь, а потом внучку, и даже те, кто ворчал, что, мол, у евреев не принято называть новорожденного по имени еще живого родственника, даже те знали, что ей уже недолго осталось. Да и она сама, надо думать, тоже знала.

Короче, в течение нескольких лет в семействе Тавори были бабушка и внучка с одинаковым именем. Но ее всегда величали «Рут Тавори» – как положено, по всей форме: «Рут (торжественная пауза и потом: «Вызывается к зажиганию факела…»[16]) Тавори!» А меня звали просто Рут Тавори. А если говорят просто «Рут Тавори», без паузы и без факела, то это слышится, как «РутаВори». Попробуйте сами произнесите это вслух. Видите! Я уверена, что и нашу Рут Моавитянку[17] тоже звали Рута и по той же самой причине. Потому что «Рут (торжественная пауза: «Вызывается для зажигания факела») Моавитянка» – это величанье, это прабабка царя Давида, а просто Рут, та, что из Моава, – это та Рута, которая всю ночь обжималась с Боазом на гумне.

Ну, не важно. Сегодня уже все здесь, и семья, и ученики, и другие учительницы, и подруги, называют меня Рута. Кстати, настоящих подруг у меня нет, ни единой, но у меня нет и более подходящего слова, чтобы назвать тех, кто у меня есть. Ну вот, и всякий раз, когда я иду на наше кладбище – а это бывает раз?два в неделю, – я навещаю также могилу бабушки, и тогда я вижу свое собственное имя, выгравированное на ее памятнике: «Рут Тавори» – и ниже: «Добродетельная жена[18], мать своих сыновей и супруга своего мужа». Совсем как замечания об ученике, которые пишут в школьном табеле после отметок, правда? Так вот – в качестве «супруги своего мужа» бабушка, конечно, заслужила «неуд», но по всем остальным предметам – «хорошо» и даже «отлично».

– Вы ее помните?

– Да, очень хорошо. К тому же, знаете, она из тех женщин, которые легко вызывают воспоминания, даже воспоминания о том, чего на самом деле никогда и не было, если по совести говорить. Мы с Довиком тогда еще не знали всю правду о ней и о дедушке, но мы слышали там и сям кой?какие разговоры и знали, что люди одновременно и жалеют ее, и избегают с ней общаться – убийственное сочетание, как на мой взгляд. Так что мы уже детьми поняли, что она много лет назад получила какой?то ужасный удар, от которого так никогда и не оправилась.

– Что вы имеете в виду, когда говорите «всю правду о ней и о дедушке»?

– Терпение, Варда, я ведь посреди рассказа. Мы знали, что наша бабушка – из тех, о которых говорят «слегка странноватая». И я несколько раз слышала, как люди говорили, что она то и дело плачет безо всякой причины. Кстати, я категорически не согласна с этим выражением. Не бывает плача без причины, просто не всегда эту причину знают или понимают, а иногда и понимают, но не называют. Ну, не важно. Иногда она действительно плакала, ну так что? Кто не плачет иногда, а? И кто действительно понимает, почему плачет? Но что на самом деле приковывало к ней внимание, так это то, что все время казалось, будто она что?то ищет. Даже когда она открывала дверцу кухонного шкафа, это выглядело так, будто она надеется увидеть там еще что?то, кроме кастрюли или банки с рисом.

Это у нее особенно проявлялось, когда копали землю. Я была тогда совсем маленькой девочкой, но хорошо это помню. Каждый раз, когда копали котлован под фундамент, траншею для водопроводной трубы или канализации или даже просто новую выгребную яму, она тотчас приходила, точнее сказать – появлялась, вставала возле землекопов и начинала вглядываться. И всегда на таком подчеркнутом расстоянии: «Я не мешаю, но и уходить не намерена». Было ясно, что она что?то ищет и это «что?то» погребено в земле. И так же было, когда начиналась глубокая пахота в преддверии осени – она шла за трактором, чуть сбоку, по еще невспаханной земле, кругом аисты и сойки, и тут же она – всегда в одном из своих широких цветастых платьев, в высоких рабочих ботинках и в соломенной шляпе, идет размашистым шагом, твердым, отличным от ее обычной походки. Высоко вверху, в небе – два ястреба, из тех, что охотятся на змей: кружат и жадно высматривают себе добычу, которую, может, вывернет из земли плуг, а внизу, на земле – наша бабушка Рут, вокруг которой величаво ступают аисты, высокие, худые и уродливые. И она, как одна из них – тоже высокая и худая, но красивая. А плуг себе идет и идет и знай выворачивает огромные комья и открывает небу укрывшихся в земле змей, мышей и ящериц, и птицы тут же набрасываются на них. И только она одна никак не находит того, что ищет.

– Чего же? Что она могла искать?

– Спросите стариков, которых вы здесь интервьюируете, – может, они знают, что и почему. Дети думали, что она просто тронутая, и были такие, которые ходили за ней следом, и тогда в поле наблюдалось странное шествие: впереди трактор, за ним аисты и женщина, а за ними дети – показывают на нее пальцем и смеются. По правде говоря, если бы это была не наша бабушка, возможно, мы бы тоже смеялись, потому что мы сами, поскольку были детьми, тоже думали, что у нее не все в порядке. Но мы не видели в этом ничего особенного. В те времена такие «не?все?в?порядке» были тут чуть не в каждой семье, и каждый со своими причудами. Сейчас, кстати, такого уже нет, и, честно говоря, от этого даже скучновато. Нет уже тех былых безумцев и безумиц, нет людей, которые повинуются зову своего сердца – зову любви, зову ненависти, зову мести.

– А на самом деле в чем была правда?

– Какая правда?

– Ну, она на самом деле была безумна или действительно что?то искала?

– Правда о человеке, Варда, всегда находится как раз посредине между этими двумя возможностями, в точности там, где любят находиться настоящие правды. Однозначная правда, та, что либо на одном конце, либо на другом, вызывает скуку, и не только у окружающих, но и у самой себя. А когда она между, это совсем иное дело. Но это вы, я уверена, знаете и без моих объяснений, вы ведь историк. Да и что, в сущности, она меняет, эта «правда»? Можно искать в земле, потому что ты безумна, и можно искать, потому что там действительно скрыто что?то такое, что ты ищешь. Одно не противоречит другому, наоборот.

А что касается имен, то я думаю, что, когда придет мой черед, я велю им написать на моем памятнике «Рута», как в «Рута?шалопута», а не «Рут», как меня зовут по паспорту. Рута – хорошее имя для памятника. В нем есть что?то живое, озорное, оно непременно внесет свой положительный и даже освежающий вклад в довольно серенькую, согласимся, кладбищенскую атмосферу. И кроме того, Рут – это имя для женщины образцово?показательной, у которой все в полном порядке. «У?у?у» в нем – как у чиновницы из министерства, которая вытягивает губы трубочкой, а «Т» такое, будто она им этот слог, эту «Рут», припечатывает намертво. И еще это может быть имя женщины, вроде моей бабушки, которая отнюдь не была образцово?показательной, но сохраняла позу образцовости – одну из того незабвенного ряда имитаций, в которых будущее запечатлело ее на памятнике: «добродетельная жена», и «мать своих сыновей», и «супруга своего мужа». Может быть, это я от нее унаследовала свой талант имитации, как вы думаете?

– У меня нет никаких мыслей по этому поводу.

– Ну, в самом деле! Разве кто?нибудь не был «добродетельной женой» в первых еврейских поселениях в Палестине? Слышишь, бабушка Рут? Ты была «добродетельной женой», даже если плакала без причины. И ты была «супругой своего мужа», даже если он этого не заслужил. И ты была «матерью своим сыновьям», хотя они и сбежали из твоего дома при первой возможности.

Извините, мне нужно глотнуть немного воды. Приходится беречь горло. Налить вам тоже? Я ведь учительница. Мое горло – это мое орудие труда. Я нуждаюсь в нем, чтобы учить, чтобы говорить, чтобы отражать нападки, чтобы плакать и смеяться, чтобы рассказывать вам истории.

Хорошая штука вода! И заметьте – это вам говорит любительница более крепких напитков. Но вода… стоит мне попить воды, и я слышу свой вздох, вздох удовольствия и облегчения. Ну так что, Варда, я сумела дать вам немного материала? Рассказала вам немного о женщинах в истории еврейских поселений? А кстати, какое все?таки забавное выражение, эта ваша «история поселений»! Вы, возможно, не знаете, но в библейском иврите слово «история» чаще понимается как «родословная». Когда в Библии говорится: «Вот история такого?то» – это необязательно его личная биография. Обычно это список людей, что порождали, и порождали, и порождали: этот «роди» того, а тот «роди» этого. Потому что именно это на самом деле важно: имена, рождения, смерти, – а не все наши торжественные: «Восхождение в Страну», «Возвращение к труду на земле», «Заседание поселкового Совета» и «Первая борозда».

Ну, не важно. Оставим это. Какой парой они были – дедушка Зеев и бабушка Рут! Как она изменила ему, и как он отомстил ей за измену, и какой ранней смертью она отомстила ему за его месть! Именно отомстила, потому что осмелилась умереть до него и притом – не попросив у него разрешения и не сообщив ему заранее, что умрет. А ведь это далеко не то, что дозволяется сделать женщине по отношению к ее мужчине, и уж наверняка по отношению к такому мужчине, как наш дед, и в такой семье, как наша.

Два раза за всю жизнь она поставила его перед свершившимся фактом. В первый раз, когда изменила ему, и во второй – когда умерла ему. И легко было догадаться, что она кое?чему научилась между первым и вторым, потому что уже не дала ему возможности наказать ее за смерть, как он наказал ее за измену. И в самом деле – как можно наказать человека, все преступление которого состоит в том, что он умер? Что ты ему сделаешь? Самое большее – забудешь, но по отношению к бабушке этого не сумел сделать никто, и уж не он, конечно…

Ладно, мое горло и в самом деле начинает побаливать. Достаточно на сегодня, пожалуй. Видите, вот еще одна причина писать, а не говорить. Верно?

 

Глава шестая

Убийство и самоубийство

 

 

1

 

В тысяча девятьсот тридцатом году в нашей маленькой тогда мошаве покончили жизнь самоубийством три человека. Так записано в книгах Совета мошавы, и таким выводом трижды завершал свой визит сержант британской полиции, который появлялся у нас после каждого такого случая. Появлялся, расследовал, проверял и вызывал у всех, видевших его, наряду с естественным страхом перед любым визитом представителя власти, еще и удивление, потому что волосы у него были черные, но лицо и руки тесно покрывали обильные веснушки.

Вот так, значит, было записано в книгах, и к такому выводу трижды пришел веснушчатый сержант, однако вопреки записям секретаря нашего Совета и вопреки выводам британского полицейского люди в мошаве знали, что только двое из самоубийц действительно наложили на себя руки, тогда как третий был на самом деле убит. Вся мошава знала, так говорят сегодня – знала, но скрывала и молчала. Совет мошавы поддерживал эту версию в силу убеждений – пусть, мол, англичане расследуют себе, сколько хотят, а мы чужим властям своего человека не выдадим. А британский полицейский поддерживал ее в силу своей великой лени, а может быть, и полного равнодушия. Пусть себе эти нэйтивз[19] кончают самоубийством сколько их душе угодно и убивают друг друга сколько хотят – Британской империи, которая меня сюда послала, все это глубоко безразлично.

Сам убийца тоже внес вклад в версию самоубийства. Хотя он и совершил свой поступок в порыве гнева и ревности, но действовал при этом весьма обдуманно и планомерно: отправил свою жертву на тот свет именно тем способом, который характерен для самоубийц, – выстрелом в рот. При этом он выбрал правильный угол и позаботился снять с покойника правый сапог и носок с правой ступни (после выстрела прошло всего несколько секунд, но его пальцы наверняка уже почувствовали, что эта ступня остыла), чтобы любому было ясно, что спусковой крючок был нажат большим пальцем ноги покойника, а не пальцем какого?то другого человека.

Вся мошава знала. Знала и молчала. Знала, что самоубийца убит, знала, кто и почему убил, но мы тут у нас свое грязное белье стираем дома, не снаружи, и даже сегодня не рассказываем эту историю чужим.

С той поры прошло много лет. Убийца уже умер. Его жена (о которой до сих пор говорят: «Это все из?за нее») умерла раньше него; двое их сыновей покинули мошаву, и один из них тоже умер. Так что сегодня на семейном участке живут только их внук и внучка со своими семьями. И поскольку как?то неуклюже рассказывать историю, все время именуя героев «убийца», «убитый» и «жена убийцы», из?за которой «это все», то самое время назвать их всех по имени. Убитого звали Нахум Натан, имя убийцы было Зеев Тавори, а имя его жены – Рут.

Зеев Тавори был человек строгих правил, из «гневливых», как таких именуют Притчи Соломоновы[20], огромный и могучий, как бык, и, под стать быку, ширококостный и жестоковыйный. Он вырос в одном из поселений Нижней Галилеи вместе с двумя братьями – Довом, который был старше него, и Арье, младшим, с молчаливой, работящей матерью и с отцом, который хотел сделать каждого из своих сыновей настоящим мужчиной: в пять лет они у него скакали на лошади, в девять сами пасли быков и доили коров, в двенадцать отец научил их стрелять из ружья и замахиваться дубинкой, а в четырнадцать каждый из них уже мог в одиночку срубить дуб и подковать лошадь.

Убитый, Нахум Натан, был уроженцем Стамбула, сыном важного тамошнего раввина Элиягу Натана. Это был обходительный, мягкий и деликатный юноша, совсем непохожий на своего убийцу. И на двух других, которые покончили с собой в тот год в нашей деревне, он тоже не походил. Он был молодой холостяк, а те – солидные семейные люди. Один из них покончил с собой, запутавшись в долгах, другой – из?за тяжелой болезни, тогда как Нахум Натан – так приукрашали, затемняя, объяснение его смерти – якобы не выдержал тяжести труда на земле и атмосферы в поселке, которая, в силу его характера и жизненного опыта, оказалась для него слишком гнетущей. Некоторые у нас даже называли его после смерти «неженкой».

Много знаменитых раввинов и ученых мужей вышли из семейства Натан, но отец Нахума, рав Элиягу Натан, был самый знаменитый из всех. Этот выдающийся знаток Торы был мудр не только по чину, но и по сути. Пойди Нахум по его пути, он остался бы в Стамбуле и стал раввином, как и его отец. Но еврейские первопоселенцы, которые двинулись тогда из России в Страну Израиля и по дороге проходили через Стамбул, поразили его воображение, очаровали и увлекли. И еврейские девушки из России, с их непривычно открытыми взгляду тяжелыми косами вокруг головы, порой золотыми, совершенная редкость в Стамбуле, и с их необычными в этом городе глазами, тоже взволновали и очаровали его. К тому же некоторые из них не единожды останавливали на нем свой голубой взгляд.

Быстро разнесся слух, что у этого молодого человека голодный халуц[21] всегда может получить щедрую миску супа с рисом, фасолью, кольцами лука?порея, отварными луковицами и костями. Суповые кастрюли наполнялись и опустошались, взгляды бросались все чаще и голубели все больше, разговоры завязывались, золотые косы расплетались и заплетались, идеи сверкали, как молнии, и, под стать молниям, разрывали потемки и раздвигали небеса, электризовали и освежали воздух, неподвижный и застойный уже долгие годы. И вот так сионизм увлек Нахума Натана, и он тоже надумал отправиться в Страну Израиля, чтобы стать еврейским земледельцем.

Рав Элиягу Натан испугался. Он умолял сына не прерывать свои занятия в ешиве и, уж конечно, не становиться крестьянином. Не покидать «шатер Иакова» – так он сказал – и не уходить в «пустыню Измаила» и в «поле Исава»[22]. Но сердце Нахума порывалось вдаль, и порой он чувствовал, как оно бьется в клетке ребер, точно птица, рвущаяся в полет. Он настаивал, и просил, и объяснял, и доказывал, и, в конце концов, убедил отца, и тот разрешил ему присоединиться к группе пионеров, отправлявшихся в Страну, и даже благословил его на дорогу.

Рав Элиягу, человек мягкий и добрый, дал свое разрешение с тяжелым сердцем. Он помнил, как праотец Иаков отправлял своего любимого сына Иосифа в его полосатой рубашке к братьям?пастухам в поля и как те продали его в рабство. Но даже в этих своих размышлениях он не мог представить себе весь размер того несчастья, которое ожидало его сына и его самого. «С пастбища в Сихеме к яме в Дофане»[23] – эти слова бились в памяти, но не достигали его ума во всем своем подлинном смысле. Он боялся, что его сын утратит веру, будет ограблен, заболеет, даже умрет, но не того, что он будет убит, а тем более – убит своим же соплеменником.

Тяжко было у него на душе, но согласия, данного сыну, он обратно не взял. Только поставил ему одно условие – что он не присоединится к какой?нибудь группе социалистов, или к рабочему движению, или к одному из тех кибуцев, в которых нет ни синагоги, ни шойхета, ни миквы[24] и где все парни, как рассказывают, спят со всеми девушками, а пойдет в одно из поселений Барона[25], к порядочным людям, где к его услугам будут и синагога, и миньян, и шойхет и где он будет каждый день накладывать тфилин и сможет соблюдать субботу и кашрут[26].

Сын обещал, и отец удивил его неожиданным подарком – парой отличных сапог, в точности подходящих для работы на земле.

«Ну как по мне мерили! – удивлялся Нахум, когда, примеряя их, прохаживался туда?сюда, улыбаясь счастливой детской улыбкой. – Такие удобные, а сапожник даже мерки не снимал!»

И рав Элиягу, в свой черед, улыбнулся сыну доброй отеческой улыбкой и не открыл ему, что однажды ночью, когда Нахум спал непробудным сном, он пригласил в дом сапожника и они вдвоем осторожно приоткрыли ноги юноши, так что тот даже не почувствовал. Отец держал в руке большую свечу, а сапожник обрисовывал ступни сына на картоне и измерял окружность лодыжки и мышцы голени, а также расстояние от пяток до колен на каждой ноге отдельно, потому что ноги, как всем известно, отличаются одна от другой.

Эта сцена: юноша лежит с закрытыми глазами, тени пляшут на стенах, сапожник склонился над неподвижным телом, снимая какие?то мерки, – вызвала у рава Натана такое волнение и страх, что он выбежал в другую комнату, чтобы там вволю выплакаться и успокоиться, потом умыл лицо и только тогда вернулся. Но сейчас, когда Нахум натянул сапоги и так обрадовался, рав Элиягу только улыбнулся, и заключил сына в свои объятья, и держал так, пока снова не наполнился страхом, причем не столько страхом перед тем, что может случиться с его сыном, сколько страхом перед собственным страхом, так что опять почувствовал подступающие к горлу слезы и вынужден был снова выйти в соседнюю комнату, чтобы поплакать и умыться.

 

2

 

Нахум Натан попрощался с отцом, с соседями, со своими учителями и учениками, сел на корабль, идущий в Яффо, а из Яффо направился в сельскохозяйственную школу «Микве Исраэль». Там он научился пахать, и сеять, и прививать, и обрезать и познакомился с киркой и косой. Там он также подружился со своим будущим убийцей Зеевом Тавори, пришедшим из Нижней Галилеи.

Очень отличались они друг от друга. Зеев – сильный, смелый и привычный к тяжелой работе в поле, а Нахум – мягкий, деликатный и мечтательный. Но, несмотря на это, они стали друзьями. Нахуму нравилось, что Зеев «борется и скачет на лошади, как настоящий янычар, – так он писал отцу, – размахивает палкой, как анатолийский пастух, а борозды прокладывает так прямо, как немецкий инженер». А Зеев смотрел на Нахума как на младшего, избалованного брата, учился у него незнакомым словам и выражениям и помогал ему, когда возникала необходимость.

После окончания школы их пути на какое?то время разошлись. Нахум по указанию отца поднялся с прибрежной равнины в Иерусалим, провел там несколько месяцев, поработал наемным рабочим у хозяина в Моце и усовершенствовался в выращивании винограда. Зеев не вернулся в родной дом в Галилее. Он кочевал по стране – тут пахал, а там охранял, тут добывал камень, а там сажал деревья. В помощь оказались ему и его опыт, и мышцы, а также привычка к тяжелому труду, которую воспитали у него отец с матерью. В любом месте он легко находил работу, однако нигде не заводил друзей. Земледельцы в поселениях Иудеи казались ему слишком мягкими и кроткими, под стать их рассыпчатой, красноватой глинистой земле, их садам и винодельням. Никакого сравнения с мужчинами в поселениях его Галилеи, твердыми, как базальт.

«У нас выращивали арбузы, скот и оливки, а нашими соседями были арабы, которые становились либо добрыми друзьями, либо злейшими врагами. И у нас дети в день рождения получали в подарок коня и дубинку, – так рассказывал он о своем детстве внукам многие годы спустя. И усмехался: – А эти тут танцевали менуэты, и потягивали вино, и болтали по?французски с чиновниками Барона».

И от тех пионеров, которые так понравились Нахуму в Стамбуле, он тоже держался в стороне. В отличие от него, родившегося в Стране и привыкшего к ней, в этих ему чудилась какая?то чуждость и опасливость – это сказывалось в их телодвижениях, в их способе выражаться, в нескончаемых спорах и странных восторгах. Да и их склонность к разговорам по душам и бесконечные пляски казались ему бесполезной тратой времени. «Они разговаривают, – писал он тогда отцу, – точно так же, как танцуют, – кругами. Никуда не сдвигаются».

На какое?то время он сблизился с людьми из «а?Шомер», организации еврейской самообороны, но вскоре убедился, что они слишком много времени уделяют тому, что подкручивают усы, бахвалятся своей силой и гарцуют по деревенским улицам. Он ушел и от них. В конечном счете он обнаружил, что во время обеденных перерывов чаще всего сидит с арабскими рабочими – среди людей, на языке которых он говорил, привычки которых знал и пищу которых любил. И хотя отец и мать всегда говорили ему: «Это наши враги!» – он именно в их обществе чувствовал себя уверенно и спокойно.

Раз в две недели он писал три письма: одно – родителям, второе – дочери соседей по родному поселению, где он родился и вырос – молодой девушке по имени Рут Блюм, и третье – своему товарищу по сельскохозяйственной школе Нахуму Натану. Писание давалось ему трудно, и длина его писем определялась бумагой, на которой он писал: письмо было длинным, если попадался целый лист, и коротеньким, если маленький клочок. Он рассказывал, где находится и чем занят, а для Рут Блюм добавлял пару ласковых слов о том, как он скучает, и все свои письма подписывал одними и теми же тремя словами: «Я, Зеев. Привет».

Какое?то время он работал в Зихрон?Яакове и там услышал о планах создания новой мошавы на деньги Барона. Он сообщил об этом своим родителям и нескольким товарищам, в том числе и Нахуму Натану. Они сорганизовались, одолжили деньги и купили себе в этом новом месте земельные участки. Участок Зеева Тавори оказался рядом с участком Нахума Натана, а рядом с ними был участок другого парня из этой же группы, по имени Ицхак Маслина, из хасидской семьи, которая прибыла в Страну еще до Первой алии[27] и поселилась в Тверии. Ицхак Маслина был уже женат на женщине по имени Роза, и Зеев знал его с юности, потому что до женитьбы на Розе Ицхак работал в лавке ее отца, а отец Зеева покупал в этой лавке семена и рабочие инструменты.

Они посадили на своих участках деревья, заложили виноградники, построили дома, и в начале того далекого тысяча девятьсот тридцатого года, когда в новом поселке покончили самоубийством три человека, Зееву исполнилось двадцать три года и он женился на Рут Блюм, которой было тогда девятнадцать. А в конце того же года она явила миру радостный живот беременной женщины.

 

3

 

Те годы давно миновали, те люди давно уже умерли, но рассказы живы и даруют друг другу поддержку и силу. Некоторые из них рассказывают у нас прилюдно, но в приукрашенных версиях, в те дни, когда празднуют основание мошавы. Некоторые опубликованы в различных исследованиях и книгах. А прочие шевелятся под спудом и порой вдруг выглядывают оттуда – подмигнут насмешливо: «А мы всё еще здесь», взмолятся взглядом: «Извлеките нас на свет!» – и исчезают снова. Так, истории о «краже выкупа», об «ограблении иерусалимского менялы» и о «городской малышке, утонувшей в старинном акведукте» все еще рассказываются на публике, тогда как истории о «том нашем парне, у которого был один глаз», или о «том нашем парне, который ходил к проститутке из Тверии», пересказываются только шепотом.

Историю о самоубийстве Нахума Натана – она же история о «сыне раввина и жене соседа» – не рассказывают, конечно, никому, а уж тем более на публике. Но когда она порой сама собой всплывает в разговорах между членами семьи или их соседями и каждый, кто рассказывает ее, что?то убирает или добавляет, выясняется, что никто не помнит ни точного места, ни даты смерти этого самоубийцы или убитого, а весь спор идет о типе ружья, ствол которого был вставлен ему в рот, был то английский «энфилд», или русская винтовка Мосина, или немецкий «маузер». И поскольку кости этого самоубийцы уже много лет назад были увезены с нашего кладбища и от него не осталось ни памятника, ни какого?либо иного следа, то находятся даже такие, что ожесточенно спорят, звали его Нахум Натан или Натан Нахум, а то и вообще как?то совсем иначе.

Все, однако, согласны в том, что он умер в ту осеннюю ночь, когда пошел первый дождь того далекого года. Эта деталь существенна, потому что наши места славятся дождями. Иные из них настолько обильны, что прорывают в земле новые овраги, а первый дождь тысяча девятьсот тридцатого года был таким шквальным, что на фоне его громов и молний, да еще сидя за спущенными жалюзи и закрытыми ставнями, никто в поселке не заметил, как сверкнул выстрел, и не услышал, как он грянул. Исключение составили три человека – Зеев Тавори, который произвел этот выстрел, Нахум Натан, в рот которого он выстрелил, и их сосед Ицхак Маслина, жена которого – я еще помню ее, эту Розу Маслину, с ее заячьими зубами и стройными ногами – в тот вечер потребовала от мужа немедленно выйти и починить водосток, потому что он все откладывал и откладывал это дело, хотя она не раз гнала его и умоляла, и вот теперь, через считанные минуты после начала дождя, вода уже стала заливать их спальню.

Ицхак Маслина прислонил лестницу к стене дома и уже начал было подниматься по ней, но в тот момент, когда он поставил правую ногу на четвертую перекладину, ему показалось, что из соседнего двора доносятся какие?то крики. Он посмотрел в ту сторону, но ничего не увидел, и тогда спустился с лестницы, с опаской приблизился к забору, поднял штормовой фонарь, который держал в правой руке, и поводил им вверх и вправо, пытаясь разглядеть, что там происходит.

Фонарь едва рассеял темноту, но как раз в ту минуту, когда Ицхак поравнялся с забором, гигантская молния рассекла небо сверху вниз по диагонали, с востока на запад, и в ее свете он увидел два синеватых силуэта. Двое мужчин стояли друг против друга на краю поля на соседском участке. Меньший из них дважды воскликнул: «Нет! Нет!» – а потом, видимо заметив силуэт Маслины, тоже синевший в темноте, крикнул: «На помощь! Он хочет меня убить!»

Маслина сразу узнал этот голос – голос соседа?холостяка Нахума Натана – и даже крикнул ему в ответ: «Нахум, Нахум!» – но ответом ему был жуткий, нечеловеческий рев. Более высокий из мужчин страшно взревел и, размахнувшись, ударил меньшего кулаком в левый висок, а когда тот покачнулся, нанес ему еще один удар кулаком в грудь. Нахум упал, и в свете новых молний Маслина увидел, что высокий мужчина наклонился над упавшим, держа в руках что?то длинное и узкое. Он подумал было, что это палка, но, когда раздался выстрел, понял, что это ружье, и тоже завопил от страха, распластавшись на грязной земле. Он испугался, что убийца – очевидно, грабитель, другая мысль даже не пришла ему в голову – заметит свет его фонаря и выстрелит в него тоже.

И стрелявший действительно заметил его. Сначала – как темный силуэт на фоне открывшейся двери, потом – как дрожащее пятно слабого света, приблизившееся к его забору и неподвижно застывшее там, а теперь – как исчезнувший силуэт и погасший свет. Убийца стащил сапог с правой ноги убитого и крикнул: «Ко мне, Ицхак! Быстрее ко мне!»

Ицхак Маслина узнал и этот голос и вздрогнул, узнав, потому что это был голос Зеева Тавори, его второго соседа. Он открыл калитку в заборе и стал приближаться к Зееву, и чем ближе он подходил, тем короче становились его шаги, а так как и глаза его не хотели встречаться с взглядом соседа, он приближался к нему, уставившись взглядом в землю.

Молнии вспыхивали одна за другой, и в их свете глазам Ицхака открылся труп Нахума Натана. Он содрогнулся от ужаса. Пуля вошла в череп Нахума и разворотила его, выходя, а то, что уцелело, было покрыто кровью, и водой, и мозгами, и грязью, так что убитого трудно было узнать. Но сапоги – сапоги на нем были теми единственными в своем роде замечательными сапогами Нахума Натана, которые были известны всей мошаве.

Зачем он вышел во двор в такой поздний и бурный ночной час, спросил Зеев Тавори.

Дождь залил его спальню, и он вышел прочистить забитый водосток, правдиво ответил Маслина.

– А почему ты подошел к забору?

– Я услышал крики, – сказал Маслина, – и хотел посмотреть, что тут происходит.

– И что же ты увидел?

– Я не увидел ничего.

– Ты ошибаешься, – сказал Зеев Тавори. – Ты много чего увидел. И если ты не помнишь, что ты увидел, то я тебе напомню. Ты увидел самоубийство. Ты увидел, как наш бедняга сосед Нахум Натан выстрелил себе в рот.

– Но откуда у него ружье? Чье оно, это ружье? – в недоумении спросил Маслина.

– Это мой «маузер», – сказал Зеев Тавори. – То ружье, которое мой брат Дов привез мне из Галилеи, когда доставил сюда в телеге корову, дерево и Рут.

Все это Зеев Тавори сказал совершенно спокойно и на удивление четко. А потом так же спокойно и четко объяснил:

– Нахум пробрался в мой дом и украл ружье. Но я проснулся и бросился за ним вдогонку. И ты видел, как я бежал за ним, и ты слышал, как я кричал ему, чтобы он остановился. Но я не успел – он тут же сунул дуло себе в рот и выстрелил. Сейчас ты припоминаешь?

Маслина не ответил, и тогда Зеев Тавори наклонился и прижал палец правой ноги покойника к предохранителю спускового крючка.

– Вот так, – сказал он. – Посмотри и запомни – может, когда?нибудь и ты захочешь покончить с собой.

Потрясенный Маслина приоткрыл рот – может быть даже намереваясь сказать, что он видел нечто совершенно иное, но Зеев Тавори опередил его. Он поднял ружье одной рукой, поднес дуло к шее Ицхака, точно под подбородком, и немного приподнял его так, чтобы глаза Маслины уже не могли уклониться от его взгляда.

– «При словах двух свидетелей состоится дело», – процитировал он[28]. – Если мы оба будем свидетельствовать одинаково, ты получишь от меня в подарок корову, точно такую же, как мою, голландскую первородку, беременную от первоклассного голландского быка. Но если ты расскажешь другое, ты тоже умрешь такой смертью. Здесь уже покончили с собой трое – прибавится еще один.

Ицхак хотел было сказать, что покончили с собой только двое, но его тело оказалось разумнее головы – оно застыло в молчании.

А сейчас небольшое, но необходимое разъяснение. Когда Ицхак Маслина был молодым парнем в Тверии, он каждое лето работал, как уже было сказано, в лавке отца Розы – той девушки, которой позже предстояло стать его женой. Вначале он занимался погрузкой и доставкой товаров, потом – их сортировкой и укладкой, а под конец даже счетоводством, но главное – он был занят мыслями о дочке своего хозяина.

В Тверии Розу прозвали Зубастой, потому что в детстве на месте выпавших молочных зубов у нее выросли два огромных резца, которые не позволяли ей как следует закрыть рот, из?за чего лицо ее постоянно сохраняло слегка насмешливое выражение. Но когда она выросла, в городе начали говорить не только о «зубах Розы», но и об «остальной Розе», потому что все остальное в ней, если не считать этих зубов, превратилось в симпатичную девушку с изящными движениями, длинными ногами и цветущим, красивым телом.

Однажды, когда Ицхак Маслина зашел на склад ее отца, Зубастая Роза, стоявшая на раздвижной лестнице, попросила его подать ей с пола пакет. Подняв пакет, он поднял также и глаза и увидел над собой схождение ее бедер. С тех пор каждый раз, как он видел ее, он снова видел ту же картину, и много лет спустя, когда она уже была его женой и он уже не мог выносить ее речь, и ее присутствие, и ее зубы, он по?прежнему ощущал желание к «остальной Розе». Стоило ему вызвать в памяти тот день и ту лестницу, как беглая встреча с ее бедрами снова возвращалась к его глазам.

Но вернусь к счетам, которыми он занимался в лавке ее отца. Их он тоже не забыл и даже сейчас, спустя много лет, все еще мог хорошо, и быстро, и точно подсчитать в уме свою прибыль и свой убыток. И поэтому он мгновенно понял смысл слов Зеева Тавори. А леденящее душу прикосновение ружья к подбородку ускорило его расчеты в несколько раз.

Он отступил на шаг и сказал:

– Самоубийство – со всех точек зрения дело плохое, корова, напротив, дело хорошее, а беременная голландская первотелка – это совсем хорошо.

– И его сапоги ты тоже можешь взять, – снисходительно разрешил Зеев Тавори. – На меня они все равно не налезут.

– Но что я скажу людям в мошаве? Что я снял их с ног мертвеца?

– Конечно. Забрал, чтобы не украл какой?нибудь воришка. Взял для сохранности. Сейчас ты скажешь им так, а потом посмотрим, что они решат с ними делать.

Маслина никак не мог решиться. Но такими замечательными сапогами и впрямь нельзя было пренебречь. Поэтому он быстро наклонился и попытался стащить сапог с левой ноги Нахума Натана. Однако сапог отказался ему подчиниться. И на какой?то миг Маслине даже показалось, что мертвец вырывает у него из рук свою ногу. Он испугался и отпрянул от трупа.

Зеев Тавори усмехнулся. Маслина опять наклонился, потянул и упал на спину, прямо в грязь, с сапогом в руке. Убийца усмехнулся снова и сказал:

– Вставай и беги к Кипнису, расскажи ему, что ты здесь видел. И скажи, что я стою во дворе под дождем и охраняю труп самоубийцы.

Кипнис был тогда председателем Совета мошавы. Человек высокого роста, резкий, с желчным чувством юмора.

– В такое время? Он еще спит.

– Если человек кончает жизнь самоубийством, председателя Совета можно разбудить в любое время, – сказал Зеев Тавори и подтолкнул Маслину. – Ну, давай, беги, беги! Беги и расскажи, что ты видел, а я тем временем останусь здесь с этим несчастным дохляком.

– И мы оба с тобой скажем, что это было самоубийство? – недоверчиво переспросил Маслина, словно требуя лишнего подтверждения.

– Разумеется, самоубийство, – сказал Тавори. Он указал дулом ружья на развороченную голову мертвеца, а потом снова поднял ружье и придвинул дуло вплотную ко лбу Маслины. – Сделать своему другу то, что он сделал мне, – разве это не самоубийство?

 

4

 

Каждый человек порой думает о самоубийстве, а некоторые и вполне всерьез размышляют о том, как это лучше сделать, и даже пытаются представить себе, что будут говорить о них безутешные родственники и потрясенные друзья. И вообще – в самоубийстве, несомненно, есть что?то влекущее, любопытное и заразительное, и порой мысль о нем приходит на ум не только из?за боли, отчаяния или нужды, но и из желания наказать кого?то или вызвать жалость и сочувствие к себе, а возможно – и просто от наплывшей вдруг тоски или минутной слабости. Поэтому члены Совета мошавы решили сказать британскому сержанту, что Нахум Натан покончил самоубийством, потому что был человеком мягким и деликатным, не создал семью и не выдержал трудностей и одиночества, а поскольку у него не было здесь по?настоящему близкой души, с которой можно было бы поделиться своими страданиями, или жены и детей, о которых нужно было бы заботиться, на него очень сильно повлияло то, что сделали двое самоубийц, ему предшествовавших, и он сделал то же, что сделали они.

Эту версию самоубийства изложили также в телеграмме, посланной отцу Нахума раву Элиягу Натану в Стамбул, и этим нанесли ему неизлечимую рану. Не только потому, что он потерял единственного сына, но и потому, что известие о самоубийстве пробудило в тамошней общине всевозможные толки и пересуды. Рав Элиягу поспешил написать некролог о сыне, который озаглавил: «Хищный зверь растерзал его»[29], как бы утверждая, что Нахум не сам наложил на себя руки, а кто?то другой нанес ему смертельные раны, ибо среди хищных зверей есть и двуногие, и один из таких как раз его и «растерзал». Но в тексте некролога были также слова: «Пал он духом» – и даже: «Душа его растерзана была его же руками», – как будто рав Элиягу хотел намекнуть, что есть правда и в сообщенной ему версии.

Так или иначе, но, получив телеграмму, рав Элиягу поспешил отплыть из Стамбула в Хайфу в сопровождении своего верного слуги – молчаливого великана в поношенной одежде, в красных туфлях, мягких, как руки годовалого ребенка, с огромными ладонями, тяжелым подбородком и иссиня?черной вьющейся прямоугольной бородой ассирийского царя. В хайфском порту прибывших ожидал шофер, который доставил их в поселок. Секретарь и председатель Совета, упомянутый выше Кипнис, встретили их и провели в комнату для общих собраний. Здесь гостей ждали казначей и директор мошавной школы, сидевшие посредине за столом, а также Зеев Тавори и Ицхак Маслина, сидевшие у стены на скамейке.

– Эти двое – свидетели, – указал на них председатель Совета после приветствий и выражений соболезнования. – Они были соседями вашего Нахума, светлая ему память. Достопочтенный рав может их расспросить.

Рав Элиягу начал спрашивать, свидетели стали свидетельствовать. Маслина начал с правдивых слов о дожде, водостоке, залитой спальне и лестнице, а убийца начал со лжи, заявив, что ночью услышал кого?то у себя в доме: скрип дверей, крадущиеся шаги – «вор подкапывающий[30], ваша честь, вошел в дом и вышел». И затем сказал, что он вскочил и хотел схватить свое ружье, но со страхом увидел, что его ружья нет на месте, и выбежал во двор, а во дворе увидел силуэт какого?то человека, убегавшего под дождем с длинным предметом в руке, похожим на ружье, и побежал за этим человеком.

Оба они упомянули гигантскую, наискосок через все небо, молнию и оба подчеркнули, что затем увидели при ее свете: убегавший человек остановился на краю поля, по ту сторону забора Ицхака Маслины, и прежде, чем они поняли, что он задумал, уже прогремел выстрел, а когда они подбежали – «я со своего двора, а Ицхак со своего, мы увидели, что это ваш сын Нахум, светлая ему память, ваша честь». Помолчав, Зеев Тавори, к ужасу рава, добавил: «Помилуй его Аллах» – и сказал еще, что из?за темноты и проливного дождя, «а также выстрела, который разворотил, прошу прощения, его череп», он поначалу опознал покойника только по его сапогам, единственным в своем роде и знакомым каждому человеку в мошаве: правый валялся в грязи, а левый был у него на ноге.

– Те сапоги, которые я ему подарил, – вдруг простонал рав Натан сквозь подступившие слезы. – Новые сапоги, чтобы он пошел в них своим новым путем и работал в них на земле…

И тогда огромный слуга, который до той минуты не проронил ни слова, вдруг спросил, где они, эти сапоги и взял ли их кто?нибудь оттуда?

Маслина не смутился.

– Эти сапоги у меня дома, – сказал он и перевел взгляд на Зеева Тавори, а с него – на рава Элиягу. – Мы сразу побежали позвать председателя Совета, ваша честь, этого самого господина Кипниса, который здесь присутствует, и председатель Совета сразу вызвал полицию, и я испугался, что во всей этой суматохе кто?нибудь украдет его сапоги. Такие сапоги не каждый ведь день увидишь, тем более здесь, у нас в мошаве.

Рав Элиягу выразил желание увидеть сапоги сына.

Маслина сбегал домой и вернулся с сапогами. Рав молча посмотрел на них. Слезы стояли в его глазах, горло пересохло. Наконец он выговорил:

– «Посмотри…»

– Куда? – испуганно спросил секретарь.

– «Посмотри, сына ли твоего эта одежда, или нет»[31], сказал раввин и показал пальцем. – Там еще сохранилось пятно крови.

– Оно уже не сойдет, – усмехнулся Зеев Тавори. – С кожаных вещей кровь никогда не сходит, ваша честь. Мой отец когда?то раскроил вору голову дубинкой, и на подпруге отцовского седла по сей день остались следы крови этого говнюка.

Осиротевший отец глянул на него с недоумением, словно поразился: из какого зловонного источника брызнула вдруг эта грубость? – но тут же повернулся к Ицхаку Маслине и сказал:

– Это сапоги для работы на земле, а не для городских жителей, возьми их себе. Кажется, они тебе по размеру…

– Я уже примерял их, – поспешил ответить Маслина, удивляя себя не меньше, чем всех остальных. – Они на мне как влитые.

Воцарилась тишина. Маслина понял, что сказал ужасную вещь. Он почувствовал, что его тело вдруг мучительно захотело стать больше и выше, подняться над своей низкой душой и сказать правду, рассказать раву Элиягу, как на самом деле погиб его сын. Но и Зеев Тавори почувствовал это. Он скосил взгляд на соседа и заметил:

– Очень красивые сапоги. Ты сможешь выйти в них на пастбище со своей новой коровой.

Маслина снова втиснулся в стул.

– Спасибо, ваша честь, – проговорил он. – Каждый раз, когда я буду надевать эти сапоги, я буду вспоминать вашего сына, да будет ему земля пухом.

Несчастный отец задал еще несколько вопросов. В них не было ни малейших признаков недоверия или подозрения. Он даже не намекнул на возможность убийства. Но он не спросил и о том, свидетельствовало ли что?нибудь в поведении сына о его страданиях или отчаянии, как будто не хотел снова выслушивать заведомо известные ответы. Какой мудрец мог бы понять, что за мысли и чувства рождались и бродили в эту минуту в его душе? Мог ли этот несчастный старик представить себе, что ему с такой дерзкой решимостью говорят страшную ложь?

 

5

 

После всех разговоров и свидетельств рава Элиягу и его слугу повезли на поселковое кладбище. В те дни там было лишь несколько захоронений, и на могиле Нахума Натана стоял только простой деревянный знак. Рав Элиягу спустился с коляски и едва не упал, но слуга, как будто привыкший к этому, тут же охватил его своими огромными ручищами и понес к могиле, прижав к груди, так что ноги рава висели в воздухе. А подойдя к могиле, слуга сделал нечто такое, чего у нас никто не видел ни до того дня, ни после, – встал на четвереньки, как собака, и тогда рав уселся на его широкой спине, как на скамье, сложил руки на коленях и стал вглядываться в могилу сына.

Люди, изумленные этим зрелищем, отошли подальше и встали за забором, потому что поняли, что рав хочет посидеть в одиночестве. Несколько минут спустя слуга оторвал одну руку от земли, быстро и энергично почесал нос и тут же вернул руку на место, не меняя позы.

Через четверть часа рав поднялся. За ним поднялся с четверенек и слуга, похлопал себя по коленям и смахнул со штанов налипшую землю. Они вернулись к коляске, и председатель Совета пригласил их к себе в дом на обед.

– Все уже готово и все абсолютно соответствует правилам кашрута, – объявил он, а секретарь вдруг улыбнулся и сказал, что госпожа Кипнис замечательно готовит. И добавил:

– Это большая честь для нас, жаль только, что из?за такого большого несчастья.

Рав принял приглашение. Несмотря на горе, его мучил голод. Но собственный аппетит и удовольствие, которое он получал от пищи, были ему неприятны, и он ел вежливо и сдержанно, разглядывая сотрапезников и вспоминая братьев Иосифа, которые ели и пили над ямой, в которую бросили младшего брата. Однако и теперь лицо его не выражало никаких подозрений, одну лишь печаль и еще – вину, потому что всякий родитель чувствует свою вину в смерти дочери или сына.

Он запил еду двумя маленькими чашками горячего и очень сладкого чая и, наконец, набрался сил, чтобы попросить показать ему также дом его сына. Маленькая компания вышла из дома Кипниса и направилась к дому Нахума Натана. Председатель Совета открыл дверь принесенным ключом, и рав Элиягу обошел небольшое жилище сына: две комнаты, кладовка и кухня с верандой, выходящей во двор, – пересмотрел скудную одежду в шкафу и несколько книг на полке – Талмуд, молитвенник и рядом книги по сельскому хозяйству.

– Он только что посадил виноградник, – сказал секретарь, – и собирался построить птичник.

Рав пробормотал:

– Посадил виноградник и не попробовал от него… – потом посмотрел на узкую холостяцкую кровать и вдруг зарыдал: – …и не успел породить сына, не успел познать женщину…

Это было его первое рыдание со времени приезда. Огромный слуга тотчас бросился к хозяину и прижал свое тело к его телу, как будто снова предлагая себя для опоры. А Зеев Тавори, который присоединился к группе и тоже вошел в дом, хоть и не был приглашен, подумал со злобой: «Познал, еще как познал, сучье семя!» Но губы его оставались плотно сжатыми, и на лице не отразилось ничего.

Рав попросил всех удалиться. Он остался один в доме, и никто так и не знает, что он там делал, но потом он открыл окно в спальне и, очевидно, кого?то увидел, потому что тут же вышел из дома и поспешил к забору, который отделял двор его сына от соседнего двора, где появилась высокая молодая женщина.

Глаза женщины встретились на минуту с глазами рава Элиягу, и ее рука потянулась прикрыть рот. Рав вздрогнул и посмотрел на нее. Несмотря на рост и широкие плечи, женщина показалась ему худой. И хотя она выглядела стройной, но его сердце и ее глаза безошибочно сказали ему, что она беременна, и душу его наполнила та непонятная тоска, которая иногда пробуждается в душе мужчины при виде беременной, даже если он старый годами раввин, а она молодая и чужая женщина.

Зеев Тавори, стоявший рядом с председателем Совета, секретарем, казначеем и Ицхаком Маслиной, вдруг шагнул к женщине и буркнул: «Вернись в дом, Рут!» – и рав сразу понял, что она жена ему и что между ними царит не любовь, а страх с ее стороны, ревность и подозрения – с его.

Женщина, которой сказали «Рут», собралась было выполнить приказ мужа, но рав вдруг остановил ее и сказал: «Подойди, пожалуйста, ко мне». Ему хотелось увидеть, как она идет, – возможно, чтобы подтвердить или опровергнуть свою догадку.

Она подошла, и рав сказал ей: «Да будет мальчик», – и не знал того, что уже чувствовала она, – что будет девочка, и не знал того, что уже знала она, – что это будет его внучка, дочь его сына, убитого рукой ее мужа.

– Вернись в дом, Рут, – повторил Зеев Тавори. – Вернись немедленно!

У него вдруг кровь прилила к голове. Но она тут же вошла в дом и закрыла за собой дверь, и тогда он медленно сжал и разжал кулаки, и головокружение отступило.

Председатель Совета спросил, не намерен ли достопочтенный рав поставить дом и имущество сына на продажу, и гигант слуга ответил, что с такими вопросами не следует беспокоить рава, а нужно обращаться к нему и что председатель будет вскоре извещен.

Председатель Совета поинтересовался еще, не хочет ли достопочтенный рав поставить памятник на могиле сына, и слуга ответил, что покамест рав удовольствуется стоящим там простым знаком, ибо в недалеком будущем он намерен перевезти останки сына на Масличную гору в Иерусалиме, на семейный могильный участок, где похоронены его отец, и мать, и старший сын, и там ему поставят постоянный каменный памятник.

– Там я похоронил и мать Нахума, – сказал вдруг рав и добавил, что, когда придет его час, он тоже будет похоронен на этом участке.

Затем рав Элиягу поднялся с места, и все поняли, что он собирается произнести прощальные слова.

– Я иду к нему, но он не вернется ко мне… – начал он, но все слова, вышедшие затем из его уст и покинувшие его тело, не облегчили его страданий, и ни на йоту не уменьшили страшную тяжесть от той муки и вины, от тех «когда бы» и «если бы», которые терзали его разум «бичами и скорпионами»[32] всех несбывшихся возможностей.

Водитель поспешил к машине, крутнул ручку мотора, надел шапку и сел на свое сиденье. Визит закончился. Поселковые дети, которые вот уже несколько часов ожидали именно этой минуты, восторженно завопили и захлопали в ладоши. Машина тронулась, стала удаляться, потом скрылась из глаз бежавших за ней детей – и вернулась по прошествии трех лет, будто уехала только вчера: тот же шофер в той же шапке и те же пассажиры, рав и его слуга, один – маленький, со слезящимися глазами, другой – могучий, с иссиня?черной бородой, в красных туфлях, косая сажень в плечах и громадные руки, всегда готовые обнять и нести.

В тот год у нас в мошаве построили новую синагогу, заменившую тот барак, который прежде служил молитвенным домом, и рав Элиягу привез нам свиток Торы в память своего сына Нахума и для вознесения его души. Тяжел был свиток для его возраста, сил и скорби, и поэтому слуга нес его так, как раньше нес самого рава, – прижав к груди, точно младенца.

Люди в поселке обрадовались дорогому и почетному подарку, а еще больше – его значению, ибо если бы рав подозревал кого?либо из них в убийстве своего сына, он не вернулся бы сюда и тем более со столь ценным подарком.

С радостью и печалью, с молитвой и слезами внес рав Элиягу Натан свиток Торы в синагогу, а после молитвы выразил желание снова посетить сыновний дом. Тем временем дом этот был уже продан другому человеку, и тот принял гостя с уважением и пригласил войти, но рав сказал, что ему тяжело входить в этот дом и что он хотел только познакомиться с купившим его человеком и пожелать ему успеха и мира, потому что до сих пор только слышал о нем от своего слуги, который занимался этой продажей.

На обратном пути из дома сына к дому председателя Совета рав Элиягу тщетно пытался вспомнить имя свидетеля, забравшего сапоги его сына, и дивился про себя, носит ли он их, как рав ему разрешил. И пока он рылся в памяти, он вдруг увидел в поле далекую женскую фигуру, и, пока он недоумевал, кто бы это мог быть, ноги его уже поняли, и решили, и свернули своего хозяина с дороги, и повели к ней. А приблизившись, он увидел, что угадал и что это та самая молодая женщина, которую он видел во время своего предыдущего визита в соседнем с сыновним домом дворе и лицо которой не стерлось из его памяти и даже иногда навещало его во снах.

Сейчас он увидел, что она держит на руках младенца – мальчика около года от роду, и поскольку прошло три года с тех пор, как он видел ее, и тогда она была беременна, он удивился – где же тот ребенок, которого она тогда носила во чреве?

Женщина стояла рядом с землекопом, который рыл канаву для стока воды вдоль края своего виноградника, и глаза ее были прикованы к лопате, которая раз за разом методично вгрызалась в почву и выбрасывала оттуда все новые и новые комья земли.

Увидев рава, землекоп торопливо выбрался из канавы, вежливо поклонился ему и сказал:

– С приездом, ваша честь, мы все здесь по?прежнему скорбим о Нахуме, вашем сыне. – А потом, приблизившись к нему, прошептал: – Несчастная женщина! Каждый раз, когда где?то копают, она приходит туда и смотрит.

С этими словами он вернулся к своей работе, а рав Элиягу, неожиданно для себя почему?то сильно разволновавшийся, поздоровался с женщиной.

Она не ответила. Он видел, что она вспомнила и узнала его и поняла, зачем он приехал тогда и зачем сейчас, но она лишь бросила на него один короткий и пустой взгляд и снова повернулась к канаве и к выраставшей рядом с нею куче земли. И больше она не обращала внимания ни на него, ни на копавшего канаву человека, а смотрела лишь на вонзавшуюся в землю лопату, которая слой за слоем снимала почву, и вслушивалась в безмолвный вопль, который доносился до нее откуда?то из?под земли и который слышала только она.

 

6

 

Наутро в мошаву прибыла еще одна машина, а в ней – люди из «Хевры кадиша»[33] сефардской общины в Иерусалиме. Председатель и секретарь Совета отправились с ними на кладбище и показали им могилу Нахума Натана. Несчастный отец не пошел с ними. Он не хотел и не мог смотреть на кости сына и уж тем более – на его развороченный пулей череп. Никто из жителей поселка не пошел тоже.

Люди из «Хевры кадиша» раскопали, нашли, выгребли, собрали и отвезли кости Нахума на Масличную гору. Там он и покоится по сей день, рядом с матерью, бабушкой, дядей и дедом. Его отец, достопочтенный рав Элиягу Натан, стоял там все время захоронения, смотрел на маленький кусочек земли, ожидавший его самого, и еще не знал, что ему не суждено быть похороненным в этом месте. Спустя несколько лет он переехал из Стамбула в Каир, а еще через двадцать лет, пресыщенный жизнью и тоской, ушел в иной, лучший мир. В своем завещании он снова припомнил историю Иосифа Прекрасного и процитировал его просьбу: «Вынесите кости мои отсюда»[34], – то есть из Египта в Страну Израиля, на семейный могильный участок в Иерусалиме.

Но к тому времени уже возникло Государство Израиль, и кладбище на Масличной горе оказалось вне его границ. Поэтому рав Элиягу был похоронен в Каире, а через многие годы, когда стало возможным перенести его останки на Масличную гору, уже не было ни тех, кто помнил бы его просьбу, ни тех, кто оплатил бы расходы, связанные с ее выполнением.

И сын его Нахум тоже забыт. Никто не посещает его могилу на Масличной горе, а его хозяйство в поселке много раз после его смерти переходило из рук в руки и меняло хозяев, пока несколько лет назад его не приобрел Хаим Маслина, внук того самого Ицхака Маслины, который дал ложное свидетельство и получил за это пару замечательных рабочих сапог и замечательную голландскую телку?первородку, беременную от замечательного голландского быка.

 

Глава седьмая

 

– А вот и вы! Сговорились на четыре, и ровно в четыре доктор Варда Канетти звонит в дверь. Пришла посмотреть на позор нашего поселения, изучить его и вывернуть наизнанку, да? Ну, как дела? Хотите есть? Хотите пить? Соскучились по мне? Ладно, ладно, я шучу. Усаживайтесь, пожалуйста. У нас есть полтора часа, а потом, если захотите, можете пойти со мной на родительское собрание и увидеть меня в действии. Мы можем начинать. Итак, ваш первый вопрос?

– Какая фамилия была у вас в семье до Тавори?

– До Тавори мы были Тверские. Мне говорили, что это имя имело в России какое?то значение, но отец моего деда хотел сменить галутное имя[35] на израильское и назвался Тавори. Как по причине, что это немного похоже по звучанию на «Тверской», так и потому, что там поблизости была гора Тавор, которую в России называют Фавором. Мне нравится и то и другое – и фамилия, и гора. Тавор – красивая гора, особенная, ее силуэт похож на женскую грудь, полную молока, на живот на седьмом месяце. И слово «Тавор» тоже особенное, оно ведь существовало еще до языка иврит, он просто присвоил его себе.

Дедушка Зеев, который родился и вырос вблизи этой горы, говорил своим внукам, Довику и мне, что еще многие годы после того, как он покинул Галилею и переехал сюда, ему не хватало очертаний Тавора на горизонте. Всякий раз, когда он поднимал глаза, его охватывало удивление – где гора? куда она подевалась? Я сама не росла возле Тавора. Я родилась в Тель?Авиве, а выросла здесь, в мошаве, но что?то из всего этого осталось и во мне. Я сохранила фамилию Тавори даже после того, как мы с Эйтаном поженились. Что? Эйтан? Разве я вам еще не называла это имя? Извините. Эйтан – это мой муж. Они оба – Эйтаны. И мой первый муж, и второй.

– Как интересно, что у обоих ваших мужей одно и то же имя, правда?

– Да, Варда, это очень интересно. И что еще интересней – что это один и тот же человек. Но сейчас это не важно. Вы потом поймете. А важно то, что я сохранила свою фамилию. Мой муж был Эйтан Друкман, а я осталась Рута Тавори. Тогда еще не было принято, как сейчас, чтобы женщина, выйдя замуж, сохраняла свою фамилию, так что многие брови вокруг меня поднялись в недоумении. И кстати, не впервые. Да будет вам известно, Варда, что будь на Олимпиадах такой вид спорта, как удивленное поднимание бровей, я принесла бы Государству Израиль много трофеев. Представляете себе: соперники выходят на поле, каждый выполняет упражнение, судьи подсчитывают, сколько бровей поднялось на трибунах, и объявляют (как заранее знает весь поселок): «Первое место, три очка – Рут (торжественная пауза) Тавори, Israel (восклицательный знак), просят подняться для вручения медали». Звучит гимн «а?Тиква», израильский флаг поднимается на вершину флагштока, море почестей и слез. Я кладу одну руку на грудь, как спортсмены из Соединенных Штатов, и одна слеза выкатывается и соскальзывает на щеку победительницы. Я ведь специалист по слезам. Я много в них упражнялась и достигла немалых успехов.

Ну, не важно. Я вышла замуж и сохранила свою фамилию. Я не хотела ее менять, и я не выношу этот нынешний обычай разных дамочек тащить на себе негабаритный груз двойных, а порой и тройных фамилий. Если ты уж такая самостоятельная женщина, сделай, как я – сохрани свое семейное имя, и все. Эйтану, кстати, это было совершенно безразлично. Даже наоборот. Он сказал: «Я влюбился в Руту Тавори и не хочу никакую Рут Друкман взамен». И не ограничился этим. Через некоторое время он вообще сменил свою фамилию на мою. Из Эйтана Друкмана стал Эйтаном Тавори. Сначала он представлялся так в шутку, это была еще одна из его шуток: «Эйтан Тавори, очень приятно». И добавлял: «Вы себе даже не представляете, насколько приятно». Я вижу, вы улыбаетесь. Да, он тогда очень любил смешить, а я была его благодарной аудиторией.

Короче, в один прекрасный день он поднялся, пошел в Министерство внутренних дел и официально сменил свою фамилию на мою. Довик сказал ему: «Что с тобой, Эйтан? Ты с ума сошел?» Но мне это как раз понравилось. Я даже сказала ему, что вижу в этом особо изысканный способ ухаживания. И знаете, что он ответил? Он сказал: «На этот раз это ухаживание не за тобой, а за дедушкой Зеевом, это он здесь главный Тавори, не ты». Но на мой взгляд, он ухаживал именно за мной, да еще как! Он умел ухаживать, и он любил ухаживать, хотя порой я чувствовала, что в этом спектакле ухаживания я не всегда являюсь объектом его стараний. Что иногда я всего лишь сцена для его спектакля.

Скажем, дни рождения. Как правило, дни рождения больше интересуют женщин и меньше мужчин, но мой первый муж не пропускал ни одного дня моего рождения – он устраивал мне праздник, он готовился, он придумывал всякие шутки и в каждый такой день вывешивал на стене свое постоянное объявление: «Рута, поздравляю тебя с твоим замечательным днем рождения, теперь тебе осталось еще… – и тут число менялось: пятнадцать лет, четырнадцать лет, тринадцать лет, – до твоего сорокалетия». И в каждый такой день я смеялась – Боже мой, сколько я смеялась с ним тогда, в те дни! – и спрашивала:

– Что ты так привязался к этому сорокалетию?

– Это мой любимый возраст. Возраст, в котором мне не терпится увидеть тебя.

– Сорок? Ты хочешь, чтобы моя кожа тинэйджера совсем сморщилась? Чтобы я поседела? Хорошо хоть, что у меня маленькие сиськи, они и в сорок будут стоять торчком.

А он свое:

– Я всегда хотел иметь сорокалетнюю жену, и я готов ее ждать.

– Почему же ты сразу не женился на сорокалетней?

Он смеялся:

– Потому что хотел тебя. Я по тебе видел, какой чудесной ты станешь, когда наконец прибудешь на эту станцию. Ты была моим долгосрочным вкладом.

– А пока что? Смотришь, как я с каждым днем становлюсь старее?

– Нет, – сказал он. – Ты не становишься с каждым днем старее. Ты с каждым днем становишься сороковее.

Представляете?! Я тут читаю книги и преподаю язык и Танах, а этот мой дикарь и невежда, с трудом закончивший среднюю школу, разом обгоняет меня с этим его «сороковее»!

– Сорок – малоприятное число, – сказала я ему. – Это сплошные неприятности – сорок дней потопа, сорок лет еврейских скитаний в пустыне, «еще сорок дней, и Ниневия будет разрушена»[36], как возвещал пророк Иона. А кроме того, что будет, когда мне исполнится сорок лет и один день? Или сорок лет и неделя? Сорок лет с половиной? Ты уже не захочешь меня больше?

– С какой стати? Так же, как это не случается за один день, так это и не исчезает за один день. Так же, как ты была немножко «сороковее» уже в шестнадцать с половиной, когда я тебя увидел впервые, так в тебе останется вполне достаточно и годы спустя.

Люди говорили мне: «Как он все время ухаживает за тобой, какой клевый мужик тебе попался, видно, как он тебя любит». И еще (это я им подражаю): «Муж у тебя – прикольный парень». Какое отвратительное слово – прикольный! Уже и газету и даже книгу невозможно взять в руки, чтобы не наткнуться на него во всех его видах – прикольный, прикольно, прикол… Эйтан был совсем не из этого корня. Ему больше подходило слово «обаятельный» – он очаровывал всех, и все попадали в его сеть, которую он даже и не раскидывал. А еще ему подходит звание «покоритель сердец», если вспомнить те сердца, которые ему покорились и потом уже не захотели освободиться. И пусть у вас не будет заблуждений: большинство этих сердец принадлежали как раз мужчинам. Мужчины самого разного возраста и уровня – бедные и богатые, молодые и старые, друзья и покупатели – все оставались с проколотыми ушами у косяка его двери[37].

Ну, не важно. Эйтан попросил меня, чтобы в тот торжественный для него день, когда он меняет фамилию Друкман на Тавори, я пошла бы с ним и официально поменяла свое имя на Руту. Но я отказалась. Я ненавижу бланки и бюрократию, и мне все равно, что написано в моем удостоверении личности. «Ты называешь меня Рута, и мне этого достаточно, – сказала я. – И я ведь прихожу, когда ты меня так зовешь, разве нет?»

– А как вы называли его?

– Что я слышу? Неужто вы не так уж сосредоточены исключительно на истории еврейских поселений в Палестине?

– И все?таки – как?

– Вы имеете в виду ласкательное прозвище? У него не было такого. Я называла его Эйтан, а когда знакомила с другими, говорила «мой супруг». Сегодня «супруг» считается политически корректной заменой «мужа», но как раз в Танахе, который я преподаю, в самой шовинистической книге, какую я знаю, самой подходящей для моего деда, если бы он удосужился ее прочесть, слово «супруг» употребляется вместо слова «муж» и очень даже часто[38]. Смешно, правда? Некоторые у нас в поселке, услышав мое «супруг», спрашивали, уж не стала ли я феменисткой – так у нас произносят «феминистка», с буквой «е».

Я? Вы что, с ума сошли? Мне просто нравится это выражение. «Мой супруг», древнее ивритское иши, – в этом есть что?то личное, и к тому же оно созвучно слову «эш», огонь, а это очень напоминало мне Эйтана – с его кострами, которые потом погасли, и с угольями, на которых он варил нам кофе и которые перестали тлеть и шипеть, и с той сверкающей кожей, которая была у него, но побелела и потускнела после беды. У некоторых людей после беды или травмы седеют волосы, а у Эйтана поседела кожа.

Нет, мое горло решительно меня убьет… Налить вам тоже? В голове балаган, сердце может рваться на куски, но за горлом я все?таки кое?как умудряюсь следить.

Ну, не важно. Мы остановились на Эйтане? Давайте продолжим. Еще до того, как он официально сменил фамилию на Тавори, мы все чувствовали, что он внутри больше Тавори, чем многие настоящие Тавори. Даже Довик, мой старший брат, который его нашел и привел к нам, говорил: «Он совсем как мы. Сдается мне, что не только бабушка Рут, но и дедушка Зеев был не прочь потрахаться на стороне и Эйтан – его незаконный сыночек». Надеюсь, вы понимаете, что это не мой стиль. Я так не говорю, это я подражаю Довику, это его стиль.

В общем, это верно, что Эйтан был Тавори, то есть один из «наших», но в то же время он был другой Тавори. Как блудный сын, вернувшийся в семью после многолетней отлучки. Я помню, когда мы только начали встречаться, у меня сразу появилось такое ощущение, будто какой?то кусочек паззла стал на то место, которое его ожидало. Раньше – на место в душе, а потом – и в теле. Он не был у меня первым. У меня была маленькая история в армии, крошечная история, ничтожная во всех отношениях, если вы понимаете, о чем я говорю. А потом еще с преподавателем в университете, которому я из мести прилепила кличку Микро?Софт. Я вижу, вы улыбаетесь. Вы тоже сталкивались с ним? У кого из нас, из девчонок, не было таких ненужных историй? У всех были. Даже в поселениях Барона, как видите. Но тогда, в наш первый, мой с Эйтаном первый раз, когда мое тело наполнилась его телом, я поняла, что именно этого оно ждало и что с этим оно хочет остаться.

Мне продолжать? Потому что это ведь не совсем из тех «гендерных» тем, которыми вы занимаетесь, а возможно, это и не так уместно в разговоре двух женщин, которые раньше совсем не знали друг друга. Продолжать? Спасибо. В тот момент я вдруг поняла, как многозначительна фраза «и будут одна плоть»[39] и как гениален был тот, кто ее написал, потому что «одна плоть» – это действительно замечательное словосочетание, даже лучше, чем то, что оно описывает. И если вы спросите, дорогие мои ученики, свою преподавательницу Танаха, то, на мой взгляд, «одна плоть» – даже более гениальное выражение, чем «Господь един». Это ведь не только вопрос стиля – тут идея: двое становятся одним. Может, я потому и преподаю Танах, а не математику. Потому что в математике утверждение, что один и еще один равно одному – это ошибка, а в Танахе это верно. Именно так и должно быть. Одна плоть. Всё на своем месте. Упорядочено именно так, как ему надлежит.

Смешно. Со времени нашего детства, Довика и моего, дедушка всегда объяснял нам, как важно соблюдать порядок и класть все на свое место – рабочие инструменты и кухонную посуду, письменные принадлежности и учебники, одежду короткую и одежду длинную, одежду верхнюю и одежду нижнюю, одежду для зимы и одежду для лета – каждое в свой ящик. У него даже поговорка была на этот счет, она очень нас веселила: «Сёмка, Шломка, каждый в свою котомку». Это ведь не только правильно и полезно, такой порядок и приятен тоже. И вот такое же ощущение порядка я испытала от первого раза с Эйтаном – это именно то, что мы есть друг для друга, тот порядок, в котором каждый из нас должен находиться. Полное соответствие, идеальное заполнение, точное примыкание, без зазора и без междустений. Короче – «одна плоть».

Мне кажется, вы шокированы, Варда. Это потому, что я так говорю, или потому, что с вами такое еще не случилось? Я надеюсь, что и с вами это произойдет, вы еще молоды. Припомните тогда меня и скажите: «Та сумасшедшая училка в одной из мошав Барона, та, что ни на минуту не закрывала рот и не добавила к моему исследованию ничего полезного, – я уже забыла, как ее зовут, но она была права». И парень, с которым вы будете тогда, скажет: «С кем ты разговариваешь, Вардуш?» И вы скажете ему: «Сама с собой, дорогой», – вы ведь наверняка будете его называть «дорогой», девушки, которых парни называют «Вардуш», всегда называют своих парней «дорогими», – с собой, дорогой, я говорю с собой, я докладываю себе, что здесь происходит что?то важное». И добавите: «А если девушка, которая лежит с парнем, говорит сама с собою вслух, это верный признак, что она спокойна, и довольна, и в хорошем настроении».

Ладно, оставим. Я вижу, что мне не с кем пока перебрасываться этим мячиком. Вернемся к Эйтану и к тому времени, когда мы все, побежденные и довольные, упали к его ногам. Он вошел в наш дом, как молодой Давид вошел во дворец царя Саула[40]. Я могу сравнивать, потому что я хорошо знакома с ними обоими. О Давиде я не перестаю учить, а Эйтана я не перестаю изучать. Эйтан тоже может прибегнуть к силе под покровом своего обаяния, он может быть даже опасным, но в нем не было ничего подобного злодейству и манипуляциям Давида. Запустить Голиафу камень в лоб и раскроить ему голову? С большим удовольствием! Это Эйтан тоже и рад и способен был сделать. Но приказать поставить Урию Хеттеянина там, где будет самый жестокий бой, и бросить его там одного, «чтоб он был поражен и умер»[41], – нет, на это способен был только Давид. И Эйтан не пошел бы убивать двести филистимлян, чтобы отрезать у них крайнюю плоть[42]. Потому что каждый, кто его встречал – это включает меня тоже, – отдавал ему свою крайнюю плоть добровольно.

Ладно, я вижу, что вам неприятно это слушать и вы даже не понимаете, о чем я говорю. Лучше оставим это. Что важно в истории с Эйтаном – что мы все влюбились в него, а сам он не только не был этим удивлен, но и не страдал от этого. Увидел дедушку и Довика, и вот – «хорошо весьма», увидел Руту, и «Рута приятна»[43], и тут же приступил к процессу самоусыновления. И вот что интересно: хотя это Довик нашел его и привел к нам и это я вышла за него замуж, но тем, кто привязался к нему самыми крепкими узами, стал дедушка Зеев. Произошло это очень быстро. Довик ревновал, а я была удивлена. Как же так: с одной стороны – самый тяжелый и жестокий человек в нашей семье, наш черный базальтовый камень, а с другой – Эйтан, пляшущий солнечный луч, бабочка на легком ветру? Но на самом деле в них обоих было что?то общее – что?то основательное, подлинное, примитивное, даже неандертальское в хорошем смысле всех этих слов.

Я помню: когда дедушка Зеев привел меня и Довика к тому большому харуву, что рос в его вади, и рассказал нам о первобытном человеке, который жил в соседней пещере, и о первобытной женщине – так он ее назвал, – и об огне, который они разжигали, он сказал, что это был простой человек с простой жизнью. Он боролся с другими первобытными людьми за свой кусок земли, и за женщину, и за пещеру, и за воду, и за еду, а не за честь или за Бога. «И все это с помощью камней!» – провозгласил дедушка. И правда – что может быть проще камня? Камнем резали, камнем очищали, камнем разбивали кости убитого животного, а при нужде этот же камень поднимали и били им врага по голове. Для этого есть даже специальный глагол – «размозжить». Это больше, чем разбить, – это раздробить, очень сильно поранить, повредить. Как говорила иногда бабушка Рут: «Меня сломали, мне размозжили душу».

Я, кстати, уверена, что дедушка Зеев прекрасно поладил бы с этими первобытными людьми. Есть вещи, которые могут осознать и понять только такие люди, как он, – мужчины его поколения, которые были похожи одновременно и на сильную, ревущую «медведицу в поле, у которой отняли детей», и на окруженную врагами «одинокую птицу на кровле», и на гневливого вола, которому «заградили рот, когда он молотит», и на стремительную «лань, что желает к потокам воды»[44]. Я помню, как однажды, на одном из вечеров группового пения, куда я попала, одна из женщин завела песню: «Так где же, где ж они, те былые парни», вместо «те девушки», – и все засмеялись, но почувствовали, что она сказала что?то настоящее. Вам тоже позволено засмеяться, Варда. Не сдерживайтесь, это было смешно.

Вот так?то. Мне потребовалось время, чтобы это понять. Понадобилось время, чтобы увидеть, как велико сходство между моим дедом и моим мужем и какие глубинные пласты они открыли друг в друге. Но когда я поняла, то поняла до конца: Эйтан прошел до тех мягких пластов дедушки Зеева, которые таились под его защитным покровом из брони и кремня, а дедушка Зеев добрался до твердых пластов гранита, которые таились в Эйтане под его сияющими легкими крыльями. И возможно, они также открыли друг в друге некую сходную мрачность. Ну, не важно. Несмотря на пропасть в два поколения, между ними возникла дружба – из тех дружб, которых ищут все мужчины, но лишь немногие находят. И эта дружба – вот что спасло Эйтана после гибели Неты.

 

Глава восьмая

Могучий бык, телега и шелковица

(рассказ для Неты Тавори, написанный его матерью)

 

 

1

 

Когда?то, давным?давно, в маленьком доме, в далеком поселке, у подножья горы, жил маленький мальчик по имени Дедушка Зеев. Когда ему исполнилось четыре года, получил Дедушка Зеев от родителей очень особенный подарок.

– Веселого тебе дня рождения, Дедушка Зеев, – сказали ему родители. – Вот, мы принесли тебе маленький саженец шелковичного дерева. Ты будешь поливать его, и ты будешь удобрять его, и когда?нибудь, когда этот саженец станет большим деревом, ты сядешь в его тени и будешь есть его плоды.

 

2

 

Дедушка Зеев очень любил свою маленькую шелковицу. Он не совсем понимал, что такое ее тень и что такое ее плоды, но он был сыном земледельца и уже умел удобрять и поливать.

Прошло два года. Дедушка Зеев и его дерево росли и выросли, и однажды его родители сшили ему из ткани сумку, и купили ему тетрадку и карандаш, и сказали:

– Пришло время идти в школу, учить арифметику и азбуку.

 

3

 

Наутро Дедушка Зеев проснулся, взял сумку и пошел в школу. На улице было много других детей. Этот первый раз шел в школу, а тот – уже давно ученик, у того книги были перевязаны веревочкой, а у этого книги были в сумке, этот ехал на осле, а тот на велосипеде, этот шел пешком, а того несли на плечах, одни шли быстро, а другие шагали медленно, одни шли по отдельности, а другие группой, а Дедушка Зеев шел со своей мамой и думал о своей шелковице.

 

4

 

– Здравствуй, первый класс, – сказал учитель. – Я ваш учитель и я буду вас учить сложению и вычитанию, чтению и письму.

Все ученики сидели и учили буквы и знаки препинания, цифры и значки «плюс» и «минус», а Дедушка Зеев сидел, и скучал, и думал о своей шелковице:

«Может быть, и она скучает? Ведь когда ее нет со мной, то и меня нет с нею».

И еще: «Может, она хочет пить и нужно ее полить?»

И еще: «Может, она подумает, что я ушел навсегда, и отдаст кому?то другому свою тень и свои плоды».

И еще: «Какое счастье, что она дерево и не может никуда уйти».

 

5

 

Наутро Дедушка Зеев сказал своим родителям:

– Я не хочу идти в школу.

– Почему, Дедушка Зеев? – спросили они.

– Потому что я не учусь. Я только сижу там целый день и скучаю по своей шелковице.

Мама и папа сказали:

– Но это же очень нехорошо, Дедушка Зеев! Дети обязаны сидеть и учиться!

Они сидели, и сидели, и сидели, и сидели.

Они думали, и думали, и думали, и думали, и, наконец, они воскликнули:

– Ура! Мы знаем, что нужно сделать!

Они взяли старую большую телегу и пристроили ей со всех сторон четыре стенки.

– Что вы делаете? – удивился Дедушка Зеев.

– Сейчас поймешь! – сказали ему родители.

И они насыпали на дно телеги толстый слой хорошей земли и добавили к ней немного коровьего навоза.

– Но что вы делаете? – опять спросил Дедушка Зеев.

– Сейчас поймешь, – сказали ему родители.

И они взяли мотыгу, и вилы, и кирку и выкопали глубокий ров вокруг шелковицы.

– Что вы делаете? – испугался Дедушка Зеев.

– Сейчас поймешь, – сказали родители.

Они поставили над деревом треногу из больших и толстых палок, и привязали на верху треноги железное колесо, и перебросили через него очень крепкую веревку.

– А сейчас, – сказали они Дедушке Зееву, – пойди и приведи сюда нашего Могучего Быка, на котором мы пашем в нашем поле.

 

6

 

Родители Дедушки Зеева взялись за веревку и привязали один ее конец к рогам Могучего Быка, а другой конец они привязали к стволу шелковицы, а потом они сказали:

– Ну, Могучий Бык, покажи, на что ты способен! Вперед, только с умом и осторожно.

– Зачем это? – поразился Дедушка Зеев.

– Сейчас увидишь, – сказали ему родители, а также Могучий Бык и дерево шелковица. И Могучий Бык сильно напрягся, и крепкая веревка сильно натянулась, и железное колесо сильно заскрипело, и шелковица медленно?медленно поднялась в воздух вместе с огромным комом земли, который окружал и защищал ее корни.

И тут Дедушка Зеев очень испугался и закричал:

– Медленней, медленней, осторожней! Чтобы с моим деревом ничего не случилось!

Но дерево воскликнуло:

– Не медленней, а, наоборот, быстрее! Ты думаешь, это так уж приятно – висеть в воздухе и чтобы все твои корни были снаружи?!

 

7

 

Мама и папа велели Могучему Быку поднять дерево еще немного повыше, а потом направили шелковицу точно в центр телеги, и добавили туда земли, чтобы она покрыла все корни, и стали поливать ее до тех пор, пока из телеги не начала отовсюду капать вода и дерево само сказало:

– Хватит, мне уже довольно, мне хорошо!

– Теперь ты понимаешь, Дедушка Зеев? – спросили папа и мама. – Завтра тебе уже не придется расставаться со своим любимым деревом. Ты поедешь вместе с ним на телеге в школу.

 

8

 

Наутро Дедушка Зеев сам запряг Могучего Быка в телегу, влез в нее и сел рядом с деревом, потом взял в руки вожжи и сказал маме и папе:

– Привет, родители, я поехал.

А Могучему Быку крикнул:

– Вперед!

И Могучий Бык потянул, и телега выехала со двора на улицу. На улице было много детей, все на пути в школу. Этот ехал на осле, а тот на велосипеде, этот шел пешком, а того несли на плечах, одни шли медленно, а другие быстро, а Дедушка Зеев ехал в телеге, запряженной Могучим Быком, и в ней росло настоящее живое дерево.

 

9

 

Когда они въехали во двор школы, Дедушка Зеев остановил телегу прямо напротив окна своей классной комнаты, а потом вошел в класс и сел у окна прямо напротив своей шелковицы. Целый день он учил стихи и песни, и рассказы, и цифры, и буквы, и знаки препинания, а также «плюсы» и «минусы», и весь день он был хорошим и внимательным учеником. Но когда учитель не видел, он улыбался в окно своему дереву, а когда Могучий Бык закрывал глаза и зевал от скуки, потому что быки скучают больше, чем все остальные животные и люди, он протягивал руку в окно, и гладил его по носу, и шептал ему:

– Не спи, Могучий Бык, учись вместе со мной, потому что учиться – это очень важно.

 

10

 

На большой перемене поел Дедушка Зеев питу с сыром и маслинами, потому что именно это он любил есть, а Могучему Быку он дал сена, потому что это то, что любят есть большие быки. А тот навоз, что Могучий Бык произвел, когда поел, он спрятал в земле под своим деревом, потому что это то, что любят есть деревья. А после уроков Дедушка Зеев опять взобрался на свою телегу, сел под своим деревом, сказал Могучему Быку:

– Вперед! – и вернулся домой.

 

11

 

Так у них теперь проходили день за днем: Дедушка Зеев учился, не давая себе лениться, шелковица росла и давала плоды и тень, а Могучий Бык от многих чесаний носа и охапок сена вырос так, что превратился из Могучего в Громадного, и не просто Громадного, а Громаднейшего из Громадных, и больше не засыпал на уроках, а слушал учителей, и выучил все буквы, и знал все цифры, и стал быком Дедушки Зеева, и Дедушка Зеев любил его больше всех остальных быков.

 

Глава девятая

 

– Я вспоминаю: летний вечер, развороченная постель, его левая рука под моей головой, а правая обнимает меня, или наоборот, решите сами, какое наоборот вы выберете, и я читаю ему стихотворение Бялика «Возьми меня под свои крылья». Вам смешно? Это было у нас что?то вроде обычая. Эйтан многое пропустил в школе, и я помогала ему залатать дыры. Я читала ему, показывала репродукции знаменитых картин, а с этим Бяликом вообще произошла смешная история. Эйтан, который школьником удирал со всех уроков литературы, вдруг загорелся этим стихотворением, особенно двумя словами: «Будь мне». Это интересно, и это я говорю вам как учительница, интересно, какая мелочь может увлечь человека, у которого никогда не было никакого интереса ни к искусству, ни к литературе, ни к поэзии. Но почему?то именно эту пару слов, самых поэтичных и, честно сказать, самых туманных в этом стихотворении, он воспринял с пылким энтузиазмом.

– Что, оно так и было написано, когда нам преподавали этого Бялика в школе? – спросил он.

– Да.

– Не может быть. Это ты сейчас добавила.

Наши уроки литературы проходили в кровати, естественно. «Мы двое, ты и я, – говорил он, – зе ту оф ас, две голые в кровати и с Бяликом притом». Но я читала ему и других поэтов. «Этот Альтерман мне нравится, – говорил он. – У него часто появляется буква “э”. И с Ионой Волох я тоже встретился бы с удовольствием». Но что до Бялика и его «будь мне», то именно к этому выражению Эйтан почему?то прилип и именно его он себе присвоил и начал употреблять по любому поводу и в любом смысле. Вместо «скажи мне», или «обними, поцелуй, погладь, коснись меня» он говорил «будь мне». Я не уверена, что Бялик имел в виду именно это, но в нашем обиходе «будь мне» стало означать – сделай мне приятно и хорошо, на сердце, в душе и в теле. Будь мне. Увлеки меня, укачай меня или свяжи меня, и вообще – делай со мной все, что твоей душе угодно. Покажи, что ты любишь меня, что ты понимаешь мою любовь, и объясни, только объясни медленно и точно, как именно ты ее понимаешь. И еще – что у нас есть наше «вместе», наше «друг для друга», не просто мужчина для себя и женщина для себя, но именно «ты будь мне» и «я буду тебе», и не только в повелительном наклонении и в будущем времени, но и в настоящем: «я есть тебе, ты есть мне». «Кстати, слово “любовь”, – удивил он меня однажды, – нужно писать: “л?ю?б?о?г”. Это ближе к Всевышнему». Ага, я уже вижу по вашим глазам, что кое?что проникает даже сквозь ваши гендерные заборчики! Я опытная учительница, уж я?то знаю, как понимание отражается в глазах…

Я помню: однажды я показала ему изображения трех женщин – леонардовской Моны Лизы, боттичеллиевской Венеры и гойевской Махи – точнее, четырех, потому что у Гойи есть Маха одетая и Маха обнаженная.

Он посмотрел на них беглым взглядом и сказал:

– Живопись меня не интересует.

Я сказала:

– Кто говорит о живописи, Эйтан? Посмотри на них, как мужчина смотрит на женщину. С кем из них ты бы лег в постель? С кем ты бы пошел погулять?

О Моне Лизе он сказал так:

– Эта, наверно, считается красивой, но она ничего не излучает. Она из тех красоток, которые не волнуют.

О Венере Боттичелли:

– Голова красивая, но ноги очень печальные.

А о Махе Гойи:

– Сексуальная уродина, ничего не скажешь. Рожа, как жопа, но по части секса обеим предыдущим даст фору. Сверкает, как солнце в простынях, так и сияет из своей постели. И голая, и одетая. Интересно, какую из них он рисовал сначала, а какую потом, что он ей сказал после первого рисунка: «Оденься» или «Разденься»? Но в общем, – заключил он, – вся эта твоя живопись не поспорит с красотой раскрытого граната «уандерфул» на белой тарелке под солнцем…

– Насчет сорта граната ты прав, – сказала я, – но сказано это не о раскрытом гранате на белой тарелке, а о красных зернах граната в серебряном стакане, и не на солнце, а между солнцем и тенью[45].

– Как скажешь. Это ты у нас тот, кто знает. А я у нас буду воспитанный мальчик и промолчу.

Я засмеялась:

– Ты просто не понимаешь, о чьей красоте я говорю. Экий ты у нас плебей и невежда.

Я уже говорила вам: он не слишком много читал. Не из тех, с кем можно поговорить о хорошей книге, пойти в театр или на выставку. Но он так лучился, что люди тянулись к нему, как мотыльки к огню. Только, в отличие от тех несчастных мотыльков, в его огне никто не сгорал. И если вы спросите меня, то и вся история Эйтана – это история огня. Сначала – свет и доброе тепло, потом – угасание, темнота и холодный пепел, а затем – новая вспышка. Ну, не важно. Вы только не думайте, будто я целыми днями тем и занималась, что пыталась приобщить его к искусству и поэзии. Куда чаще это он забавлял меня своими дурачествами – всякими подражаниями, представлениями, неожиданностями. Мы с Довиком тоже любим подражать, но мы подражаем людям, а Эйтан подражал и животным, причем не столько их голосам, сколько в основном их лицам и движениям и даже чему?то совсем неживому. Например: «Сейчас я тебе покажу письменный стол, на который пролили куриный бульон». Или: «Это морда пуделя, который провалился на экзамене на вождение грузовика».

Иногда он обнимал меня, и прижимался, и извивался вокруг моего тела, и сообщал, что это он изображает жгучий ломонос – мое любимое растение, такой дикий ползучий лютик с сильным запахом и буквально тысячами малюсеньких белых цветков. Наш питомник, кстати, один из немногих в стране, который продает эти растения. Дедушка Зеев принес его семена из Галилеи, из каких?то мест вблизи друзской деревни Хорпеш, и он цветет все лето: уже все полевые цветы отцвели, и агростеммы кончились, а морской лук еще не пошел в рост, но этот один все цветет и цветет. Здесь, у нас, ему немного жарковато, но он как?то приспосабливается. Когда Нета был еще жив, а Эйтан еще был моим первым мужем, мы, бывало, специально ездили в Галилею посмотреть и понюхать этот вьюнок, и я всегда говорила ему: «Какой же ты у меня замечательный ломоносик, и какой же ты сладкий, и какой же ты красивый, и какой же ты ароматный, и какой же ты вьющийся, и как же ты прижимаешься, и как же ты обвиваешься…»

Вот таким же был и Эйтан – такой же красивый, и так же прижимался и извивался, и говорил мне раз за разом: «Будь мне», – и я должна была угадывать, чем я должна быть ему сейчас или что ему сделать. И если я угадывала сразу, он говорил: «Ты не должна была сразу попадать в яблочко, твои попытки пристреляться мне тоже нравятся».

Все мое тело таяло. Я вся стекалась в одно место. Такое маленькое море под диафрагмой, а все остальное тело сухое. У меня, Варда, есть маленькая анатомическая аномалия – еще один мозг, который находится не в голове, а именно под диафрагмой. Я помню: как?то раз Эйтан заявил, что намерен устроить «уголок ласкания». Я думала, что он собирается принести в наш питомник козлят и кроликов, чтобы занять детишек наших покупателей, но ночью обнаружила указатель – маленькую записку на спичке, воткнутую, как флажок, в его пуп, на ней надпись: «Уголок ласкания, вход 5 шекелей» – и изображение стрелки. Угадайте сами, в каком направлении!

– Это действительно симпатичная история, Рута, но, может, вернемся к той теме, ради которой я пришла?

– Я думаю, весь поселок слышал, как я хохотала из?за этого «уголка ласкания», включая Далию, мою невестку, которая, наверно, исходила завистью, и Довика, который притворился спящим, но не сдержался и улыбнулся. Откуда я знаю? Знаю, и все. У меня есть много путей узнавания. Либо я вижу, либо слышу, либо предполагаю, либо представляю себе в воображении, либо просто помню.

Вот так вот оно. То и дело из нашего дома разносятся звуки, которые слышит весь поселок. Порой крики. Порой гневные вопли. Бывали и выстрелы. Иногда плач и рыдания. Но стоны страсти и звуки смеха тоже. Особенно с того дня, когда появился Эйтан, и вплоть до беды. Много смеха.

Он не только нашей семье, но и нашему питомнику принес много добра. Довик силен в счетоводстве, в переговорах с поставщиками, в тендерах, в торговле, а также во всем, что касается отношений с городскими и местными властями. Поэтому Эйтан взял на себя выискивание частных покупателей?садоводов. И тут случилась любопытная вещь. Вы, возможно, знаете, что мастеровые люди кладут в ящик с инструментами магнит, чтобы все винты, и гайки, и маленькие гвозди притягивались к нему и не терялись. Так вот, Эйтан стал у нас таким магнитом. Едва он появился, сразу вокруг него собралась целая компания.

Женщины? Почему женщины? Господи, да оставьте вы уже наконец свое гендерство! Я ведь вам уже рассказывала: вокруг него собралась группа мужчин. Одни мужчины. Покупатели, соседи, приятели – целый детский сад, мужчины один лучше другого. Женщины у нее на уме! Женщины – се пассе[46], Варда. Мужчины в действительности ищут других мужчин. Это то, чего им не хватает. Глубокой дружбы, настоящих друзей. То, что у большинства женщин есть в избытке, у них в дефиците, и именно на этом у них все основано.

 

Конец ознакомительного фрагмента — скачать книгу легально

 

[1] Все главы романа, имеющие названия, – это рассказы, сочиненные главной героиней книги, Рутой Тавори, на основе семейных воспоминаний, слухов и домыслов, то есть, по сути, они составляют «книгу в книге», своеобразный «семейный миф», который она постепенно создает. Те же главы, которые не имеют названий, – это записи интервью главной героини, где она рассказывает об эпизодах семейной истории, которым сама была свидетелем и в которых сама участвовала. (Здесь и далее – примеч. переводчиков.)

 

[2] Вади – безводное русло пересыхающей реки или весеннего водостока, порой в десятки километров длиной, иногда долина бывшей реки, заросшая деревьями или травой.

 

[3] Харув – рожковое дерево.

 

[4] Йала (араб.) – ладно, хорошо.

 

[5] 1 Цар. 25, 13 и далее.

 

[6] Мошава (мн. число – мошавот): один из видов ранних еврейских сельскохозяйственных поселений в Палестине. В отличие от кибуцев и мошавов, в мошаве люди только живут в одном поселке, но все остальное (земля, производство, сбыт, снабжение и потребление) остается частным. Мошава ближе всего к русскому пониманию старой деревни, и она была первым по времени типом еврейских поселений в Палестине.

 

[7] Руф. 1, 11–12.

 

[8] Ханука, или Праздник огней, – еврейский праздник в честь освобождения Иерусалима от захватчиков?селевкидов и очищения Храма от идолов (164 г. до н. э.). Начинается 25 кислева (ноябрь?декабрь).

 

[9] Гранола – прессованные овсяные хлопья с добавлением меда.

 

[10] Танах – аббревиатура названий трех книг: Тора, Невиим (книги Пророков) и Ктувим (Писания), составляющих еврейскую Библию.

 

[11] Барон Эдмон де Ротшильд (1845–1934) – еврейский филантроп, в конце XIX и начале XX в. создавший около двух десятков еврейских поселений в Палестине.

 

[12] Хамула – на языке средиземноморских арабов расширенная семья или клан, основная ячейка арабского общества.

 

[13] Пекан – разновидность орехового дерева, плоды которого, напоминающие грецкий орех, но без перегородок внутри, идут в пищу и применяются при изготовлении сладостей.

 

[14] Измененная цитата из песни «Бикурим» («Первые плоды»), посвященной празднику дарования Торы: «Принесли мы первых плодов роскошных целую корзину».

 

[15] Комиссия Пиля – британская королевская комиссия под руководством лорда Пиля, назначенная в 1936 г. для решения арабо?еврейского конфликта в Палестине (находившейся тогда, по мандату Лиги Наций, под управлением Великобритании). В 1937 г. комиссия предложила сторонам разделить страну и обменяться населением, но арабская сторона отвергла это предложение.

 

[16] «Зажечь факел вызывается такой?то или такая?то» – принятая в Израиле формула вызова человека для зажигания факела в День независимости.

 

[17] Рут Моавитянка – героиня библейской Книги Руфи (на иврите Книги Рут), девушка из земли Моав, ставшая женой Вооза; Библия считает ее прабабушкой царя Давида. На иврите она именуется Рут а?Моавия, и это дает героине Шалева основание и ее называть Рута (Рута Моавия).

 

[18] Выражение из Притч Соломоновых (31, 10).

 

[19] Natives – местные жители, туземцы (англ.).

 

[20] Прит. 22, 24.

 

[21] Халуц (ивр.) – первопоселенец, пионер.

 

[22] «Шатер Иакова», «пустыня Измаила» и «поле Исава» – в Библии о первенце Авраама Измаиле (изгнанном вместе с его матерью Агарью в пустыню) сказано, что он «вырос, и стал жить в пустыне, и сделался стрелком из лука» (Быт. 21, 20), а первенец Исаака Исав (продавший первородство за чечевичную похлебку) именуется «человеком, искусным в звероловстве, человеком полей» (Быт. 25, 27). Этим кочевникам противопоставляется оседлый человек Иаков (прародитель всех двенадцати колен Израилевых), который, по Библии, был «человеком кротким, живущим в шатрах» (Быт. 25, 27). Но в Талмуде этот «шатер Иакова» толкуется уже не только как жилище, но и как символ «дома учения», где Иаков учился «мудрости Божьей».

 

[23] Братья Иосифа пасли скот на пастбищах Шхема (Сихема), и Иосиф нашел их в Дотане (Дофане), где они кинули его в яму, перед тем как продать в рабство.

 

[24] Шойхет – резник, знающий правила ритуального убоя скота и обработки мяса; миква – бассейн для ритуального омовения.

 

[25] Имеется в виду барон Эдмон де Ротшильд.

 

[26] Миньян – установленное законами иудаизма минимальное число взрослых мужчин для групповой молитвы; тфилин – накладываемые во время молитвы коробочки на ремешках с вложенным в них текстом Торы; кашрут – предписанные законами иудаизма правила приготовления пищи.

 

[27] Первая алия – утвердившееся названия для первой волны еврейской иммиграции в Палестину (1882–1903 гг.).

 

[28] Втор. 19, 15.

 

[29] Из библейского рассказа об Иосифе (Быт. 37, 33).

 

[30] В Библии о таком случае и его возможных последствиях сказано: «Если кто застанет вора подкапывающего и ударит его, так что он умрет, то кровь не вменится ему» (Исх. 22, 2).

 

[31] Из того же библейского рассказа об Иосифе – слова, с которыми братья Иосифа, принесшие домой окровавленную одежду младшего сына, обращаются к отцу, Иакову (Быт. 37, 32).

 

[32] Из обращения Ровоама, сына Соломона, к взбунтовавшимся израильтянам: «Отец мой наказывал вас бичами, а я буду наказывать вас скорпионами» (3 Цар. 12, 11).

 

[33] «Хевра кадиша» («Святое братство», ивр.) – объединение людей, которые оказывают последние почести умершему, готовят его к погребению и проводят обряд похорон.

 

[34] Быт. 50, 25.

 

[35] То есть имя, данное в галуте («изгнании»), за пределами Палестины.

 

[36] Иона 3, 4.

 

[37] Проколотое ухо – символ добровольного и пожизненного рабства. Эта символика восходит к библейским временам, когда закон (Исх. 21, 2–6) обязывал хозяина отпускать раба?еврея на волю после шести лет рабства, но раб, который провозглашал: «Люблю господина моего… не пойду на волю» – становился добровольным вечным рабом, и в знак этого его подводили к косяку двери и прокалывали ухо шилом.

 

[38] На иврите «мой муж» (а также «мой господин») – это «баали», тогда как «мой супруг» – это «иши», но в русском (синодальном) переводе это различение пропадает и «иши» тоже переводится как «мой муж», а слова «супруг твой» появляются в синодальном переводе лишь один раз (Ис. 54, 5).

 

[39] Быт. 2, 24.

 

[40] 1 Цар. 16, 21.

 

[41] 2 Цар. 11, 15.

 

[42] 1 Цар. 18, 27.

 

[43] Обыгрывание библейских фраз: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма» (Быт. 1, 31); «И увидел он, что покой хорош, и что земля приятна» (Быт. 49, 15).

 

[44] Обыгрывание библейских фраз: «Они храбры и сильно раздражены, как медведица в поле, у которой отняли детей» (2 Цар. 17, 8); «Не сплю и сижу, как одинокая птица на кровле. Всякий день поносят меня враги мои» (Пс. 101, 8–9); «Не заграждай рта волу, когда он молотит» (Втор. 25, 4); «Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к Тебе, Боже» (Пс. 41, 2).

 

[45] Намек на талмудическое описание рабби Иоханана бен Нафха: «Кто хочет понять красоту рабби Иоханана, пусть возьмет гравированный серебряный стакан, и наполнит его зернами красного граната, и украсит его сверху красной розой, и поставит между солнцем и тенью, и это и есть сияние красоты рабби Иоханана» (трактат «Баба Меция»).

 

[46] Ce pass? – это прошлое (фр.).

 

Яндекс.Метрика