А «Скорая» уже едет (сборник) | Андрей Ломачинский читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

А «Скорая» уже едет (сборник) | Андрей Ломачинский

Андрей Анатольевич Ломачинский

А «Скорая» уже едет (сборник)

 

Честные рассказы врачей

 

 

История одного дежурства

 

Светлой памяти гениального писателя, врача и человека, Михаила Афанасьевича Булгакова, посвящается…

 

Сразу хочу оговориться, что к работе службы скорой медицинской помощи я никогда никакого отношения не имел. И к медицине тоже не имел. Хотя, волей родителей, и закончил медицинское училище, но совершенно без стремления к продолжению карьеры. Помню, как стиснул мокрой от волнения ладонью терпко пахнущую типографской краской корку диплома, как второй, такой же мокрой и безобразно дрожащей, потряс руку вручившего его мне заведующего фельдшерским отделением, согласно мотая головой в такт поздравительным словам, которых не слышал и не понимал – и все, как оборвало. Был месяц радостного запоя, кружащего голову счастья, опьянения свободой от зачетов, пересдач, недописанных курсовых работ и бесконечных практик, было восхитительное чувство… а впрочем, пустое все. После была армия, после – возврат, и снова алкогольный угар, чьи‑то квартиры, и гитара с желтой декой, какой‑то пыльный хрусталь, из которого пили кислое пиво и запивали гадким портвейном, громкие хриплые голоса, всплывающие в чаду сальной прокуренной комнаты и тут же забывающиеся имена, чьи‑то отечные с утра лица, кажется – даже драки, укоризненный взгляд матери и тяжелая рука отца, награждавшего меня подзатыльниками каждый раз, когда я, крадучись, пробирался домой под утро.

Вся прежняя жизнь – как в тумане… Была какая‑то… жена, не жена… не знаю даже, в общем – мы жили вместе какое‑то время, кто‑то говорил, что уже пора «все как у людей», и от этих слов мне становилось горько, горько…

Была и работа. Но и она не оставила в душе заметного следа, такого, о котором бы хотелось вспоминать и рассказывать: чьи‑то накладные с синими и лиловыми печатями, серые угрюмые люди в тулупах, холод распахнутых дверей хладокомбинатовского холодильника, унылый вид мертвых свиных тел, свисающих с крюков, полиэтилен и мятый картон ящиков с убитыми курицами, лишенными голов и перьев, с бессильно обвисшими крыльями… Снова были запои, и никак мне было не выбраться из этого замкнутого круга. Слаб я был, слаб…

Очнулся я от бреда, когда за окном был май, напоенный знойной пылью воздух лихо врывался в распахнутое окно комнатушки, которую я снимал уже третий месяц, и не было ни денег, ни жены, ни планов на ближайшее будущее.

«Что будем делать?» – спросил я у пустой комнаты, и комната, конечно, мне не ответила. Из коридора ощутимо несло хлоркой, и лай соседского щенка заставлял дрожать рюмку с недопитой мутной жидкостью на табуретке. Спрашивал я вчера и у рюмки, но она также отказалась давать мне какие‑либо внятные советы, лишь уговаривая вновь и вновь нырять до дна, а там уж…

– Делать нечего, – уверенно произнес я. Голос гулко стукнулся о тесные стены с поблекшими обоями, и я на миг вяло поразился, как он глух и невыразителен. – Разве что вешаться?

– Дурак! – рявкнул за окном сосед. Обращался он, возможно, к своему, невидимому мне, собеседнику, но я явственно ощутил, что сказано было это именно мне.

Да, дурак! Глупый, малодушный, гибнущий дурак. И, что самое страшное, дурак безвольный – ведь даже подняться с раскладушки, душной от запаха немытого тела и несвежего белья для меня казалось подвигом. Да и надо ли подниматься? Вон рюмка, руку протянуть.

– Дзыыыынь‑дзень! – согласно пропела рюмка, закрутившись пируэтом, и сгинула прочь, зазвенев осколками по полу.

Гудел майский ветер, выли моторы машин за окном, шипел сбитой настройкой старенький радиоприемник, а я лежал и знал, что я дурак.

– Вон! – заорал назойливый сосед. – Вон отсюда!

И снова он был прав, мой сосед.

Кряхтя, я приподнялся с проклятого ложа, кляня недобрым словом того Прокруста, что меня в него уложил и вихляющей походкой добрался до белой, с черными пятнами сколотой эмали, раковины. Над раковиной было зеркало, и в зеркале, а точнее – в чистой, не заплеванной и не забрызганной мыльными брызгами его части, отразился фрагмент небритой щеки, распухший багровый нос и дикий, бегающий глаз. Глаз был безумен, он метался, словно бездомный кот в помойке, в обрамлении отечных, сизых век.

Глаз был мой. И в зеркале, разумеется, был я.

Я понял, что мне надо бежать. Бежать сейчас, вон из этой проклятой конуры, от орущего соседа, от заходящегося лаем куцего щенка, от тошнотворного запаха хлорки, куда угодно, лишь бы не давили меня эти обшарпанные стены, лишь бы не тянуло к крашенному пятым слоем краски подоконнику вниз, на усаженный гортензиями двор, очертя голову, и лишь бы не видеть этот жуткий глаз, который мог принадлежать лишь смертельно раненому или очень больному человеку, но принадлежал мне.

– Помогите… – кажется, прохрипел я.

Не знаю, кого я звал, у кого просил помощи, но помощь пришла незамедлительно – она шумно вкатилась в узкий дворик, звонко лязгнув крышкой неплотно закрывающегося люка, заполнив его шумом двигателя и бряцаньем носилок, зашуршала резиной покрышек и затихла, звонко крикнув пронзительным горном.

С колотящимся сердцем я припал к ненавистному подоконнику. Два ангела в голубом стояли у моего подъезда, облитые лучами утреннего солнца, и их одежды сияли, как бриллиантовые.

– Мужчина, это тридцать седьмой? – требовательно поинтересовался ангел постарше.

– А… э… кхм, – смог выдавить я.

– Дом – тридцать седьмой? – уточнил ангел поменьше ростом, оказавшийся женщиной, и настолько рыжеволосой, что золото ее волос горело как костер.

Не в силах совладать с липнущим к нёбу языком, я лишь кивнул. Ангел постарше что‑то буркнул, поднял оранжевый ящик, который до этого он поставил на асфальт двора, и оба растаяли в черной пасти подъезда.

Я был спасен.

Через три недели я, выбритый до синевы, бледный, с колотящимся сердцем и холодеющим нутром, стоял в кабинете Максима Олеговича Игнатовича, заведующего центральной подстанцией «скорой помощи». Максим Олегович был тучен, но тучность ему шла, и золотые ободки круглых очков придавали его маленьким глазам поистине дьявольский блеск. Он был хитер и обаятелен, возвышался за тесным для него столом, как некий бог бюрократии, и я его боялся.

«Он очень сложный человек, этот Максим Олегович», – думал я, чувствуя, что моя решимость во что бы то ни стало стать фельдшером «скорой», и до того непрочная и шатающаяся, вот‑вот рассыплется, как карточный домик. «Он коварен и скуп, голос его будет обязательно груб и густ, как кисель, он сейчас поднимет свои дьявольские глаза от бумаги, которую уже десять минут изучает, не замечая меня, и изничтожит меня на месте, посмеется над моей решимостью, поиздевается над моими остатками знаний, загонит в угол каким‑нибудь каверзным вопросом по кардиологии или, чего хуже, по патогенезу какой‑нибудь редкой инфекционной болезни, и укажет мне на дверь. И я уйду – как я могу не уйти – и снова будет пахнущий общей кухней и уборной коридор, и снова навалятся на меня душные стены, и снова я буду жечь свечу, боясь темноты, и снова наполнять неверной рукой стакан за стаканом…».

Максим Олегович дочитал, откашлялся, поднял глаза и сказал так:

– Арсентьев? – спросил он приятным баритоном, никак не басом.

Я торопливо кивнул, молясь, чтобы не подкосились ноги.

– Игорь Николаевич?

И вновь я склонил голову, еще свежую после ножниц парикмахера, полчаса назад приведшего мою буйную шевелюру в надлежащий вид за три сотни рублей, занятых у соседа (того самого).

– Четыре года вы не работали, так понимаю?

«Я пропал», – понял я, и это меня сломало окончательно. Я уже занес ногу, собираясь уйти, не прощаясь, когда Максим Олегович подмигнул мне обоими своими дьявольскими глазами и довольно засмеялся.

– Ничего… освоитесь. Нам нужны молодые фельдшера.

Кажется, я хватал воздух ртом, пока он все смеялся и смеялся, и блестели его золотые очки, бросая короткие взблески на белую крахмаленную ткань его халата.

– Присаживайтесь, прошу.

Повернувшись вслед его жесту, я обнаружил уютный, обтянутый тисненым флоком, диван, дальнюю часть которого загромождали картонные пухлые папки «Дело» с торчащими из них фиолетовыми резолюциями, а поверх папок уютно свернулся толстый рыжий кот.

– Подлиза, станционный, – отрекомендовал заведующий, как мне показалось – с гордостью. – Блох нет, даже удивительно. Аллергия есть? – внезапно добавил он, строго глядя мне в глаза.

Я поперхнулся и торопливо заверил его, что аллергии у меня, как и у моих родственников, нет и не было, и уселся на скрипнувший флок, заставив бумажную башню зашататься. Кот недовольно поднял морду, посмотрел на меня мутным глазом и размашисто зевнул, сверкнув желтыми зубами.

– Хозяйственный, – довольно пояснил Максим Олегович. – Хоть на ставку медрегистратора бери. Любит бумагу. Особенно объяснительные.

Сообразив, что это шутка, я тактично посмеялся, боюсь – громче и загробнее, чем следовало, потому что в глазах Максима мелькнуло легкое недоумение.

– Вы – не специалист, – произнес он весомо, когда я замолк. – Понимаете же?

– Понимаю, – я был жалок снова, и понимал. Какой, к черту, специалист из безработного молодого алкоголика, который… но тут снова он прервал мои мысли, неожиданно выкрикнув:

– Артур!

Кот встрепенулся, выгнул спину, и на миг его глаза блеснули совершенно тем же дьявольским блеском, как и у заведующего; я вообразил, что сейчас он взовьется винтом в вихре серного дыма и обернется юрким чернявым бесом – и шарахнулся. Что‑то звонко лопнуло и ударило звоном в уши.

– Это… это?

– Шприц люэровский, старый, – терпеливо объяснил Игнатович, снова становясь спокойным и добродушным. – Студенты забыли, вот… разбился. Ну, на счастье, молодой человек, на счастье.

– На счастье, – эхом повторил я, окончательно погибая от стыда и делая неловкие попытки собрать осколки. Заведующий остановил меня ласковым жестом.

– Вы – нервный молодой человек, – сказал он, и даже кивнул, соглашаясь со своими словами. – Нервный… кхм. Вам бы…

– Это наследственность, – вкладывая в это всю свою и вину, и досаду на себя, ответил я.

– Наследственность, хе‑хе. Наследст… Артур! – грянул он громче и грознее.

Дверь распахнулась, и в проеме возник, как черт из табакерки (я снова стрельнул глазами на мирно улегшегося кота) бравый, с косой саженью в плечах. Был он, как и кот, рыж, и даже пышные усы были рыжими, но размах плеч был поистине богатырский, и голос был гулким, как в бочонок:

– Звали, Максим Олегович?

– Звал, звал, – кивнул заведующий. – Каплину сюда позови, если не на вызове.

Артур осклабился, подмигнул мне и исчез беззвучно.

– Телефоны у нас третий день не работают, – подмигнул мне и Игнатович. – Вот и приходится фельдшеров гонять.

Я снова посмотрел на кота – не подмигнет ли и он, подумал, не подмигнуть мне заведующему в ответ, и не стал.

Дверь снова открылась, на этот раз со скрипом, и в дверном проеме возник давнишний ангел, которого я видел из окна моей гнусной комнаты. Правда, свой сверкающий наряд из голубых перьев она сменила на довольно потертый белый халат с рукавами по плечи с зеленой оторочкой, а жгучее золото волос – на пепельный оттенок, но я узнал ее тут же, и тут же, на этом диване понял, что погиб окончательно и уже бесповоротно.

– Звали, Максим Олегович? – повторил ангел фразу, после которой недавно исчез бравый Артур.

– А звал, Юленька, как же. Вот, полюбуйся, – и Игнатович жестом фокусника, успешно завершившего очередной иллюзион, указал на съежившегося на диване меня. – Ты фельдшера просила себе? Вот, кхм… сам пришел, даже искать не пришлось.

Ангел коротко посмотрел на меня и отвел взгляд.

– Снова учить? – тяжело спросила она, и сердце мое тут же сжалось и заполнилось жгучим ядом страха.

– Учи, учи, – благосклонно кивнул Максим Олегович, словно не замечая сведенных досадой тонких бровей (глаза, ах, ах!) и нервно сжатых тонких пальцев. – Тебя ведь тоже когда‑то… учили, верно?

Названный Юленькой ангел на миг сморщился, утратив все свое очарование, потом вдруг вспыхнул:

– Я же просила, Максим Олегович, просила…

«Угум‑гум‑гум», – бились в моей голове раскатистой бронзой тяжелые колокола, и я нервно мял свои пальцы, стараясь сплести из них нечто невообразимое. В один миг, казалось, вся моя прошлая никчемная жизнь разлилась своими тусклыми, бледными и отталкивающими красками перед глазами, зашипела змеей и забила сотнями крыл; я словно новым, детским невинным взглядом увидел всю ее горечь и отталкивающую кислую гнусь, и лишь одна мысль, назойливая, как муха в тесной комнате, снова и снова металась по кругу:

«Не возьмут, не возьмут, не возьмут, не возь…»

– Вот и хорошо, – ударил благовест голоса заведующего, и мысль та с тонким предсмертным писком упала и растаяла. – Значит, послезавтра он уже в смене. Пишите заявление, молодой человек!

«О, Господи! Заявление!», – почему‑то испугался я, от испуга почти утратив человеческий облик. Поднял голову – и забыл об этом, потому что ангел мой снова сиял, и даже смотрел на меня благосклоннее.

– А послезавтра, значит…

Ангел протянул мне свою тонкую руку с изящными, словно из слоновой кости вырезанными, пальцами, и оказался женщиной:

– Юлия Каплина. Ваш врач. Будем работать вместе.

Кажется, я назвал свое имя. Кажется, даже смог пожать ее ладонь, не сгорев от стыда и от сознания постыдности своего стыда, кажется, даже что‑то произнес, на редкость нелепое, льстивое и, возможно, отдающее дворовой пошлостью. Кажется, даже попрощался, когда она ушла. Я был в тумане, и туман тот был серым.

На тесном столе Игнатовича меня ждал желтый лист писчей бумаги и шариковая ручка, и она словно приглашала меня.

Я написал заявление.

– Будет трудно, – кивнул Максим Олегович. – Не скрою. Трудно будет, Игорь Николаевич. Работа такая.

– Я… просто Игорь меня зовите.

Очки заведующего полыхнули уже почти что погасшим дьявольским блеском, а он осклабился, как сытый кот.

– Вот поработаете с годик – буду звать. И никак иначе.

«Он – коварный человек», – думал я, а Игнатович внезапно кивнул, словно соглашался с этой мыслью.

– Ступайте в отдел кадров.

На прощание он сделал мне ручкой и углубился в бумаги.

Я посмотрел на кота – не подмигнет ли на этот раз. Кот не подмигнул, а снова зевнул, обвился хвостом и заснул.

– Что же это, что же… – бормотал я, выходя через некоторое время из узкой каморки, забитой тюками и свертками (добрая душа – сестра‑хозяйка – почти безропотно провела полчаса на стеллажах, разыскивая форму моих размеров). – Ну, фигура… да, фигура… ну, глаза… но кой черт, что я, в самом деле‑то, как мальчишка?

Сказав, я испуганно огляделся. Но коридор подстанции был пуст, и лишь гудела над головой галогеновая лампа, слегка подергиваясь в такт своему гулу. Прохладный сквозняк тянулся, вьюном огибая угол коридора, и нес он в себе странные запахи, так непохожие на все прежние, которые ассоциировались у меня с работой – запах какого‑то антисептика, запах нагретой вощеной бумаги, запах мокрого пола и, неожиданно, клубничного варенья. Была и хлорка, но почему‑то в первый раз за все время этот дерущий ноздри аромат не вызвал у меня привычной тошноты. Где‑то резко и часто, как автоматные выстрелы, взметались и опадали трели телефонов диспетчерской, с ними шипяще спорила рация, а с улицы доносилось хлопанье дверей машин, щебет птиц и азартные голоса водителей, играющих в карты под навесом.

– Пусть как мальчишка, – упрямо сказал я. – Пусть. Пусть грешен и пил, и пусть была гитара, и портвейн, и гнусные рожи каждую ночь были… Но я пришел, и теперь этот мир – мой. И этот мир…

…принял меня через три дня, которые я провел в жуткой тревоге, вздрагивая от каждого звонка, каждого стука в дверь, в ожидании, что сейчас услышу в трубке вкрадчивый голос дьявольского Игнатовича или увижу в дверях Артура, который хитро шевельнет усами, подмигнет мне и скажет: «Извини, друг, но… сам понимаешь. Куда тебе – без опыта‑то?». А может, это будет не Игнатович и не бравый Артур, может, вспрыгнет в темноте на подоконник рыжий кот Подлиза, сжимая в пушистой лапе мое смятое, подранное когтями заявление и скажет мне человеческим голосом (почему‑то мне все же представлялся голос заведующего), что доктор Юлия отреклась, и нет мне места там, где работают ангелы с пепельно‑золотыми волосами… Я просыпался в поту, комкал подушку и бегал пить мутную воду из‑под крана в общую кухню, тревожа спящего в коридоре на раскладушке соседа (того самого).

Но никто не позвонил, не пришел, не вспрыгнул на подоконник и не отрекся. В тот же день, который мне назначил Игнатович, я был уже собран, подтянут, и без конца отряхивал много раз стираную рубашку и брюки, последние из тех, которые не побывали в моих прошлых приключениях, и которые я долго и старательно наглаживал, добиваясь бритвенной остроты стрелок. Мои туфли, хоть и потертые, сияли кремом и даже приобрели некоторый шик, который через некоторое время показался мне лишним, стал стеснять, и я даже пошлепал ногами по пыли, чтобы это сияние умерить.

Врач Юлия, снова сменившая наряд (на этот раз это была салатно‑зеленая форма), бегло взглянула на меня, нахмурилась и кивнула мне на дверь машины. Я кинулся было, и тут сообразил, что дверь эта – не та. Оплошность допущена, и вновь щеки мои стали красными. Оказалось, и мне это уж после растолковал водитель Николай, тихий, мощный, с сальными редкими волосами и грустными глазами вдовца, что врач, как главный в бригаде, всегда сидит впереди. Как бы то ни было, я увял, и оказался в салоне нашей санитарной машины. Благословенное место! Словно очарованный, я водил руками по мокрой от гипохлорита клеенке, закрывающей дерматин носилок, по скользкой пластмассе панелей, по выпуклостям дефибриллятора, по гибкой резине шлангов аппарата искусственной вентиляции легких, даже по бугристой стали переборки, отделяющей от меня моего врача, и шептал под нос: «Этот мир – мой». Забылся и конфуз с окаянной дверью, забылся страх, забылся подоконник и сатанинский заведующий, все забылось, осталась лишь эта машина, и стук колес носилок о пандус, и легкий перезвон флаконов с растворами в укладке.

Перед первым же вызовом мне был учинен форменный допрос, без пристрастия, но с дотошным выяснением, много ли я знаю и умею. Сказать, что знания мои давно истлели, я, разумеется, сил в себе не нашел, и я отводил глаза, пытаясь отвечать ангелу так, чтобы не быть уличенным во лжи немедля: на вопрос, умею ли я пунктировать вены и ставить периферические катетеры (само слово «катетер» мне казалось чужим и колючим) я уклончиво бормотал, что, мол, меня учили, да, и что если надо, то – конечно. Юлию это не удовлетворяло, и пока мы ехали куда‑то, она вновь, полуобернувшись, задавала вопросы про знание оборудования, алгоритмов оказания помощи, тактики ведения и еще черт знает чего… и мне приходилось выкручиваться, стараясь не смотреть на ее профиль в узком окне переборки, тонко очерченный падающим светом, и было мне снова горько и гадко, как тогда, когда я врал родителям, обещая, что больше ни‑ни, никаких друзей, портвейна и сигаретного дыма столбом в чужих равнодушных комнатах. Ангел выглядел все больше раздосадованным, и я все больше и больше падал духом. Насмешники‑боги щадили меня весь этот длинный день, мне не приходилось делать ничего из того, о чем меня так настойчиво выспрашивала моя врач, и от того я все больше и больше мрачнел, почти уже ненавидя Игнатовича и его это предательское «освоитесь», заставившее меня впиться жалом шариковой ручки в писчую бумагу и подписать себе приговор. Ну ладно, гневно говорил себе я, пусть пока что сплошная поликлиника, жалобы на бумагу, таблетка – в рот, доброе слово вдогонку, а дальше‑то, дальше? Юлия ловко и с тактом расправляется с очередным вызовом, а я лишь хожу следом, все больше начиная сознавать свою ненужность и тонуть в ней.

Ночь выскочила как‑то неожиданно, боком, словно крыса из водосточной трубы, и сверчки возвестили ей свою шумную хвалу изо всех щелей. Ах, майская ночь… разве дано кому достойно воспеть твою пьянящую, щемящую душу красоту? Россыпь крупной звездной крошки куполом на темно‑синем небе? Пряный аромат уставших цветов, дремотно сложивших лепестки? Теплый ветер, полный нагретой пыли, в который то и дело вкрадывается прохладная струя, ласковой ладонью проводящая по мокрой от пота коже? Огромную желтую луну, запутавшуюся в ветвях платанов? Неясную тоску и томление в груди при одном взгляде на разлитое лунное серебро на ветвях, листьях, искрящемся асфальте, зеркальных лужах? Луна, луна… богиня ночи… богиня, лишающая покоя и сна, как же часто ты меня звала, когда в глазах плескалась пьяная муть, а душу грызла горечь, обида и глухая ненависть, гладила призрачными пальцами подоконник и уверяла серебристо, что все, что мне нужно – это лишь сделать шаг, раскинув руки, и лунная дорога примет меня…

Но не пошел я по той дороге, и теперь она льется с неба не для меня, а моя дорога – иная, и уж далеко не из серебра.

– Едем, – бросила мне хмурая Юлия вместе с белым прямоугольником карты вызова. Карту я поймал, бережно свернул и спрятал в нагрудный карман.

Дорога постелилась под ноги, была она черна и непроглядна. Чернели и стены домов, окружавших нас, светили глазами окон, угрожающе, сурово…

«Сейчас будет… ну, к примеру, инфаркт с кардиогенным», – тоскливо думал я. «Или инсульт с комой… или еще какая‑нибудь дрянь, названия которой я даже не вспомню, и начнется, и покатится, и будет ангел мой чернее, чем эта ночь, глядя, как я беспомощно шарю руками по распахнутому оранжевому ящику, не зная, за что хвататься… А, хотя и к лучшему это – с утра пойду к хитрому Игнатовичу, возьму его за отвороты его крахмаленного халата и вытрясу его хитрую душу… впрочем, нет, не буду я вытрясать из него душу, нет у него души, просто порву свое заявление, или напишу другое. И не будет больше этой дороги, этого скрипучего кресла подо мной, и подернется пепельным дымом силуэт Юлии в окошке переборки, и… ну а там посмотрим».

Так я малодушничал, пока машина, раскачиваясь, останавливалась, фыркала и отплевывалась выхлопной трубой, роняя бензиновые капли в мутные лужи. Я не хотел уходить из этого мира, который так коварно впустил меня, но впустив – не собирался удерживать. Ведь я уже был очарован и пьян этой майской ночью, темнотой подъезда, гулким звуком наших шагов, легкими прикосновениями плеча Юлии, шедшей чуть поодаль, но все же рядом…

Нас встретил некий юркий, с ежиком черных волос и подлыми, скользящими глазами, в которых стояла ядовитая влага. Помню, как заскакали, запрыгали по подъездному колодцу злые, матерные слова:

– … ать…. ать! Задушу, если сейчас не спасете! Ах… сука!

В той квартире было скверно. Горела лампа, с которой (я невольно передернулся) был грубо сорван абажур, и плясали черные дьяволы теней на стенах. Прогоркло и резко пахло уборной, кислым борщом и, почему‑то, горелым чадом резины. Юркий метнулся мимо, вновь возник, и заскрежетали его зубы, выплевывая привычное:

– Твари!!

В воздух взметнулся кулак с обкусанными плоскими ногтями, и тогда, словно в пелене, я положил руку на плечо моего херувима, отстранил и сильно толкнул юркого в грудь. Тени затряслись, вытянулись, и задрожали. Я толкнул еще раз, и сильнее, потом сгреб его тщедушное тело и пообещал:

– Убью сукиного сына. На куски, курва.

Кажется, добавил что‑то еще, и юркий, прянув во тьму подъезда, растаял в ней, и я тут же забыл о нем. На полу лежал больной, а на коленях рядом с ним стояла Юлия. Больной был плох, и даже очень плох, и самое плохое было в том, что мы, возможно, уже опоздали. Он вяло сучил ногами, хрипло и очень неровно дышал, оплевывая тощую впалую грудь белой пенистой слюной, а его губы уже наливались густым синим, как спелые сливы. Черной змеей тянулась по его запястью вялая кровь, точившаяся из раны локтевого сгиба, украшенного лиловыми кровоподтеками и бурыми язвами… ах, хотел бы я сказать, что не видел этого никогда, но – видел, видел. В той пустой жизни, которую я проживал ранее, было и такое. И звали меня тогда, мутно и радостно, приветствуя мой приход в очередную квартиру – «вмазчик». Наверное, поэтому я и забыл про все свои страхи – слишком уж знакомая была картина. И юркий этот подлый, что был изгнан – не первый в моей жизни. С такими людьми я умел общаться, даже лучше – чем с ангелами вроде Юлии. Так‑то…

Дальше как‑то все закрутилось – распахнул свою, пахнущую спиртом и парами хлора, оранжевую пасть терапевтический ящик, затрещала разрываемая обертка на шприце, прочь улетел «носик» ампулы с налоксоном, коричневой змеей обвился вокруг тощей руки резиновый жгут. И наступила катастрофа.

– Нет их, – сказала Юлия, бледная, с некрасивым румянцем на щеке.

– Простите?

– Вен нет. Нигде нет. Со стажем уже… гаденыш.

Больной дышал все хуже, и синева все гуще обступала его лицо. Я такое видел, и не раз. Видел однажды, как все заканчивается, а заканчивается следующим образом – будет короткий, хлюпающий вдох, затем он задвигает челюстью, словно жуя что‑то, и затихнет уже навсегда.

– Кислород… – услышал я голос ангела, и такие жалкие, почти молящие нотки послышались мне в нем, что ступор мой прошел мгновенно.

– Обойдется. Штаны спускай с него.

– Как – штаны?

Пальцы врача уже возились с нелепо большой пряжкой, и, кажется, они дрожали… Ведь мой ангел молод, очень молод, внезапно осенило меня, и вся эта черствость и придирчивость – напускная, боится она, потому и просила себе опытного, не такого, как я. Откуда ей знать…

Я грубо согнул тонкую, с выпуклыми коленями, ногу лежащего, сдвинул вбок – вот он, «колодец», а как же! Крупная язва в паху, неловко прижженная сигаретами, сплошной, незаживающий рубец, от которого по паховой складке вверх уходил тяж выпирающих из‑под бледной кожи увеличенных лимфоузлов. Пальцы привычно легли на цилиндр шприца, взбухла капля налоксона на срезе иглы, устремившемся туда, в смрадную глубину раны.

– Куда… куда? – услышал я сзади. – Игорь… там артерия, нерв рядом!

Да‑с, артерия, нерв. Мне ли не помнить первых опытов, когда игла начинала пульсировать, в шприц само, без оттягивания поршня, вплывало настойчивое кровавое облачко, а поршень упруго толкался в палец… Я мотнул головой, прогоняя поганое видение. Пустое оно, вся моя прошлая жизнь – пустая, а эта, новая – настоящая, пусть в ней и есть место золотым очкам Игнатовича и его коварному голосу, но ей и только ей я хочу жить, пока рядом со мной будет светлый ангел, избавивший меня от пьяной, черной гадости.

– Аааааааххххх! – издал горлом лежащий и забил ногами. Ноги я зажал, а рукой уперся в тощую грудь.

И стало хорошо – несмотря на грязную ругань, плевки и вонь, тяжкой тучей плывшую по сумрачной, с корчащимися тенями, комнате – сгинули они куда‑то. Я видел лишь Юлию, и яркий свет в ее глазах, странную нежность и благодарность, сменившие недавний страх, и мне было так спокойно здесь, в гнусном, провонявшем опием‑сырцом и ангидритом, притоне. Спасенный же не понимал, и лишь плевался…

А потом снова была ночь, и огромная луна царила в голубом мареве ночи, и снова бил ветер в лицо, так же бряцали о лафет колеса носилок, а я лишь улыбался и что‑то шептал, кажется – бессвязное, кажется – имя…

Так или иначе, но через два дня я снова сидел на знакомом диване, а кот Подлиза, уже не страшный и совсем ласковый, терся о брючину, требуя ласки.

– Все же вы – очень проблемный человек, Игорь Николаевич, – говорил мне золотоглазый Игнатович, но почему‑то это уже не пугало меня. Я молчал, а он внезапно посуровел, и продолжал: – Всего одна только смена – и уже дел натворили. Мда… дел. Одним словом, хочу, чтобы вы знали сразу – Каплину я вам не отдам. Учтите.

– Не отдадите?

– Нет, – кивал заведующий. – Не отдам.

«Как же вы смеете не отдать?» – хотел выкрикнуть я, и промолчал. Запах дьявольской серы щекотал мои ноздри, и я, улыбаясь застывшей улыбкой, все ждал, когда же поверх моего заявления ляжет другое, где мне надо будет расписаться кровью.

– С кем же мне работать?

Заведующий помолчал, поиграл бровями и ответил:

– Четыре года… без опыта… и ваше прошлое, опять же…

– Позвольте, – свирепея, начал я, – какое это имеет…

– Никакого, – перебил он, и внезапно улыбнулся. – Но я вам ее не отдам – раньше, чем через год‑другой.

«Но почему?» – снова возмутился я, и снова молча.

– Доктора у меня в дефиците. И если еще одна в декрет уйдет – работать будет некому.

– Декр… – голос был мой, и он сорвался.

Игнатович подобрел, расплылся в улыбке, подмигнул хитро и весело:

– Имейте в виду. Работать вместе – работайте, но прежде срока – ни‑ни. Год или два – не раньше. Или сгною на перевозках. Я тиран, учтите и это.

Боги, насмешники‑боги, что же вы делаете со мной? Подоконник… потом ангел в голубом перед глазами… луна, ветер, машина и силуэт в окне… и теперь вот этот заведующий, наблюдающий за мной, как паук за мухой. Я смешался, закашлялся, а он махнул рукой и, сняв очки (отчего вдруг сразу потерял все сходство с обитателем преисподней), отпустил меня.

Все казалось мне иным – и заросший гортензией двор, и узкий коридор, и запахи кухни, и даже ежедневная ругань соседа (того самого), иным, словно заново родившимся, чистым от той гнуси, которой был пропитан каждый мой день. Я лежал на своей кушетке, белье было чистым, а проклятый стакан уже не мелькал перед глазами. В руке у меня был зажат телефон, и я уже в десятый раз перечитывал одно и то же сообщение:

«Завтра смена вместе. Не опоздай… мой герой».

«Мой герой» – билось у меня в голове. «Мой».

Мой.

За окном громко мяукнул кот, и если бы это был рыжий Подлиза, я бы не слишком удивился.

 

Смена

 

Утро выдалось серым, дождливым. Мерзким каким‑то, неприветливым. В такое утро больше всего хочется, едва открыв глаза, снова закрыть их, спрятаться подальше под одеяло, включить посильнее обогреватель, засунуть под одеяло мурчащего кота и уснуть, как минимум, на полгода.

Нельзя. Впереди – сутки работы. Сутки беготни, недосыпания, жалоб, холода, вони… Тот серый дождь, что сейчас колотит по оконным стеклам, будет барабанить мне прямо по голове, затекать за шиворот, лезть в глаза, хлюпать в туфлях. Ветер, от которого ходит ходуном плохо заклеенная форточка, будет забираться за отвороты куртки, хватать за бока своими ледяными лапами, валить с ног, забиваться в ноздри, провоцируя длительное «апчхи!» и шмыганье носом. Будет холодно, промозгло, раздражающе надоедливо, злобно‑тоскливо. Мерзко. Но – необходимо.

Я – фельдшер «Скорой помощи». Я работаю на выездной бригаде, сутки через двое, за грошовую зарплату, с нелюбимым доктором, в холодной неотапливаемой машине.

Я люблю свою работу.

Может, поэтому меня и называют Психом?

 

* * *

 

Подстанция встречает меня привычным утренним гомоном, суетой, облаками табачного дыма, плывущими с крыльца, руганью и ревом автомобильных моторов. Святое время для персонала – пересменка. С семи до восьми утром и вечером комплектуются новые смены бригад, молчит ненавистный селектор, есть время перекурить и проглотить кусок булочки всухомятку, а, если повезет – выпить горячего кофе.

Двор забит санитарными «ГАЗелями», поодаль скучает «УАЗик» фельдшерской бригады, посреди двора, распихав всех прочих, горделиво выпятил мигалки «Соболь» реанимации. Фельдшера, с красными от бессонницы глазами и угрюмыми заспанными лицами, таскают через двор скатанные постельные принадлежности, тяжелые сумки с кислородными ингаляторами, обшарпанные свинцовые укладки с хирургией, волоком тащат чехлы с костылями и иммобилизационными шинами, ухитряясь при этом наспех затягиваться сигаретным дымом, пожимать руки вновь прибывшим и ругаться с водителями.

– Саша? Саша!

– Че орешь, как потерпевшая? Тут я. Тебя‑то где хрен носит?

– Ты на какой машине?

– 683, глаза разуй! Что, нах, повылазило? Вон стоит.

– Тогда помоги, тут вещей столько!

– Да иди гуляй! Вон машина, открыта, куда что ложить – разберешься.

– Саш, ну совесть у тебя есть? Кардиограф хоть возьми!

– Нахрен мне твой кардиограф! Стукну еще где – потом не расплачусь. Сама тащи.

Девушка работает у нас недавно – чуть не плачет, а сказать ничего не может. Мне ее становится жалко – форменную куртку ей еще не выдали, а зеленая ветровка, надетая поверх летней формы, не согреет и чукчу в субтропиках. Она, сгорбившись, стоит посреди двора, зажав под мышкой одеяло с подушкой, ухитрившись при этом нацепить на шею сумку с кардиографом, и еще пытается ухватить тяжелые шины. Водитель – наглая жирная рожа, тоже работает у нас не так давно – стоит под бетонным козырьком, предусмотрительно укрывшись от дождя, и курит «Приму», пуская вонючий дым в потолок.

Подхожу к нему. Рожа расплывается в улыбке, тянет руку для приветствия. Руку я демонстративно не замечаю.

– Александр.

– Чего?

– Тебя русским языком твой фельдшер просит помочь.

Рожа открывает рот, явно собираясь выплеснуть на меня что‑то по родительской линии – но не успевает. Я сгребаю его за шиворот и, слегка приподняв, от души прикладываю его затылком о борт стоящей радом «ГАЗели».

– Ты… ты… нах… че?!

– Ты, козел кастрированный, если не понимаешь по‑русски, будешь обучаться по‑козлиному, – сообщаю я ему. – Это – первое.

Девушка, приоткрыв глазки и рот, ошарашено смотрит на происходящее.

– Фельдшер – это твой непосредственный начальник, после врача, конечно, – продолжаю я. – Его слово для тебя, говнюк, закон, распоряжения его ты выполняешь быстро и без пререканий. Это – второе.

Водитель Александр не возражает, потому как занят отдиранием моих пальцев от своего горла и натужно сипит. Бесполезно – если он не в курсе, то ему уже сегодня расскажут, на какой бригаде я проработал пять лет в свое время и какую репутацию имею.

– И третье, – я отпускаю его горло и как следует врезаю ему под дых. – Оно же – последнее.

Рожа сгибается пополам, глотая ртом воздух. Я наклоняюсь к нему, по‑приятельски кладя руку на плечо.

– Ты на выездной бригаде – никто, технический персонал, прослойка между рулем и сиденьем. Твое слово ничего не значит, твоего мнения никто не спрашивает, твои пожелания никого не интересуют. И если вдруг я узнаю, что ты забыл эти три истины…

Взяв его за воротник куртки, я снова прислоняю страдающего Александра к погнутому борту машины.

– Тогда ты у меня, свинячий выкидыш, пожалеешь, что не остался на своей маршрутке. Даю тебе слово. А теперь – взял шмотки и потащил их в машину. Бегом.

Водитель тяжело дышит, явно пребывая в раздумьях, то ли начинать драку, то ли подождать, когда я повернусь спиной. Я не поворачиваюсь, в упор разглядываю его, как будто вижу в первый раз. Наконец он не выдерживает, сгребает стоящую на асфальте хирургию, что‑то прошипев стоящей девочке. Она испуганно шарахается от него.

Вздыхаю.

– Иди сюда.

Она опасливо приближается, словно всерьез верит, что я могу внезапно кинуться и покусать.

– Тебя как зовут?

– Алина. – Голосок испуганный и дрожащий. Повезло девочке, нечего сказать.

– Если он попытается отыграться на тебе, Алина, дай мне знать. Ладно? Я на четырнадцатой бригаде работаю.

– Ладно.

Ага. Сразу видно, что первым делом побежит.

– И почему я тебе не верю?

Беру ее за плечи, уводя с мерзкой мороси под защиту козырька. В небольшом проходе стоит лавочка, теоретически предназначенная для желающих перекурить сидя. На самом деле она завалена вещами бригад, с оставленными кое‑где промежутками для караулящих эти вещи. Я, отпихнув ящик с мешком Амбу[1], усаживаю девочку на край лавки.

– Ты – фельдшер, – говорю ей. Словно лекцию читаю. – С этим согласна?

Кивает. Уже хорошо.

– Ты не дворник в городском парке. И не официантка в забегаловке. Тебе сейчас предстоит сутки мотаться из конца в конец, бегать по этажам, таскать носилки, переть на себе оборудование – а еще проделывать те манипуляции, которые вон то чмо, – последние слова говорю громко, поскольку приближается обиженный и горящий жаждой мести Александр за последней порцией вещей, – в жизни не проделает со своими неполными тремя классами образования. Например – колоть в спавшиеся вены, втыкать зонд в глотку орущего и сопротивляющегося двухлетнего пацана, вводить уретральный катетер бомжу и чистить гнойные раны, в которых даже опарыши дохнут. А еще – сорок пять минут ломать кому‑то ребра, пытаясь вытащить его с того света, под аккомпанемент матерящихся в твой адрес родственников. Ты на себе несешь такую ответственность и нагрузку, которую он и вообразить себе не может. При всем при этом ты получаешь зарплату гораздо меньше, чем у него.

Алина испуганно моргает глазами.

– Но он же ругаться будет…

– Главный в бригаде – врач, – жестко говорю я. – Если он язык в жопу засунул – то есть старший врач. Есть заведующий подстанцией. Есть старший фельдшер. Есть главный врач, в конце концов. И если ты думаешь, что некому будет приструнить ублюдка, то глубоко ошибаешься. После врача в бригаде главная ты. А потом уже – водитель. И если ты ему позволишь командовать собой сейчас, с самого начала, то потом это уже не остановить. Поняла?

Кивает.

– Ну, беги давай.

Девочка убегает, оглянувшись. Интересная девчонка. Пугливая только какая‑то.

Я поднимаюсь на крыльцо, здороваясь с теми, кто там находится.

– Перекуришь, Псих?

– Если легкие одолжишь.

Смеясь, обнимаемся с Серегой, хлопая друг друга по плечам. Мы долго работали вместе на одной бригаде, смена в смену, хохмочки друг друга знаем наизусть. Он – это один из немногих, кого я рад видеть, приходя на смену.

– Как прошлое дежурство?

– А, никак. Всю ночь, как вокзальных проституток – долго, конкретно и практически бесплатно.

– Поспали хоть?

– Полчаса. Потом сорвали на контрольное изнасилование.

– И что там?

– Отек легких.

– Ну‑ну. Сняли?

– Сняли. И отвезли.

«Контрольное изнасилование» – вызов перед самой утренней пересменкой, когда ты уже собираешься сдавать барахло, перегружать машину и стягивать с себя промокшую и запачканную после ночи форму. Редко кто, схлопотав такой вызов, не ругнется. Зачастую – при больном. Или на больного. Странные, все‑таки, существа – люди. Все они сознают, что им нужно спать, вовремя и полноценно питаться, отдыхать после работы. И, тем не менее, нас за людей они, видимо, не считают, потому что, вызвав бригаду в такую рань, когда сон самый крепкий, когда уже еле ноги переставляются после непрерывной почти суточной суеты, а глаза открываются только по одному, они еще возмущаются. Ах, как долго мы едем! Как плохо лечим! За что нам только зарплату платят? Наши сонные физиономии вызывают у них чувство отвращения и праведного негодования. И действительно, как мы можем хотеть спать, когда они‑то не спят!

Поднявшись по лестнице на второй этаж, я прислушался. Из учебной комнаты доносился громкий голос старшего врача, монотонно зачитывающей дремлющим медикам суточный рапорт – сколько было перевозок, сколько стенокардий, инфарктов, «острых животов», кто и как словил труп «в присутствии бригады». Очень нужная информация с утра… Особенно тем, кто всю ночь не спал.

Из комнаты реанимации доносился дежурный хохот. Интересно, почему они всегда смеются? По идее, смерть они видят чаще всех остальных. Каждый их вызов – это травмы, утопления, поражения электрическим током, ножевые ранения, дырки от пуль и сочащиеся кровью трещины в черепе от удара арматуриной. Вероятно, срабатывает защитный механизм психики.

– НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ СЕМЬ, СЕДЬМОЙ, – оживает селектор.

Я пожимаю руки трем сумрачным людям, идущим мне навстречу. Жму крепко, от души. Это – «психи», седьмая психиатрическая бригада. Если уж и говорить об опасности работы на «Скорой помощи», то начинать следует с них. Психбригада у нас всего одна, на весь город, им приходится по шесть – по семь часов проводить в дороге, обслуживая один‑единственный вызов, поступивший откуда‑нибудь с села Веселого или аула Шхафит. И все эти часы связаны с напряжением и неусыпной бдительностью – иначе легче легкого схлопотать нож в бок или веревку на шею. Почти каждый второй психбольной агрессивен, практически все оказывают сопротивление при госпитализации, не стесняясь использовать все, что под руку попадается. Это у милиции есть табельное оружие, бронежилеты, дубинки, наручники – и разрешение все это использовать, разумеется. А «психов» есть только вязки – длинные полосы из грубой ткани, которыми связывают руки – а часто и ноги – особенно прыгучим больным. Больные, по сути, не преступники, поэтому силу применять к ним нельзя. Но посмотрел бы я на того, кто поработал бы на бригаде хотя бы сутки, не применяя силу. И все, что под руку попадется.

Открываю дверь в свою бригаду. Врач моя еще не пришла, отработавшая смена дружно пьет чай и цинично курит в распахнутое окно. Я демонстративно ёжусь.

– Прохладно, ребятки.

– Ничего, сейчас надышишь, – флегматично отвечает доктор Власин, затягиваясь в последний раз и щелчком пальца отправляющий сигарету в долгий полет на станционный газон. Медсестра Аня не разговаривает со мной с тех пор, как я перешел на их бригаду. В принципе, тому есть причины, хотя я бы на ее месте отнесся к критике более терпимо. Особенно, если критика имеет под собой веские основания. Сдать мне грязную терапевтическую сумку, с полным использованных игл контейнером, пятнами крови на полотенце и осколками ампул на дне – и после этого не ждать моего праведного возмущения?

– Я штаны переодеть могу? – холодно интересуется Аня.

– Может, – прищуриваюсь. – На вид ты еще дееспособна.

– Выйди тогда!

– Пожалуйста, – цежу сквозь зубы. – Есть такое волшебное слово.

– Антон, не выпендривайся, а? – подает голос Власин, закрывая окно. – Дай девочке переодеться.

– Я ее и не держу за руки. Пусть переодевается – я не стесняюсь.

– Я стесняюсь! – краснея, рявкает Аня.

– Вот и чеши в туалет. В женский. Там ты своими прелестями никого не удивишь. Да и в мужском, наверное – тоже.

– Антон!

Мимо меня проносится беловолосый вихрь с пламенеющими щеками, яростно хлопнув дверью.

– Антон, – укоризненно повторяет Власин. – Некрасиво себя ведешь, ей‑Богу!

– Почему? – удивляюсь я, расстегивая сумку. – У нее времени был вагон и маленькая тележка сменить чешую, пока меня не было. А она курила вместо этого, да еще в комнате. Что, кстати, запрещено. Мне теперь сутки предстоит дышать здесь тем, что вы сейчас накоптили. И после этого она меня пытается выставить, даже не извинившись за загаживание воздуха…

– Какая ты, все‑таки, зануда, Вертинский, – сплевывает врач. – Как с тобой кто‑то еще может общаться, кроме твоих «психов»?

– Долгая тренировка плюс искреннее желание овладеть навыком.

Власин уходит. Я натягиваю на себя форму, застегиваю наглухо осеннюю куртку, которую предварительно охлопываю по карманам. Воровством, конечно, на этой бригаде не балуются, но пошутить могут. В прошлый раз рукава завязали, до этого – запихали в карманы презервативы, наполненные водой. Но на сей раз безвестные шутники присмирели – карточки и сообщения в поликлинику в неприкосновенности, без хамских надписей, ручка цела, контрацептивов в карманах не наблюдается, бумажки «Дай мне по заднице!», закрывающей вышитую надпись «Скорая помощь», на спине тоже не наклеено. И на том спасибо.

Выхожу в коридор, смешиваясь с шумящей толпой поваливших с окончившейся пятиминутки врачей и фельдшеров. Спускаюсь обратно на первый этаж, обмениваясь приветствиями с вновь прибывшими и уже уходящими. Большие электронные часы над диспетчерской показывают «07:54». Это значит, что у меня есть еще шесть минут для того, чтобы принять смену, распихать медицинский инвентарь по машине и быть готовым выехать по первому зову селектора хоть к черту на кулички.

Бригадную сумку терапии обнаруживаю в ячейке заправочной – комнате, где все бригады пополняют недостающие в укладках медикаменты и медицинский инструментарий. Сама она отделена от общего помещения металлической решеткой, за которой смертельно уставшая Яночка – дежурный фельдшер – отбивается от насевших на нее сразу четверых фельдшеров и двух врачей, каждому из которых нужно что‑то срочно сдать, получить, пополнить, списать и сдать на стерилизацию. Я машу ей рукой, но она этого не замечает, полностью погруженная в пререкания. Ну что же, не обижусь, ей сейчас несладко. Бегло просматриваю сумку. Все ампулы на месте, жгуты (на этот раз) аккуратно свернуты и засунуты в кармашек, шприцов ровно двенадцать, полотенце чистое, а на нем лежит стопка расходных листов. Более толстая, чем необходимо. Вероятно, Анечка болезненно восприняла мои слова о том, что половину смены мне пришлось оформлять расход медикаментов на сообщении в поликлинику. На верхней расходке размашисто выведено Аниным почерком «Подавись!!!». Я лишь улыбаюсь. Разгневанный враг – наполовину поверженный враг.

Машина, хвала Всевышнему, уже загружена. Пожимаю руку водителю Валере, заглядываю в салон. Ну, умница, умница! Все на своих местах, шины пристегнуты к шкафчику хомутом, дезрастворы аккуратно упрятаны в ведро для пустых шприцев, даже постель расстелена и закрыта непромокаемой клеенкой.

– Анька помогала? – задаю риторический вопрос.

– Она не мешала, – отвечает водитель.

Смеемся.

Распечатываю пачку «Винстона», сдираю фольгу и достаю первую сигарету.

– Как думаешь, загоняют? – интересуется Валера.

– Пусть попробуют, – задиристо отвечаю я, прикуривая. – Мы и не таких…

– НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ! – просыпается диспетчер направления. – ТРИ, ЧЕТЫРЕ, ПЯТЬ, ШЕСТЬ, БРИГАДЕ ДЕСЯТЬ, БРИГАДЕ ОДИННАДЦАТЬ, ТРИНАДЦАТОЙ, ЧЕТЫРНАДЦАТОЙ, ШЕСТНАДЦАТОЙ, ВОСЕМНАДЦАТОЙ!

– Посчитали, мать их ети, – горестно восклицает Валера. – Не успело утро начаться. А у меня реванш пропадает.

Я проследил направление его взгляда в закуток, где обычно стоит «ГАЗель» седьмой бригады. Там для водителей оборудован стол, где они сутки напролет режутся в подкидного дурака и «шестьдесят шесть». Четверо игроков, как раз сейчас, исказившись лицом, бросают карты на стол, направляясь к машинам.

Понимаю. В прошлый раз Валерка жаловался, что просадил за вечер тридцать пять сигарет. Для него, как для отчаянно курящего, это действительно большая потеря.

Отшвыриваю сигарету, направляясь опять в заправочную, за сумкой.

– Здравствуй, Антоша, – устало произносит Яночка, заполняя бесконечные бумажки.

– Здравствуй, моя хорошая. Заколебали?

– Смена есть смена, – пожимает плечами девушка, не переставая строчить в журнале. – Все одно и то же изо дня в день. Вас уже позвали?

– Угу.

У окошка диспетчерской уже сгрудились врачи объявленных бригад. Каждый получает карту вызова, внимательно рассматривает ее и тут же комментирует. Заслушиваюсь иногда, честное слово!

– … опять эта старая лошадь вызвала. Господи, да когда она уже…

– … ну какое «сердце болит» может быть в девятнадцать лет! Совсем охре…

– … «Лежит мужчина». Ну и нехай лежит, хиба ж нас трепать, як скаженных? От подивись! Та вин же ж пьяный, поди, як зараза, а тая тварь лютая звоныть! Сама бы там и зробыла чего – тряхнула бы або спытала, як вин собе чуе! Ну…

– … за шоколадками поедем. Снова Бойченко вызывает. Не спится же с утра гадине…

– … температура, десять лет. Вот мамаши пошли, мать их! Не знают, что при температуре делать! Чему их только…

Да, непосвященному человеку в самый раз лопнуть от злости, слушая такое. Это говорят врачи, «люди в белых халатах», дававшие клятву Гиппократа! Да как у них языки поворачиваются такое произносить! Ну, «Скорая помощь»… А вот посадить бы такого недовольного на выездную бригаду, и прокатить бы его по все вот этим вызовам – посмотрел бы я тогда на него, следующим утром. Он бы в корне пересмотрел бы свои взгляды на отношение к вызовам, когда, например, он узнал бы, что «старая лошадь» Клуценко вызывает бригаду ежедневно, утром и вечером, чтобы ей перемеряли давление и сказали, одну ли таблетку сиднофарма принимать или хватит половины; что сердце «болит» у молодой истерички, решившей таким образом продемонстрировать своему столь же юному и не в меру ревнивому мужу, как ей становится плохо от его постоянных претензий; что лежащий мужчина в восьми из десяти случаев оказывается в доску пьяным бомжом, который обложит врача и фельдшера (а у нас подавляющее большинство персонала – женского пола) в четыре этажа такими словами, за которые удавить не стыдно; что бабушка Бойченко вызывает к своему хронику‑мужу на ежедневную инъекцию коктейля «баралгин‑магнезия‑эуфиллин», которую должна, в идеале, осуществлять участковая медсестра. Только никто не интересуется подробностями. Зачем они простым смертным?

Вот, однако, врач детской бригады взяла карту, бегло скользнула по ней взглядом и подтолкнула стоящего рядом фельдшера:

– Три года, судороги. Побежали.

Действительно, обоснованный повод к вызову. Судороги – это явление серьезное. Но не температура 38,7 °С, которую молодая мамаша просто не знает, чем сбивать.

Беру карточку нашей бригады. Семь лет, девочка, повод – «упала с кровати». Не знаешь даже, смеяться или пугаться. В прошлый раз было «плохо в туалете». Иногда диспетчера по части формулировки поводов переплевывают известного хохмача Колю Фоменко.

– Антон, взял?

По коридору неторопливо шествует Офелия Михайловна, врач моей бригады. Мы с ней друг друга терпеть не можем, но по умолчанию соблюдаем до зубов вооруженный нейтралитет при совместной работе. Худой мир лучше доброй ссоры. А ссоры у нас были весьма добрыми…

– Да.

Офелия пробегает глазами содержимое карты. И ожидаемо открывает рот.

– Оля! А что, детскую на этот вызов никак послать нельзя?

– Они на судороги поехали! – злобно отзывается Оля, отделенная от разгневанного врача решеткой окна диспетчерской. – Может, вернуть?

– Что, обе бригады поехали?

– Офелия Михайловна, отвяжитесь! – кричит Оля. Война Офелии с диспетчерской длится уже не первый год. – Все вопросы к старшему врачу! Дали вам вызов – езжайте!

– Сама езжай, шалашовка драная! – бушует Офелия. – Тебя бы, кикимору, по таким вызовам погонять, да в гору по гололеду!

Я поворачиваюсь спиной к разразившейся буре и иду в машину. К подобным сценам я уже привык. Михайловна практически каждую карту вызова, полученную из рук диспетчера направления, подвергает такой цензуре, что и главный редактор газеты покраснеет. Сейчас на шум прибежит старший врач, и сцена скандала растянется, как минимум, минут на десять.

Машина уже рычит, выбрасывая белые облачка выхлопных газов. Залезаю в салон, зябко ёжась. В машине гораздо холоднее, чем на улице.

– Бузит? – интересуется Валера.

Киваю.

– Печку не забудь.

– Да достал ты своей печкой. Включу, как машина согреется.

– Ну‑ну.

Ждем, от скуки наблюдая за медленно ползущей вверх стрелкой индикатора температуры.

– Ну, скоро она там? – не выдерживает водитель. – Там больной окочурится, пока она лясы точить будет.

Словно услышав его, на крыльце возникает Офелия Михайловна, договаривая что‑то в закрывающуюся дверь, что‑то явно нелестное и малоцензурное. Смотрю на часы – задержка выезда уже восемь минут. Это – один из аспектов, почему я не люблю работать с Офелией. Согласен – три четверти наших вызовов малообоснованны, зачастую – необоснованны вообще – но задерживать выезд нельзя. С диспетчеров что спрашивать? Они же больного не видят. И принимать, согласно действующему законодательству, обязаны все вызова, даже зная, что вызывает очередная Клуценко. Орать нужно на вызывающих – и то, после приезда на место в максимально короткое время.

– … проститутка! – рычит Офелия, звучно бахая дверью машины. Это она явно продолжает незаконченный разговор со старшим врачом. – Вонючка траханная! Дрань подзаборная! Поехали, чего стоишь!

Валера даже не огрызается – знает, что бесполезно и чревато. Если этот персонаж Шекспира вошел в раж, цепляться с ним эквивалентно попытке поиграть в салочки с укушенным за известное место быком. Машина трогается с места.

Бросаю сквозь стекла задних дверей взгляд на ставшее почти родным трехэтажное здание подстанции. Когда я теперь его увижу?

 

* * *

 

Смена начинается с пятого этажа. Народная медицинская примета – как смену начнешь, так она и пройдет. Лифт, естественно, в пятиэтажках не предусмотрен. Михайловна все бурчит, поднимаясь по грязным степеням. Я шагаю следом, стукаясь углами терапевтической сумки об узкие подъездные повороты. Звоним в обитую грязным дерматином дверь.

Ее открывает женщина со скуластым злым лицом, запахнутая в грязноватый халат и наряженная в заношенные тапочки.

– Наконец‑то! Вас сто лет можно ждать.

– Можно, – не выдерживаю я, опережая Офелию. – Можно и двести.

Мамочка только рот приоткрывает в ответ на такое хамство.

– Больную показывайте, – рявкнула Офелия, опережая мамашу. – А ля‑ля свое потом справите.

Мы проходим через прихожую, насквозь пропитанную запахами псины, нафталина и пригоревших котлет, конвоируемые онемевший на какое‑то время мамашей. Под ноги нам выскакивает и начинает активно егозить полупородистая собачонка, явно вознамерившаяся совершить суицид под моими ногами.

– Собаку уберите, – сердито говорю я. – Неужели тяжело было это сделать до нашего приезда?

– Она…

– … не кусается, – заканчиваю я. – Знаем, слышим на каждом вызове. Только это для вас она не кусается. А вот будем вашему ребенку делать укол – он начнет кричать. Кто собачке объяснит, что мы ребенка лечим, а не мучаем? Вы?

Входим в комнату. Детская довольно тесная, к стене притиснута двухъярусная кровать. Понятно. С такой, действительно, упасть можно с последствиями. На стульчике сидит девочка начального школьного возраста, в пижамке, расшитой бабочками, прижимающая к затылку мокрое полотенце и смотрящая на нас испуганными глазами. И еще более испуганными – на мамашу. Воображаю, чего она ей наобещала до нашего приезда….

Ставлю сумку у стены, присаживаюсь на корточки возле девочки.

– Ну‑ка, зайчонок, покажи, что у тебя там…

Слава Богу, зайчонок оказывается дисциплинированным и понятливым – покорно убирает полотенце, давая мне нащупать в затылочной области головы шишку. Небольшую, слава Богу.

Свободный стул мгновенно оккупирует мамаша, пристально наблюдая за мной. Доктор, хмыкнув, кладет тонометр на детскую кровать и, пристроив карточку на стенку, начинает писать. Мамаша, поняв намек, делает загадочное движение нижней челюстью и выходит за вторым стулом.

Гематома на ощупь теплая, но ранки нет, светлые волосики ничем не запачканы.

– Голова не болит?

Девочка отрицательно мотает предметом обследования. Да, если бы болела, так бы не трясла…

– В глазах не двоится? Не тошнит?

– Нет…

– А где болит?

– Там, где шишечка.

Все понятно. Обошлось без сотрясения или чего похуже, хотя последнее слово все равно за хирургом стационара.

Офелия Михайловна, расположившись на освободившемся стуле, неторопливо пишет карту вызова. Входит мама с табуреткой в руках, решительно присаживается возле врача.

– Что с ней, доктор?

– Ушиб затылочной области… – начинает Офелия.

– Ясно, она, как упала, сразу затылком стукнулась. Я ей сколько раз говорила, чтобы не баловалась на кровати. Говорила я тебе, зараза такая, или нет? Чем только слушает… У меня аж давление подпрыгнуло. Вот, – мамаша проворно выгребла из ящика какие‑то лекарства, – мне ваш участковый назначил принимать нифедипин и адельфан. А утром приняла таблетку, перемерила давление, оно у меня еще выше было. Я приняла лазикс, трижды сходила мочиться, потом снова измерила…

Мы с Михайловной обменялись недоумевающими взглядами.

– Стоп‑стоп! – врач остановила мамашу, уже закатывающую рукав халата, явно с намеком на проведение нами тонометрии. – Я не поняла – мы к кому приехали?

– К вам или к ребенку? – поддакнул я.

– Это… ну, к Машке, конечно, – запнулась мать семейства. – Вот, там у нее шишка сзади, я ей полотенце мокрое положила. А потом снова приняла нифедипин, потому что голова кружиться начала. И мне он что‑то не помог. А сейчас, до вашего приезда, давление было 150/100.

Ох, этой маме нужно нашим диспетчерам ноги целовать, честное слово. Если бы Офелия на них утром пар не выпустила, сейчас такое бы началось!

– Какое, вы сказали, давление? – глухим от злости голосом переспрашивает врач.

– 150/100.

– И что?

– Как – что? Оно же высокое. Я вот едва по квартире хожу.

– А я с таким вот давлением на вызова езжу, – цедит Офелия. – И всяких двинутых выслушиваю, которые за своими детьми следить не умеют.

– А… эп…

И дыхание в зобу у этой вороны сперло!

– Вы нас для чего вызвали? Ребенок у вас упал? Так мы и будем заниматься ребенком! А свое давление можешь себе знаешь куда засунуть?! Что ты мне своим давлением тычешь? У меня дважды за смену предкризовое состояние бывает, я с нитроглицерина не слезаю – а еще по пятым этажам, как та девочка, бегаю! Мать, называется! Ребенок с разбитой головой сидит, а она мне тут про свое давление долдонит!

– Да вы… да я…, – прорезается голос у мамаши.

– Что – ты? Что – ты? Ты лучше лекарства свои держи в другой комнате, потому что в следующий раз твое дитё таблеток наглотается, а ты и ухом не поведешь!

– Вы… вы… вон! Вон отсюда!

Ребенка вот только жалко. Подбираю с пола игрушечного Карлсона и передвигаюсь, закрывая безобразную сцену от детских глаз.

– Машенька, а это кто?

– Это Карлесон, – шепчет Машенька, все еще ошарашенная происходящим.

– А где он живет?

– На крыше. С Малышом.

– А как он на крышу попадает? Страшно по крышам же лазить.

– У него моторчик сзади. Вот, вы разве не видите? Он кнопочку на животе нажимает – и моторчик жужжит.

Нажимаю – и правда, пластиковый моторчик приходит в движение, больно хватив меня по указательному пальцу, начиная жужжать. Более того, Карлсон радостно выкрикивает, хоть и заедающим, но все же узнаваемым голосом Ливанова: «Я в меру упитанный мужчина в полном расцвете сил!».

Каркающий голос киношного Шерлока Холмса отвлекает орущих друг на друга женщин. Поднимаюсь с колен.

– Доктор, сотрясения мозга нет, всего лишь подкожная гематома[2]. Очаговой симптоматики не выявлено, анизокория[3] и нистагм[4] отсутствуют.

Вот так вот, позаковыристей до понаучнее! Деморализует homo imprudentis[5] моментально. Мамаша осекается, подавленная волной незнакомых слов.

– Значит так! – вклинивается в паузу Офелия Михайловна. – Ребенка нужно показать детскому невропатологу и хирургу, для исключения отсроченной симптоматики ЧМТ[6]. Я предлагаю вам поехать в детскую больницу…

– Никуда я с вами не поеду! – истерически вскрикивает мамаша.

– Ваше дело! И ваш ребенок! Мое слово такое, а решайте дальше сами. Вот, в карте распишитесь.

– Нигде я ничего расписывать не буду! Я… на вас вашем у… кто у вас там? Жалобу напишу!

– Да ты… – вскидывается Офелия.

– Позвольте! – я аккуратно влезаю между ними, оттесняя мамашу в коридор и закрываю за собой дверь.

– Пустите!

– Я вас и не держу. Послушайте меня – прежде чем жаловаться.

– Что?

Я оглядываю прихожую. Обои местами выцвели, местами подраны собачьими когтями, на полу затертый до неузнаваемости рисунка линолеум. Вопиющая беднота квартиры матери‑одиночки. Напротив вешалки прибита полка со стоящим на ней дешевым дисковым телефоном. Рядом с ним горделиво соседствует серебристо блестящая сотовая Nokia, создавая режущий глаз контраст.

– Что же вы так? – говорю. – Сотовые телефоны за десять тысяч покупаете, а ребенка в таком свинарнике воспитываете?

– Какое ваше собачье дело? Я вас…

– Не надо нас, милая женщина. Подумайте о том, что палка может оказаться о двух концах. И тогда встанет вопрос о том, кого она больнее стукнет.

– Вы мне что, угрожаете? Норма‑ально! Хорошая у нас “Скорая помощь”, нечего сказать! Вызывала врачей, а тут бандиты приехали какие‑то! Ну, ничего, я вашему начальству все разъясню, и про стерву эту вашу в халате и про вас тоже! Вы у меня с работы вмиг повылетаете!

– Понимаете, в чем дело… – я нарочито лениво тяну слова. – Такую травму трудно заработать, упав с кровати.

– Что?

– Если бы она упала с такой высоты, было бы сотрясение головного мозга. Или – что еще хуже – ушиб его же. А гематомка у нее на голове небольшая, больше похожая на ту, которая остается от удара по голове кулаком.

– Да вы что такое несете?!

– Свидетелей не было, – совсем тихо говорю я. – Как она упала – никто не видел. Поэтому и доказать вам это будет сложновато.

– Где доказать?

– А в суде. Знаете, в Уголовном кодексе есть соответствующая статья, определяющая меру наказания за жестокое обращение с детьми? В лучшем случае это вам грозит штрафом в сто пятьдесят минимальных окладов. И, в случае чего, я с этой нашей стервой в халате легко засвидетельствуем то, что, приехав на вызов, застали заплаканного ребенка со следами побоев. О чем незамедлительно сообщим в УВД. А они, на основании этого, непременно возбудят уголовное дело. Будет суд и, чем черт не шутит, возможно даже лишение родительских прав.

Да, это я, наверное, перехватил. У мамаши все лицо залилось стабильной сочной краснотой. Пожалуй, сейчас у нее и впрямь появились проблемы с давлением.

– Поэтому подумайте – нужны ли вам проблемы?

– Да как вы смеете… – шепчет мамаша.

– А вы как смеете? – повышаю голос я. – Вы растите ребенка, а он у вас в такой тесноте, духоте и вонище живет, что и бомж застесняется. Себе дорогие сотовые покупаете, а ей дешевые игрушки суете. Лекарства, которые опасны для детского организма, у нее в комнате храните, бесконтрольно от возможности случайного приема ей этих лекарств. Вызвали бригаду “Скорой помощи” вроде бы к Маше, а сами, в нашем присутствии назвав ее заразой, полезли к доктору с жалобами на свое якобы болезненное состояние, мешая сбору анамнеза по основному поводу вызова. Это как, по‑вашему? Нормально? Порядочно? Девочка нуждается в срочной консультации специалистов – а вы отказываете ей в этом лишь по причине брызжущих из вас эмоций, совершенно не думая о том, что ее здоровье вполне может оказаться под реальной угрозой в ближайшие семьдесят два часа.

Наступает молчание, прерываемое нашим тяжелым дыханием. Мамаша молчит, явно не находит слов, чтобы достойно выразить бродящую в ней смесь ненависти, страха, обиды… и вины. Ибо опровергнуть сказанное мной она не может.

– Давайте – звоните, пишите, жалуйтесь. Я вас от телефона за уши не оттаскиваю. Вы же не за ребенка своего беспокоитесь – на него вас в данный момент плевать – вы нам хотите отомстить! Давайте, не стесняйтесь! Ну? Звоните, расскажите нашему начальству, какие сволочи работают на выездных бригадах – приезжают, хамят, морали читают, мешают детей воспитывать! Пожалуйста!

Поворачиваюсь и ухожу в комнату, оставляя ошарашенную мамочку в коридоре. Первое, что я вижу в комнате – это плачущую Машу и Офелию, прижавшую ее к себе и гладящую по голове. Аккуратными движениями, минующими область ушиба. Ребенок доверчиво жмется к ноге «стервы в халате», судорожно всхлипывая.

В проеме возникает мамаша, безмолвно созерцающая открывшуюся перед ней картину. Удивительное дело – обе они не говорят ни слова! Воистину, только дождик детских слез может погасить бушующее пламя взрослой ненависти.

– Собирайтесь в больницу, – тихо говорю я. – Берите свой паспорт, полис свой и ребенка.

– Машенька, иди к маме, – говорит Офелия. – Помоги ей собраться.

Машенька слушается. Мама – о, чудо – тоже.

 

* * *

 

Всю дорогу мы ехали молча – Офелия сидела в кабине с водителем, мамаша, нахохлившись, пристроилась на лавке, а Маша, с искренним любопытством вертя травмированной головой, расположившись на носилках.

В приемном детской больнице дежурил наш совместитель – доктор Ованесян, известный на педиатрических бригадах как «поющий доктор». Был он наделен удивительным чувством эмпатии к детям, искренней любви и неподдельной доброты. Сам не раз был свидетелем – самые противные младенцы, орущие во все горло по поводу и без оного, моментально замолкали и начинали улыбаться, стоило «поющему» появиться в комнате. Он всегда с удовольствием возился с детками на вызовах, рассказывал им сказки, пел песенки, играл в «козу рогатую» – вообще, блестяще владел богатым арсеналом хитростей, помогающих расположить к себе ребенка и вызвать в нем положительные эмоции. Как говорится, был он педиатр от Бога.

– А‑а‑а, бригада «Ух» – работает за двух! – радостно закричал он, когда узрел нас всех, входящих в чистенькое приемное, раскрашенное в теплых розовых тонах.

– Наша бригада «Эх» – работает за всех, – мрачно сказала Михайловна. – Вот, Аршак Суренович, ребенок с подозрением на сотрясение.

– Какое еще сотрясение? Ну‑ка, покажись! Ух ты, моя красавица! Да чтобы у такой симпатюли сотрясение было! Дай‑ка, дядя доктор посмотрит!

– Доктор Айболит, – не удержавшись, комментирую я.

– Доктор Ой‑прошло, – смеется Ованесян, проворно ощупывая голову хихикающей Машеньки. – Прошло ведь?

– Прошло, – прыскает девочка.

– А вы мне тут – сотрясение, сотрясение. Нет там ничего. Шишка будет, конечно, а так… А ну, глянь‑ка дяде в честные рыжие глаза! Та‑ак! Признавайся, что у мамы украла? Шоколадку? Что глазки у тебя бегают, как две мышки от кота? Знаешь, как мышки от кота бегают?

Михайловна оставляет на столе дописанный сопроводительный лист, направляется к выходу. Я киваю «поющему» и направляюсь следом. Мамаша ловит меня за рукав.

– Вы… это… ну, не обижайтесь на меня. Ладно?

– А вы за ребенком следите лучше. И лекарства из ее комнаты уберите.

Офелия молча наблюдает за мной, стоя в дверях приемного. Мы вдвоем направляемся к фырчащей «ГАЗели», забираемся по своим местам – она в кабину, я в салон. Закрываем двери…

– У‑у‑у, сука! – дает волю эмоциям доктор. – Вонючка тасканная! Права она качает, мать ее туда и оттуда! Жаловаться… я т‑тебе пожалуюсь, мразота!

Валерка отворачивается, я торопливо закрываю окошко в переборке между салоном и кабиной. Михайловна бушует минут десять, я успеваю тайком перекурить, пуская дым в приоткрытый вентиляционный люк в потолке. Пусть уж лучше орет здесь в пространство, чем на вызовах больным и их родным. Впрочем, куда мне‑то судить – я на «Скорой» всего семь лет. Михайловна пашет уже четвертый десяток, насмотрела и наслушалась вдоволь всякого, поэтому ее эмоциональная лабильность в данном случае простительна.

Выматерившись напоследок, Офелия сдергивает со шпенька рацию.

– «Ромашка», бригада четырнадцать в детской больнице, свободны.

Некоторое время рация молчит, снабжая нас щедрым треском атмосферных помех.

– Четырнадцать, вы где?

– В детской больнице.

– Где?

– В п…де! – рявкает Офелия. Слава Богу, отжав тангенту. – Детская городская больница, приемное отде‑ле‑ни‑е!!

– Ясно. Вызов примите. Улица…

Записываю вызов в соответствующих графах чистой карты вызова. «Давление». Нет, иногда я просто балдею с наших диспетчеров. Повод к вызову придуман для того, чтобы бригада, катящая на очередное недомогание, хотя бы примерно знала, к чему готовиться. Что – давление? Высокое, низкое, скачет, вообще по нулям? Был случай, когда мы приехали на такое вот «давление» – соседи вызвали, показалось, что плохо гипертонику, скулит за стеной больно жалостливо. И наткнулись мы на трехдневный труп, обглоданный некормленой домашней собакой. Кто скулил, пояснять, думаю, не надо.

Мы трогаемся с места. Все еще серое утро, полное дождевых капель и низко ползающих облаков. Следующее, надо понимать, будет аналогично этому. Но его я уже жду, как зарплаты. Потому что в восемь часов этого мрачного утра я, затянувшись последней за смену сигаретой, зашвырну ее подальше на газон (за что непременно получу по голове от старшего врача, если увидит), зевну, хрустну суставами и гренадерским шагом покину нашу подстанцию на двое суток.

Боже, как это все будет нескоро…

 

* * *

 

Этот вызов был обоснован, на удивление мое и Михайловны. У бабушки была прогрессирующая стенокардия напряжения[7], выдавшая ей с утра шикарный болевой приступ за грудиной. Один из немногих плюсов работы с Офелией – с «нормальными» больными она молчит. И на таких вызовах ей просто можно гордиться. Бросив беглый взгляд на снятую кардиограмму, выслушав жалобы больной, она коротко и ясно отдала распоряжения. Мы вдвоем с внуком усадили бабулю, опустив ее ноги вниз, дали проглотить таблетку аспирина и анаприлина, сдобрив все двойным пшиком «нитроминта». Отправив внука в машину за кислородным ингалятором, я ввел внутривенно гепарин. Мы посидели на вызове, дожидаясь стабилизации артериального давления до рабочих единиц и купирования болевого приступа. После чего, сорганизовав двух соседей, спустили бабушку с третьего этажа на носилках в машину.

– Валера, с мигалкой в кардиологию, – распорядилась Офелия в окошко, усаживаясь рядом с больной в салоне. – Антон, кислорода хватит?

– Баллон полный, доктор.

Взвыла сирена, и наша «ГАЗель», разбрасывая синие блики на стекла домов и автомобилей, понеслась по дороге. Ближайшие машины испуганно шарахнулись к обочинам, когда мы вылетели на встречную полосу. Правильно, к чертовой матери «пробки» и светофоры! Разгоняя городской транспорт воем и периодическим «кряканьем», Валера домчал нас до третьей городской больницы буквально за минуты.

Выгружать у приемного отделения больную пришлось нам с водителем. В «тройке» – теоретически – есть санитары, но работают они почему‑то только по вечерам, а фельдшера приемного не снисходят до помощи при перегрузке больного. Как и охранники – крупный товарищ в камуфляже, открывший нам двери, тут же принял скучающий вид и отвернулся, не сымитировав даже попытки принять участие в водворении бабушки на каталку.

– Ой‑ой‑ой, – запричитала бабуля, когда мы, не удержав, чуть не уронили ее в щель между разъехавшимися каталкой и нашими носилками. Офелия, кряхтя от боли в сорванной когда‑то спине, принялась нам помогать. Охранник только искоса поглядывал на то, как мы, сопя сквозь сжатые зубы, разворачиваем каталку.

Уже завозя ее в приемную, я от души пихнул его плечом.

– Подвинься, скотина.

– Выйдешь – разберемся, – пообещал охранник.

– Начинай оформлять больничный, придурок.

Да‑а, а ведь раньше за собой такого не замечал. Пока с Офелией работать не начал. Видно, с кем поведешься…

– Так‑так, давайте сюда ее, – распорядилась фельдшер приемного, появляясь в дверях и уперев руки в бока.

– Без тебя знаю, – буркнула Офелия, оттесняя ее в сторону. – Дома мужем командовать будешь! Врача лучше зови!

Ну вот, Михайловна снова завелась. То ли еще будет, когда появится врач.

– Так, что у нас тут? – цокая «шпильками», в кабинет входит молодая девушка в белом халате, с фонендоскопом на шее, брезгливо морща нос при виде нас. Ясное дело, силен контраст: ее белоснежный халатик без единого пятна, макияж, сверкающий лак на ногтях и запах дорогих духов – и мы, вспотевшие, пыхтящие, с пятнами уличной грязи на брюках и белыми разводами от гипохлорита на одежде.

– Не «что», а «кто»! – мгновенно реагирует Офелия. – Не о ящике помидоров говорите, а о человеке! Больная у нас с нестабильной стенокардией!

– Вы приступ сняли?

– Сняли.

– А почему к нам привезли? У меня инфарктное забито, в терапии по двое на койке лежат. Куда мне ее девать с вашим снятым приступом?

– Ваши проблемы! Мы ее обязаны госпитализировать – мы и госпитализируем!

– Интересные вы люди! А мне ее что, в коридор ложить?

Понеслось…

Для любого стационара отфутболить больного – это милое дело. Стоит только в гуще патологий отыскать одну не свою – все, она тут же представляется как доминирующая, и с именно этой патологией отправляют бригаду мотаться по стационарам совместно с больным, пока нам не удастся впихнуть его куда либо.

Большую ошибку делает тот, кто отождествляет «Скорую помощь» и стационар. Это – абсолютно два разных государства, между которыми существует негласный пакт о ненападении, который, однако, то и дело нарушается. И о коллегиальности и единении здесь и речи быть не может.

Врач больницы уверен в себе – он на своей территории, в своих знакомых четырех стенах, рядом многочисленный персонал, широкий ассортимент диагностического оборудования, все условия для обследования, охрана, наконец, на случай проявления посетителями недовольства. Больной же в стенах стационара, как правило, тих и покорен. Здесь ему все незнакомо и пугающе, здесь чужая обстановка и свои правила, придавливающая его как личность, поэтому хамство персонала он сносит, как правило, молча и практически безропотно. Кулаками махать начинают единицы. Врач же «Скорой помощи» – это его полная противоположность. Тут картина меняется с точностью до наоборот. Мы уже на чужой территории, где все незнакомо, непривычно и, зачастую, враждебно, по причине того, что «пока вас дождешься, сдохнуть можно». А больные – наоборот, у себя дома, где чувствуют себя хозяевами ситуации. И могут смело поливать нас грязью, зачастую пуская в ход руки, потому что они «на своей земле».

Неудивительно, что между врачами того и другого лагеря давным‑давно сформировалась устойчивая глухая неприязнь. Понять можно и тех, и других. С чего бы, например, радоваться врачу того же приемного отделения, разбуженному в три часа ночи, бригаде «Скорой помощи», привезшей очередного больного, которого нужно, подавляя зевоту и раздражение, обследовать, оказывать помощь, направлять в отделение и заниматься скучной писаниной оформления истории болезни. Особенно, когда это случается не единожды, а несколько раз кряду за ночь. Да и врачу «Скорой помощи» радости мало, примерно в такое же время, метаться между больницами, туда‑сюда перетаскивая в любую погоду стонущего больного, дабы исключить разнообразные осложнения течения различных заболеваний, заподозренных врачами приемных отделений. Молчу уж о том, каково при всем этом самому больному…

Слава Богу, в подобных баталиях Михайловна поднаторела достаточно, чтобы искать помощь со стороны. Я выхожу из кабинета, направляясь к выходу. Там меня один обиженный ждет.

Охранник, завидев меня, стал демонстративно поигрывать бицепсами под формой и мотать шеей туда‑сюда. Для такого быка я довольно чахлым казался в роли матадора.

Подхожу.

– Ну, служивый? На что жалуемся? Погоны жмут?

– Интересно, – с деланной задумчивостью оглядывает меня охранник, – если я тебе сейчас в рыло заеду, что мне будет?

– Если я окажусь быстрее, – радостно отвечаю я, – то сломанная челюсть, пара отсутствующих зубов и отбитые яйца. Если ты окажешься – то мгновенный вылет с этой работы и оплата мне времени нетрудоспособности, плюс моральный ущерб. А так как я очень чувствителен по природе своей, ущерб может оказаться таким, что ты и за двадцать лет не расплатишься.

– Че, думаешь, напугал, да? Че, думаешь не вломлю тебе?

– Думаю, что не вломишь. Ты на свою рожу в зеркало посмотри – если поместиться, конечно. Бычишься передо мной, а сам весь трясешься. А почему трясешься? А потому что работенка у тебя непыльная – стоять тут весь день, двери открывать‑закрывать, бомжей выгонять, водку жрать после десяти и медсестер за задницы хватать. И платят, небось, побольше, чем всей нашей бригаде вместе взятой. А окажешься на улице – кому ты нужен будешь со своими двумя классами образования?

– Слышь, ты че цепляешься? – начинает нервничать секюрити. Зацепили мои слова про вылет с работы, надо полагать. – Тебе че надо вообще?

– А тебе обидно, наверно, на рабочем месте оскорбления слышать? – участливо спрашиваю я. – Стоял пацан, стоял, никого не трогал – и на тебе. Приехали, пихают, хамят. Обидно ведь, а?

Молчит, сверлит взглядом.

– Да хоть дыру протри! – говорю уже злее и громче. – А мне, думаешь, не обидно, что мой доктор, женщина уже в возрасте и не в самом лучшем здоровье, тащит на себе полтонны весящую бабку, когда ты, лобяра здоровый, стоишь и пальцем в носу ковыряешься? Ты тут задницу протираешь, в тепле и под крышей – а мы по городу в такую погоду мотаемся, прем этих больных с пятых этажей и из бараков, на себе. И ничего, не переламываемся!

Прохожу мимо него и направляюсь к машине. Слышу бормотание вслед.

– Морали мне тут читать будет, мудрила засранный…

Поворачиваюсь.

– Учти – на месте этой бабули, в другой больнице, вполне может оказаться твоя мама. И кто знает, может как раз сейчас где‑то такой же скот, как и ты, смотрит на то, как бригада корячится, пытаясь ее под дождем переложить на каталку, и пальцем не пошевелит помочь, даже если ее в грязь уронят. Представь это, да поярче, в деталях. Авось поумнеешь.

 

* * *

 

Так вот мы обслужили еще три вызова. Мелочевка – два «давления», одну «температуру». Все три банальны до безобразия. В первом случае у дедушки кончился клофелин, на который его прочно посадил участковый врач, во втором заскучала была наша постоянная клиентка, живущая по стабильному расписанию «Встал‑потянулся‑вызвал «Скорую»‑пошел в туалет‑позавтракал». «Температура» тоже интереса не представляла, Михайловна вдоволь порычала на мордатого дядю, который встретил нас, укутанный в ватное одеяло по самые брови.

– Пообедать бы, – мечтательно произнес я.

Офелия промолчала, но потянулась к рации.

– «Ромашка», четырнадцатая свободна на Пальмовой.

– На станцию, четырнадцатая.

– Слава те, Господи! – размашисто перекрестился я. – Как по заказу.

Мы тронулись с места и успели отъехать даже на сто метров.

– Бригада четырнадцать, ответьте «Ромашке»!

– Твою мать! – в унисон среагировали мы.

– Слушаем вас, «Ромашка».

– Вызов примите – Морская, дом сто один с буквой «А», квартира два, вторые роды.

– Ёпст! – вырвалось у меня. – Вот это попали!

– Не каркай, – оборвала Офелия. – «Ромашка», четырнадцатая вызов приняла.

– Четырнадцатая, как «Ромашку» слышали?

– Да приняли вызов!! – заорала Михайловна в рацию. – Один‑четыре, мы поехали!

Где‑то надо мной взвыла сирена, и заскрежетали вращающиеся маячки. Я, хватаясь на ходу за носилки, стал лихорадочно перебирать хирургическую укладку, разыскивая родовой набор. Стерильные перчатки, пупочные канатики, грушка для отсоса слизи… А, черт! Срок стерилизации на груше истек уже неделю как. Принял смену, называется, дубина!

– Надеюсь, у нее схваток нет, – пробурчал я, усаживаясь обратно на кресло.

– Мозгов у нее нет, – раздраженно ответила Михайловна.

– Может, и не понадобится хирургия, а?

– Может.

Машина влетела во двор пятиэтажки, распугав толпу ребятишек. От первого подъезда к нам кинулся парень в кожаной куртке.

– Ваш‑шу мать, врачи хреновы! Где вас носит?! Там уже ребенок вылез!

– Бери хирургию! – рявкает Офелия.

Да и сам понял, не дурак. У меня тут же начинают трястись руки. Роды – это страшное дело для бригады «Скорой помощи». Раньше, давно, была специализированная акушерская бригада, но сгинула в водовороте перестройки в связи с урезанным финансированием. Нет, все мы, конечно, изучали в свое время периоды течения родов и тактику родовспоможения вне стационара, но это когда было‑то! Мы и алгебру изучали тоже когда‑то – а вспомнит сейчас кто формулу квадратного уравнения? Поскольку роды не часто встречаются в нашей работе, навыки и знания притупляются. А страх – обостряется. Проще иметь дело с ножом, торчащем в животе у здорового мужика, чем с этой вот новой жизнью, такой хрупкой и слабой, что и прикоснуться страшно.

Мы врываемся в квартиру, сопровождаемые сочными матюками кожаного парнишки, вихрем проносимся по коридору, спотыкаясь о брошенные на пол вещи. Я толкаю рукой полуоткрытую дверь в комнату. Первое, за что цепляется взгляд – это стонущая девушка, лежащая на кровати с широко расставленными ногами, лужица крови на простыне и канат пуповины, тянущийся к неподвижно лежащему синеватому тельцу.

– Что – дождались? – истерично орет парень куда‑то мне в затылок. – Не дышит? Не дышит, б…дь! Суки, гавнючье, передушить вас мало!! Я вас отсюда, твари, живыми не выпущу!!

Я, насколько могу быстро, начинаю разбирать родовой набор, раздираю крафт‑пакет, протягиваю Офелии стерильные перчатки. Она, мгновенно натянув их на руки, поднимает младенца за ноги.

– Грушу!

Потрошу второй пакет, выуживая резиновую спринцовку. Офелия вводит ее в нос новорожденного, несколько раз качает, отсасывая слизь, забившую носовые ходы, потом, коротко размахнувшись, бьет его по ягодицам. Бессильно болтавшаяся головка судорожно дергается, и комната оглашается пронзительным воплем.

Слава Богу! Жив, маленький поганец. И, судя по всему, даже доношен – больно уж резво машет ручками и верещит.

Руки у меня дрожат все сильнее, пока я достаю ножницы и пупочные канатики. Выкладываю все это на полотенце, надеваю другую пару стерильных перчаток, на глаз прикидываю десять сантиметров от пупочного кольца новорожденного, завязываю канатики на расстоянии двух пальцев друг от друга, обрабатываю пуповину йодом.

– Потерпи, милая.

– Ой, вы что делаете? – вскрикивает роженица.

– Да лежи спокойно! – прикрикивает Офелия. – А ты воды теплой принеси! Если дома есть марганец – добавь его туда, до слабо‑розового цвета, не больше!

Это уже парню. На того вид орущего – живого – младенца подействовал, как ушат холодной воды на самую макушку. Он молча уходит.

Щупаю пуповину на предмет пульсации. Не найдя, аккуратно, но быстро, щелкаю ножницами, перерезая ткани. Девушка только слегка вздрагивает. Брызнувшую ярко‑алой кровью пуповину отжимаю пальцами, пока кровь не прекращает течь, затем обтираю ее стерильной салфеткой и обрабатываю края йодом.

– Ой, щиплет!

– Ничего, от этого не умирают, – вяло шучу я. Щиплет ей, блин…

Прибывает миска с теплой, подкрашенной марганцем, водой, внесенная утихомиренным парнем. Офелия Михайловна, вооружившись стерильными тампонами, обмывает мордашку новорожденного, затем, взяв поданные мной салфетки, начинает стирать с медленно розовеющего тельца слизь и околоплодные воды.

– Ты когда родила?

– А?

– Бэ! Родила когда? Сколько времени прошло?

– Минут пятнадцать, наверное.

– Как себя чувствуешь? Голова не кружиться? Тошнит?

– Нет, все нормально.

– А когда у тебя живот заболел? – самым наивным тоном задаю коварный вопрос.

– С неделю.

Офелия яростно сверкнула глазами, не прекращая обтирания хныкающего ребенка.

– И каким местом ты думала? Срок какой у тебя был?

– Тридцать семь недель… Да я думала, что это из‑за запора все…

Из‑за запора! O, sancta simplicitas[8]! Будучи второй раз беременной, на подходящем уже сроке, она боль в животе списала на запор. Нет слов!

– Ой, тянет что‑то там.

– Ясно, что, – бурчит Михайловна, оттесняя меня в сторону.

Действительно, пуповина, все еще перехваченная канатиком, медленно удлиняется, а над симфизом[9] медленно появляется выпячивание.

– Позыв на потуги есть?

– А?

– Ладно, все и так ясно.

Офелия надавливает ребром на область выше лобка – пуповина не втягивается.

– И‑слав‑те‑Господи. Отошла нормально.

– Тянет сильно, – жалуется девушка.

– А ты потужься, – советую я. – Как по‑большому ходишь, так и сейчас.

Она послушно напрягает мышцы пресса.

– Давай, давай, сильнее!

Большие половые губы расходятся, обнажая выползающее на свет божий что‑то жутко выглядящее слизисто‑синеватое.

– Больно!

– Не выдумывай! Еще, еще совсем чуть‑чуть!

Я протягиваю руки, принимая удивительно тяжелый послед[10] в подставленные ладони.

– Медленно поворачивай в одну сторону, – командует врач.

Подчиняюсь, поворачиваю слизистый мешочек против часовой стрелки. Из влагалища выскальзывают белесые нити.

– Ну, вроде все, – говорит Офелия. Разложив послед на руках, она начинает рассматривать дольки. Пожимает плечами.

– Да вроде цел. Сейчас детское место посмотрю. Антон, обработай ее пока…

Я, снова вооружившись салфеткой, смоченной в теплой промарганцованной воде, начинаю аккуратно обтирать наружные половые органы. Девушка хихикает.

– Что, снова щиплет?

– Нет, смешно.

– Действительно, – аккуратно стерильными ватными тампонами раздвигаю половые губы и обсушиваю ими влагалище. – Со смеху лопнуть в самый раз.

– А как ребенок, доктор?

– Ребенок как ребенок, – отвечаю я. – Нормальный пацаненок родился. Здоровый, если ты об этом.

– Ой, спасибо! – начинает улыбаться молодая мама. Ее глаза останавливаются на оттопыренном нагрудном кармане моей формы. – А вы мне сигарету не дадите?

– Может, еще за пивком сгонять?

– Извините…

– Антон, хорош балаболить! – обрывает врач. – «Шоков» вызывай в помощь.

– Иду.

Выхожу в коридор, сдирая с намокших от пота рук перчатки. Неласковый парнишка, обильно поливавший нас матом по приезду, мнется там же.

– Где телефон?

– Там.

Набираю родные цифры «03», некоторое время слушаю гудки.

– «Скорая», семнадцать.

– Мариша, это четырнадцатая на Морской. Мы роды приняли, но нам «шоки» нужны.

– Что с ребенком?

– Да все нормально, вроде, – отвечаю, косясь на ловящего каждое мое слово парня. – На всякий случай…

– Ясно, ждите, сейчас пришлем.

Святое это дело – спихнуть своего пациента другим. Сразу настроение улучшается. Я возвращаюсь в комнату, начинаю собирать разбросанный хлам. Офелия укачивает плачущего ребенка. Девушка уже отошла от первичного испуга, и даже начала улыбаться, поглядывая на свое чадо.

– Второй? – киваю на ребенка.

– Второй. Ирка первая, у бабушки сейчас.

– А этого как назовешь?

– Ой, как угодно, – смеется девушка. – Только не Антоном.

– Не понял? – обиженно привстаю с места. Вот уж, действительно, благодарность. – Почему?

– Мужа так зовут, – хрипло поясняет стоящий в дверях парень. – А он, как узнал, что она беременна вторым, сбежал.

– А‑а… Ты‑то кто?

– Брат.

– Все понятно.

Минут через десять прибывают «шоки» – двенадцатая реанимационная бригада. Бегло поздоровавшись, они быстренько забирают ребенка, упакованный в пакет послед и родильницу, на носилках заносят в машину и так же стремительно уезжают.

Мы с Офелией молча смотрим им вслед, стоя на крыльце подъезда. Устали оба, мне сейчас сумка с хирургией кажется тяжелее трехэтажного дома. И раздражающая дрожь в руках осталась. Черт, ведь еще расходку писать!

– Ну, пошли, что ли, – бросает Михайловна.

Пошли.

– Эй! Эй, ребята!

У самой машины нас догоняет давнишний парень. Совсем прямо другой человек стал – ни намека на агрессию…

– Вы, это… простите за то, что накричал на вас.

Они и слова одни и те же говорят. Post factum[11]. Когда говном сначала обольют прилюдно. А извиняются – тихо и вполголоса. Но обижаться уже сил нет, все эмоции перегорели на вызове.

– Просто… ну… за ребенка испугался, а вас, это… все нет и нет… вот. Ну, там… если чем отблагодарить могу… вы скажите.

Я устало присаживаюсь на подножку машины, достаю сигарету.

– Да чего там говорить? Вон ларек, цены на пиво, думаю, знаешь.

– Понял! – радостно отвечает парнишка, бегом устремляясь к ларьку. Только что не вприпрыжку. Еще бы, так легко отделаться за «сук» и «гавнючье». С милицией бы он таким тоном пообщался…

– Офелия Михайловна?

– Буду, буду, святое дело, – отвечает врач, не отрываясь от написания карты вызова. – Как‑никак, дитё родилось… да и сами чуть не родили.

Дружно хохочем. Прибегает парень, впихивая мне в руки пухлый пакет.

– Вот, возьми, земляк. Ты, это… вы как там называетесь, у себя? Я хочу вам на «03» благодарность вынести.

– Да брось ты.

– Нет, я без задней мысли! Серьезно, прямо сегодня позвоню.

– Звони, – безразлично отвечаю я. Сто раз слышали. – Бригада мы четырнадцатая, врач Милявина, фельдшер Вертинский. Смена восемь‑восемь.

– Лады. Ну, бывайте!

– Бывай.

Смотрю в пакет – там три двухлитровые бутылки «Очакова», несколько упаковок с сушеными кальмарами, остальное пространство забито пакетами с сухариками.

– Вот и обед…

– «Ромашка», бригада четырнадцать на Морской, – доносится из кабины голос Офелии.

– Какая бригада?

Даже не ругаемся. Рация, что стоит в диспетчерской, древняя, как помет птеродактиля. Практически все отзвонки бригад приходится вычленять из непрерывного треска и шипения.

– Бригада четырнадцать, один‑четыре, – раздельно произносит врач. – На Морской.

– На станцию, один‑четыре.

– На станцию так на станцию. Поняли вас, «Ромашка».

 

* * *

 

Едем на подстанцию. Время обеденное. Наверняка сейчас в какой‑нибудь фирме по продаже сотовых телефонов захлопывают дверь, вещают табличку «Закрыто», достают из холодильника принесенные из дома бутерброды. И заживо загрызут любого, кто посягнет на течение священнодействия процесса питания. Им можно. От того, на час или на два позже они продадут очередную сверкающую хромом мобильную игрушку, не зависит человеческая жизнь. Странно – а ведь получают они куда больше нашего. Наша месячная зарплата – это их трехдневная. И зачастую так обидно становится, что те люди, работа которых не так тяжела, ответственность перед обществом не велика, а зарплата – выше наших самых смелых ожиданий, имеют законное право на обед. А мы – не имеем, получается. Нет у нас в расписании обеда с двух до трех. Есть возможность «осуществления питания в свободное от вызовов время». А если нет такого времени?

Положив голову на локоть, упертый в окошко переборки, слушаю рацию.

– «Ромашка», ответьте десятой!

– Слушаем вас, десятая.

– Мы свободны на Целинной.

– Запишите вызов – Лесная, дом восемнадцать, квартира сорок шесть, там семьдесят один год, «плохо».

– С заездом на станцию можно?

– Нет, «десятка», вызовов много.

– Вас поняли.

Вот так. Ругнешься разве что про себя. «Десятка» поехала на очередное «плохо». А плохо, скорее всего, бесчисленной по счету бабушке с приступом артериальной гипертензии, у которой кончились таблетки. Или она таблеткам просто не доверяет, а верит исключительно во внутривенные инъекции. Или участковый врач, как часто они делают, сказал ритуальную фразу: «Будет плохо – вызывайте “Скорую”». И вместо обеда бригада сейчас будет ломиться сквозь пробки на улицу Лесную, чтобы минимум сорок минут провозиться с этой бабушкой, угрохав все это время на выслушивание ее жалоб, снятие основной и контрольной ЭКГ[12], ковыряние в ее заросших жиром руках в поисках ломких и бегающих вен, назначение лекарственных препаратов, которые необходимо приобрести, и схемы их приема. При этом зная, что ничего бабуля, конечно, покупать не будет – больно хлопотно и дорого. В следующий раз она снова вызовет «Скорую». Так удобнее.

– Бригада восемнадцать, ответьте «Ромашке».

– Отвечаем!

– Вы где находитесь?

– Везем больного в нейрохирургию.

– Работайте быстрее. У вас меньше всех вызовов.

– Как умеем, так и работаем, «Ромашка»!

– Отзвонитесь из нейрохирургии.

А может, восемнадцатая больного давно уже сдала и стоит, сейчас, спрятавшись где‑нибудь за углом, а врач с фельдшером торопливо жуют прихваченные с собой со станции пирожки, или купленные в ларьке рогалики. Как воры, прячутся, от своих же бригад и от идейно озабоченных доброжелателей, которым сам вид праздно стоящей машины «Скорой помощи» кажется оскорбительным. Ведь где‑то же люди в этот момент умирают! А мы стоим, банально жрем, вместо того, чтобы сломя голову мчаться и всех подряд спасать! В первые годы работы в ответ на реплики таких вот товарищей мне хотелось схватить их за шевелюру и как следует приложить головой обо что‑нибудь твердое и угловатое, пока оно не станет красного цвета. Ведь ни один же из таких вот доброхотов, вызывающих бригаду к лежащему на улице бомжу, елозящему в собственном дерьме и рвотных массах, не подойдет к нему сам. Зачем, ведь испачкаться можно! Гораздо проще делать добро чужими руками.

– «Ромашка», ответьте пятой!

– Слушаем вас, «пятерка».

– Маша, у нас тут конфликтная ситуация! Тут во дворе труп, нас не выпускают родственники! У водителя отобрали ключи, угрожают избить!

– Сколько их?

– Много, не знаю сколько! Да какая разница?

– Ясно, «пятерка», сейчас позвоним в милицию.

– Машенька, побыстрее! Они пьяные, с ними невозможно разговаривать! Орут!

– Дарья Сергеевна, сейчас сообщу! Бога ради, будьте там поспокойнее! Не провоцируйте!

Вот так. Людская благодарность, мать ее ети. Я слышал, как злосчастной «пятерке» этот вызов передавали по рации. Повод к вызову – «посинел». Здоровые и живые люди, как правило, не синеют. Это значит только одно – они нашли эту пьянь уже тогда, когда наступило трупное окоченение, но вместо милиции вызвали «Скорую». И сейчас друг перед другом играют в скорбящую родню. А местом приложения этого пьяного артистизма является наша бригада.

– Бригада семь, ответьте «Ромашке»!

– Отвечаем.

– «Семерочка», там нашу пятую бригаду на Горной не выпускают родственники. Милиция обещалась быть не раньше, чем через час.

– Слышали по рации, «Ромашка». Нам ехать туда?

– Да, сгладьте там ситуацию, как сможете. Там девчонки одни с кучей пьяных мужиков!

– Вас поняли, «Ромашка». Едем.

Милиция обещалась через час. Это значит, что раньше, чем черед два – три часа их можно не ждать – проверено. А ведь только вид человека в форме деморализует пьяных дебоширов. На «семерке» вся смена сегодня – молодые крепкие ребята, да только что они могут? Если будет драка, мы же еще и окажемся виноваты. Закон не защищает медиков так, как правоохранительные структуры. Это если на милиционера при исполнении напал, то сразу статья, громадный штраф или срок. А в нашем случае все оформляется как «бытовуха», более того, на нас вполне могут подать в суд. Мол, не оказали помощь, допустили смерть, «а что очки товарищу разбили», так это все только в состоянии аффекта и горя безвременной утраты. И не в коем случае не в пьяном угаре.

– «Ромашка», ответьте двенадцатой!

– Слушаем, один – два.

– У нас тут ДТП, четверо пострадавших, пришлите кого‑нибудь для транспортировки.

– Скольких сможете взять?

– Все четверо тяжелые, возьмем двоих.

– Секунду, один – два. Бригада девять, бригада четырнадцать, ответьте «Ромашке».

Все, пообедали. Я молча протягиваю Валерке и Офелии по пакетику сухариков. Врач устало берет в руку рацию.

– Бригада четырнадцать слушает…

 

* * *

 

Нам достался толстый дядька армянской национальности, извлеченный из раскатанной почти в лепешку когда‑то шикарной «Ауди», с открытыми переломами голеней и разбитой головой. Правда, к нашему приезду «шоки» уже успели сделать все, что требовалось – остановили кровотечение, зашинировали и перевязали болтающиеся отломки, поставили периферический катетер[13], в который воткнули капельницу, наложили на голову гемостатическую повязку. Когда мы подъехали, то еле протолкались сквозь гомонящую толпу, полностью блокировавшую движение на дороге. Наш пациент лежал на асфальте, мокром от крови, уже собравшейся сгустками, на вытащенной из машины клеенке. Толпа, как водится, негодовала.

– Садисты, что творят, а? Человека на бетон голый, в самую кровищу положили!

– Вон, дрянь какую‑то подстелили! Бомжей на ней, наверное, таскают, а тут мужчина нормальный – а они его туда же!

– Во‑во, еще такие же приехали!

Распихивая доброжелателей, мы подбираемся, наконец, к больному. «Шоки» не отвечают на ругань, потому как заняты реанимацией особенно тяжелого пострадавшего – фельдшер с врачом проводят СЛР[14], с хрустом продавливая его ребра и сопя мешком Амбу, второй фельдшер торопливо выволакивает из машины дефибриллятор[15].

– Козлы, что ж вы делаете! Щас же всю душу из него выдавите! Смотри, смотри, что творят! Врачи, мать их!

– Кто вас учил, дебилов? За что вам зарплату платят? Я, вот, когда в больнице работала…

Старая песня. Удивительное дело – при любом мероприятии такого рода в толпе находится как минимум с десяток медработников, которые, однако, скрывают свою принадлежность к службе «Красного креста», пока нет медиков настоящих, зато открывают рты, когда за дело берется бригада «Скорой помощи». И начинают учить, указывать, распоряжаться! Где же вы были раньше, уважаемые, со своими знаниями, умениями и навыками, когда больной кровью истекал, упав с высоты? Когда горлом булькал и синел, вытащенный из воды? И, что самое страшное, это умники ведь даже не думают, что творят, выкрикивая свои комментарии. Им что – ляпнули, покрасовались, перед всеми эрудицией блеснули и ушли. А толпа ловит каждое слово, особенно если состоит из родных и близких. И, не приведи Господи, если больной умрет, нас же просто разорвут! Не раз и не два бывали ситуации, когда приходилось убегать с вызовов, уворачиваться от камней, от ножей и прочих, попавшихся под руку атрибутов выражения чувств разгневанной родни, после такой вот консультации со стороны. Конечно, нам же умный человек из толпы сказал – а мы не сделали! Потому больной и умер! И вовсе не потому, что у него вместо легких кровавая каша, а мозги частично на асфальте.

Не отвечая на ругань, вытаскиваем с Валеркой носилки, начинаем осторожно перегружать больного. Из толпы, оттолкнув самых активных, выходят двое парней:

– Ребят, чем помочь вам?

Парни здоровые, крепко сбитые. И на вид – порядочные. Спасибо тебе, неведомый покровитель усталых скоропомощников.

– Да, дружище, хватайся здесь! А ты – с того конца.

– Это… – неуверенно говорит парень. – Давай лучше мы тут сами, поздоровее будем. Ты капалку свою придержи, а водила пусть пока заводится.

И то верно. Киваю. С посторонней помощью дело пошло быстрее, мы быстро загружаем больного в салон. Я цепляю флакон с полиглюкином к крючку на перекладине. Офелия, закончив строчить в карте вызова, пристраивается рядом, доставая тонометр. Гляжу на стрелку манометра, пока она меряет давление. Низковато. Больной в сопоре, на происходящее реагирует невнятным бурчанием. Один зрачок у него визуально больше другого.

– Ушиб мозга, – комментирует Михайловна. – Внутричерепная гематома[16]. АД[17] – 60/20. Шок. Замечательно, мать его. Антон, доставай кислород, адреналин с атропином в карман, но пока не набирай.

– Ясно.

– Валера, с мигалкой в «тройку».

– Понял.

– Ребята – вам спасибо большое. Помогли.

– Да ладно, – засмущался один из них, уже вылезая. – Меня самого как‑то девчонка с «неотложки» на пляже с того света вытащила, когда тонул. Я теперь… на всю жизнь, короче.

Крупица золота ты, дружище, среди кучи дерьма. Огромной кучи. Над головой взвыла сирена, толпа шарахнулась, когда «ГАЗель» тронулась с места. Валерка для эффекта еще пару раз «крякнул», разгоняя самых непонятливых.

– Дави их к чертовой матери! – неожиданно крикнула Офелия. – Быдло, стадо бешеное… у‑у‑у, твари! Всех бы вас вот так!

Молча достаю кислородный ингалятор, начинаю протирать маску спиртом. Нет, не то, чтобы я был согласен с Михайловной, но где‑то я ее понимаю. Человек, как личность, прекрасен, слов нет, и жизнь его бесценна. Но в толпе нет места личности, толпа – это дикое, необузданное образование, зачастую не имеющее ничего общего с homo sapiens[18]. Это – homo vulgus[19], страшное, мыслящее спинным мозгом существо, и отождествлять его с чем‑то разумным ошибочно.

– Валер, дай рацию!

Водитель, не оборачиваясь, протягивает ее через окошко в переборке.

– «Ромашка», ответьте четырнадцатой!

– Какая бригада отзванивается?

– Один‑четыре!! – ору я, перекрикивая сирену.

– Отвечаем, один – четыре.

– У нас тяжелый больной, позвоните в приемное третьей больницы, чтобы встречали.

– Кто нужен?

– Здесь ЧМТ[20] и переломы голени. ЧМТ с ушибом головного мозга.

– Все ясно, сейчас позвоню.

Офелия, не снимая фонендоскопа, одобрительно кивает.

Мы с воем несемся по улице. Я удерживаю одной рукой кислородную маску на лице больного, другой – его самого, чтобы на очередном повороте он не улетел в проем между носилками. Смешно – в американском кино про очередных суперменов из «911» у них носилки были оборудованы фиксационными ремнями, не дающими больному сползти. Для наших носилок такие ремни почему‑то не предусмотрены. Предполагается, вероятно, что на наших больных не действуют законы инерции. Михайловна держит руку на шее пострадавшего, ловя слабый пульс на сонной артерии.

– Как он? – ору сквозь грохот машины и размещенного в ней инвентаря.

– Жив! – кричит в отчет врач. – Тяжелый! Господи, дай довезти только!

Довозим. У приемного травматологического корпуса «тройки» нас встречают родственники пострадавшего – видимо, «шоки» им сообщили, куда его повезли. Громче всех кричит крупногабаритная дама, вероятно – жена нашего пациента. С ней еще несколько мужчин, преимущественно кавказских кровей.

Насколько можно быстро, мы перекладываем больного на каталку. В приемном нас уже ждет нейрохирург с травматологом и четверо солдат. Солдатики здесь работают «лифтом», поскольку настоящий грузовой лифт на ремонте. Рядом с больницей находится воинская часть, и с ней есть договоренность – на время ремонта больных наверх таскают проходящие срочную службу пацаны. Не думаю, правда, что кто‑то спрашивал их мнения.

– Как он, а? – теребит меня дородная дама, в норковой шубе и обшитом блестящими побрякушками шарфе. – Жив? Или нэт? Умэр, да? Умэр?

– Да никто не умер, – отмахиваюсь я. – Жив. Все вопросы к специалисту.

Мотаю головой в сторону нейрохирурга, склонившегося над больным и что‑то спрашивающего у Офелии. Дама оставляет меня в покое и устремляется к ним.

Пристроившись в уголке, собираю ингалятор. Шины уехали вместе с больным в отделение, выпрашивать их сейчас бесполезно. Придется заезжать потом, если будет вызов рядом. Бардак, все‑таки. За них я несу ответственность. Но никого это не колышет.

Выхожу на крыльцо. Валерка, пристроившись у капота, хрустит сухариками.

– Ну, как он там?

Пожимаю плечами. Как он там… Как судьба распорядиться.

– Денег отстегнули?

– Кто – эти? – презрительно сплевываю. – С чего бы?

– А я тут стою, поглядываю – они на двух «Лексусах» прикатили. Вон, видишь, стоят.

– Стоят, – соглашаюсь я.

– А ведь врачам больничным сейчас отстегнут, – развивает мысль Валера. – Так ведь? Ну, за уход там, за лекарства, за процедуры…

– Не без того.

– Ну а вы что – не врачи, что ли?

– Мы, Валер, извозчики, – зло отвечаю я. – Лошади мы ломовые. А лошадям не платят. Ты посмотри наш суточный отчет по подстанции – до полутора сотен перевозок бригады делают. Кровь в детскую, специалиста в ЛОР, бабку с вывихом на квартиру, деда‑инвалида на процедуры. Один урод полупьяный мне в маршрутке заявил как‑то: «У нас в городе нет «Скорой помощи» – у нас есть санитарные машины, занимающиеся перевозками».

– Это когда бумага с милиции на станцию пришла? – усмехается Валера.

– Да. Жалко, я ему ничего сломать не успел, только глаз подбил. Я со смены ехал, еще на «психах» работал тогда, устал, как собака – да под утро труп на вызове.

– На «психах» – труп?

– Труп. Парень молодой, из армии в увольнение пришел, а обратно идти не захотел. Били его там, в части, или что еще похуже – не знаю. Закрылся он в комнате и не выходил, а когда менты дверь ломать стали, нож себе в живот воткнул. Воткнул – и еще вверх им протянул.

– Нихрена себе! Харакири прямо.

– Харакири, – угрюмо подтверждаю я. – Пока мы приехали, там весь пол в крови, а эти бараны с автоматами даже рану ему не перевязали. Когда доктор спросил, какие меры они приняли после нанесения себе больным ранения, один ответил: «Мы вас вызвали». Пока парня везли, он плакал, маму звал, говорил, что не хочет в армию, обещал в институт поступить. Юристом, кричал, хочу стать. Представляешь, Валер? Утро, холодина, вонь в машине кровью, кишечным содержимым и газами, а он за твою руку пальцами, в крови и дерьме измазанными цепляется, и тебе это все говорит. Глаза дурные‑дурные… Так и умер он, в меня вцепившись. Попытались мы его покачать, когда уже к «первой» подъезжали, да толку с того? При такой ране ОЦК[21] ничем ты не восполнишь. С меня семь потов сошло, пока мы с Костей его раздышать пытались. И после этого всего слышать такое в маршрутке от какой‑то алкоты, которая никогда смерти в глаза не видела?

– Тогда тебя Психом и прозвали? – интересуется Валера.

– Нет, не тогда.

– Один – четыре, четырнадцать, ответьте «Ромашке»! – доносится из кабины.

– Проснулись, блин! – тяну руку. – На связи, «Ромашка».

– Вы больного сдали?

– Сдаем.

– Как сдадите – приезжайте на станцию без звонка.

– Вас поняли.

В дверях приемного показывается Офелия, красная, как переходящее знамя социалистического труда. Интересно, что это ее так…

– Антон! Тебя где хрен носит?! Иди сюда!

Недоумевающе переглядываемся с Валерой. Захожу в приемное, конвоируемый зло сопящим доктором.

– Что случилось‑то? – спрашиваю в полголоса, пока идем.

– Скандал, – также тихо отвечает Офелия.

Я на ходу снимаю с пояса сотовый и кладу его в карман ее халата. На всякий случай.

Больного уже нет, его увезли «лифтом», остался только фельдшер приемного, молодой незнакомый врач и толпа родственников.

– Ты медбрат, да? – хватает меня за рукав один из родственников.

Неторопливо выдергиваю рукав.

– Медплемянник я. Руки при себе держи.

– Тихо‑тихо, – предостерегающе говорит врач приемного. – Без эмоций, пожалуйста. Вот, гражданка Чолокян жалуется, что у ее мужа при себе был бумажник, в котором было две тысячи долларов. Сейчас, при осмотре, оказалось, что при нем бумажника нет.

– И на что мы намекаем? – сразу стала ясной причина необычного цвета лица Офелии. – Что мы его вытащили?

– Тише! Гражданка Чолокян…

– Слуший, отдай па‑харошему! – внезапно фальцетом выкрикивает на все приемное давнишняя дама. – Ты этот деньги заработал, да? Зачем взял?!

– Кто у тебя что взял?! – взрывается за моей спиной Офелия. – Ты совсем охренела, корова толстозадая?! Мы твоего мужа с того света тащили через весь город – это ты так спасибо говоришь?!

Офелию тут же толкают в плечо. Сильно толкают.

– Ти каво каровой называещь, э? – зло шипит толстопузый мужик, со сросшимися на переносице густыми бровями и недельной щетиной на роже. – Щас в бащка палучищ за карова, понял, э, я твой маму…

Я прерываю непереводимую игру слов с использованием местных выражений, вставая между доктором и этой тушей.

– Выражения выбирай, земляк! С женщиной разговариваешь!

– Э‑э, ти хто такой, а? Ты дэнги верни давай!

– Кто видел, что я эти деньги брал? – спрашиваю я.

– А кто брал, э? Шел по улыца – был дэнги, ехал в «Ськорая» – нэт дэньги! Кто брал, э?

– Доктор, вызовите милицию, – внезапно произносит Офелия. Врач приемного молча смотрит на нее. – Вызывайте, ну!!

– Что ти нас свой милиция пугаищ? – взвился толстяк. – Нам твой милиция до одын мэст, понил!

В доказательство он звучно хлопает себя по обширной заднице. Родня одобрительно загомонила.

– Нет, все правильно, – пожимаю плечами я, пряча руки в карманы куртки. Чтобы не было видно, как они трясутся. – Вы хотите разбираться – будем разбираться. Вы обвинили нашу бригаду в хищении довольно крупной суммы, безо всяких оснований. Есть такая статья в Уголовном Кодексе, называется «клевета». Пусть милиция разбирается, снимает отпечатки пальцев с нас – и с вас тоже. А потом в суде насчет клеветы поговорим.

– Какой «в суде», э? Какой «суде»? Ти хто такой?! Ти, сапляк, как базарищ?!

В переносице вспыхивает шар боли, разливаясь по лицу. В себя я прихожу на полу, куда грохнулся, расшвыряв стоящие для посетителей стулья. Нос саднит и кажется чужим, а на шею по подбородку стекают две теплые струйки. Врач приемного куда‑то исчез, фельдшер разглядывает происходящее с широко открытым ртом, держа в руках телефонную трубку.

– Вот это уже будет самооборона…

Поднимаюсь, держась руками за угол стены – и, коротко размахнувшись, изо всех сил врезаю не ожидавшему удара толстяку между ног. И, пока он сгибается, открывая пасть для пронзительного вопля, добавляю сверху локтем по темени. Кто потом меня ударил, я уже не видел, потому что скорчился на полу, защищая от посыпавшихся ударов лицо. Один раз попытался подняться – и получил носком ботинка в живот. Решил больше не пытаться.

Веселье заканчивается тем, что меня рывком поднимает с поля фигура в камуфляже.

– Ты как, зёма? Живой?

– Не уверен. Нос цел?

– А?

– Нос, говорю, не сломан?

– Да нет, вроде. Кровищи только…

Оглядываю поле боя. Да, кровищи и впрямь хватает, что на мне, что на полу… За нас вступились те же четверо солдат, которые поднимали больного в нейрохирургическое отделение. Трое самых активных родичей лежат на полу, со скрученными руками, придавленные солдатскими «берцами». Один активно отплевывается, украшая бетонный пол приемного алыми пятнами и осколками выбитых зубов. Родня помоложе, не такая боеспособная, в количестве трех человек, прижата в угол, совместно с матерью семейства невесть откуда взявшимся охранником, поигрывающим дубинкой.

Мой друг толстяк привалился к стене, очумело водит головой по сторонам, явно не понимая, где находится. Я подхожу к нему, провожу рукой под носом, пачкая пальцы в крови, и размазываю по его физиономии.

– За это я тебя посажу, сука, – тихо, но отчетливо произношу я. – Сгниешь на зоне, жирная мразь, и никакие деньги тебе не помогут.

– Антон, прекрати! – Офелия, вооружившись неизвестно где взятым марлевым тампоном, смоченным, судя по запаху, перекисью водорода, поворачивает мое лицо к себе и начинает вытирать кровь. – Ты как? Голова?

– Нет, все нормально, кажется. Нос разбил…

– Что здесь происходит?

А вот и кавалерия. Два ОМОНовца и участковый. Вовремя, как всегда. После этого еще говорят, что «Скорая» долго едет…

 

* * *

 

Разбирательство заняло аж два часа. Один плюс – после всего этого аппетит пропал. Мы еще долго переругивались, объясняли что‑то, подписывали массу каких‑то бумаг. Михайловна хотела вообще снять меня с линии и оформить производственную травму на месте, на что я ответил отказом, боюсь – грубее, чем хотел; поэтому некоторое время мы потратили еще и на взаимное пререкание на повышенных тонах. В общем, написав с нашими кавказскими друзьями обоюдно обвиняющие заявления, мы разошлись. Предварительно, правда, участковый внимательно и безрезультатно осмотрел нашу машину на предмет завалявшегося или припрятанного бумажника.

– Антош, чего это с тобой?

А, ну да, Валерка же был на улице, не видел всего.

– Это, Валер, благодарность.

– Да что же это они, суки…

– Ну‑ну, тихо! – хватит с меня лично разбирательств. – Не шуми! Милиция тут, пусть дальше она решает.

– Решит она… – бурчит Валера, заводя машину. – В лапу им эти черномазые сунут и закроют дело.

– Без моего согласия и росписи – не закроют. Поехали.

Едем на станцию, как обещали, без звонка. Я, потирая ушибленный нос, рассказываю водителю в окошко подробности происшедшего в приемном, Офелия периодически вставляет матерные комментарии.

Въезжаем во двор подстанции. Под козырьком стоят три машины – реанимация, «психи» и машина пятой бригады.

– Маловато, – морщусь я. – Сейчас опять сорвут куда‑нибудь.

– Пока не пообедаем – хрен я куда поеду, – клятвенно обещает Офелия. – Я карточки пока сдам, а ты чеши в комнату, ставь кипяток.

Заходим в приемное. Я направляюсь в заправочную, засунуть сумку в бригадную ячейку. Хорошо, что там никого нет. Захожу, стараясь держаться спиной к окошку. Не помогает.

– Антошка, что с тобой? – ужасается Машенька, сменившая Яночку, из‑за решетки. – Ты чего весь в крови?

– А? – оглядываю свою форму. – А, ч‑черт!!

Вся грудь залапана не замеченными мной, ставшими уже бурыми, пятнами.

– Это кто так тебя?

– Да никто меня. Больного везли, а пока перекладывали в «тройке», испачкался…

– Бреши больше! Вон, как нос распух! Иди сюда, хоть перекисью рубашку замочи, а то потом не отстираешь.

Послушно плескаю перекись на кровавую корку, украшающую нагрудный карман и окрестности, остервенело тру пенящуюся жидкость салфеткой.

– На вызове, что ли?

– ФЕЛЬДШЕР ВЕРТИНСКИЙ, ЗАЙДИТЕ К СТАРШЕМУ ВРАЧУ! – прокатывается по коридору.

– Спасибо за перекись, Машунь, – бросаю грязную салфетку в бак. Что ж, прекрасный повод отвертеться от объяснений. Хотя, сдается мне, позвали меня именно за ними.

В кабинете старшего врача, помимо нее самой, на стуле нахохлилась угрюмая Офелия, раздраженно постукивающая ручкой по исписанному листу бумаги, а на диване расположилась «пятерка» – Дарья Сергеевна и утренняя девочка Алина, шмыгающая носом и потирающая опухшие от слез глаза. Обе, положив на колени по тому «Справочника лекарственных средств», пишут объяснительные.

– А вот еще одни, – мрачно констатирует Надежда Александровна, протирая очки. – Герои дня. Дашке хоть халат порвали… А ты как, Вертинский?

– Жить буду.

– Будешь, будешь, куда ты денешься. Садись, где место есть, пиши.

– Что писать‑то?

– Как все было, пиши. В деталях.

– Может, дашь хоть пообедать мальчику, а? – зло доносится из угла. – Ему нос расквасили так, что вообще с линии снять надо, а ты со своими писульками…

– Офелия, прикрой рот, а? – тут же взъярилась Надежда Александровна. – Ты меня уже с утра задолбала! Написала – топай в комнату, обедай! А у меня своя работа!

Диспетчера, находящиеся в смежной с кабинетом комнате, тут же навостряют уши.

– Работа у нее, япона мать! – ядовито цедит Михайловна. – Тебе, кроме твоих бумажек, на хрен никто не нужен! Хоть сдохни, а бумажку дай! Все правильно, так и надо!

– Слушай, ты!..

Под стихийно возникшую шумную перепалку я падаю на диван радом с Алиной, стараюсь собрать мысли в кулак, вспоминая гадостный инцидент в приемном «тройки». На ум, однако, лезут одни ругательства. А их в официальный документ не поместишь.

– Ты как? – шепчу девочке.

– Нормально, – едва слышно отвечает она. – Чуть не побили нас.

– Милиция когда приехала?

– Она вообще не приехала. К нам «психи» приехали, нас отправили сюда, а сами там остались, с трупом.

– Молодцы…

Громко бабахает дверь, заставив зазвенеть стекла в окнах. Офелию надолго не хватило. Надежда громко и шумно дышит, достает из кармана халата флакончик с сальбутамолом. У нее астма, ей нельзя так кричать…

Некоторое время в кабинете царит относительная тишина, прерываемая звонками линий «03» и голосами диспетчеров. Мы старательно пишем, каждый свое. Наконец, Дарья Сергеевна с Алиной дружно встают, щелкая ручками, оставляют на столе у старшего врача объяснительные и выходят. Ловлю на себе робкий взгляд Алины перед тем, как она закрывает дверь. Почему‑то на душе сразу теплеет, и даже ушибленный нос начинает саднить не так сильно.

Я торопливо дописываю предложение и протягиваю выстраданное Надежде. Та, не читая, раздраженно швыряет лист куда‑то в бумаги.

– Работать сможешь? – спрашивает она, не глядя на меня. – Или снять тебя с линии?

– Не надо меня снимать. Переживу.

– Иди тогда… обедай.

Когда я вошел в комнату, чайник уже выбрасывал струю пара, колыхая им веточки свисающего со шкафа чего‑то вечнозелено‑плетущегося, заботливо взращиваемого Офелией, и обильно увлажняя приклеенный неизвестно кем и зачем плакат «Классификация катетер‑ассоциированных инфекций». Офелия бряцала на столе посудой, в чем ей помогала упомянутая Дарья Сергеевна, кромсающая городскую булочку. Надо же, Михайловна гостей позвала! Небывалое дело. За спиной Офелии вижу Алину, рассыпающую кофе и сахар в четыре рядком поставленные чашки. А вот это уже приятный сюрприз.

– … заходим во двор – а там псина здоровая, – продолжает разговор Дарья, ловко орудуя ножом. – Алинка калитку открывает, а эта тварь кидается! Как я успела ее обратно затащить – сама не знаю. Ору им «Уберите собаку!» через забор, а они, как мешком стукнутые, все одно талдычат: «Она не кусается». Кой хрен там не кусается, когда у нее слюна с клыков капает!

– Что за собака? – интересуюсь я, усаживаясь на свою кушетку.

– А‑а, Антон пришел! Иди, все готово уже, – улыбается Дарья. – Алиночка салатик вот принесла из дому, сама делала. Она у меня вообще умница такая. Вы знакомы?

Девочка густо краснеет и начинает разглядывать затертый многочисленными швабрами линолеум на полу.

– Да знакомы, знакомы, – пододвигаю Алине стул. – У тебя от тети Даши еще ушки не опухли?

– Нет, – еще сильнее смущаясь, шепчет девочка.

– Скажешь тоже, опухли! – смеется Дарья Сергеевна. – Кто бы говорил, балаболка ты моя! Когда вместе работали, кто мне всю ночь про психов своих сказки рассказывал?

– Ладно, хватит языками трепать, – прикрикивает Офелия, разливая кипяток по стаканам. – Ешьте, пейте, пока не дернули опять куда‑нибудь.

Дружно садимся. Я накладываю салат в тарелку и ставлю ее перед стесняющейся Алиной.

– Держи. И попробуй не оставить ее чистой.

Тетушки смеются.

– Кавалер, смотри‑ка! Алинка, ты с ним повнимательнее! Поматросит и бросит!

– Ой, кто бы говорил! Сами, я так понял, из монастыря сюда перевелись?

Обед у нас проходит быстро, долго рассиживаться нам диспетчера не позволят. То, что мы сейчас на станции, отнюдь не говорит о том, что вызовов нет. Они всегда есть. Но есть и определенная категория вызовов, которые могут подождать. Конечно, сами вызывающие с нами бы никогда не согласились по этому вопросу. Но со временем работы на бригаде чувство вины, что мы сидим, а кто‑то нас ждет, здорово притупляется. Обстоятельства тому способствуют. И двухчасовой давности инцидент в «тройке» – тому пример. Фактически, в качестве благодарности за то, что мы живым, быстро, правильно и бесплатно довезли травмированного мужика в больницу, я схлопотал по носу. Это не способствует нарастанию энтузиазма. А поскольку подобные варианты людской благодарности на нас сыплются каждую смену, в той или иной степени выраженности, энтузиазм гибнет окончательно, буквально после месяца работы. Ждут? Ну и пускай ждут, их много, и всех все равно не вылечишь.

Жутковатая философия, если посмотреть со стороны. Но ее не минует никто из тех, кто работает на «Скорой помощи». Предполагается, что врач должен любить больных, или, по меньшей мере, преисполняться к ним сочувствием и состраданием. Но нигде не сказано, что и больной должен любить врача. А раз не сказано – никто и не пытается. Вот, в итоге, и вырастает у нас эта глухая обоюдная ненависть. Как нам взахлеб говорят жалобщики и недовольные – мы им всем «должны». Должны быстро приехать, должны качественно оказать необходимый объем помощи, должны тащить их на руках, должны дышать их вонью, ковыряться в их язвах, слушать их бесконечные жалобы… Мы же давали клятву Гиппократа! Этой пресловутой клятвой они размахивают, как флагом, перед нашими носами. А кто ее читал, эту клятву? Да, мы должны, но никто не говорил, тем более – старина Гиппократ, что мы должны это делать бесплатно. Сам он, кстати сказать, драл со своих пациентов за свою сердечность и правильность втридорога. И мгновенно послал бы к Аиду в Тартар любого, кто пискнул бы что‑то в отношении «долго шел» и «плохо полечил». Только об этом никто не вспоминает.

Странно, ведь у нас в стране уже давно сложились отношения, далекие от коммунистических заветов хитрого деда Ульянова и близкие к ненавидимым им капиталистическим идеалам. Все мы уже соглашаемся с тем фактом, что человек человеку давно стал лесным санитаром, что «не подмажешь – не поедешь», «как платят – так и работаем», «без поливки и капуста сохнет», «бесплатный сыр только в мышеловках» и так далее, и так далее. Но, тем не менее, медицина почему‑то выпадает из этой схемы товарно‑денежных отношений, как некое инородное тело. Иначе почему, при общей осведомленности о размере наших зарплат, о тяжести нашей работы, об огромном психоэмоциональном напряжении, тяжком грузе ответственности, несомненном вреде для здоровья бессонных ночей и нерегулярного питания, отсутствии самих условий для качественной работы мы еще оказываемся кому‑то должны?

– Анто‑он!

– А? Что? – встряхиваю головой.

– Чего задумался, спрашиваю? Кофе пей, остывает.

– Ничего, не подавлюсь.

Мрачные мысли приходят за едой какие‑то.

– БРИГАДЕ ПЯТЬ, ПЯТОЙ!

– О, только подумала, – горестно восклицает Дарья. – Ладно, хоть дожевать успели – и то хорошо. Алиночка, ты как?

– Я уже.

– Ладно, тогда моем тарелочки…

– Да идите вы, Бога ради! – машет руками Офелия. – Сами помоем!

– Но…

– Иди, иди, не буди во мне зверя! Вот ужинать к вам придем, тогда и помоешь.

Дарья смеется, выходя с Алиной за дверь. Михайловна сгребает тарелки в стопку.

– Вилки захвати!

– Захватю, – усмехаюсь я.

– ЧЕТЫРНАДЦАТЬ!

– И воткни им в глотки! – мгновенно свирепеет Офелия. – Или еще куда! Что за люди, мать их душу, ни пожрать нормально не дадут, ни поср…

– Я за карточкой! – торопливо отвечаю я, поспешно выходя из комнаты.

 

* * *

 

Так мы обслужили еще три вызова, пока день катился к закату. Хмурые тучи на время решили сделать перерыв, и сквозь рваные прорехи в них проглянуло холодное вечернее солнце, залив багровым светом уставший город. Голые ветки платанов, зябко трясущие остатками листьев, заалели. Река, несущая смытый с верховьев древесный мусор, казалась рекой крови.

Наступило время вечерней пересменки. С семи до восьми у нас менялись водители – и машины тоже. Уж не знаю, кто придумал это, но готов убить его на месте, не задумываясь о последствиях. Это значило, что вместо того, чтобы хотя бы час полежать, вытянув гудящие от усталости ноги, мне придется таскать в другую «ГАЗель» все медицинское барахло и заново распихивать его по местам. А потом, засучив рукава, натягивать перчатки и драить все гипохлоритом.

Станция полна машин, приехавших и уезжающих, привычно бегают фельдшера, привычно перекрикиваются водители, воюя за место, кто‑то яростно сигналит, требуя отойти с дороги, кто‑то, пыхтя, перебрасывает вещи. На крылечке столпились амбулаторные больные[22], круглыми глазами рассматривающие мельтешащую перед ними медицинскую толпу. В недобрый час они пришли, честное слово. Нет ничего хуже, чем обратиться за медицинской помощью куда‑либо – не только к нам – в беспокойный момент пересменки, когда предыдущая смена практически ушла и ей уже ничего не нужно, а нынешняя еще не заступила, и ей тем более ничего не нужно.

В ночь к нам на бригаду приходит водитель Гена – редкостный гад и скандалист, которого ни я, ни кто еще из нашей бригады терпеть не можем. На каждое твое сказанное слово у него найдутся пять, и все нецензурные. В отличие от воспитанного Валеры, нашей гордости и красы, этот и пальцем не шевельнет по поводу помощи в переносе инвентаря. Впрочем, нет – перегружать вещи я его, после двух неофициальных стычек и одной вполне официальной докладной, уже научил. Но из вредности он не расставляет их по местам, а сваливает в кучу у самой двери салона, и тебе, дабы навести порядок, приходится проявлять навыки профессионального альпиниста, чтобы попасть внутрь.

Вот и сейчас я, отстояв очередь в заправочной на пополнение медикаментами сумки, открываю дверь машины и вижу ожидаемую картину. Мало того – чехол с шинами и костылями втиснут так хитро, что полностью перегораживает вход, упираясь одним концом в поручень на лавочке, а другим – в печку.

– Вот же козел!

Чертыхаясь, начинаю растаскивать барахло. Свет в этой машине включается только из кабины, кабина – естественно – аккуратно закрыта на ключ, а сам Гена предсказуемо отсутствует. В полутьме догорающего дня я крабом ползаю по салону, распихивая инвентарь по ящикам и пристегивая его крепежными жгутами.

– Посветить, Псих?

– В ухо себе посвети! – морщусь от бьющего в лице света фонарика.

Луч перемещается на потолок, рассеиваясь по белой обивке. В кабине светлеет.

– Ковыряйся, – соглашается Серега.

– Помог бы лучше, – ворчу я. – Торшер ходячий.

– Как вы сегодня?

– Да нормально. Тринадцать вызовов, все по Центру. А вас?

– Терпимо. На Горную вот прокатились, там нашу пятую бригаду…

– Слышал. Что там было‑то?

– Ты все рассовал? Пошли в комнату, кофейку организуем, тогда и расскажу.

Киваю. К чертовой матери эту машину, в конце‑концов. Обойдется и без влажной уборки в этот раз.

Я хлопаю дверью, и мы с Серегой направляемся к крыльцу, по пути обмениваясь с приветствиями с проходящими мимо медиками и водителями. Мимо пробегает Мариша, сменившаяся из диспетчерской. У нее еще ночное дежурство в инфекционной больнице, поэтому она убегает раньше.

– Антош, ты как?

– Да хоть сейчас, – шутливо хватаю ее за талию. – Успеем за десять минут?

– Мы же «Скорая помощь», – смеется она.

– Пошли, пошли, – тащит меня Серега. – Потом зажиматься будешь. Пока, Маринка!

– Пока, мальчики!

Приемное полно народу, стоит нескончаемый гомон голосов. Не знаю, почему, но я люблю всю эту суету, непрекращающийся водоворот людей в зеленой форме. Нет, не в белых халатах. Терпеть не могу эту песню, как и само название. Она явно не про нас. Белый халат я одел всего один раз на смену, и за полдня работы под дождем он превратился в черно‑белый.

Возле диспетчерской царит человеческий Гольфстрим, и в узкое окошко лезут, как минимум, четверо людей сразу. Оля, дорабатывающая смену, с обреченным выражением лица пихает карточки в окошко, ухитряясь при этом еще выписывать сопроводительные листы, раздавать сообщения в поликлинику, отвечать на шипение рации и непрекращающиеся телефонные звонки. Самый пик вызовов, как ни парадоксально, приходится именно в пересменку.

– Антон! Антоха!

Из толпы меня за рукав выхватывает Лешка с реанимации.

– Что с этим хреном? Довезли?

– С каким? Ах, с тем, из «Ауди»… Да, довезли.

– А что с носом? – включается в разговор второй «реанимальчик», Витя, напарник Леши. – На повороте занесло?

– Отстань! – отпихиваю его загребущую руку, пытающуюся ущипнуть пострадавшую часть моего лица. – А то сейчас тебя занесет.

– Нет, правда, что со шнобелем? – интересуется Леша.

– Ага, я и смотрю, он у тебя не того цвета какого‑то, – поддакивает Серега.

– Балшой армянский благодарность, – зло говорю я. – Ответ устраивает?

Ребята молчат.

– За что? – наконец прерывает тишину Витя. – Вы же довезли?

– Вот за это и благодарили.

– Да хорош придуриваться! Что случилось?

– Сказали, что бумажник мы украли. С двумя «штуками» зеленых.

– Какой‑какой бумажник? – внезапно интересуется Витя. – Кожа, коричневый, с золотым тиснением?

Теперь молчу я, глядя на «реанимальчика» № 2.

– Витька, – говорю, наконец. – Это что… это…вы?

– Что – мы?

– Вы его вытащили?

– Ничего мы не вытаскивали. Мы его с ДПС‑никами в бардачке нашли. Там, и правда, две тысячи долларов было, ну и рублями по мелочи.

– Около трех тысяч, – добавляет Леша. – Антош, так это они на вас повесили, что ли? Вот дебилы! А ментов спросить… Антон, ты куда?

Я врываюсь в кабинет старшего врача.

– Надежда Александровна!

Та отмахивается, окруженная водителями, пришедшими в желании обрести подпись с печатью в путевом листе и исчезнуть в направлении ларька с пивом.

– Зайти потом?

– Да сядь ты!

Сажусь на диван. Наконец водители шумною толпой дружно уходят.

– Ну, что, Антоша, – устало улыбается Надежда. – Звонили с милиции только что, насчет прикарманенной вами конвертируемой валюты.

– Мне ребята с двенадцатой уже сказали.

– Вот и ладно. Деньги все на месте, возвращены владельцам под роспись.

– А жаль.

– Да ладно тебе, не щетинься. К людям надо быть терпимее.

– Вы сами верите в то, что сказали? – интересуюсь я.

– Не очень. Но тебя это не касается. Кстати, милиция также интересовалась, не желаешь ли ты забрать заявление?

– Это как заплатят, – нагло отвечаю я. – Тысячи две баксов меня устроят.

– Молодежь… – вздыхает Надежда. – Две тысячи его устроят. Ладно, иди давай.

Встаю, киваю, направляюсь к двери.

– Да, кстати, – останавливает меня голос старшего врача. – Владельцы бумажника и долларов сейчас едут на станцию, падать к тебе в ноги насчет твоего заявления. Если снова устроишь драку – напишу на тебя докладную. Понял?

– Не очень, – насмешливо отвечаю я, закрывая дверь.

 

* * *

 

До начала вечерней смены остается еще семь минут. Времени аккурат на одну сигарету. Я выхожу на крыльцо, щелкаю зажигалкой.

– Ты еще и куришь? – слышится за спиной.

Алина. Ловлю себя на том, что начинаю улыбаться.

– Я еще и пью. И ругаюсь. И вообще – политически неблагонадежен.

– Да перестань! – она шутливо толкает меня в плечо. Легко‑легко, но очень приятно.

Пересменка подходит к концу. Фельдшера, закончившие возню с машинами, дымят на лавочке под навесом, делясь подробностями о дневных вызовах. Громче всех слышно хронически возмущенный фальцет Вали Холодовой.

– … ее так! Диспетчера подсуетили! Фурункул, говорят, у девушки на губе! Мы ее дом два часа искали, там на Горной ни номеров, ни указателей, ни хрена там нет! И аборигены местные, как ломом ударенные! «Где такой‑то дом?». «Не знаю…». «А сколько здесь живешь?». «Десять лет». Твою мать! Я ору в рацию, что адрес не можем найти, они мне: «Вас встречают». Мы еще встречающих полчаса искали, по всем кустам шарились!

Лавочка взрывается хохотом.

– Валь, ты бы лучше по деревьям смотрела, – фыркает Серега. – Они к ночи туда забираются.

– Или по канавам!

Я слегка подталкиваю Алину к гогочущему большинству.

– Пошли, посмеемся. Пока время есть.

– Захожу я, – продолжает вещать Валя. – Сидит, королевна, так ее в печень, в банном халате на босу ногу. Она меня у калитки встречала, оказывается, устала и обратно ушла! А мы мимо ее халупы два раза проехали! У‑у‑у, рожа козлиная! На лицо смотрю – вроде нет ничего. Думала, может еще кому вызывает. Спрашиваю: «Кто больная‑то?». Я, говорит, больная.

– Так на какой губе фурункул? – смеюсь я.

– И я спрашиваю, – гневно фыркает Валя. – Тут она халат этак распахивает… А там у нее гнойник с грецкий орех размером! На половой губе!

– Тьфу ты! – хором сплевывают «реанимальчики». – Да врешь, Валентина! Это ж как надо…

– Вот именно! У меня тут же обед к глотке подпрыгнул, а она еще говорит: «Да ничего, доктор, это у меня уже третий, в прошлый раз я его сама выдавила»!

Фельдшера совместно с врачами синхронно взвыли, выражая отвращение.

– Все, я сегодня не ужинаю, – громко кричит Серега. – И не завтракаю, наверное.

– А нас Клуценко сегодня в квартиру не пустила, – тихо говорит Анечка Демерчян, миниатюрная симпатичная армяночка, которую все любовно называют «фельдшер Лилипут».

Все поворачиваются к ней.

– Да ладно?

– Бабка Клуценко?

– Вы точно к ней звонили? Она же без «Скорой» дня не проживет. По три раза за сутки вызывает.

– Не пустила, – кивает Анечка. – Сказала через дверь, что она сейчас не дома, вот когда домой вернется, тогда и вызовет.

– Совсем с катушек съехала, – качает головой доктор Зябликов. – Сколько лет к ней езжу, она, как нас в квартиру заводила, тут же вещи начинала прятать, потому что мы все – бандиты в белых халатах. Так и говорила. О том, что беспокоит, рассказывает – а сама все прячет, при нас же. А теперь уже и не пускает.

– Это теперь уже к тебе, а, Псих?

– Не ко мне, а к «семерке», – устало отвечаю я. – Я на «психах» два года как не работаю.

– Ну и что, не справишься?

– А зачем она вызывает? – спрашивает Алина.

Понятно, новенькая. Не в курсе специфики вызовов наших «постоянных клиентов».

– Она, милая девушка, уже двадцать три года как вызывает, – поясняет Валя. – Я как сюда молодой и красивой после училища пришла, с первых же дежурств к ней каждое утро и вечер, как на праздник. И все одно и тоже – плохо ей. А как воткнешь в нее что‑нибудь, хоть физраствор один, так сразу хорошеет. Часов на шесть. Потом опять вызывает.

– Ну, а диагноз ей какой ставят?

Лавочка вразнобой фыркает и дружно показывает на меня.

– Типичный синдром госпитализма, – пожимаю плечами. – Человек патологически любит лечиться, а чем и от чего – уже неважно. Пока ее лечат, ей хорошо. Только прекращают – ей плохо. И так далее.

– А если не принимать к ней вызова?

– Угу. Попробуй только. Как‑то попытались, лет пять назад, адресовать ее с ее болячками к участковому. Вонь поднялась, как от общественного сортира после прорыва канализации. Ей, видишь ли, тяжело ходить в поликлинику через две улицы, но абсолютно не в лом тащиться в управление здравоохранения в центр города писать жалобу.

– Жалобы, – подчеркивает Валя. – И в Горздрав, и мэру нашему, и в край, и в газеты. Президенту вот только… да и то, неизвестно, может, и ему писала.

– Газету я помню, – кивает Зябликов. – «Ненужные люди» статейка называлась. Там все с ног на голову – она‑де, ветеран Великой Отечественной, инвалид первой группы, сама в прошлом медсестра, фронт прошла, ноги отморозила, таская раненых. Короче, расписали ее героическую биографию по самое «не балуйся». Бабушка получилась – божий одуванчик просто. И нас также помянули – бессердечные, мол, и бездушные сволочи, которые отказывались к ней на вызовы ездить, когда она несколько раз при смерти была. Ну, журналюгам же только дай тему пообсасывать. После этого на нас свалили сверху строгое распоряжение – от нее и ей подобных принимать все вызовы, даже если их будет по четыре в час поступать. Вот и сели на нас старички, прямиком на загривок, да еще и ножки свесили.

– Ладно, Клуценко, а Лысанова! – восклицает Мила, работавшая в свое время в диспетчерской. – Тоже маразм ходячий. Звонит и спрашивает: «Вы не знаете, я сегодня “Скорую” вызывала или нет?». И так весь день…

– Она сейчас уринотерапию практикует, – хихикает Анечка. – Там такая вонь в квартире, что топор вешать можно.

– И вызывает обалденно! – поддерживает Мила. – «Адрес говорите». «Да тут вот, рядом с вами». «Где – рядом? Дом, квартира какая?». «Ну… вот там вот, окно, где свет горит. Ну, вы знаете!»

Дружно смеемся. Действительно, бабушка Лысанова такое частенько практикует. Я успел с ней познакомиться за два года работы на «общей» бригаде.

– НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ – ТРИ, ЧЕТЫРЕ, ПЯТЬ, ШЕСТЬ, ДЕВЯТЬ, ДЕСЯТЬ, ЧЕТЫРНАДЦАТЬ, ВОСЕМНАДЦАТЬ! ОДИН – ДВА, ВЫЗОВ СРОЧНЫЙ!

Валя швыряет недокуренной сигаретой в громкоговоритель.

– Чтоб вы уср…сь!

Первыми с места срываются «реанимальчики». У них почти каждый вызов – срочный. Персонал начинает расходиться. По всему двору захлопали двери машин. Я, нехотя оторвавшись от лавочки, направляюсь в заправочную за сумкой, когда в спину мне ударяет свет фар.

– Антоха, – зовет Сергей.

Поворачиваюсь и вижу два знакомых «Лексуса», с трудом лавирующих между разъезжающихся «ГАЗелей».

– Твои знакомые, никак?

– Мои, – прищуриваюсь, тщетно стараясь разглядеть лица сквозь тонированные стекла. – Машины те же.

– Помочь?

– Будут бить – услышишь, – угрюмо шучу я, направляясь в заправочную. Бить, конечно, меня не будут – не в том они положении – но и встречать их реверансами на крыльце я не намерен. Пусть побегают за мной.

– Антоха, если буду деньги предлагать – будь осторожен. Не продешеви! – кричит вслед Серега.

– Не учи ученого.

По пути меня останавливает Алина, несущая извлеченную из бригадной ячейки терапевтическую сумку.

– Это… к тебе там приехали? Те самые?

– Нет, это так, ерунда, – небрежно отмахиваюсь я. – Знакомые решили навестить.

– И почему я тебе не верю? – улыбается девочка.

– Действительно, – улыбаюсь в ответ.

– Алиночка, хватит с молодым человеком любезничать, – пропыхтела проносящаяся мимо Дарья Сергеевна. – Там у нас «сердце болит» у дедушки, понеслись!

Алина, слегка поколебавшись, перехватила ручку тяжелой сумки двумя руками и, поднявшись на носках, коснулась губами моей щеки.

– Будь осторожен…

И убежала. А я остался стоять столбом посреди коридора, подталкиваемый с двух сторон людским потоком, глядя ей вслед.

– Отойди, Псих, мешаешь, – пихнул меня кто‑то в плечо. Я послушно отошел, встряхнул головой и побрел в заправочную, чувствуя, как к щекам прилипает жар и бешено колотиться сердце. Господи, да что со мной? Как мальчишка себя веду неполовозрелый, честное слово!

Когда открывал дверцу ячейки, где стояла моя сумка, в коридоре раздался знакомый голос:

– Слющай, гдэ здэсь у вас такой Антон работаэт, э?

– А вы кто? – рявкнул в ответ стервозный фальцет.

Так, на «направление» села Инна Васильевна. Очевидный минус – ночь мы точно не поспим, потому как она уже лет двадцать как не работает на выезде и чувство жалости к бригадам у нее напрочь атрофировано. Один маленький, но плюс – сейчас мои «знакомые» выхватят по первому разряду.

– Нам Антон нужэн, гаварю! – повышает голос толстяк. – Есть он, нэт?

– Да мне плевать, кто вам нужен! Я вас знать не знаю, и Антона вашего тоже!

– Ти зачэм так разговарываэшь, э?

– Ты меня еще поучи, боров! – взвивается Инна. – Тебе сколько лет, что ты тут меня воспитывать начинаешь?!

– Слюшай, зачэм тэбэ лэт, а? – присоединяется женский голос – тоже знакомый, естественно. – Тэбэ русским язиком гаварят…

– Это ты у себя на пальме «рюсським язиком» называй! Отвали от окна, пока милицию не вызвала!

Ладно, пора и мне вмешаться. Выхожу в коридор, отпихиваю плечом толстяка и несостоявшуюся вдову.

– Инна Васильевна, карточку можно четырнадцатой!

– На! – карточка белой птицей выпорхнула из окошка.

– Э… ты, Антон, да?

– А кто интересуется? – презрительно отвечаю я. Поворачиваюсь спиной и направляюсь к выходу.

Бригады почти все разъехались, на лавочке только скучает Анечка «Лилипут», дожидаясь своего врача. Закат благополучно догорел, и потемневшее небо радостно затянули чернильные тучи, грозящие обрушить снежную метель на наши головы. До чего же мерзкая погода!

– Эй, падажди, да! – слышу сзади. Останавливаюсь.

– У меня вызов.

– Падаждет твой вызов, – толстяк наклоняется ближе, дыша луком и непереносимо отвратным производным больного гастритом желудка. Брезгливо морщусь и отдаляюсь. – Ти… это… кароче… в общэм… чего хочэш?

Насмешливо смотрю на него. До чего же наглая рожа! Даже страха в глазах нет. Он преисполнен уверенности, что за свои деньги весь мир может купить. Не то, что какого‑то там фельдшера «Скорой помощи»…

– Спать хочу. И есть. А еще хочу на вызов поехать – а ты мне мешаешь.

– Нэт, ти эта, брос прыдуриватса, э! Дэнэг тэбэ сколка нада?

– У тебя столько нет, – отвечаю я. Пока не пришла Офелия, ставлю терапевтическую сумку на лавку.

– Э‑ээ, ест – нэт, мои праблэм, ти скажи, сколка хочиш?

Ну не мразь ли? Даже не пытается извиниться.

– Посмотри на мое лицо, ты, рыло свиное, – зло цежу, наклоняясь к нему. – Я твоего восемь раз траханного родственника, который по собственной дурости две машины расколотил, живым до больницы довез! Спину надрывал, пока эту тушу на носилках таскал! А ты мне в благодарность нос разбил, гнида. Сколько я хочу, спрашиваешь? Я хочу сейчас твою рожу об асфальт так приложить, чтобы у тебя из задницы кровью брызнуло!

Толстяк наливается красным, но взрыва не происходит. Как я сказал, он сейчас не в том положении. Молчит. Молчу и я, сверля его взглядом. Он отводит маленькие глазки в сторону, разглядывая стоящую на лавке сумку. Сумка старенькая, синие ее бока покрывают кривые царапины от многочисленных ударов о дверные косяки и спинки кроватей, наклейка с эмблемой Красного Креста затерта до неузнаваемости, пластмассовые замки, изначально установленные на ней, давно перестали существовать. Вместо одного бригадные умельцы приспособили гнутую железную пластину, роль второго выполняет скрученная канцелярская резинка. Позорище, иными словами.

Я сажусь на лавку и открываю укладку. Шприцы‑«двадцатки»[23] с шелестом радостно падают из ячейки, потому как заслонка из оргстекла отсутствует, а лейкопластырь, выполняющий роль временного фиксатора, то и дело отклеивается.

– Видишь?

– Э?

– Это видишь, спрашиваю? Вот с таким дерьмом мы и работаем, все валится и сыплется.

Не понимает, тупо моргает глазами. Ладно, буду попроще.

– Мне не нужны твои деньги, – говорю я, вставая и захлопывая укладку. – Я ни тебя, ни вас всех, знать не желаю и не хочу иметь с вами ничего общего, даже землю под ногами. Но терапевтические сумки у нас на «Скорой помощи» – полное барахло, работать с ними одно мучение, а денег на покупку новых нет. Все понял?

– Сколка? – хрипло говорит толстяк.

Ладно, не буду наглеть. Говорю вполголоса.

– На нашей подстанции девятнадцать бригад. Новая хорошая терапевтическая укладка, германского производства, в «Медтехнике» стоит что‑то около четырех тысяч рублей. И если я в ближайшие дни узнаю, что от анонимного доброжелателя на нашу подстанцию бескорыстно поступило девятнадцать таких укладок – я заберу заявление. Только тогда. Вопросы есть?

Мотает головой. Вопросов нет.

– Бывай, благодетель.

 

* * *

 

На счастье, Офелия спустилась уже после того, как мои новые друзья укатили, потому как она уже была на взводе. Из всех периодов приема пищи ужин для нее священен и особенно почитаем, поэтому любой больной, вызвавший бригаду в промежуток с восьми до девяти вечера, попадает под разряд лютейшего из врагов. Плюс – сам вызов, «лежит БОМЖ, гл. вход Центр. рынка».

Бомжи – это особая категория людей, с которой у остального социума сложились довольно странные взаимоотношения. Слов нет, их жалко, этих опустившихся, истерзанных жизнью людей, ночующих на лавках, дрожащих от холода в переходах, копошащихся в мусорных баках в поисках себе на обед того, что любой другой человек не предложил бы своей собаке. Но это – поверхностная жалость, абстрактная и не имеющая никакого материального базиса под собой. Так многим из нас жалко отчаянно визжащих свинок, которым цинично режут глотки на бойнях угрюмые волосатые мужики в окровавленных фартуках, но, тем не менее, все мы любим и колбасу, и бифштекс, и котлеты, и прочие производные из этих неправедно убиенных.

Бомжей всем жалко, но никто ничего не делает для них. Они – истинно «ненужные люди», если использовать термины упомянутой Зябликовым статьи. В день до трех десятков звонков поступает на линии «03» с гневными выпадами в адрес наших медиков, позволяющих этим «ненужным» тихо умирать на асфальте. Голоса звонящих просто вибрируют от праведного гнева, одержимые пароксизмом человеколюбия, сострадания к ближнему и ненависти к нашей вопиющей черствости и цинизму.

Простой пример обычного разговора диспетчера с таким вот идейно одержимым:

– Я жилец дома номер семнадцать по переулку Еловому. У нас возле подъезда уже две недели лежит бомж. Ему плохо. А ваша «Скорая» отказывается его забрать! Мы будем на вас…

– Что с ним?

– Откуда я знаю, что с ним! Вы – врачи, вы и выясняйте! Мы уже четыре раза за эти две недели вызывали к нему «неотложку», ваши приезжали, давление ему мерили и уезжали. А забирать его отказывались! Он лежит возле подъезда, тут дети!

– Хорошо, откуда вы знаете, что ему плохо? Вы его расспрашивали? Он жалобы какие‑то предъявлял на здоровье?

– Девушка, вы что, издеваетесь там все? Я вам русским языком говорю, что человеку плохо, ему надо в больницу, а вы мне про жалобы какие‑то!

– А вы сами к нему подходили?

Нет, конечно. Зачем? Краткая предыстория – бригада действительно ездила к этому бедняге четырежды. Все четыре раза он от помощи категорически отказывался, поливал бранью врача и фельдшера. Один раз, под напором возмущенной общественности, его все‑таки отвезли в «тройку». Там он пробыл ровно полчаса, пока врачи приемного отделения не осмотрели его и признали неподлежащим стационарному лечению. Диагноз – «алкогольная энцефалопатия»[24]. С этим в стационар не кладут. Больница – это не приют для сирых и убогих, а место, где проходят лечение те люди, чье состояние слишком тяжелое, чтобы лечиться амбулаторно или дома. И она не резиновая, к великому сожалению, количество койко‑мест там ограничено. Вряд ли бы тот гуманный житель дома номер семнадцать обрадовался бы, если бы лично ему или его близким отказали в госпитализации только по причине того, что в стационаре нет мест, все свободные заняты бомжами. Мой знакомый врач из приемного «тройки» всегда говорил так: «Хорошо, я сейчас его положу. А завтра заболеет твоя мама, но места ей уже не будет. Или она будет лежать рядом с ним, дышать его вонью, цеплять от него вшей и туберкулез. Ты согласен?».

Людей, конечно, можно понять. Никого не обрадует, если грязный и оборванный бродяга, даже издали выглядящий ходячим питомником для вирусов особо опасных инфекций, будет постоянно «маячить» перед глазами. И все эти звонки и угрозы – не более чем тщательно завуалированное желание убрать его с глаз долой, куда угодно, только бы отсюда подальше. Никто из этих звонящих никогда не станет марать руки лично, чтобы хотя бы помочь ему подняться и уйти.

Иногда, правда, вместо «Скорой» они звонят в милицию. Но у тех уже выработан четкий алгоритм отказа: «Мы больного не возьмем. Звоните в “Скорую”». Интересно, а где они видели пышущего здоровьем бомжа?

Въезжаем на площадь перед Центральным рынком. Уже стемнело окончательно, зимний холод начинает покалывать тело сквозь одному ему ведомые щели в одежде. Под ногами у меня гудит печка, но тепла практически не вырабатывает. Гаденыш Гена в ответ на мою ругань каждый раз поясняет, что дело в печкином радиаторе, который надо бы сделать, но дальше объяснений дело не идет. Сдается мне, пора писать вторую докладную.

Удивительно, но толпы, встречающей нас гневным воем, нет. Машине знаками указывает дорогу грязноватый мужичонка, сам, судя по неверно скоординированным движениям, пребывающий в алкогольной эйфории.

Площадь ярко освещена фонарями, туда‑сюда ходят люди, торопящиеся домой с работы. С другой стороны дороги на асфальт падают разноцветные блики от сверкающей огнями вывески ночного клуба «Картахена». На широком балконе, облокотившись о мраморные перила, за нами наблюдает с десяток разряженных девиц и парней. Кое‑кто из них тычет пальцами в нашу сторону, явно комментируя нашу работу. Парни, как один, наряжены в просторные шелковые рубашки, небрежно распахнутые у ворота. Жарко им, видите ли. Я ежусь, открывая дверь машины. Каждому свое, конечно. Билет в «Картахену» стоит 800 рэ, цены на спиртное – от 300 и выше. Моей зарплаты как раз хватит войти и скромно выцедить в уголочке двести грамм не самой дорогой водки…

– Сюда, – хрипло зовет встречающий, подводя нас к скрючившейся в растекающейся луже фигуре. Офелия что‑то буркнула под нос, явно нелестное.

– Ты вызывал? – зло спрашиваю я.

– А? Не‑е, это менты. Мне сказали – посторожи, а сами уехали.

Вот так. Братья в погонах, как всегда, оказали очередную услугу коллегам‑бюджетникам.

Натягиваю перчатки и пытаюсь развернуть лежащего к себе. В лицо мне ударяет сложная смесь перегара, застарелого пота, мочи и гнилых зубов.

– Инннна!! – ревет смрадное существо, отпихивает мою руку и снова принимает позу эмбриона. Лужа под ним снова начинает расползаться.

– Еще и обоссался, скотина, – в ярости шипит Михайловна. – Ты постель убрал?

– Убрал.

Носилки в машине мы всегда застилаем одеялом, простыней, на подушку натягиваем наволочку. Все‑таки салон машины – это временная палата больного. Но я лично считаю преступлением класть на чистое белье этого обгаженного алкаша – особенно если следующим после него будет, к примеру, пятилетний ребенок. Конечно, после каждого вызова мы обязаны белье менять – но кто сказал, что после каждого вызова нас пускают на станцию?

– А чего вызывали‑то?

Встречавший нас мужик пожимает плечами.

– Не знаю. Лежал он тут… ну и это… замерзнет ведь.

Очень может быть. Судя по медленно немеющим мочкам ушей и кончику носа, мороз уже миновал нулевую отметку и карабкается по первому десятку градусов минусовой температуры. И на улице этот облитый мочой товарищ, даже не смотря на сильное подпитие, до утра не протянет.

Я снова пытаюсь его поднять, но бомж проявляет завидно упорство и так пихает меня ногой, что я едва не падаю. Все, на этом игры в гуманность заканчиваются.

– Помоги, – мотаю я головой стоящему и с любопытством взирающему на происходящее мужику. После чего заламываю руку лежащего за спину, заставляя его взвыть по‑звериному. Отдыхающие в «Картахене» разражаются негодующими воплями с балкона. А вы как думали, ребята? В мужике килограмм сто веса, во мне – восемьдесят четыре. Не дотащу я его просто‑напросто. А так он уже сам горит желанием идти со мной хоть на край света, потому что в противном случае обзаведется переломом лучевой кости. Встречавший мужик поддерживает его сбоку, пока мы помаленьку ковыляем к машине. Офелия, доставая их чехла тонометр, шлепает следом, вполголоса бормоча ругательства. Спешащие домой прохожие останавливаются, привлеченные необычным видом оказания медицинской помощи.

– Вы что же это с человеком делаете, изверги? – вскрикивает какая‑то ярко накрашенная дамочка, брезгливо морща носик.

– А ты забери его себе! – я мгновенно поворачиваюсь и толкаю бомжа в ее сторону. Дамочка отпрыгнула не хуже испуганной серны. – Ну, куда побежала? Забери, мужик ведь еще не на пенсии! Отмоешь, накормишь, поселишь у себя, а?

– Да пошел ты… – доносится в ответ. Сама благодетельница стремительно удаляется, то и дело оглядываясь. Словно боится, что я и впрямь увяжусь за ней с моим подопечным.

 

Конец ознакомительного фрагмента – скачать книгу легально

 

[1] Резиновый баллон для проведения искусственного дыхания.

 

[2] Ограниченное скопление крови.

 

[3] Разный размер зрачков, появляющийся при сдавлении головного мозга (опухолью, гематомой, отеком и т. п.)

 

[4] Непроизвольные колебательные движения глаз.

 

[5] Homo imprudentis (лат.) – человек несведущий.

 

[6] Черепно‑мозговая травма.

 

[7] Заболевание сердца, проявляющееся болевыми ощущениями за грудиной и связанное с физической нагрузкой.

 

[8] O, sancta simplicitas (лат.) – О, святая простота!

 

[9] Место сращения лонных костей.

 

[10] Плацента с плодовыми оболочками, изгоняющиеся из матки самопроизвольно, после рождения ребенка.

 

[11] Post factum (лат.) – после свершившегося.

 

[12] ЭКГ – электрокардиограмма.

 

[13] Трубка из пластичного материала, вводимая в полость (вену) в случаях, когда к этой полости необходим длительный и неоднократный доступ.

 

[14] Сердечно‑легочная реанимация (сочетание непрямого массажа сердца с искусственной вентиляцией легких)

 

[15] Прибор для проведения электроимпульсной терапии, т. п. кардиоверсии (известен в быту как «электрошок»).

 

[16] Скопление крови в полости черепа. Осложняется сдавлением и нарушением жизненно важных структур головного мозга.

 

[17] АД – артериальное давление.

 

[18] Homo sapiens (лат.) – человек разумный.

 

[19] Homo vulgus (лат.) – человек толпы.

 

[20] Черепно‑мозговая травма.

 

[21] ОЦК – объем циркулирующей крови.

 

[22] Больные, обратившиеся за медицинской помощью непосредственно на станцию скорой помощи.

 

[23] Шприц емкостью в 20 мл.

 

[24] Невоспалительное заболевание головного мозга, развившееся в результате длительного употребления алкоголя.

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика