– Excuse me?
Чиновник опустил повязку и повторил фразу. Я взял чистый бланк. Он указал параграфы, которые нужно заполнить.
– По возможности точно.
Под марлей снова зашевелились губы, я улыбнулся. Мне показалось, что во рту у него насекомое.
Пляж, сколько хватало взгляда, был покрыт мусором. Судя по рваным лежакам, здесь находился ресторан или бар. Среди пальмовых листьев сверкала соковыжималка. Крыло от мотороллера, обувь. Почему?то обуви особенно много.
Я придавил бумаги осколком, заполнил графу «Проживание».
Налетая с моря, ветер трепал обрубки зелени. Листья издавали механический скрежет. Пахло сладковатой гнилью, гарью. Звонки мобильных телефонов застревали в густом воздухе, как мухи. А мимо все носили черные продолговатые пакеты. Их складывали под пальмы, в тень. Среди пластиковых личинок ходила женщина в респираторе, бросала шарики льда. Лед дымился, быстро таял.
Я выложил паспорт. Под пластиком уцелели год рождения, номер и остатки мужского лица без подробностей. Я переписал данные в анкету.
Закатное солнце придавало руинам резкие, зловещие очертания. Как будто в насмешку болтались на ветру вывески «Dance the night away», «Merry Christmas and Happy New Year». Гнутые, кричащие. Нелепые среди разрухи. В бассейне лежал сплющенный микроавтобус, чуть дальше, в роще, тыкались мордами в кирпич коровы.
На пляже кто?то рыдал. Кричали в трубку. У воды на красном холодильнике яростно целовалась молодая пара. А местные жители привычно улыбались – как будто ничего не случилось.
Деревянный столик в царапинах, писать неудобно. Наконец осталось только имя. Чиновник невозмутимо сличил данные, сунул анкету в общую стопку. Меня сфотографировали, стали выписывать документы из Бангкока в Москву.
Насекомое под марлей зашевелилось, чиновник пожелал удачи.
Моя новая жизнь началась.
Встречать Новый год в Таиланде придумала моя жена – с тех пор как в театре у нее не заладилось, она все чаще говорила, что неплохо бы там побывать.
Ее пригласили в знаменитый театр сразу после ГИТИСа. Режиссер, классик, неожиданно решил омолодить труппу и забрал их после института. Так на сцене появилась знаменитая плеяда. Считалось, что им невероятно повезло. «Дед» ставил пьесу из новой жизни, они сразу попали на главные роли. Играли «от себя», без театральных условностей – настолько, что после премьеры критика писала о рождении «документального» стиля.
На постановку повалила публика, пришлось даже открыть балкон второго яруса, стоявший под замком со времен Мейерхольда. Они съездили в Авиньон и Лондон, прокатились по стране. А через год спектакль сняли.
«Устаревшая проблематика», – решила дирекция. И рассовали ребят по массовкам.
Некоторое время они еще собирались вместе. У нас дома, по вторникам, на выходной. Как раньше, выпивали, хохмили, куражились. Но шутки звучали все глуше и циничнее. В ожидании новых ролей проходили годы, а в театре ничего не менялось. Казалось, худрук просто забыл о своих питомцах.
После смерти классика новый, министерский назначенец, сделал ставку на водевили с народными. Те с пугающей покорностью принялись кривляться под его дудку. Один за другим из репертуара исчезли помпезные спектакли великого предшественника. Публика измельчала, театр за кулисами опустел. Когда в мемориальном кабинете новый устроил сауну, стало ясно, что ждать больше нечего: великая эпоха кончилась.
Настроение, нервы – все стало ни к черту. Я работал дома, писал сценарии для радио и сериалов. Спектакли жены давали мне несколько часов тишины в сутки, но теперь, когда вечерами она не выходила из дома, все изменилось. Не зная, куда девать свободное время, она слонялась по квартире, дергая меня по любому поводу. Мы все чаще ссорились.
После выставки современного дизайна она увлеклась японской архитектурой, стала подолгу занимать мой компьютер. Постепенно наша квартира покрылась фотографиями металлических насекомых Андо и Курокавы. Следующим этапом стало закаливание. Она перебралась с кровати на пол, спала с открытой на балкон дверью и принимала ледяные ванны, пока не свалилась с воспалением легких. Потом кто?то подсунул ей книгу по психологии. Теперь, о чем бы мы ни говорили, она комментировала мои ассоциации и анализировала мотивы. Уличала в двуличии (актриса – в двуличии!). Из безопасных тем осталась погода, но это обижало ее еще больше.
«Ты считаешь меня конченой дурой?»
Наконец она записалась в клуб и стала вечерами пропадать на йоге. В доме появился коврик для упражнений и специальная литература. После завтрака меня стали выгонять на улицу, она «занималась». Одну из книжек, о жизни паразитов в человеке, я нашел в кармане куртки и с изумлением узнал, сколько твари окормляется за счет нашего организма.
Тогда?то впервые прозвучало слово «Таиланд».
«В Таиланде я смогу успокоиться», – все чаще повторяла она. Наверное, кто?то в клубе наплел ей, как там чудесно.
Тем временем в театре разразился скандал. Ее бывший сокурсник решил попробовать себя в режиссуре, они наспех перелицевали Пушкина, спектакль назывался «Татьяна Ларина». Репетировали на Малой сцене, жена играла главную роль. За лето постановку собрали, показ на худсовет сделали в августе. Но главный хлопнул дверью, не дожидаясь антракта.
Я видел, в каком состоянии она доигрывает. В гримерной я сказал, что билеты в Таиланд куплены.
«Едем в конце года на три недели».
Уткнувшись мне в живот, она плакала, размазывая грим по свитеру.
Вылетали в ночь. «Москва – Бангкок», десять часов с пересадкой в Ашхабаде, других билетов на эти дни просто не было. Накануне долго препирались, как укладывать вещи – я настаивал на рюкзаках, она предлагала курортный чемодан. За пару дней до вылета еще и простыла, чихала.
– Как не стыдно спорить с больным человеком!
Остановились на чемодане.
Несмотря на позднее время, аэропорт бурлил. Нарочито громко переговаривались взрослые; сидя на вещах, хныкали сонные дети. Какой?то мужик в очереди разглядывал жену, и я привычно загородил ее.
На ленте наш чемодан стал похож на жука. Глядя, как беспомощно торчат его лапки?колеса, я почему?то подумал, что больше никогда его не увижу.
В самолете висели портреты Туркмен?баши, отец народа был одет в голубой костюм и носил розовый галстук, его черные брови были густо отретушированы, а на щеках рдел нежный румянец. Но самого лица как будто не существовало.
Когда табло погасло, стюардесса принялась разносить напитки. Это был туркменский портвейн, под который прошла моя юность.
– Не спасет, – она вяло отказалась.
С тех пор как в детстве она сломала молнию и два часа просидела с подолом на голове, считалось, что у нее боязнь замкнутого пространства.
– Смотри! – перед посадкой она разбудила меня.
Сквозь отражение моего лица в иллюминаторе проступили огни города, лежавшего внизу, как блюдо с финиками. Золотые жилы проспектов, паутина улиц. Минареты, похожие на осветительные штанги. Залитые светом безлюдные площади.
– Ночь. – Она откинулась в кресле. – Зачем иллюминация?
Я пожал плечами:
– Ублажают взор Всевышнего.
Несколько звезд слабо моргали над горизонтом.
Однажды меня окликнули на улице, и моя жизнь переменилась. Он курил на служебном входе, а я проходил мимо и, услышав свое имя, оглянулся. Так меня звали в школе, и на секунду все внутри осветилось тем, прошлым, светом. Давно утраченной уверенностью и покоем.
В темноте кто?то помахивал огоньком сигареты, и я развернулся, сошел с дороги. А дыру, которая возникла в воздухе, заполнили сырые осенние сумерки. Мы обнялись, он что?то говорил, отставив сигарету, пока я не узнал его, не вспомнил. Тогда свет погас, и на душе стало тревожно и холодно, как бывает, если решение принято и судьбу не воротишь.
Мой школьный приятель оказался директорским пасынком и работал в театре завлитом. По крутой и длинной, как во сне, лестнице мы поднялись в кабинет, где стрельчатые окна начинались тоже по?сновидчески – от пола.
В рюмках был разлит «Армянский», как будто он ждал меня.
«Ну, как ты, что?»
Я рассказал, что заканчиваю сценарный, и кивнул на папку, в которой лежала рукопись. «О чем?» – Он выпустил дым на бумаги. Недослушав, стал жаловаться на склоки народных.
«Дед» ищет молодые таланты, а где их взять в наше время?»
Я сидел на низком подоконнике и смотрел, как скользят внизу лакированные крыши автомобилей. Между машин лавировал человек в сером плаще, и на секунду мне показалось, что этот человек – я.
Я очнулся, когда по трансляции дали три звонка.
«Хочешь на сцену?»
В тот вечер играли Островского.
«А что нужно делать?»
И вот нам уже выдали шинели студентов, мы воровали яблоки. Там, на сцене, я впервые увидел зрительный зал. Он выглядел черным и бездонным, что?то искрило, поблескивало в его глубине, дышало и шевелилось. Потом отсиживались с коньяком у костюмерш.
Ближе к ночи перекочевали к артистам, где шла своя пьянка. Когда пожарный обходил здание, вернулись к стрельчатым окнам. А утром раздался звонок.
«Ты переделаешь сценарий в пьесу, – начал он без предисловий. – А я пристрою ее в театр. Как идея? Гонорар поровну».
Так умер мой сценарий и на свет появилась пьеса «Аморетто». Мои сны обрели голос. История о молодых людях, внезапно разбогатевших на фальшивом ликере; о свободе, которую им подарили, – и бесконечном тупике, в который она завела; о другом, который скрывался в них – и постепенно поглотил, слопал каждого.
Я считал, что внутри каждого из нас живет еще один человек. Незнакомый, собранный на другой фабрике – из историй, о существовании которых мы до времени даже не подозреваем. Чье лицо лишь изредка проступает сквозь наши черты и делает их неузнаваемыми. Героям из моей пьесы судьба дала возможность увидеть этого человека, испытать страх и трепет, глядя на отражение в зеркале. Именно об этом – о страхе и трепете перед собственным отражением – и была моя пьеса. Ее приняли к постановке в год, когда главный зачислил студентов, и я покорно отдал своему покровителю половину от гонорара, даже не догадываясь, какой подарок он приготовил мне на самом деле. Потому что, увидев актрису на главную роль, я обомлел. Я понял, что давно влюблен в эту женщину с рыжими глазами, которая сто лет назад сыграла в знаменитом детском фильме, а теперь выходила на сцену в театре. Когда я понял это, на душе у меня стало спокойно и весело, как бывает, если знаешь, чем все закончится, и можно потянуть время, ведь на сцене она произносила мои слова, а значит, все остальное принадлежало мне тоже.
Случилось так, что после одного из прогонов завлит затащил нас к себе, а потом куда?то исчез. Я обернулся – она стояла у стрельчатых окон и смотрела на улицу. Сцена повторяла финальный кадр из фильма, и все мысленное просто сделалось явным, причем в той же последовательности.
Кожаный диван отлипал от голого тела как пластырь. Она сделала глоток из рюмки и попросила зажигалку. Я усмехнулся, ведь этих слов не было в моей пьесе, и сигаретного дыма, который повис в сумерках, – тоже.
Свадьбу отмечали в служебном буфете. Когда нагрянул «дед», народ притих и заулыбался. Плотоядно приобняв невесту, он предложил за жениха. Все вокруг стали озабоченно озираться.
«Ну, в общем, за него», – подытожил он в пустоту.
Я понял, что меня в этом театральном собрании никто не замечает. Но разве это имело значение – теперь, когда девочка из фильма стала моей женой?
Ближе к ночи, когда все разошлись, мы вышли на сцену. Два часа назад здесь кипели страсти, играла музыка. Мы выходили на поклоны. А сейчас была тишина, сумерки, пахло пылью и перегретым металлом.
Она встала по центру, а я запустил круг. Пьяные и счастливые, мы сели спиной к спине, и театр медленно поплыл вокруг нас. Кирпичный задник с фанерным садом, подложа, авансцена. Подсвеченный дежурными лампами, зал напоминал гигантскую полость рта.
Спускаясь по трапу, я жадно втягивал сухой зимний воздух, который струился из невидимой туркменской пустыни. Транзитный накопитель напоминал спортивный зал: те же голые грязные стены, сетки на окнах. Крашеные скамьи, не хватает только разметки.
Я занял очередь в буфет, она отправилась искать место – но через минуту вернулась.
– Сиденья железные, – пожаловалась. – Холодно.
Буфетчица с песочным лицом нацедила коньяку, жена подняла рюмку и чокнулась с портретом вождя на этикетке. Та покачала головой и отодвинула бутылку.
– Первый раз в Таиланд? – сказал кто?то.
Несколько человек, как по команде, посмотрели в нашу сторону.
Это был мужчина лет тридцати или пятидесяти, без возраста. Он сидел справа и держал в руке рюмку синего цвета.
– Давно хотели… – Я вдруг понял, что рюмки в баре разноцветные. – Но…
Мы выпили, он шумно выдохнул.
– А я в шестой… – Он постучал по рюмке.
Песочная буфетчица снова наполнила. Мы разговорились. Он рассказал, что у них компания, они приезжают из разных городов, просто бронируют один и тот же отель, а потом встречают Новый год и отдыхают.
– Массаж, катера… – он размечтался. – Без жен, конечно. Но мне все равно, я холост.
Мы снова выпили, он принялся насвистывать что?то веселое и положил руку на плечо (мне почему?то часто кладут руку на плечо). Это была мелодия из фильма, того самого.
Я посетовал на дорожные неудобства и что завтра незнакомый город.
– И где жить – неизвестно.
– С жильем все просто, я посоветую. – Он вытер платком капли пота. – Не обращайте внимания, первый раз всегда так.
Поднял рюмку, улыбнулся.
– Когда знаешь, что впереди, все это, – обвел пухлой рукой зал ожидания, – не имеет значения.
– А что впереди?
Убрав платок, он пристально посмотрел в глаза.
– Рай, дорогой товарищ. – Его взгляд остановился. – Самый настоящий рай.
Мы обернулись, но место, где сидела моя жена, пустовало. Он кивнул, мы выпили. Я достал деньги, но он замычал, тыкая большим пальцем в грудь. Я пожал плечами. Те, кто узнавал ее, обычно платили за нас обоих.
Она стояла у витрины в дальнем конце зала и рассматривала туркменские ковры с ликами Отца народов.
– Хорошо пообщался? – зло спросила.
– Он поможет нам устроиться.
– Мы не дети!
Голос громко аукнулся в зале.
Я обнял ее за плечи и подтолкнул к выходу.
– Ты что, забыл, что я простужена? – Она не хотела.
Из дверей рванул свежий ночной воздух, но в тот же момент неизвестно откуда соткался человек в изумрудной форме.
– Нельзя! – Он обнажил в улыбке вставное золото.
– Она беременна. – Я вдруг ощутил прилив бешенства. – Нужен воздух, много воздуха! Ты понял, ты? Тогда хорошо.
Солдат тупо заморгал узкими, как у ящерицы, глазами.
– Пять минут, – успокоил его я.
…По ночному полю медленно выруливал лайнер. Снова потянуло хлебом и камнем, и я моментально успокоился. Как долго этот запах спал во мне! Санаторий, песок и мелкая волна, пекарня прямо на пляже… Что?то из детства закрутилось в сознании, но дальше память показывать отказывалась.
– Глупая шутка, – помолчав, сказала она.
Имелась в виду беременность.
Я взял ее за руку.
– А ведь он твой ровесник, – шепнула она.
– И тоже хочет в рай.
Как всегда, она читала мои мысли.
На свадьбу ей прислали настенные часы – дедушкины, из Алма?Аты. Перед смертью он просил передать, когда «будет повод». Они решили, что свадьба сгодится, и выслали с проводниками. Часы прибыли в длинной коробке, где когда?то лежали югославские сапоги «на манной каше». В корпус положили яблоки и насыпали стружки, но стекло все равно разбилось. Однако даже в сломанном виде часы вызывали уважение – как покинутое гнездовье.
«Ты же любишь бессмысленные вещи».
Оказалось, сломанные часы не такая уж и бесполезная штука. Актерские посиделки, например, ни разу без них не обходились. То кто?нибудь с криком «Уже третий час!» вскакивал из?за стола, начинал собираться. А потом хлопал себя по ляжкам и с театральным облегчением падал в кресло. А вокруг ржали, как сумасшедшие, и посылали того за водкой. Или кто?нибудь начинал разглагольствовать на тему семьи и брака, что жизнь с другим человеком перестает меняться, останавливается.
«Как время на ваших часах, между прочим».
В детстве мою жену каждое лето отправляли в Алма?Ату. «На яблоки», как она говорила, и «прогреться». Родственники обретались в хрущевке на улице Абая – дед с бабушкой и тетка с сыном, ее двоюродным братом. К тому времени дед, бывший смотритель гимназий, полностью ослеп и жил по часам, их сиплому бою. Ровно в шесть утра он выходил на прогулку и тарахтел клюкой по штакетнику (во дворе его так и звали: «стукач»). Требовал, чтобы обед и ужин тоже подавали с боем. А если этого не происходило, колотил палкой по столу, разнося все, что на нем лежало. Наверное, так он пытался сохранить последнюю связь с реальностью, которая давно исчезла.
Когда в Алма?Ате случались толчки, жильцы выходили с вещами на улицу. Жена помнила, как звенели в серванте рюмки и как бабушка тащила вниз по лестнице перину. А дед во время землетрясения оставался дома и никакими уговорами не удавалось вытащить его на улицу. Ее это почему?то сильно интриговало. «Я думала, он перепрятывает сокровища». И однажды в общей суматохе она вернулась.
«Дом ходил ходуном, я страшно испугалась. Встала в дверной проем, как учила бабушка. А потом увидела деда. Он стоял у стены и держал, чтобы не упали, часы. Помню, я заплакала от страха и жалости – потому что руки у него тряслись от напряжения. А он обернулся, обвел незрячими глазами комнату и произнес только одно слово.
«Ничего, – сказал он в пустоту. – Ничего».
Своих бабушек и дедушек у меня не было. Отцовские родители умерли рано, даже вещиц от них не осталось, а мать ребенком потерялась в эвакуации и выросла в чужой семье за Уралом. Жизнь прожила, так и не узнав – кто она? откуда? Может быть, поэтому история с часами не давала мне покоя. Они оказались единственной вещью в жизни, сохранившей тепло конкретного человека, связавшей прошлое с настоящим, между которыми я беспомощно барахтался. И тогда я отнес их в мастерскую. Через неделю в гнезде появилась жизнь, застучал маятник. Так на голой стене появился дедовский скворечник. Ночью, когда движение под окнами замирало, стук часов наполнял нашу необжитую квартиру – как будто кто?то еще, свой, невидимо зажил в доме, и в нашей жизни, пустой и холодной, появился смысл.
Она засыпала быстро, спала чутко. Во сне шептала, причмокивала. Как?то раз, не просыпаясь, произнесла монолог Фирса, и я понял, что даже во сне ей приходилось играть роли, причем не только свои, но и чужие. А я, наоборот, подолгу не мог заснуть и слушал, как цокает маятник и бегут стрелки будильника – бегут и не могут угнаться за временем, которое в такие мгновения бежало особенно быстро. На душе становилось прозрачно и зябко. Под вкрадчивый стук часов я чувствовал, как и сам превращаюсь в пустой скворечник. Во время, которое бежит мимо этого скворечника. Даже черты лица, казалось мне, испарялись с поверхности кожи в такие минуты. И страшно подойти к зеркалу, потому что в нем ничего не появится.
Я ворочался, прислушивался к ее дыханию, к себе. Но стоило мне встать, как она садилась в кровати и беспомощно озиралась незрячими со сна глазами. Мы не спали и молча смотрели на пустую улицу.
Дробленная тенями листьев, улица начиналась от балкона, уходя в ночное распаренное лето. В одну из таких ночей я признался, что хочу ребенка.
«Девочку или мальчика?»
Мне было все равно.
Она делала сокрушенный вид:
«Даже на элементарный вопрос ты не можешь ответить».
Но дело было не в этом, конечно же. А в том, что в театре намечаются крупные роли и что ей обещали съемки в кино, на телевидении, и даже есть шанс попасть в антрепризу.
«Кто меня с животом возьмет?»
И строго:
«Ты рассуждаешь, как потребитель!»
Но никаких ролей в театре она не получила и в коммерческие постановки не попала тоже. Подруги из труппы давно обзавелись семьями, растили детей. Занимались, плюнув на театр, кто чем. Только она все ждала, все верила, что успех придет – нужно только набраться терпения. Что настоящая слава ждет ее впереди.
– История называется «Собаки в галстуках», – в соседнее кресло плюхнулся попутчик из Ашхабада. Трезвый, злой и веселый. И шум турбин в салоне сразу стал выпуклым, гулким.
– А почему… – начал я.
– …а потому, что вы мне симпатичны.
Пришлось изобразить на лице заинтересованность.
Он отхлебнул из фляжки.
– Итак, Москва. Самый конец восьмидесятых. Книжный бум, сухой закон. Водка по талонам. Представили? Ну, вы должны помнить, я вижу.
Водочные очереди под сереньким снегом, да. Страшно подумать, сколько времени в них убито.
– Как?то раз выхожу я из дома. Иду на набережную, где автобусная остановка. Жду по расписанию, и вдруг навстречу собака. Обычная бездомная собака, каких у нас в Замоскворечье полчища.
Он что?то изобразил пальцами на откидном столике, и я заметил, что у него кольцо.
– Но вид! У этой собаки был какой?то странный вид. На шее у нее что?то болталось. Не ошейник, а какая?то тряпка. И когда она подбежала ближе, я увидел, что это галстук. Самый настоящий галстук, новенький синий галстук на резинке. Их еще в школе носили, помните?
Он снова попал в точку: в старших классах у меня такой имелся.
– Не ошейник, а галстук. Странно, правда? Непонятно… А через пять минут из подворотни выбегает еще одна собака. И еще одна. И на шеях у них точно такие же галстуки. А потом целая свора, и тоже в галстуках. Как в ресторане, ха?ха.
Он радостно потер ладонями.
– Ну, думаю, плохо дело, если собаки в галстуках. И решаю никуда не ехать. Не к добру, так я мыслю. Возвращаюсь обратно, беру бутылку. Ужинаю, выпиваю. Знаете, наверное – хорошая настойка, она…
– И что? – перебил я.
– А по радио говорят, что водитель шестого автобуса не справился с управлением и упал в реку.
– Водитель? – я попытался шутить.
– Автобус! – Он не заметил. – Тот самый шестой автобус, на котором я каждый день….
В закутке у туалета зазвенели бутылками, и он осекся.
– Ну?
Веки его бесцветных глаз набрякли, покраснели. Он часто заморгал белесыми ресницами.
– Ну… В тот день у нас выкинули водку, а в нагрузку к ней – галстуки на резинке. По рублю с полтиной. Какой?то кекс из министерства решил повышать культуру пьющих граждан. Понимаете?
Я признался, что нет.
– И я не понимаю. Зачем нашему человеку галстук? Идиотизм! И граждане, выпив по скверикам, реагируют единственным образом. Они цепляют галстуки собакам, которые вокруг алкашей отираются. Снять галстук собака не может, как его снимешь? Вот и бегает в таком виде по городу.
– По?моему, чушь собачья, – я решил, что пора закругляться – сил нет.
– Именно! – не унимался он. – Именно чушь, и именно что собачья. Но дело в том, дорогой мой, что эта чушь мне жизнь спасла!
Он, не мигая, уставился на меня:
– Любая мелочь, любой бред, даже такой махровый, советский, имеют значение. Никакие катастрофы или взрывы, о которых пишут во французских романах, им в подметки не годятся. Не от них зависит судьба, понимаете? А от пустяков обычных. Как эти вот галстуки или, например, наша встреча.
Кажется, он был доволен своим монологом.
– Вот о чем я хочу сказать, товарищ.
Он резко встал и, покачиваясь, пошел по проходу. Под потолком загорелось табло, мигнули лампочки. Я вспомнил: что?то похожее, с падением автобуса в реку, действительно случилось у нас в середине девяностых. Повернулся к ней, чтобы спросить, но она, прикрыв голову пледом, дремала.
…В полумраке салона светился монитор. Судя по карте, мы летели где?то над Афганистаном. Там, внизу, мерцали тусклые бляхи света. Одинаково круглые, они лежали сотнями – как медузы в ночной воде – и светились ровным голубым светом.
Чиновник вернул документы – контроль закончился.
Мокрый от пота, я сел на лавку – когда тебя сверяют с паспортом, чувствуешь себя самозванцем.
Встретились у багажной ленты.
– Смотри!
Герб Таиланда напоминал фиолетовое насекомое.
На ленте показался наш чемодан. Такой же беспомощный, как вчера в Москве.
– Сутки прошли, а кажется… – Она шла к зеленому коридору.
В зале прибытия оглушительно дребезжали старые вентиляторы. Воздух ледяной, волглый. За окнами солнце и пальмы, весело и как?то неуютно, тревожно.
– Ну что мы, как дураки, в свитерах. Лето на дворе.
Чемодан развалился надвое, она влезла в шлепанцы. Я снял куртку, нацепил сандалии. Пока укладывал вещи, она исчезла.
«Что за манера?», – я заозирался.
Она была уже на улице. Когда я выбежал, таксисты в белых рубашках делали ей приглашающие жесты.
– Но я уже обо всем договорилась! – возмущалась она.
И – с ужасом:
– Ты что, бросил вещи?
Я усадил ее на чемодан:
– Сиди и не двигайся.
– Хорошо, мой белый господин.
Смена настроений происходила у нее по?актерски быстро.
Стоя у обмена денег, обернулся – она по?прежнему сидела на чемодане. Спина прямая, вид независимый. А это кто? Вчерашний? Только его не хватало.
– Куда вы пропали, мы же договаривались! – Он спрятал мобильный в карман. – Добро пожаловать в Таиланд!
Роль опекуна ему, видно, понравилась, и он решил не бросать нас. От ночных откровений ни следа, маленькие глазки излучают участие.
– Зря менял, здесь курс грабительский, – заметила жена.
Подошел таец, они перекинулись на местном, и мы двинулись к выходу. Уличная жара придавила, пахло выхлопами и выпечкой, горячим бетоном и гнилью. Я попытался вспомнить Москву, но она отодвинулась в дальний угол сознания и скукожилась там, как желудь.
– И что? – Я махнул в сторону пыльных курятников. – И это рай?
– А вы хотели что?то вроде Парижа?
Машина тронулась, в окне замелькали бетонные лачуги, а под мостом белье и лодки.
– Что?нибудь архитектурное, – крикнул в ответ. – Не знаю!
– В Бангкоке нет архитектуры. Это деревня! Несколько деревень! Антигород!
Он повернулся в кресле:
– Поэтому не надоедает.
С рекламного щита на дороге улыбался подросток в кителе.
– Король!
Он поднял палец к небу.
– Они его обожают. Боготворят! – приложил палец к губам. – Поэтому никаких шуток.
Я покачал головой.
– Хорошо вас понимаю. – Он закивал: – Советское детство, эпоха статуй. Только здесь другое дело. Правда! Так что просто без комментариев, если не хотите проблем на голову.
Машина въехала в узкую улицу и медленно поплыла между лотками с бижутерией. Тут же лежали вперемешку с купальниками телефоны и компьютеры, а рядом дымились котлы с супом, как будто кухню совместили с офисом.
– Ваша улица, – таец распахнул двери. – Выбирайте любую гостиницу.
Она безразлично сложила на груди руки.
Перенесли вещи в ближайший вестибюль, я сдал паспорта на стойку. Мокрую от пота спину обдал ледяной воздух.
– Мы что, вселимся в первый курятник?
– Тут все гостиницы примерно одинаковы. – Он оказался терпеливым, наш спутник. – Не «Шератон», конечно, но за семь долларов сгодится. Вам ведь пару дней перекантоваться?
Она устроилась в холле, нога на ногу.
– Тем более перед вратами рая?
Мы пожали руки, он театрально поклонился в сторону кресел. Жена изобразила улыбку из пьесы Моэма «Круг» и помахала в ответ невидимой теннисной ракеткой.
Я отнес чемодан к лифту.
Через полгода после свадьбы мы поехали в Париж. В начале девяностых этот город казался пределом мечтаний, поездка стоила баснословных денег, но в подвале со вспученным линолеумом, где помещалось агентство, название «Тур для влюбленных» оказывало магическое действие, и я купил его.
На путевку ушел гонорар за пьесу, из отчислений впритык хватало на карманные расходы. Это был наш первый выезд за границу, хотя она снималась в Югославии и преимущества не скрывала. Поругались мы еще в Москве – накричала на меня из?за таможенных бумажек. Я швырнул ручку, сел на чемоданы. Высунув, как школьница, язык, она заполнила самостоятельно, однако на контроле оказалось, что декларации не нужны вообще. Теперь торжествовал я, а она купила виски и стала пить прямо из горлышка. Свою первую в жизни кружку «Гиннеса» я опустошил махом, не разобрав вкуса.
Встретились в салоне. Она безразлично смотрела в иллюминатор – и вдруг расплакалась. Я неловко, через кресло, обнял ее. Решили ни при каких обстоятельствах больше не ссориться.
Она освоилась в Париже за сутки, как будто всю жизнь провела здесь. С удивлением и восхищением я смотрел, как легко она протягивает чаевые, как едва заметно кивает портье, как изучает меню, не глядя на цены. На светофорах не суетилась, переходила шумные улицы, рассеянно глядя вдаль, как будто это пляж, а не Елисейские Поля. В сущности, она повторяла то, что видела в кафе и на улицах. Перенимала, и если где пережимала, то немного – буквально на секунду, на сантиметр. Что касается меня, то ампирные фасады и бульвары, до боли знакомые по картинам из Пушкинского музея, и вся эта непрожеванная лепнина вызывали во мне чувство разочарования, как будто вместо реального города, который столько лет жил в моем воображении, мне досталась подделка.
В ответ на мои попытки отсидеться в номере жена делала страшные глаза и опускала руки. Бросала путеводитель в кресло:
«Ты что, отпустишь меня одну?»
Как будто за окном лежал средневековый Каир или Константинополь.
Ей нужен был зритель, тот, кто сможет оценить перевоплощение, и мы шли по музеям, покупали билеты в оперу, посещали кладбища, похожие на лежбища морских котиков. А в ночь перед отъездом поднялись, наконец, на Монмартр.
Мы бесцельно бродили по мокрой брусчатке, пока не вышли на крошечную, размером с прихожую, площадь. Вывеска, деревья в решетках, купола?груши – я сразу узнал это место. Ну да, вспомнил художественную школу и как сидел в музеях с планшетом.
«Да не тяни ты, ради бога! – Она стала бренчать в кармане мелочью. – Что за манера?»
Я стал рассказывать.
«Однажды нам дали задание нарисовать городской пейзаж, – я начертил в воздухе рамку. – Любой, на выбор. По композиции. А у меня была одна открытка, кто?то подарил или выменял – не помню. И я решил сделать копию. Большую копию маслом, на картоне. Ну, потому что действительно нравилась».
На колокольне звякнули часы. Я дотронулся до дерева, но пальцы не умещались в трещинах.
«Ни автора, ни города я не знал, подпись?то на обороте нерусская. Но домики, черепица. Ставни! В ней была магия, то, что притягивало. Мы ведь дальше Сочи и Ленинграда нигде не были. Ни родители мои, ни я. Не предполагалось, что наш человек что?то из Европы увидит. А тут вывески, мансарды, купола. Марсианский, в сущности, пейзаж. Окошко в другую реальность, где для тебя место не предусмотрено».
Она опустила глаза.
«Тогда я скопировал каждый кирпич, каждую складку на занавесках. Все трещины на штукатурке. Решетки, трубы, карнизы».
Я развернул ее лицом к площади, обнял и притянул к себе.
«На открытке был ресторан, – сказал я. – Вот он».
Ее волосы пахли каштанами, она распрямила плечи.
«Я представлял себе, что живу под этой крышей, а по вечерам спускаюсь по винтовой лестнице. Лестница почему?то должна быть обязательно винтовой, железной. Выхожу на террасу, сажусь под тентом, еду какую?то заказываю. И жду, когда спустится она».
Она толкнула меня спиной:
«Кто?»
«Мне нравилась одна, из кино, – маленькая актриса, девочка. С ней я тут и поселился. Потом поднимались, ложились».
«И?»
Она поворачивала лицо ко мне.
«В том?то и дело, что на «дальше» у меня фантазии не хватало. Все застывало, стоп? кадр. Полная темнота».
В сумерках снова ударил колокол. На стене, одна за другой, вспыхнули буквы. Откинув голову, она попыталась найти мои губы. Неловко поцеловала в подбородок.
«Ты голоден?»
Я пожал плечами.
«А я хочу есть».
Мы перешли площадь и сели под полосатым тентом.
«Я все закажу сама, будет вкусно. И, пожалуйста, не думай о деньгах».
Действительно, ничего похожего я не пробовал. Крабы, улитки. Дичь какая?то с хвощами. Сырое мясо. Официант подносил бутылки, и она снисходительно разрешала налить. Отпивала, кивала. Во время ужина меня не покидало ощущение, что мы по ошибке влезли в незнакомые декорации, вышли на сцену во время спектакля. Что все вокруг – это декорация, и она развалится, стоит ткнуть пальцем. И что если это реальность, то мы – призраки.
Расплатились из денег, отложенных на пальто или сапоги, сейчас не помню. Молча спускались вниз. Она что?то напевала, а я почти физически ощущал, насколько мы чужие в этом городе, насколько условно, призрачно все, что нас окружает.
Что чувствовала она, я не спрашивал.
По?моему, она была счастлива.
Всю ночь в коридоре хлопали двери, доносился смех, даже бренчали на гитаре. Потом тихо лопотали женские голоса, кто?то волоком что?то потащил (сквозь сон казалось, трупы) – и они цеплялись невидимыми пальцами за косяки и ступени. А утром, когда я, наконец, задремал, вступила фреза, и комната наполнилась ее железным скрежетом.
Мокрый от пота, я сел в кровати и включил телевизор. С экрана зачастила, не снимая улыбки, девушка; замелькали рухнувшие кровли европейских городов; опоры электролиний и занесенные снегом автострады.
В услугах отеля значился «завтрак в номер», но она покачала головой и молча оделась. Сели на веранде у фонтана, в котором плавала похожая на крысу рыба.
– Как в деревне. – После кофе она повеселела, постучала по дощатой стенке, отделявшей нас от Бангкока.
В утреннем городе стрекотали стаи невидимых мотоциклов, истошно выла сирена, щелкали по голым пяткам тысячи шлепанцев. Речь – тайская, английская, русская. В гул, который висел над городом, вплетались домашние звуки: звон посуды и колокольчиков, шипение масла на сковородке, шарканье ложки по стенкам. Слышно было даже швейную машинку.
В город она вышла в белых с красными маками брюках, которые купила перед отъездом, и очень гордилась. Уличные торговки восхищенно разглядывали ее и, не стесняясь, пробовали материал на ощупь.
Она разводила руками:
– Ну что они хотят? – Смущалась. – Скажи им!
И – победно:
– Вот что значит «Кензо».
В стеклянном закутке с картой мира во всю стену я оформил маршрут, просто ткнул пальцами в нужную точку, назвал даты – и через минуту принтер выплюнул наши билеты.
– Ночь в поезде, затем корабль – и к обеду вы на острове.
Купили фруктов, и она позировала мне с этими елочными игрушками. У обочины тормозил рикша с мотором, и водитель с морщинистым, как тыква, лицом печально смотрел на меня. Я показывал знаками, что нет, не надо. Тот печально качал головой и трогался. Глядя ему вслед, я вдруг вспоминал мужика, которого встретил по дороге из школы, в детстве. Он тащил пухлый портфель, а в другой руке авоську с ананасами. То есть я не знал, что это ананасы, и, как дикарь, пялился. Один из них свесился из прорванной ячейки, и вот я шел за мужиком и все думал: а может, он вывалится? Упадет на землю? Или мужик вдруг умрет и упадет тоже?
Тогда можно подобрать и попробовать.
Но он не вывалился и не умер.
«Вот ведь какая штука, – я откинулся на лавке. – Десять жизней с тех пор прошло, двадцать. Целая страна исчезла, и мужик?то этот наверняка помер. А все не уходит из памяти, все тащит сетку с ананасами и тащит».
Остаток дня просто слонялись по городу. Заходили в китайские храмы, где от курений щипало глаза, а в монастыре распугали свору бездомных кошек. Обедали огненным варевом из черных каких?то гадов, сидя на низких детских скамеечках. Под вечер, который наступил по?театральному внезапно, забрели в квартал, где по узким дорожкам перемещались бритые монахи в оранжевых тогах. Потом монастырь кончился, просто перетек в квартал, где горели фонарики и звучала в кафе музыка. Запах кипящего масла смешивался с тиной и водорослями – это под ногами лежала уже не улица, а настил, сходни, под которым хлюпала и переливалась невидимая водичка.
Наконец улочки расступились, и темная, вспученная река с отраженными и куда?то летящими по ней огнями маслянисто заколыхалась вровень с набережной.
– Смотри… – Она подошла к берегу.
По воде скользили большие черные гнезда. Лавируя между ними, шел катер, мотая голой лампочкой. На том берегу виднелись крыши большого храма, где в адских отблесках с реки покоилась огромная золотая статуя Будды.
Она разрезала дыню, и в воздухе растеклось сладкое зловоние. Я снова вспомнил мужика с ананасами – а внутри все похолодело.
«Сколько призраков живет в голове?»
Будда смотрел насмешливо и лениво, как будто знал все, что со мной случится.
В театре у моей жены имелся закадычный приятель – давний, еще со времен «Детфильма», кореш. На актерских посиделках он обычно верховодил и даже оставался на ночь, чтобы не ехать через весь город. Тогда они с женой до утра перешептывались – вспоминали Торжок, где проходили съемки, и тех, из киношного класса, ребят: кто и кем стал во взрослой жизни. Чтобы не мешать, она часто перебиралась к нему на диван, но мысль, что между ними может что?то быть, не приходила мне в голову. Странно, что настоящее имя этого актера стерлось из памяти. Или не существовало? А вот прозвище в театре носил он забавное – Сверчок. Много лет он играл эту роль в «Буратино». От природы тощий, он превращался в насекомое, когда костюмеры застегивали на нем черное трико. «Буратино» шел с аншлагом много лет. За это время дважды уходила в декрет Мальвина, умерла Черепаха, спился Пудель. А Сверчок все пиликал на своей скрипочке.
История сценической неудачливости этого актера по?театральному анекдотична, да и закончилась она тоже смачно, поскольку в Таиланде мы очутились не без его помощи. Все началось со старого спектакля о революции, в академических театрах такие постановки шли до победного, разваливаясь на глазах у публики. Чтобы поддержать руину, туда, как правило, вводили молодых артистов, многие из которых с трудом понимали, о чем вообще идет речь в пьесе. Диалог происходил у доменной печи, а Сверчок швырял уголь в топку. И вот однажды, не рассчитав массы, он упал в бутафорский огонь вместе с лопатой. Зал ахнул, сталевары озадаченно замолкли. Доигрывать второй акт пришлось, раскидав реплики Сверчка между собой. «Он бы сказал, что…» – так начинались мизансцены. Этот анекдот ходил по театру довольно долго. Другой раз он опростоволосился в спектакле о войне. Молодежь, ряженная в немецкую форму, погибала в партизанской засаде, круг во время перехода на другую сцену увозил «трупы» за кулисы, однако Сверчок не рассчитал и «умер» на авансцене, и, когда свет зажегся, посреди красного штаба лежал мертвый эсэсовец. Тогда он отделался строгим выговором. Но самый сюрреалистический эпизод случился с ним в классической постановке. Визитной карточкой нашего театра считалась постановка по одной из пьес Уильямса. Много лет подряд тут заламывали руки народные артисты, вдвое, а то и втрое переросшие своих юных героев. Помимо звездных ролей, в пьесе имелись «матросы, проститутки и другие посетители бара». Обычно этот контингент играли выпускники – считалось престижным даже такое участие в легендарной постановке. Но Сверчку досталась роль совершенно невероятная: он играл тень тапера. Пианино стояло в подложе, ни Сверчка, ни инструмента зал не видел, однако во время сцены в баре, когда звучала фонограмма, ткань подсвечивали, и тогда на ней появлялась тень тапера.
Он работал на этом спектакле два или три года. Пробирался в угол, сдувал пыль, садился за инструмент и ждал, когда начнется фонограмма. Он играл беззвучные мелодии, которые роились у него в голове, пока однажды во время спектакля в подложу не зашел осветитель. Он проверял сети или менял лампы, не знаю – и наткнулся на Сверчка, который торжественно сидел за инструментом. Осветитель был пьян и сильно испугался, а Сверчок только замахал руками.
«Да мы уже год не зажигаем», – пятился несчастный парень.
Сверчок отыграл сцену, как обычно, а потом поднялся в репертуарную часть, где ему сказали, что роль тапера действительно сокращена и что его просто забыли предупредить об этом. И тогда он ушел из театра, а потом и вообще пропал из виду. Не звонил, не приходил в гости – съехал с квартиры, в которой к телефону стали подходить чужие люди. Исчез, растворился в московском воздухе. А спустя пару лет позвонил и пригласил в гости.
Теперь он жил в большом доме на углу Клементовского переулка, в Замоскворечье. Мы вошли в подъезд огромного старого дома. Человек, ждавший у лифта, узнал ее – и она, вспомнив про свою клаустрофобию, потащила меня пешком. На последнем этаже мы снова встретились, тип трезвонил к соседям. Двери, его и наша, открылись одновременно, и я с удивлением заметил, что человека встречает абсолютно голая, на каблуках, девушка. А мы вошли в дверь напротив.
Квартира представляла собой огромную комнату со скругленной стеной и окнами?иллюминаторами. На полу валялись циновки, светильник тихо мерцал в углу, пахло благовониями или марихуаной, тренькала музыка. Хозяин сидел в углу, и мы не сразу заметили его. Даже в полумраке было видно, насколько он изменился. Подвижное, гуттаперчевое лицо его как будто превратилось в маску и стало невозмутимым, каким?то глиняным, и когда жена его поцеловала, я даже испугался, что нос или ухо отколется. Говорил он мало, странно растягивая звуки. Через паузы рассказал, что у него магазин, он продает мебель из Таиланда, в основном плетеные кресла и ширмы. Что клиенты из дизайнеров берут под оформление квартир и что дело давно налажено, поэтому в Таиланде он чаще на отдыхе, а не по делам.
«Живу на острове. Курю, трахаю местных девок».
Он разлил чай.
«Не скучно?» – Это спросил я.
«Пишу о внутренних мирах человека, – ответил он. – Что?то вроде путеводителя, правил эксплуатации. Книгу».
После чая он включил музыку, и я с удивлением узнал старую вещь. Это была Carpet crawlers. Последний раз я слушал эту вещь в школе, когда?то она была моей любимой группой. «Идешь по саду, раздвигая мокрые ветки» – так я рисовал эту музыку в воображении. И вот благодаря Сверчку эти ветки снова стояли перед глазами.
О театре не говорили – человека, который сидел перед нами, с театром ничего не связывало. Мы пришли за другим. На тот момент мы уже купили билеты в Таиланд, ей хотелось открыть карты и посоветоваться.
«И вы туда же», – в ответ он только усмехнулся. С тем же отрешенным видом рассказал, как добраться до острова, как найти хозяйку бунгало, какой взять мотороллер, что есть и пить, где брать курево. Говорил монотонно, глядя в угол, как будто там сидит его настоящий слушатель или тот, кто ему диктует. Потом мы засобирались. Сверчок не задерживал, наоборот, охотно помахал нам, но провожать не вышел.
После душной квартиры дышалось легко, и мы медленно побрели вдоль улицы. Повернувшись, она вдруг спросила с отчаянием:
«Скажи, ведь ты – это ты?»
Мы остановились на трамвайных путях.
«Ведь это ты ждал меня за кулисами? В кафе? Записки, цветы, портреты ты дарил, правда?»
Я вспомнил голую фею из квартиры напротив.
«Конечно».
Среди приземистого квартала сверчков дом заваливался в небо, как дирижабль. Я посмотрел на окна. Последний этаж ротонды, где находилась его квартира, был неосвещен, только в одном окне светилась нелепая неоновая вывеска «Cafe Bar 24 часа».
Вдоль вагонов по перрону шел подросток в шлепанцах. В аквариуме из пластика, который он толкал перед собой, лежала гора сушеных кузнечиков.
– Не хочешь?
Я представил, как хрустят на зубах лапки.
– Нет.
В купе из кондиционера хлестал ледяной воздух, и я заклеил гнезда скотчем. Постепенно температура выровнялась, а поезд набрал скорость. Потянулись пригородные огни, потом вагон нырнул во тьму. Редкие фонари выхватывали то мостки у воды, то хижину, то бамбуковую веранду, на которой сидели кто с ложкой, кто с чашкой – застывшие фигурки. Потом она забралась на верхнюю полку и заснула, а я уставился в окно, но ничего, кроме размытого отражения, не увидел – как будто с той стороны на меня кто?то смотрит.
Нас разбудили на рассвете и, полусонных, ссадили на голый откос. Поезд тут же бесшумно уполз, а в чистом поле остались такие же, как мы, заспанные и недоумевающие парочки. Надо было ждать – и туристы, поеживаясь, улеглись на вещах. Все стихло, только время от времени слышался шепот на голландском или по?английски, по?немецки. Или тихий звонок телефона.
Через поле, на котором мы лежали, шла разбитая сельская дорога – обычный вид, каких полно у нас в средней полосе. Вот только солнце необычное – большое и кроваво?красное. Пять утра, а печет.
Не успел я задремать, как нас разбудили. Это был чернокожий парень в растаманской шапке. Оглядев спящую команду, он весело хлопнул узкими ладонями – и туристы, как лагерники, выстроились в шеренгу.
– Эй, на чемодане! – он помахал мне. – Тебя тоже касается.
Народ уставился в нашу сторону.
– Да пошел ты, – ответил я по?русски.
По дороге к нам ехал автобус.
За деревьями лежала широкая, с водой молочно?зеленого цвета и тихая река. Она была подернута дымкой, и помятый пароходик у причала тихо коптил розовое небо. Компания стала перебираться на палубу, занимать лавки. Наш чемодан отказывался ехать по траве, и я взвалил его на спину. Пока мы возились, места внутри заняли, оставалась только верхняя палуба. Пока искали место среди людей и рюкзаков, пароход бесшумно отчалил и выплыл на середину. Его окружили моторные лодки – это были плавучие лавки. Чуть дальше скользили шлюпки на веслах. Пароходик медленно шел вдоль берега. Было видно, как на ветру покачиваются плавни и сверкают заводи, окруженные затопленными деревьями. А дальше, где река впадала в море, был туман.
Когда я проснулся, мы шли в открытом море. В небо набежали облака. Они были странные – кучерявые, как петрушка, а волны – изумрудные, с белой оторочкой. Они красиво откатывали от борта и растворялись в море.
Накрывшись от солнца кто чем, на палубе все еще спали. От нечего делать я стал разглядывать пассажиров. Все это был контингент разнообразный, хотя в основном зрелый. Имелась даже парочка сухопарых стариков. Эти не спали: один читал местные газеты, а другой слушал транзистор. Через два часа в жарком мареве появились размытые очертания. Народ на палубе зашевелился, люди подтянулись к борту, шутили. Потом все затихли, просто замерли. Неумолимо увеличиваясь в размерах, остров приближался. Как на замедленной съемке, открывались его отроги и скалы, узкие бухты и заросшие расселины, каменные выступы в лимонных пятнах. Это был целый мир, другая планета – неизвестная и прекрасная, и люди молча следили, как она разворачивается в пространстве.
– Судя по всему, мы у врат рая.
Она усмехнулась, но по глазам я понял, что она с трудом скрывает волнение.
Первое время я очень болезненно переживал судьбу своих сценариев. Сражался с режиссерами за каждую реплику, за каждую сцену. Даже по костюмам и то влезал с советами. Потом стал изображать презрение. Смотрел сверху вниз, делая вид, что мне безразлично и я занимаюсь этим только из?за денег. А пару лет назад по?настоящему плюнул.
С удивлением и радостью я обнаружил, что мне действительно все равно, какими выйдут на экране мои персонажи. Как будут вести себя, что скажут. И перестал ездить на премьеры в провинцию, записывать сериалы. О том, что спектакль идет с успехом, узнавал по начислениям на книжку или по вырезкам из газет, которые присылали завлиты. Мне вдруг стало ясно, что, наделяя героев собственной фантазии жизнью, я избавляюсь от шумных постояльцев, да еще получаю за это деньги, и глупо желать большего.
Последнее время они и так разошлись, разговорились – эти персонажи, эти призраки. Шумели, ссорились. Или перешептывались. А то, как по команде, начинали тараторить – все, разом. В такие часы голова моя гудела, разламывалась от голосов. Я не мог удержаться, ввязывался в разговор. Что?то доказывал, спорил с ними. Ходил по улицам, шевеля губами, как лунатик. А потом садился за монитор и выпускал всех на волю. Туда, где их ждала другая история, другая жизнь.
Когда?то, давным?давно, когда был жив отец, я хотел стать физиком. В школе подавал надежды, считался первым в классе. Пару раз меня возили на городские олимпиады, я поступал в заочные школы. Но, получая очередной пакет из университета, ощущал какую?то жизненную неточность. Ошибку в адресе – настолько чуждыми, не моими представлялись занятия. Как будто кто?то другой пишет уравнения, решает задачи, а я просто занимаю его место.
Мать, опасаясь, как бы я не погряз в точных науках, отдала меня в художественную школу. Для пропорционального развития, как она говорила. И тут меня тоже ожидал легкий успех. Очень скоро я научился рисовать натюрморты и пейзажи, композиции. Мои картинки стали брать на районные смотры, и даже развесили в фойе местного кинотеатра. Но когда мы толпой приходили в кино – на «Пиратов ХХ века» или «Торпедоносцев», – я чувствовал неловкость. Как будто не я, а кто?то другой рисовал эти лапти и головы, торсы и розетки. И мое имя стоит под картинами по ошибке.
В начале девяностых наука рухнула, и вся моя физика стала бессмысленной. Репетитор уехал в Америку, ученые расползлись по вещевым рынкам и перестали узнавать друг друга. Даже институт, куда меня хотели пристроить, закрылся.
Художественная школа тоже пришла в упадок. Не на что стало покупать глину, гипс. Бумагу и краски. Платить за отопление и учителю – тоже. И тогда классы просто распустили – на неопределенное время. Какое?то время я еще рисовал дома или сидел с планшетом в Пушкинском музее. Но когда в нашей школе открыли мебельный салон, ждать стало нечего, и я забросил рисование. Как раз в то время стали издавать запрещенные книги, я увлекся Кьеркегором и Ницше и Серебряным веком. Тогда же на широкий экран вышло европейское кино – и наше, лежавшее на полках. Годар, Гринуэй, Бунюэль – я смотрел их фильмы десятки раз. Выстаивая в очередях на ретроспективу Германа или Сокурова, я смутно понимал, что хочу связать свою жизнь с кино. Но каким образом?
После смерти отца мать ушла из института, стала шить на заказ или возила из Турции одежду. Устраивала личную жизнь. Никому не нужный, ничем и никем не связанный, я оказался предоставленным самому себе, свободным.
Во ВГИК брали со стажем, и пару лет я решил подождать, осмотреться. Дать себе волю – тем более что от армии мать меня откупила. Не то чтобы я бросился в самый водоворот – нет, для этого я слишком любил себя. Я сделал по?другому: просто поплыл по течению, с любопытством наблюдая за тем, куда меня вынесет. Я был меломаном и хиппи, ездил автостопом на рок?фестивали, болтался в Сайгоне, паломничал по русским монастырям, притворяясь православным юношей. Зимой зарабатывал, а летом бродил с рюкзаком по Крыму. Я с одинаковой бойкостью торговал на лотке русскими иконами и «Моей борьбой» Гитлера, солдатскими орденами и ваучерами. Работал реставратором в литературном музее – подделывал оригиналы писем и даже на спор подменил подлинник Блока – и писал речи политикам, причем любых партий. Жил альфонсом, выслушивая ночные истерики вдвое старшей меня женщины – пока не сбежал от нее в тапочках. Подметал улицы, и даже работал гардеробщиком в театре – правда, не долго.
Легкость, с которой мне давались навыки, позволяла жить бездумно и безбедно. Лишь одного я не смог понять. Кто я? Что мне в жизни нужно? Как вода, я принимал форму, которую принимала жизнь. Как амальгама, я отражал то, что видел. Пока образы, эти человеческие типы в моем сознании, не выучились языку и не заговорили внутри меня. Тогда?то я поступил в институт, на сценарный. Учился легко, без усилий. Помню, ходил по городу в шинели с Мосфильма, цитировал русских поэтов. Пил спирт с видом на Москву, темную и грязную. Но кто стоял со мной на Ленинских горах? Ни лиц, ни имен не помню.
Я писал сценарии, скетчи – так, как будто в тексте нашлась, наконец, моя подлинная реальность. После премьеры в театре взялся за пьесы и по очереди вывел тех, кого видел, и тех, кем успел побывать сам. С той разницей, что с помощью персонажей я осуществлял то, чего сам никогда не делал.
Насколько сам я умел приспособиться к любым обстоятельствам, принять любую форму, облик – настолько герои мои были цельными и волевыми личностями. Идущими напролом, на риск. Наверное, так я мстил реальности за то, что не смог найти своего лица, что ее щедрость оказалась бессмысленной, а шансы – неиспользованными.
Я переживал вместе с героями драмы, жизненные катастрофы и триумфы, а потом закрывал файл и встречался взглядом с женой, чья фотография висела на экране. Укладываясь рядом, я прислушивался к ее дыханию и чувствовал, что струна, натянутая в сознании, ослабевает. Голоса стихают.
Образуя зеленый купол, пальмы смыкались в воздухе – а дорога все вытаскивала из?под колес красное полотнище. Наконец старый джип сошел с бетонки, кузов тряхнуло. Машина въехала в песок и заглохла – только в моторе что?то недолго жужжало, пока не стихло. И тишина наполнилась звуками. За пальмами зашелестел невидимый прибой – редкий, ленивый. Далеко тарахтела лодка или мотороллер. Сквозь деревья доносился звон посуды и приглушенные голоса, деревянное постукиванье. Слышно было, как шумно вздрагивают ветки, с которых взлетают тяжелые птицы. Какая?то легкая музыка.
Чемодан, покрытый слоем нежной розовой пыли, ухнул в песок. Жена исчезла, вместо нее появилась маленькая тайская женщина со смуглым и приветливым лицом, и я подумал: если убрать очки, она станет похожа на плюшевую игрушку. Не заглядывая в мой паспорт, она протянула ключ с номерком на веревке.
– Олай? – Она поклонилась.
Мелкий, цвета слоновой кости песок обжигал ступни. Парная вода тут же облепила тело, и через минуту легкость разлилась по телу. Суток в дороге как не бывало. Я опустил лицо в воду. Белое, в ракушках, дно расходилось, как свод гигантского ангара. И я долго не решался опустить ноги на его младенческие складки.
Поселок – десяток бунгало на краю бухты, напоминающей подкову. Дальше камни, горы и пальмовые заросли. Еще из построек деревянный помост, он же столовая и кухня. Два?три человека читают на лежаках. Чьи?то ласты под деревом. Ракетки. Мячик.
Я обнаружил ее на пляже. Сложив руки на груди, она спала в тени камня. Разглядывая ее лицо, я подумал, что соскучился. В театре, дома – это лицо всегда что?то выражало, говорило, играло. А теперь остановилось. Пронизанный каким?то потусторонним мерцанием свет разгладил кожу. Исчезли складки, морщинки, поблекли на скулах и под глазами тени. Страхи и нервы, дорога, театр – все, что накопилось за время нашего путешествия, да и за прошлые годы, – слой за слоем исчезало, делая ее, какой она была задумана и какой я представлял ее себе, стоило мне закрыть глаза и вызвать из памяти.
И наша островная жизнь началась. Я быстро потерял счет рассветам, стремительным закатам. Густые, как борода, ночи сменялись полуденным пеклом, от которого становятся прозрачными камни. И снова падала ночь, как театральный задник.
По утрам я подолгу плавал вдоль рифа, а она бродила по берегу и собирала раковины. На второй день взяли мотороллер с лысыми протекторами и заправили бак розовым топливом, который разливала из прозрачных баллонов девочка. В похожих банках, с краником, у нас в детстве торговали соком.
«Странно думать об этом здесь, в Таиланде».
Движение на острове, как и по всей стране, было левосторонним. Чтобы напугать ее, мне нравилось то и дело выскакивать на встречную. Тогда она била меня кулаком в спину и даже кусала. Я притормаживал, и она прижималась грудью. На одном из поворотов мы просто съезжали на обочину. Мы падали в азиатские камыши, в розовую пыль. Ее кожа была горячей, влажной. Она пахла бензином и жареными бананами. А где?то рядом, совсем близко, шли машины.
Однажды в горах, куда мы заехали по серпантину, мы наткнулись на руины монастыря. Белесые ступы, каменные лестницы. На скале раскрашенная будка?часовня, продуваемая через окна горячим ветром.
Я уселся перед Буддой, зажег палочки. Дым потянулся к выходу, заиграл в лучах. Скрипнул на ветру и закрылся красный ставень.
«О чем они думают – сидя перед ним?»
«Жалуются? И если просят – на что надеются?»
Лицо Будды было гладким, даже пухлым. Я заглянул под набрякшие веки. Все вокруг, большое и малое – дым от палочки и голос жены снаружи – то, как скрипят деревянные створки – все, что случилось в прошлом и произойдет со мной дальше, складывалось в картину, где нет места просьбам или жалобам. И от сознания этой мысли на сердце легко и тревожно.
– Английское имя, фамилии нет!
За черным камнем она отыскала могилу, небольшую известняковую ступу. Присела на корточки. По датам выходило, что парень приехал на остров в шестидесятых, да так на нем и остался. Просто исчез из прежней жизни, и за двадцать лет фамилия ему так и не понадобилась. Никто просто не спрашивал его об этом.
Ближе к вечеру загорали нагишом среди коряг, и начиналась еще одна жизнь, которых в одном дне умещалось несколько, как матрешек. Она лениво переворачивалась, подставляя под солнце белесые подмышки. Не поднимая головы, запускала руку под полотенце. А потом просто отбрасывала его.
Когда темнело, покупали ром и сигареты и большие бутылки с колой. Сидели на веранде, которая висела на боку нашей хижины, как люлька.
– Помнишь, он все твердил: рай, рай?
Я вспоминал попутчика из Ашхабада.
– Ром и девки, мечта шахида – вот что…
Ее улыбка блестела в темноте.
– А рай – это когда пространство убивает время.
– Просто съедает его, как гусеница.
Здесь жили в основном тихие европейские люди под сорок – как и мы, парами. Целыми днями лежали на помосте, молча уткнувшись в «Код да Винчи» или «Кафку на пляже». Только по оставленным на досках книгам можно было понять, кто откуда. Вечерами курили марихуану, тихо разговаривали на верандах. Складывали из ракушек мандалы или строили пирамиды. Купались редко, ели мало. Алкоголь популярностью не пользовался, пляжный бар стоял на отшибе пустым. Только мы в нем, по правде сказать, и отсиживались. Правда, однажды сонную жизнь нашего лагеря все?таки потревожили. Это был невысокий сутулый француз, новоприбывший. Головастый и худой, он был похож на крупное насекомое и суетился, перетаскивая вещи. За ним равнодушно плелась тайская девушка с густой черной гривой. Судя по всему, он привез ее из Бангкока, где взять девушку на неделю недорого стоило.
С появлением этой парочки на помосте сразу наметилось оживление. Даже пара «голубых» шведов и та оторвалась друг от друга. Девушка сразу бросила француза и ушла на кухню к хозяйке. Болтая, обе презрительно смотрели, как тот аккуратно вытряхивает циновки и расставляет на веранде стулья. Подносит к хищному носу какие?то тряпицы. Наконец он закончил и влез к нам на помост. Глядя в пол, позвал девушку в дом. Она хотела поболтать еще и театрально сопротивлялась, даже заламывала руки. Он зло потащил ее, а наши, как по команде, уткнулись в свои книжечки.
Я встретил его ночью в баре. Француз пил виски, прихлебывая через раз пиво, и угрюмо пялился на экран, где танцевали девушки в мокрых шортах. Голос его спутницы снова доносился с кухни. Каждый раз, когда на берег долетал ее хохот, он отворачивался к морю. Мне стало его жалко. Магометанский рай, который он, наверное, целый год рисовал в воображении, превратился в ад. Глядя на перекошенное лицо, я видел, что он страдает.
– Мишель. – Он пожал руку и снова уткнулся в рюмку. А больше говорить было не о чем.
Через пару дней, разбитый и какой?то потерянный, француз съехал. На помосте снова воцарилось сонное спокойствие. Снова потянулись дни за днями, и время, растворившись в пейзаже, снова остановилось. Прожитые сутки сохранялись в памяти в виде картинок, одной или двух, не больше. Этого было достаточно.
Наблюдая за женой, я видел, что роль, которая ей досталась здесь, полностью совпала с ожиданиями. Трещины и зазоры, которые еще оставались между нами, заполнял здешний свет; не оставляя следов, он просто размешивал нас друг в друге. Она стала уступчивой, мягкой. Перестала пререкаться и вредничать, из инициатив проявляла только любовную. Ходила за мной по пятам, только утром исчезала до завтрака. И я, заплывая к рифу, видел, как она бродит по поселку и снимает на камеру все без разбора.
Пару раз я заводил разговор о том, что неплохо бы достать покурить.
– Что значит «execution»? – На всякий случай она раскрыла путеводитель на странице про наркотики. – В каком смысле тут написано?
Я сделал вид, что не слышу, и выкатил мотороллер. В любом случае на мелкие дозы полиция смотрела тут сквозь пальцы. По словам Сверчка, толковый гашиш продавали в баре с незатейливым названием «Fanta Beach». Судя по карте, поселок находился на противоположной, западной, оконечности острова.
Через двадцать минут мы были на месте. Пляжный бар пустовал, бунгало впотьмах вообще не видно. Она села за столик, а я подошел к стойке.
– Ганжа! – показал чернокожему бармену, как учил Сверчок.
– Сколько? – тот весело откликнулся.
Я вынул из кармана купюру.
Парень достал трубку, что?то тихо буркнул.
– Нужно подождать.
В его глазах отражались фонарики, уменьшенные до цветных точек. Я кивнул и заказал пару колы. Мы устроились на лежаках у моря, едва дышавшего в густой темноте. Вскоре за пальмами протарахтел и заглох мотор. В баре произошло едва заметное движение. Черный, вихляя бедрами, шел к нам.
– Олай! – протянул в кулаке.
Той же разболтанной походкой он отчалил.
Песок, подсвеченный дальними фонарями, мерцал голубым светом. Далеко направо мигала разноцветная гирлянда еще одного бара, но музыки слышно почти не было. Комок гашиша, который лежал в фольге, оказался внушительным. «Понятно, зачем они сюда едут».
Она сделала затяжку и вернула трубку:
– У меня потом голова болит жутко.
Я чиркнул зажигалкой. Через минуту песок подо мной стал упругим и легким, а музыка из бара распалась на тысячи отдельных звуков. Мозг покрылся ими, как пузырьками. Я медленно повернул голову. Пляж обрывался в море, дальше начиналась черная яма, пустота. На секунду мне представилось, что мы в театре и что пляж – это сцена, а впереди темный зал, где дышат, как во время спектакля, зрители.
Я улыбнулся, встал и подошел к воде. Поклонился невидимым зрителям и услышал, как из теплой тьмы на меня в ответ хлынули овации. Это она, лежа на песке, хлопала в ладоши.
«Жил?был в Москве актер, который однажды сыграл в знаменитом фильме».
Я лег и вытянулся на песке.
«Правда, роль в этом кино ему досталась второго плана, но зато яркая и запоминающаяся. Можно сказать, нарицательная. И он решил, что с него хватит, в историю кинематографа он с этой ролью уже вписан и дергаться нечего».
Она устроилась на локте и смотрела на меня, не сводя темных влажных глаз.
«После фильма его много лет узнавали на улицах. Но без ажиотажа, без вытаращенных глаз. «Смотри?ка, этот идет, ну, как его…» И дальше называлось имя персонажа, поскольку настоящей фамилии актера никто не помнил».
«Он жил один в холостяцкой комнате – от театра, в сталинском доме на углу Павелецкой. Играл в знаменитом театре, часто снимался. Иногда к нему приезжала из Германии дочь. Наводила порядок, набивала холодильник продуктами, привозила лекарства от хронического насморка, которым он страдал, и фотографии внуков, близнецов. И уезжала еще на год».
«Фотография отправлялась в общую пачку, где хранились письма от зрителей и те же близнецы, только годом раньше. Перед тем как убрать их в стол, он разглядывал лица, с удивлением и брезгливостью угадывая сквозь германскую фактуру черты своих предков».
«Его хобби, точнее, его настоящей страстью были телескопы и подзорные трубы. Он собирал их своими руками после спектаклей или с утра, если не было репетиций. Сам, по журналам и пособиям, вычислял углы и радиусы, а потом высылал список дочери, и та привозила превосходные немецкие стекла. Он монтировал их в корпус, изготовленный театральными слесарями, которые в театре его почему?то особенно любили. Так на свет появлялась труба на треноге, и он приближал к Москве небесные объекты еще на некоторое расстояние. Очень, между нами говоря, условное».
«Что можно увидеть на мутном московском небе? Где луна и та с трудом пробивается к зрителю? И все?таки сразу после спектакля он спешил на Павелецкую. Если ночь была более?менее ясной, садился на широкий подоконник перед форточкой (отсюда насморк) и наводил на резкость. Если нет, раскладывал на полу карты и вычислял благоприятные дни и сегменты неба, в которых появится то или иное созвездие».
«Так он и жил, из года в год. Играл, снимался, ездил на фестиваль в Сочи и в Карелию. Встречался с любовницей, замужней флейтисткой из театрального оркестра. А остальное время проводил между театром и звездами. Пока, наконец, не случилось вот что».
«Однажды мартовским утром он отправился в прачечную – как это обычно делал по субботам. Заведение находилось рядом, две остановки на трамвае. Поскольку транспорта в Москве по выходным не дождешься, а погода стояла солнечная, он решил пройтись и совсем уже развернулся, решил уходить, как от вокзала неожиданно подскочил трамвай. Просто вынырнул из потока машин и распахнул двери».
«Делать нечего, судьба. И он переменил решение, сел в трамвай – в самый конец вагона, зажав сумку с бельем между ног. Вагон шел пустым, только впереди сидел мужчина в дубленке да бабка с внуком. Вагон тихонько тронулся, мимо поплыли сырые, осунувшиеся после зимы особняки. Где?то ударили в колокола, начался субботний перезвон. Актер закрыл глаза и представил, что они едут по старой, дореволюционной Москве. Он представил себя в какой?нибудь повести Ивана Шмелева и что сто лет назад колокола, наверное, звонили точно так же».
«Открыв глаза, он увидел, что тот, в дубленке, стоит у дверей, чтобы выйти. Профиль мужчины показался знакомым, и актер с прежним умилением подумал, что раньше, в позапрошлом веке, здесь тоже все друг друга, наверное, знали. Но когда мужчина обернулся, когда они встретились взглядами, актер ахнул. Он увидел, что мужчина похож на него, причем не просто напоминает чертами, а как две капли воды, как точная копия. В сущности, перед ним стоял он сам – только в другой одежде».
«От удивления актер выпустил сумку, и на грязный пол вывалилось полотенце, а затем, словно нехотя, и рубашка. Когда он засунул вещи обратно, двери уже захлопнулись, двойник исчез. Актер бросился к окну, но стекло оказалось заклеенным цветной пленкой. Сквозь рекламное лицо ничего не различить. Тогда он дернул форточку, высунулся. В глаза бросилась огромная вывеска «Золото» и желтая церковная ограда. Ага, вот он! Двойник стоял на углу переулка и смотрел на актера. И снова с пугающей ясностью актер увидел себя. Свое, до отвращения и со всеми подробностями знакомое лицо».
«Казалось бы, что такого? В огромном городе и не такое случается. Но мысли о том, что где?то ходит человек с его внешностью, не давали ему покоя. Сначала он гнал их, досадуя на глупость, пытался шутить над собой и смеялся. Вспоминал фильмы, где такой сюжет много раз встречается, и романы. Но ничего не помогало, образ оказался назойливым, а мысли неотвязными. И тогда актер стал перебирать варианты».
«А что, если это мой брат?близнец? – соображал он. – Время?то было послевоенное, неразбериха… Ехали в Москву из эвакуации. Мать говорила, на руках был грудничок и что не довезла, умер. Или оставила, потерялся? Вот и дочка моя родила близнецов… – приходило на ум».
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru