Брауншвейгским чудом называют серию анонимных денежных пожертвований в пользу социальных и благотворительных учреждений, а также отдельных людей, несправедливо попавших в бедственное положение; а началось все это в ноябре 2011 года.
Совсем не таким я представлял бы себе своего сына. Иногда я поднимал взгляд от монитора, делая вид, что размышляю. А на самом деле наблюдал за Мануэлем – именно тайком, когда он не знал, что за ним наблюдают; и он отнюдь не казался самостоятельным. Честно признаться, меня возмущало, что его зовут Мануэль, я считал это несправедливым по отношению к нему и ко мне. Почему не спросили меня? Я не допустил бы никакого Мануэля, я восстал бы против Мануэля – по крайней мере, против имени. А против Мануэля как человека… ну что тут скажешь, такова была моя свыше данная участь. Моя участь обычно была для меня слишком высокой планкой. Ладно бы она оставалась там, наверху, ну хоть когда‑нибудь. Но ведь нет же, рано или поздно каждый из судьбоносных моментов моей жизни сваливался на меня и говорил: «А вот и я». В данном случае это произошло в виде моего четырнадцатилетнего сына.
Десятый день пребывания Мануэля со мной протекал буднично, как почти все понедельники в этом году. Вторники, впрочем, тоже. По средам я часто брал себе свободный день, а уж остаток недели проходил как‑то автоматически. Значение этого понедельника раскрылось мне лишь много позже. И тут я, несомненно, должен отдать дань моей сорокатрехлетней и заметно помутненной алкоголем памяти – за то, что она сумела задним числом собрать воедино так много картинок, да еще с живым звуком, по большей части связанных с моим сыном, который сидел у меня в кабинете и выполнял домашнее задание или просто делал вид, что выполняет.
– Ну как, ты справляешься? – спрашивал я.
– А почему я не должен справляться?
Может, все четырнадцатилетние подростки с пушком над верхней губой и регистром голоса где‑то между расстроенной скрипкой и испорченным контрабасом были такие же противные, как этот, не знаю, но меня это изрядно раздражало.
– Я не хочу знать, почему ты не должен справляться, я хочу знать, справляешься ты или нет, – отвечал я.
– А кто тут говорил, что ты хочешь знать, почему я не должен справляться? – интересовался он.
Он спросил об этом потому, что знал: я наверняка не буду втягиваться в такую тупую дискуссию и наш диалог тем самым будет закончен. Ибо одной из проблем в моих еще совсем новых отношениях с сыном было то, что Мануэль терпеть меня не мог. Это объясняло и все те мутные, пустые и скучающие – на грани зевоты – взгляды, которыми он одаривал меня уже вторую неделю. Они лишь отражали то, что он видел: меня. Если бы он знал, что я его отец, он бы, может, и не полюбил меня, но был бы ко мне, пожалуй, милосерднее.
Однако он этого не знал. Да я и сам, признаться честно, узнал об этом лишь пару недель тому назад.
В начале лета Алиса позвонила мне и высказала сожаление по поводу того, что у нас давно уже не было вообще никаких контактов. И не встретиться ли нам снова, ведь у нее накопилось так много новостей. Вообще‑то, на Алису я больше не рассчитывал. Вот на Таню, на Бригитту, на Кати, ну разве еще на Коринну, а при случае даже на Соню – да, но никак не на Алису. Я бы никогда в жизни не подумал, что ее огорчает отсутствие между нами контакта – особенно после ее тогдашнего ухода, вот ведь как можно обманываться в людях, пусть и в женщинах, к этому у меня был просто природный дар.
– Да, конечно, давай встретимся, с удовольствием. Где? – спросил я.
– Лучше всего у меня, – сказала она.
«Лучше всего у меня». Эти слова оказывали на меня исключительно волшебное действие, и если кому из мужчин при этом удается не думать в совершенно определенном направлении, да еще в начале лета, когда и без того чувствуешь себя необузданным, то сердечные им поздравления. Я лично на это неспособен. Чтобы как‑то скоротать три дня до назначенной даты, я выгреб старые фотографии с Алисой, с нашего уикенда в Гамбурге, и мне оставалось только надеяться, что она за это время набирала в год не больше полкилограмма веса. Семь с половиной дополнительных кило я мог бы как‑нибудь пережить.
Впрочем, мы и провели‑то вместе всего лишь тот единственный гамбургский уикенд. Потому что тогда я был еще женат на Гудрун, а Гудрун была уже месяцев семь как беременна Флорентиной, и это во время обратного полета из Гамбурга сделало Алису предметом моей печали, ведь всякий раз, когда мне боязно, я становлюсь уязвимым. А летать я очень боюсь. Не буду в претензии, если кто‑то сейчас подумает, что я был – или даже по‑прежнему остаюсь – большим мерзавцем, но ведь не всегда все так, как выглядит со стороны, даже если выглядит сильно похоже. Однако вернемся к встрече с Алисой.
Собственно, мне хватило пары секунд на ее пороге, чтобы понять, что напрасно я брился. Не стоило распинаться, изображая, как фантастически все еще можно выглядеть пятнадцать лет спустя и как благотворно сказывается на лице человека то, что он твердо шел своим путем. Поскольку в случае с Алисой это, к сожалению, вообще больше не играло для меня роли, потому что я больше не играл никакой роли для нее. Она получила медицинское образование и работала в организации типа «Врачи без границ», хотя границы‑то как раз были, ведь они курировали проекты исключительно в Африке. И Алиса собиралась в Сомали, где ей предстояло начиная с сентября за полгода создать новый опорный пункт организации. И почему‑то ей понадобилось срочно сообщить об этом не кому‑нибудь, а мне, человеку, которого она тогда, после приключения в Гамбурге пятнадцать лет назад, послала к черту. Вот только я еще не знал почему.
– А ты, Гери, как? Что поделываешь? – спросила она.
Это было вдвойне обидно. «Гери» значило, что я в ее глазах все еще недостаточно созрел для Герольда. А «Что поделываешь?» звучало совершенно так, как будто она и мысли не допускала, что я способен что‑то и делать. Так, разве что поделывать что‑нибудь спустя рукава. Должно быть, это было по мне заметно.
– Я все еще журналист, но уже не в «Рундшау», а в более мелкой… э‑э‑э… бесплатной газете, которую тебе читать не доводилось. Я веду в ней социальный раздел.
– Социальный? Но это же прекрасно, – сказала она.
– Да, прекрасно.
– И где находится ваша редакция? – спросила она.
– В Нойштифтгассе.
– И у тебя там есть рабочее место?
Я и сам не нахожу свою жизнь такой уж захватывающе увлекательной, но все же думаю, что заслужил и несколько более заинтересованных расспросов на тему «Пятнадцать лет из жизни Герольда Плассека».
– Да, у меня есть небольшое рабочее пространство в виде кабинета.
И то, и другое было нещадно преувеличено – и «пространство», и «кабинет», правдивым было только «небольшое».
– Чудесно, – заключила она.
Потом она немного помялась. И в конце концов рассказала мне о своем великолепном ребенке, которого вырастила совсем одна. Это был мальчик. Уже большой мальчик. Ему было четырнадцать лет. Он был образцовым школьником, ходил в гимназию, у него там было много, много, много – да что там – бессчетное множество друзей, которые позаботились о том, чтобы он укоренился там настолько прочно, что сдвинуть его с места практически невозможно. Перспектива провести полгода в Сомали могла привидеться ему только в страшном сне. Он должен оставаться в Вене. Жить может у ее сестры Юлии, и обеспечен он будет всем, за исключением…
– У тебя четырнадцатилетний сын? – спросил я.
– Да, верно.
– А у меня пятнадцатилетняя дочь.
– Да, я знаю, я умею считать, – сказала она, а вернее, фыркнула – как Лесли, сиамская кошка моей бывшей жены, стоило только ее задеть.
Итак, ее мальчик был всем обеспечен, продолжала она почти уже с преувеличенной любезностью, за исключением вечеров, времени между школой и Юлией, так сказать. Поскольку ее сестра Юлия была тренером не то по фитнесу, не по танцам, не то по обоим видам сразу и во второй половине дня у нее дома всегда проходили музыкально‑гимнастические занятия. И вот Алиса странным образом подумала обо мне, а конкретно – обо мне и моем кабинете.
– Мануэль мог бы выполнять у тебя свои домашние задания, – сказала она.
Мануэль? Нет, не мог бы. Из этого ничего не выйдет. Это невозможно. Шеф этого не допустит. А если бы и допустил, то я бы не дал ему этого допустить. Я и четырнадцатилетний мальчик по имени Мануэль, которого я не знал и знать не хотел, вдвоем в этой жалкой каморке – этого попросту не могло быть. Уже сама мысль о такой мысли была немыслима.
– У тебя наверняка наберется с полсотни друзей. Почему ты обращаешься с этим именно ко мне? – удивился я.
– Я подумала, что вы с Мануэлем, может быть, поладите.
– Я с чужим четырнадцатилетним подростком? Ты могла бы назвать мне хотя бы одну причину, по которой мы должны поладить?
– Одну‑единственную?
– Да, всего одну, – повторил я.
– Потому что ты отец Мануэля.
– Скажи‑ка еще раз.
– Потому что ТЫ отец Мануэля.
Это действительно была причина. Она вызвала у меня один из тех глубоких травматических кризисов, про которые говорят, что человек впадает при этом в шоковое состояние и в интересах самозащиты отстраняет факты, пока они в какой‑то момент больше не поддаются отстранению и просачиваются в мозговые клетки, отвечающие за реакцию на катастрофы. (Которые у меня, к счастью, пребывают в постоянной готовности.) Я просидел у Алисы несколько часов, потягивая из стакана коньяк, – выпито было полбутылки, но стакан был один, Алиса алкоголь не хотела.
Она сидела прямая, как свечка, на краешке дивана и подробно рассказывала мне, почему так было лучше, что она четырнадцать лет утаивала от меня существование сына. Но все ее объяснения можно было свести к короткой формуле: ни она, ни Мануэль не могли ничего ожидать от меня как от отца, вернее, ни в каком смысле не могли ожидать хотя бы чего‑нибудь. Это одновременно привело меня в ярость и ввергло в печаль. В ярость оттого, что не стоило бы такое говорить о человеке, который к моменту рождения сына уже был отцом дочери. И в печаль оттого, что это, пожалуй, было правдой.
Но на сей раз они чего‑то от меня ждали, и тут я просто не мог сказать «нет». Ведь это и нужно‑то было на каких‑то два‑три часа в день, и продлиться должно было каких‑то смешных двадцать недель. К тому же мне было интересно посмотреть на сына.
– А он знает, что я его отец? – спросил я.
– Еще нет.
– Поскольку мне было бы предпочтительнее…
– Да, я так и думала, – сказала она.
Она уже подготовила своего сына к «хорошему другу из старых времен».
– Очень хорошо, – согласился я.
Итак, шел десятый рабочий день с Мануэлем в поле зрения, и мое любопытство к собственному сыну было уже утолено. Я не мог себе представить, что нам придется терпеть тут друг друга еще дни, недели или даже месяцы, а когда я видел его лицо, я уж точно никак не мог себе представить, что он может представить это себе. Самое худшее было то, что он попросту не был готов взаимодействовать со мной достойным человека образом, какую бы тему я ни выбрал.
– «Битлз» или «Стоунз»? – спрашивал я, к примеру.
Ведь это был вопрос как раз для четырнадцатилетнего! Мне хватило бы одного‑единственного слова – и я бы тотчас развернул перед ним альбом полувековой истории поп‑музыки.
– Что ты имеешь в виду под «Битлз» или «Стоунз»? – переспрашивал он.
– Какая музыка тебе больше нравится – «Битлз» или «Роллинг Стоунз»?
Уже за одну эту развернутую версию, которая звучала так, будто ты пытался объяснить шутку больному Альцгеймером, я презирал себя.
– Я должен на это отвечать? – продолжал он унижать меня.
– Нет, ты не обязан отвечать, но мне было бы просто интересно, – говорил я.
– Ну хорошо, мне не особенно нравится ни то ни другое.
– А какая музыка нравится тебе особенно? – наседал я.
– Это смотря когда и как, – обнадежил он.
– И от чего же это зависит? – спросил я.
– Это зависит от того, какую музыку играют.
– Да, в принципе это всегда важно, – отвечал я.
На этом тема исчерпывалась. И я клялся себе больше ни единым словом не обращаться к Мануэлю. А если он и впредь будет меня презирать, я его герметично упакую и отправлю авиапочтой к его маме в Сомали.
Но тут случилось нечто необыкновенное, что надолго сделало этот день таким особенным: Норберт Кунц, мой шеф, вызвал меня к себе в кабинет. Речь шла об одной моей заметке в четверговом выпуске «День за днем». На этом месте я должен сделать небольшое отступление, чтобы оправдать свое существование и объяснить круг моих обязанностей в бесплатной газете «День за днем», издаваемой концерном оптовой торговли PLUS.
После того как я соскочил с «Рундшау» – о’кей, то было скорее падение, чем соскок, – Норберт Кунц взял меня в «День за днем». Он всегда высоко оценивал мою журналистскую работу, а кроме того, его отец и папа моей бывшей жены Гудрун были близкими друзьями и даже вместе играли в гольф. Ведь недаром говорят, что кровь плотнее воды, но и она не так сплачивает, как гольф.
Больше всего мне хотелось бы работать в отделе культуры, но, во‑первых, такого отдела не было, потому что «День за днем» – совершенно бескультурная газета для совершенно бескультурной публики, а во‑вторых, привередничать мне не приходилось. Меня поставили на «Пестрые сообщения дня», и еще я вел колонку читательских писем. Если вы зададитесь вопросом, а чего там вести в читательских письмах, то вам следует присмотреться, на что способны читатели «Дня за днем». И, наконец, третьей областью моих задач был раздел «Социальное». Его‑то я всегда и называл, когда кто‑нибудь спрашивал меня, чего я поделываю и о чем пишу. Это, конечно, звучало «социальнее», а главное – весомее, чем было на самом деле. Поскольку, если не считать подводного землетрясения и цунами с десятком тысяч жертв – среди которых, на минуточку, было как минимум пятеро австрийцев, – для «Дня за днем» никакое бедствие не было достаточно бедственным для того, чтобы отнять печатную площадь у какой‑нибудь рекламы обогревателей для садового домика. Проблемой социального раздела было то, что никто не давал туда рекламных объявлений, то есть денег он не приносил. И от страданий бедных и слабых никто не мог себе ничего отпилить, даже живодеры из концерна оптовой торговли PLUS. Поэтому социальные темы умещались в три строки и упрятывались куда‑нибудь в гущу «пестрых сообщений дня».
Тем большей для меня неожиданностью было, когда Норберт Кунц специально вызвал меня к себе, чтобы поговорить об одной из таких коротких заметок. В четверговом выпуске я упомянул – поскольку мне недоставало еще хотя бы одного «пестрого сообщения дня» – переполненную ночлежку для бездомных в венском Флоридсдорфе, которой недавно сократили субсидии, из‑за чего ее сотрудникам, работающим на общественных началах, пришлось выставлять на улицу половину бездомных. Норберт Кунц выделил это сообщение светящимся оранжевым маркером и постучал по нему пальцем, что не сулило мне ничего хорошего. Я ждал, что он сейчас снова укажет мне на то, что у нас такое не проходит, что мы – хозрасчетное предприятие и поэтому должны держаться подальше от маргинальных групп, для которых существуют свои газеты – от благотворительных фондов, от Красного Креста, от Армии Спасения, от «Груфта»[1] и черт знает еще от кого. Но вышло совсем иначе.
– Ваша работа еще доставляет вам удовольствие, господин Плассек? – спросил он.
Кунц хотя и не был таким уж сердечным человеком, которого волновало бы – или хотя бы заслуживало его мысли – самочувствие подчиненных, но и циником он тоже не был, для этого ему не хватало юмора.
– Честно признаться, я работаю здесь не для того, чтобы получать удовольствие, – ответил я.
– Вот и я тоже.
– Это меня успокаивает, – заметил я.
– Но бывают моменты, когда вдруг снова осознаешь, ради чего ты делаешь это, – заметил он.
– Да, бывают? – переспросил я.
– Да, бывают. Вот такой момент я только что пережил.
– Это мило, я рад за вас. Если и меня постигнет такой момент, я дам вам знать. Но может так случиться, что вы уже будете на пенсии. Тогда я дам знать вашему преемнику, – сообщил я.
Если кто из нас двоих и был циником, то я.
Кунц выжал из себя вымученную улыбку и рассказал мне, что ему только что позвонил заведующий ночлежкой для бездомных во Флоридсдорфе, да такой возбужденный и настолько вне себя от радости, что едва мог говорить, ведь свершилось нечто чудесное.
– Ему пришел по почте толстый конверт. От анонимного отправителя. В конверте были деньги. Наличные. Очень много денег. Отгадайте сколько, господин Плассек?
– Понятия не имею.
В этом деле я не был экспертом. Мне еще никто никогда не присылал денег, ни анонимно, ни под своим именем.
– Десять тысяч евро.
– Вау. – Я даже сглотнул. Это была пятимесячная зарплата в газете «День за днем», во всяком случае моя.
– За эти деньги они смогут оборудовать койками второе помещение, и им не придется на зиму глядя вышвыривать ни одного бездомного, – сказал Кунц.
– Это хорошо, это в самом деле хорошо, – ответил я. И действительно так считал. Хорошие новости очень даже могут меня растрогать. Наверное, потому, что по‑настоящему хорошие новости случаются так редко. То, что обычно впаривалось нам в качестве хороших новостей и что мы, журналисты, бойко перепродавали дальше, было рекламой, при помощи которой кто‑нибудь мог поживиться за счет другого, а больше ничего.
– Но почему он позвонил именно вам? – спросил я.
Теперь мой господин шеф‑редактор просиял от эйфории, таким его редко увидишь.
– В конверте анонимного дарителя была маленькая вырезка из газеты. Больше ничего, только деньги и вложенная вырезка. А теперь отгадайте, из какой газеты она была?
Опять отгадывать, отгадчик из меня плохой. Однако Норберт Кунц дал мне подсказку, ткнув пальцем на выделенную оранжевым маркером заметку, на мое четверговое «пестрое сообщение».
– Да, верно, господин Плассек. Наша маленькая заметочка явно сподвигла человека спонтанно отдать на бездомных десять тысяч евро. Разве это не великолепно?
– Да, это великолепно, – подтвердил я.
Хотя, если быть точным, заметочка была не наша, а моя, но неважно. Если бы я мог предположить, что эта заметка могла какому‑то человеку на этом свете стоить десяти тысяч евро, я бы сформулировал ее как‑то тщательнее.
– И мы теперь, конечно, крупно пожируем на этой истории, – сказал Кунц.
– Что вы имеете в виду под «крупно пожируем»?
Он поглядел на меня, как на идиота, которому приходится объяснять основные правила бульварной журналистики.
– Статья с броским заголовком на первой странице. Заголовок: «День за днем» спасает проект по бездомным». Подзаголовок: «Щедрое пожертвование нашего читателя создает новый кров для беднейших из бедных». Что‑то в этом духе. Тут же факсимиле нашей заметки. И четыре, пять, шесть страниц фоторепортажей из ночлежки для бездомных. Интервью с безмерно счастливым заведующим. Разговоры с бомжами. Как наступает это падение? Каково это – жить на улице? Исследование среды. График профинансированных нами новых ночлежек…
– Они профинансированы не нами, – позволил я себе возразить «Наполеону» посреди его видения победной битвы.
– Ну, не напрямую, господин Плассек, не напрямую же.
– И когда, вы думаете, мне приступать к репортажам и интервью?
– Не вам, господин Плассек, это возьмет на себя госпожа Рамбушек. Она обо всем проинформирована и уже на месте…
– С какой стати София Рамбушек, она же из экономического отдела? Социалка – это моя работа, или я что‑то неправильно понял? – Теперь я сам забеспокоился о своем положении.
– Ваша, ваша, господин Плассек. Но вы нам нужны здесь, на месте, – сказал он.
Ах да, верно, ведь есть еще читательские письма и «пестрые сообщения дня». Я улыбнулся, и он меня понял. К счастью, все это было для меня не столь важно. Рамбушек была молодая и голодная, у нее впереди еще долгая и успешная карьера. Я же никогда голодным не был, мне хотелось только пить. И карьеры впереди у меня никогда не было, она всегда оказывалась где‑то позади.
Почему‑то я почувствовал потребность рассказать Мануэлю об этом странном анонимном пожертвовании.
– Тебе не интересно, что мне только что сообщил шеф? – спросил я.
– Почему это должно быть мне не интересно? – ответил он.
Я понял это так, что ему интересно, и живописал все, что произошло. После этого он хотя и выглядел не менее отсутствующим, чем прежде, но впервые с тех пор, как въехал в мою жизнь в качестве моего сына и компаньона по кабинету, задал умный вопрос:
– А другие газеты тоже об этом писали?
– Понятия не имею, – сказал я.
Я не читал других газет, да и свою‑то, разумеется, не читал. Но после этого мы раздобыли полный комплект четверговых изданий и обнаружили, что история про сокращение субсидий для бездомных была, так сказать, местной темой дня и некоторые именитые газеты посвятили ей большие статьи.
– Тогда твоя заметка вообще не была чем‑то особенным, – посчитал Мануэль.
– А я и не утверждал, что она была особенной, – заметил я.
– А тот, кто прислал деньги, читал, видимо, только «День за днем», иначе бы он вложил другую вырезку, – сказал Мануэль. Это было не лишено некоторой логики, однако сформулировано враждебно и интонировано презрительно, и мне пришлось это дело неотложно обсудить.
– Мануэль, что я тебе сделал?
– А что ты мне должен был сделать?
– Вот именно, что я должен был тебе сделать, можешь ты мне это объяснить?
– Ты мне совершенно ничего не сделал, вот только…
– Что только?
– А, совсем ничего, – пробормотал он.
– Нет уж, это не ничего, это кое‑что, и я хочу, чтобы ты мне сказал, что это. Я настаиваю на этом! Ты меня понял?
Он меня понял. Густая завеса хронической скуки рассеялась, и глаза его вдруг расширились вдвое против обычного, так что можно было увидеть, что они такого же зелено‑медно‑янтарно‑желтого смешанного цвета, как и мои; по крайней мере, мне так привиделось.
– А почему я должен быть здесь? Как я вообще сюда попал? Как я тут оказался? Что это за комната? Что это за позорная газета? Что за странные люди? Что они здесь делают? Как тут можно работать? – Он позволил себе короткую паузу, чтобы набрать воздуха для продолжения атаки. – А ты? Что с тобой творится? Тебе же все безразлично. Просто сидишь тут, смотришь в монитор и ничего не делаешь. О’кей, я тоже делаю не бог весть как много, но я еще молодой. Да и что уж мне тут делать? – Он испуганно взглянул на меня, почувствовав, что перегнул палку. Но было уже все равно, и он мог высказать мне всю правду сразу. – Ты все время ходишь в одной и той же зеленой жилетке. А твои башмаки! Взрослые не носят такого, да и подростки такого не носят, я вообще не знаю никого, кто бы носил что‑то подобное. Кроме того, от тебя воняет алкоголем. Мама говорила, что ты отличный, приятный парень, с которым уж точно не будет скучно. Но ты вообще никакой не отличный – разве что, может быть, приятный, немного, но не отличный никак. У тебя нет ни машины, ни мотоцикла. Если бы у тебя был хотя бы велосипед, но ведь у тебя нет даже велосипеда. И мы ни разу не устроили ничего веселого. На домашние задания мне нужно полчаса, остальное время я сижу бессмысленно и жду, что ты, может, вдруг однажды…
– Алкоголь не воняет, – сказал я.
– Нет, алкоголь воняет, и еще как!
– Утверждать такое – наглость. Я бы никогда не выпил что‑нибудь вонючее!
Тут Мануэль засмеялся, значит, он умел смеяться. Видимо, он испытал облегчение оттого, что смог сказать мне такие вещи, а я не разозлился. Другие отцы или другие старинные друзья его матери, по‑видимому, взвились бы на месте. Разумеется, было не очень весело выслушивать о себе такое от четырнадцатилетнего подростка, но в этом была своя острота, и мне понравилось. По крайней мере, и я остался не без комплимента, а именно: оказывается, Алиса рекомендовала меня ему как отличного и приятного парня. А честно признаться, для меня было важнее, что думают обо мне женщины, ставшие «врачами без границ», чем какой‑то подросток, который еще верит, что школа и жизнь имеют между собой что‑то общее, а мир в целом бывает то крутой, то дерьмовый.
– Это хорошо, что ты все высказал, – заметил я, притом что не был уверен, действительно ли все. Теперь он впервые был под впечатлением от меня, я это видел. Под впечатлением или в шоке – одно из двух.
– Не принимай это на свой счет, ничего личного, – ответил он.
Ну уж нет, на свой счет я бы это никогда не принял.
На прощанье он подал мне руку.
– Привет тете Юлии! – крикнул я ему вслед.
Так. И теперь мне безотлагательно понадобилось выпить пива. В самом нижнем ящике письменного стола где‑то должна была оставаться резервная банка – пусть теплая, но неважно.
Вечера, в которые я мог ожидать, что на следующее утро буду в них раскаиваться, я проводил со своими приятелями в пивных. Правда, как истинный житель Вены, к тому же выросший в рабочем районе Зиммеринг, я чурался слов, импортированных из Германии, – «приятели» и «пивная». У нас это называлось «парни» и «байсль», но когда я называл их «приятели», мне было легче дистанцироваться от них. А это было необходимо. Поскольку в действительности мы просто топтались вместе без всякого энтузиазма, пили одно пиво за другим шнапсом, рассказывали друг другу, какой подлой была по отношению к нам жизнь, вернее, нет, не друг другу – каждый сам себе рассказывал про подлости собственной жизни, а остальные ждали, когда очередь дойдет до них. В награду за то, что мы так самоотверженно притворялись, что слушаем друг друга, кто‑нибудь проплачивал очередной круг на всех, и этим кем‑нибудь чаще всего бывал я.
Плохо становилось после двух часов ночи, и можно было сверять часы, когда мои приятели, в первую очередь Хорст и Йози, начинали блуждать по сторонам своими расфокусированными от выпитого взглядами и фантазировать насчет еще присутствующих женщин, ни одной из которых не приходилось бояться сравнения с их собственными бывшими или теперешними партнершами у них дома. Для меня это означало, что пора либо идти домой, либо заказать последний круг, при этом в большинстве случаев я предпочитал второй вариант.
Самым предпочтительным и самым алкогольно‑продуктивным был для меня бар Золтана в Шлахтхаусгассе, туда я погружался, как в продолжение моей собственной гостиной, что, признаться, не в лучшем свете выставляло мои жилищные условия. У Золтана, уроженца Венгрии, который умел неподражаемо выслушивать и кивать, не говоря при этом ни слова, я «переварил» много подъемов и спадов, в основном спадов, а такое запоминается надолго и то и дело вновь приводит к месту «переваривания».
На сей раз я успешно пресек парадную тему «Женщины после двух часов ночи», начав рассказывать историю пожертвования, связанную с газетой «День за днем», и даже вызвав тем самым что‑то вроде небольшой дискуссии. Поскольку то были первые оценки произошедшего, а ведь в ночной пьянке самые немудрящие типы зачастую проявляют наивысшую мудрость, я помню их до сих пор.
– Пожертвовать десять тысяч евро анонимно? Да кто так делает? – спросил Йози, дипломированный кондитер, пребывающий в поиске работы.
– Должно быть, это человек, который сам однажды был бездомным, а потом разбогател, – предположил Франтишек, который сам, пожалуй, шел необратимым путем. Его богемские дедушка с бабушкой были знатными бронзовщиками, родители еще продержались на поверхности за счет их предприятия. А Франтишек уже, к сожалению, нет, недавно он объявил о банкротстве, и срок погашения долгов истекал уже очень скоро.
– Никто не станет делать такие вещи без задней мысли о собственной выгоде, – возразил Арик, преподаватель профтехучилища и, судя по всему, самая светлая голова в нашей компании. – Я уверен, что спонсор только и ждет благоприятного момента, чтобы объявиться.
– Или все это фейк и этот тип из ночлежки сам все инсценировал, чтобы попасть в заголовки газет, – сказал Йози.
– Но тогда бы он прогнал эту телегу через «Тагблатт» или «Рундшау», а не через грязный листок, который так и так никто не читает. Прости меня, Герольд. – Это было высказывание Арика, и я его сразу простил.
– А я бы скорее подумал, что в деле замешаны нелегальные деньги, или деньги с крышевания, или деньги с наркотиков и кому‑то нужно было срочно от них избавиться, – предположил Хорст, который знал в этом толк, потому что держал тотализатор на Кайзер‑Эберсдорфер‑штрассе.
Так продолжалось часов до четырех, и теории становились все более жесткими и заговорщицкими, пока Золтан, который терпеливо слушал нас, не напомнил, что ему пора закрывать.
– Еще по одной? – спросил я.
– О’кей, господа, самый последний, заключительный круг. За счет заведения, – сказал шеф.
Значит, все‑таки они еще не перевелись, тонкие натуры, сердечные наши современники, самоотверженные благотворители, которые ничего не афишируют, не преследуют никакой другой цели, кроме как осчастливить сограждан, людей вроде меня. Мне, например, и десяти тысяч евро не надо, с меня довольно и дармовой, от души налитой на прощанье виноградной водки в баре Золтана в четыре часа утра.
Вечера, в которые я лелею справедливую надежду, что мне не придется раскаиваться в них на следующее утро, я провожу в основном с женщинами. Но не так, как можно подумать, к сожалению, не так, – или, скажем, в последнее время так уже скорее редко.
Приглашение на ужин к моей бывшей жене Гудрун было ритуалом. Это напоминало о придворных временах, когда монарх раз в месяц оказывал своей свите честь приблизиться к нему и есть с ним за одним столом. Я был, так сказать, свитой, кем‑то вроде миннезингера, которого, правда, освободили от пения. Монарха звали Бертольд Хилле, он занимался лоббированием в тяжелой индустрии, точнее и не хотелось бы знать, если ты не прокурор. К его симпатичным жестам относилось то, что сам он в большинстве случаев не присутствовал, когда я был гостем монархини. На сей раз он, к сожалению, сделал исключение.
Монархиню звали Гудрун Хилле, некогда Плассек. Она была возлюбленной моей юности, первой девушкой, которую я поцеловал, а немного позже – первой женщиной, с которой я лежал в постели, сплетясь руками и ногами, и думал, что одним этим моя жизнь уже окупилась. На этом месте мне хотелось бы настойчиво предостеречь всех подростков от того, чтобы слишком рано начинать верить в большую любовь и слишком долго за нее держаться. Я начал в семнадцать и держался до двадцати пяти, то есть по крайней мере восемь лет. Потом я вдруг заметил, что в среднем каждый второй человек, встречавшийся на улице или на вечеринке, был женщиной и что много маленьких любовей в сумме были больше, чем одна большая, которая к тому же как раз выдохлась. К тому моменту Гудрун начала интересоваться господином Хилле, который и в молодости был уже успешным мужчиной, если у него вообще когда‑нибудь была молодость. По крайней мере, он всегда выглядел как человек, который должен был кем‑то стать в жизни, поэтому он ничем не походил на меня и с каждым днем не походил все больше.
Поскольку расставания не становятся менее печальными оттого, что происходят по разумным причинам, мы придумали нечто более оригинальное: мы поженились. Брак состоял из ностальгического свадебного путешествия на испанское побережье Коста дель Соль, торговой марки Best of Plassek и еще восьми месяцев в придачу, но в эти восемь месяцев каждый следовал своим собственным интересам. Я, например, интересовался высокопроцентными спиртными напитками. А поскольку два прикола в конце большой любовной истории были лучше, чем один, в день нашего развода у Гудрун начались схватки, и на следующий день на свет родилась наша дочь Флорентина. Трогательным образом господин Хилле с первого дня ее жизни заключил ее в свое индустриальное сердце, и одновременно с Флорентиной родилась, так сказать, безупречная новая семья, в которой мне перепадало лишь спорадически спеть любовную песню. Но это не должно звучать патетически, я ведь сам был виноват, я без боя отдал дочь состоятельному лоббисту.
– И как идут дела, месье? – спросил я Бертольда, который после еды тяжело откинулся на спинку и закурил сигару.
Флорентина рядом со мной захихикала. Я переживал лучшую фазу моих отношений с дочерью. Ей было пятнадцать, и она как раз восставала против мещанства, богатства и пропорционального распределения голосов, то есть против своего отчима. О’кей, пусть это была мягкая революция, которая не ставила ее перед необходимостью отказываться от основной экипировки от фирм «Армани» и «Дизель». Но такой потребительски‑дезориентированный, небритый, неряшливо одетый, слегка подвыпивший парень, как я, который, видимо, мог себе позволить ничего себе не позволять и который к тому же еще приходился ей родным отцом, был для нее носителем чего‑то интересно‑смелого и пользовался неким культовым статусом. Да, я им действительно пользовался. Мне можно было даже пару раз мимоходом погладить ее по волосам или обнять за плечо. Разумеется, это должно было выглядеть непринужденно, чтобы Флорентина не заподозрила, что у меня при этом чуть не останавливается сердце и что больше всего мне бы хотелось прижать дочь к себе и больше не отпускать.
С Гудрун, моей бывшей, я был почти в расчете. Угрызения совести и чувство вины по отношению друг к другу у нас были приблизительно одинаково велики, так что мы в какой‑то момент решили в обоюдном согласии их взаимно списать. Вот только я не переносил сочувственного взгляда, который должен был мне передать, как она тревожится за мое будущее, – она и все остальные, все, кроме меня, и мне бы наконец тоже пора было начинать тревожиться. Но у меня действительно не было никакого желания вдруг задумываться о своем будущем, это мне следовало бы делать раньше, а теперь я для этого уже староват.
– И как идут дела, месье?
– Спасибо, спасибо, жаловаться нам не приходится, – сказал Бертольд.
Множественное число было необходимо, чтобы подчеркнуть, как сильно все его семейство, к которому и я должен был бы себя причислить, выигрывает от успешного хода его дел.
– Скажи, Герольд, твоя коллега… эта госпожа Рамбусек…
– Рамбушек.
– Да, правильно, Рамбушек, которая нарыла такую крутую историю, про анонимного жертвователя в пользу бездомных…
– Тебе об этом известно? Ты что, неожиданно стал читать «День за днем»? – спросил я.
– Ну что ты, с чего бы вдруг, – сказал он и засмеялся тяжело‑индустриально, это была такая смесь из сарказма и сигарного кашля. – Просто и серьезные газеты зацепились за эту историю, зацитировали вдоль и поперек заметки и интервью этой Рамбушек.
– Кстати, о серьезных газетах. Я собираюсь уволиться из «Дня за днем», – сообщил я.
Это, впрочем, не соответствовало действительности, сама мысль пришла мне в голову ровно за три секунды до того, но чувство свободы опьяняло: произнести эту фразу и увидеть оторопелые лица.
– Ты хочешь уволиться? Боже мой, но почему? И куда ты пойдешь? – забеспокоилась Гудрун.
– В «Новое время». Мы ведем переговоры.
Это было произнесено так быстро и убедительно, что я сам в ложь чуть было не поверил.
– Круто, – сказала Флорентина и улыбнулась.
Уже одним этим окупилось напряжение моей фантазии. Правда, «Новое время» в медийном ландшафте не считалось значительным изданием, но оно было леволиберальным, претенциозным и молодежным. Одно из немногих печатных СМИ, за которое было не стыдно ни авторам, ни читателям.
– И в какой функции тебе там нашли применение? – спросил мужчина с сигарой.
Гудрун можно было только пожалеть за то, что она замужем за человеком, которому не приходит в голову ничего, кроме функции и применения, когда речь заходит о взятии новой профессиональной высоты.
– Видимо, в области культуры. Музыка, искусство, литература – посмотрим, – сказал я.
– Ну, тут я и впрямь ошарашена, – вставила Гудрун.
Это значило, что она не поверила ни одному моему слову. Или поверила только первой части моего заявления – а именно что я собираюсь уволиться из «Дня за днем». Тогда ей пришлось бы донести это до сведения своего играющего в гольф отца. Нет, такую свинью я не мог ей подложить. Но мысль насчет «Нового времени» была действительно хороша.
В пятницу на одиннадцать часов неожиданно назначили редакционное совещание. По‑настоящему неожиданным в этом было то, что я то ли мог, то ли должен был принять в нем участие – в зависимости от того, как на это посмотреть. Одиннадцать часов утра, признаться честно, было не совсем мое время, я в такой час вроде как присутствовал, но мое кровообращение еще только поджидало взмаха флажка на старт к первым тренировочным кругам для разогрева. Однако Норберту Кунцу удалось сравнительно быстро и впечатляюще эффективно меня растормошить.
– Дорогие коллеги, у меня есть радостная новость для нас всех. Поступило еще одно анонимное денежное пожертвование. На сей раз в дневные детские ясли. Опять в белом конверте без обратного адреса или какого бы то ни было намека. Опять десять тысяч евро наличными. И самое великолепное в этом… – тут он набрал полную грудь воздуха, – в конверте рядом с деньгами опять соседствовала вырезка из «Дня за днем».
В то время как коллеги спонтанно начали рукоплескать, не зная, кому именно аплодируют, я уже испытывал маленький личный триумф, потому что знал: это, должно быть, опять одно из моих «пестрых сообщений дня» обрушило нежданный денежный ливень на некое забуксовавшее социальное учреждение.
Поскольку Кунц справедливо исходил из того, что никто из коллег эту заметку не читал, он ее огласил.
«На грани закрытия находятся дневные детские ясли «Клеверный листок» в Мейдлинге – частная родительская инициатива, которая в настоящее время опекает 120 детей из неблагополучных семей, оказавшихся в тяжелых жизненных обстоятельствах. Два спонсора прекратили финансирование, а небольшая команда из воспитателей и помощников, работающих на общественных началах, не в состоянии оплачивать аренду помещения».
Ну, скажем так, на Пулитцеровскую премию эта заметка не тянула, но Кунц тем не менее мог бы и упомянуть, что именно я был тем, кто отловил это сообщение из ленты, сформулировал и поместил в газету.
Потом он зачитал и благодарственный имейл, который заведующая «Клеверным листком» направила в редакцию:
«Многоуважаемые сотрудники и сотрудницы «Дня за днем»,
некий благодетель или благодетельница, некий чудесный человек, не пожелавший назвать свое имя, своим пожертвованием в размере 10 000 евро на первое время избавил нас от больших забот. И теперь нашим детям, которые оказались не на солнечной стороне жизни, мы можем продолжать давать хотя бы часть из того, что для защищенных детей является само собой разумеющимся: дом, внимание, любовь, тепло. Поводом для этого послужила крошечная заметка в вашей газете. Газетная вырезка была приложена к щедрому пожертвованию. Наш коллектив «Клеверного листка» хотел бы сердечно вас поблагодарить. Журналистика, которая может подтолкнуть человека на такой поступок, которая указывает на нужды людей и побуждает к хорошим делам, недостаточно высоко оценивается в наше недружелюбное время. Пожалуйста, продолжайте в том же духе. Нам вы принесли много счастья.
От имени «Клевера‑четырехлистника», Урсула Хоффер».
Если бы кто взглянул сейчас на коллег, он бы заметил, что каждый как‑то просветлел лицом, а на губах или в глазах играла улыбка, как будто мы сами совершили благое дело. Притом что все было не просто чистой случайностью, но даже и чем‑то вроде гротеска: как нарочно, дешево состряпанная газетка концерна – сомнительной правопопулистской группы PLUS, постоянно замешанной в каких‑нибудь коррупционных скандалах, – вот уже во второй раз проявила себя позитивно. Впору было подумать о том, что благородный спонсор забавлялся, назначая «День за днем» вестником своих щедрых деяний. Но, разумеется, это высоко поднимало значимость газеты и внезапно выставляло ее в совершенно другом свете.
Улыбка, впрочем, сравнительно быстро слетела с моего лица, когда Норберт Кунц познакомил нас со своими планами по редакционным перестановкам: София Рамбушек отныне должна будет еженедельно сочинять большой социальный репортаж, а в ежедневных колонках сообщать о людях, попавших в беду и нужду.
– Только, пожалуйста, не надо о судьбах иностранцев, или хотя бы по возможности минимально, в противном случае у нас возникнут проблемы с нашим хозяином, – ограничил Кунц.
«Пестрые сообщения дня» должны были расшириться, и вести их по‑прежнему буду я, при этом и Рамбушек тоже сможет размещать там свои менее волнующие социальные заметки в краткой форме. А я за это должен буду помогать в экономическом отделе с «Заметками дня».
– Этого я делать не буду, – заявил я спонтанно, вовсе не обидевшись, а просто считаясь с реальностью. – К экономике я не имею никакого отношения.
– Хорошо, хорошо, господин Плассек, об этом мы еще поговорим, – ответил Кунц.
Это звучало с некоторой угрозой. Может, Гудрун попросила бы своего отца, чтобы он пару раз дал своему другу – старику Кунцу – выиграть в гольф? Иначе я потеряю работу преждевременно – раньше, чем сам ее брошу.
После обеда явился с мрачным взором мой юный сокабинетник и без слов положил передо мной на стол тоненький пакетик, завернутый в газетную бумагу нашего «Дня за днем».
– Что это? – спросил я.
В наших отношениях что‑то явно изменилось, поскольку Мануэль не ответил своим стандартным: «А что уж это должно быть?», а сказал:
– Просто разверни.
Там был компакт‑диск с серым земным шаром на конверте. Группа называлась, видимо, «Эфтеркланг», а альбом – «Пирамида». Я вопросительно взглянул на него.
– Ты же как‑то спрашивал меня, какая музыка мне нравится, – произнес он.
Это было очень мило с его стороны.
– «Эфтеркланг»? Это ни о чем не говорит, но мне интересно. Можно я возьму его на время послушать?
– Можешь оставить его себе, тетя Юлия за него заплатила.
– Вау, спасибо, как это мило с вашей стороны!
Я был действительно тронут, теперь уже во второй раз за день. Еще бы, это был первый подарок, который я когда‑либо получал от своего сына.
– Первым делом послушай композицию Apples, а потом The Ghost, они самые доходчивые.
– Так я и сделаю, – пообещал я и решил, что музыка мне непременно понравится, как бы ужасно она ни звучала.
– Ну, а ты ничего не заметил? – спросил я.
– Да, на тебе новый пуловер.
Новым он, конечно, не был, но темно‑синим был точно.
– И ботинки тоже получше, – сказал Мануэль.
Черные ботинки, жесткая кожа, классические, консервативные, вот видишь! Мы оба ступили, что называется, на правильный путь, и это могло меня полностью восстановить.
Пока Мануэль по очереди извлекал из своего ранца учебники, чтобы и они могли в кои‑то веки побывать на свежем воздухе, я рассказал ему о втором денежном пожертвовании и о том, что уже второй мой материал явился для этого побудительной причиной.
– Но ведь никто не знает, что это написал ты, – с сожалением сказал он и упал на свой уже хорошо обкатанный серый вертящийся стул.
– Да, увы, но ведь никто не знает и того, кто пожертвовал десять тысяч евро.
– Верно, – подтвердил он.
– Кроме того, теперь в «Дне за днем» каждую неделю будет большой социальный репортаж, то есть история о людях, дела которых плохи.
– Зачем? Чтобы еще раз кто‑нибудь пожертвовал десять тысяч евро и газета могла этим похвастаться?
Вообще‑то, хороший интеллект у этого парнишки, моего сына, подумал я. И ломкий голос у него скоро пройдет.
– А хотя бы под большими репортажами будет стоять твое имя? – спросил он.
Тут мне стало немного стыдно.
– Репортажи будет в основном писать одна моя коллега, я лишь иногда, когда позволит время, – соврал я.
– Ах, вон как, – сказал он.
А могло бы быть и хуже. Я уже приготовился услышать: «Но ведь у тебя же всегда есть время».
Потом мы некоторое время сидели относительно спокойно, занимаясь своими делами или предаваясь безделью. Но в какой‑то момент я заметил, что Мануэль заерзал – у него явно что‑то вертелось на языке, а коренилось где‑то в области челюсти, как в итоге и оказалось.
– Мне в понедельник надо к зубному врачу.
– Ой, бедняга, – ответил я.
У меня сразу побежали по спине сотни мурашек на высоких шпильках. Потому что я испытывал панический страх перед зубными врачами. Они с детства преследовали меня в кошмарах. Приблизительно с тех пор я у них и не был ни разу, а сами они, к счастью, меня никогда не разыскивали как дезертира, и в этом состояла их единственная человечная черта.
– Я боюсь зубных врачей, – сказал Мануэль.
– Э‑э… это ты зря, они сейчас вообще все делают не больно, с современной зубной техникой стало намного лучше.
– Я не могу пойти туда один, – горько сказал он.
– Хорошо тебя понимаю, – ответил я.
Со мной тоже всегда кому‑нибудь приходилось идти, чтобы подхватить меня и оказать первую помощь, когда я потеряю сознание.
– Тебе придется пойти со мной! – объявил Мануэль.
– Мне?
Он не знал, что такое городит.
– Да, тебе. Тетя Юлия не может, и никто другой не может, потому что все работают, и тетя Юлия сказала, чтобы я попросил тебя, кого же еще, никого же больше нет, а мама в Африке.
Теперь я понял: она попыталась сделать меня послушным при помощи музыки на CD.
– Мануэль, мне действительно очень жаль, я бы тебя с удовольствием сопровождал, но у меня в понедельник после двух часов весь день расписан на важные дела, – сказал я.
– Очень хорошо, я закончу раньше, зайду за тобой в половине первого, и мы это сделаем, – ответил Мануэль.
Еще слегка изнуренный после воскресной ночи, я почувствовал необходимость сейчас же, натощак, влить в себя пару децилитров водки, иначе и десяток лошадей или внебрачных детей не затащили бы меня в эту чертову стоматологию на Маргаретенштрассе.
Для Мануэля я выполнил свою задачу уже тем, что его страх перекрывался стыдом перед посторонними, какая образина сопровождает его на пыточное кресло.
– Отец тоже войдет с тобой? – спросила медсестра со справедливым скепсисом.
– Не отец, а лишь старинный знакомый моей матери, но он войдет вместе со мной, – ответил Мануэль.
Я, к сожалению, был не в силах возразить, но устроился у самой двери.
При некоторых сценах из фильмов моя позиция всегда была одинакова: лучше выколите мне глаза, чем я буду вынужден увидеть, как один делает это другому. Приблизительно так же мне было теперь с Мануэлем, которому закутанная в белое преступница под жужжанье, вибрацию и свист адской машины засовывала в детский беззащитный рот один инструмент за другим и подолгу ковырялась там острыми серебристыми приборами, все что‑то улучшая и устраняя недостатки, чтобы придать пытке последний блеск.
Но позже все было кончено. Мануэль вскочил, как будто ничего не случилось. Я, в отличие от него, был скорее мертв, чем жив, но тут докторша направилась прямо ко мне, одним движением освободилась от маски на своем лице, улыбнулась и сказала насмешливо, а может, и нет:
– Редко мне приходилось видеть здесь такого сострадательного отца, как вы.
То, как она при этом выглядела и как смотрела, подействовало на меня таким образом, что сотня мурашек, которые снова побежали по моей спине, все теперь были в мягких войлочных шлепанцах. Во всяком случае, мой первый зрительный контакт с женщиной, которая, кроме всего прочего, только что вылечила моего собственного ребенка, представлял собой исторически исключительное явление качества встречи. И я почувствовал это не только оттого, что стоял словно бы рядом с самим собой, содержащим в крови наверняка более одного промилле. Мне было уже сорок три года, и, оглянувшись, я мог бы насчитать сотни первых взглядов.
К сожалению, я был не в состоянии сказать что‑либо осмысленное. И я не сказал ничего. Мануэль тоже, понятное дело, не раскрыл замороженный уколом рот, чтобы опровергнуть тот факт, что я его отец. Таким образом, заключительное слово перешло к медсестре, и оно было однозначно адресовано нам обоим:
– На следующей неделе зайдите для контрольного осмотра.
Последовавшие дни были отмечены тем, что Бог и мир взаимно выпытывали друг у друга, объявится ли благодетель, или, может, дело еще дойдет до третьего анонимного денежного пожертвования в столь же существенном размере. Все взоры при этом были устремлены на бесплатную газету «День за днем», а в ней, естественно, на первые большие социальные репортажи и колонки Софии Рамбушек. Мне было даже жаль ее, ведь она находилась под избыточным психологическим давлением, это прочитывалось и по ее текстам, в которых она судорожно и слишком уж прозрачно взывала к состраданию то к тем, то к другим жертвам.
По моему же мнению, было в принципе невозможно вызвать у читающей публики чувства, которых сам пишущий не испытывает. София Рамбушек, изучавшая экономику и организацию производства, по‑журналистски, так сказать, была приемной дочерью Доу Джонса. И вот, к примеру, она описывала на целый разворот бедственное положение сельской общины, которая в прошлом году угодила под паводок, какой случается раз в сто лет, и до сих пор тщетно ждет обещанных выплат из некоего фонда стихийных бедствий. История при этом хотя и содержала огромное количество цифр, проверенных до последнего знака после запятой, но никого не задевала за живое. А не задевала потому, что самой Софии Рамбушек было, скорее всего, наплевать, получат ли какие‑то там крестьяне выплаты или нет – нечего было строить свои дома вдоль реки, в паводок выходящей из берегов. Ее единственный посыл, скрытый, но прямо‑таки умоляющий, гласил: пожалуйста, дорогой благожелатель, сжалься надо мной и передай жертвам еще разок десять тысяч евро в сочетании с моей вырезкой из газеты, чтобы я получила предложение о работе от приличной экономической газеты и наконец‑то могла уйти из этого подтирочного листка!
Это желание пока что, к сожалению, не исполнялось, и уже через несколько дней пошли слухи о том, что владельцы концерна PLUS хотят вскоре снова прекратить финансирование социальных очерков, якобы есть жалобы от важных заказчиков, которые дают в газету объявления.
Приятно было, что Рамбушек сняла с меня часть работы тем, что каждый день переправляла мне в «Пестрые сообщения дня» одну‑две короткие заметки. Они, конечно, были сформулированы настолько мертво, что я не мог оставить их без некоторой шлифовки, хотя это в принципе меня не касалось.
В среду она пригнала мне такой текст:
78‑летняя пенсионерка Аннелизе З., страдающая почечным заболеванием, во вторник вечером подверглась нападению и ограблению на Нусдорфер‑штрассе. Преступник в маске имел внешность южанина. Правда, она сама поспособствовала грабителю тем, что подала нищему пару монет и при этом не уследила за своей сумочкой. А перед этим сняла в банке со счета все свои сбережения, почти 9000 евро. Преступник, должно быть, видел это.
То есть, будь я Аннелизой З., которая, кстати, ровесница моей мамы, и если бы у меня украли все мои сбережения и мне потом пришлось бы прочитать в газете, что я сама поспособствовала грабителю тем, что достала из кошелька пару монет, и что я, таким образом, как бы сама виновата, а нападение спровоцировано ненужной милостыней нищему, – это бы меня доконало. Что же касается преступника, то замечания, подобные «внешности южанина», я нахожу более чем ненужными. Я знал немало южан, которые выглядели вполне себе северянами, и наоборот. И я знал даже южан, которые выглядели южанами, но, несмотря на это, не были грабителями, даже если в это никто не верил, по крайней мере, в газете «День за днем».
Моя слегка поправленная и сокращенная версия выглядела так.
78‑летняя пенсионерка Аннелизе З. стала во вторник вечером на Нусдорфер‑штрассе жертвой нападения и понесла большой материальный ущерб. Неизвестный преступник отнял у нее сумочку в тот момент, когда она подавала милостыню нищему. Непосредственно перед этим женщина сняла в банке 9000 евро, все свои сбережения.
Именно это неприметное «пестрое сообщение дня» и привлекло в конце недели большое общественное внимание – с громкими заголовками во всех местных газетах и с подробными сообщениями и обсуждениями на радио, телевидении и в Интернете. Поскольку соответствующая газетная вырезка из «Дня за днем» находилась вкупе с десятью тысячами евро в одном белом конверте без обратного адреса, который Аннелизе З. – ее звали Аннелизе Зайльчек – достала из своего почтового ящика через два дня после ограбления. В первый момент она подумала, что это сам грабитель, раскаявшись в своем злодеянии, прислал деньги назад. Но как бы он узнал ее адрес? И, кроме того, в конверт были вложены не похищенные девять, а десять тысяч евро. А о таких грабителях можно только мечтать: чтобы через день после ограбления они не только возмещали потерю, но и приплачивали десять процентов за перенесенный шок. По логике, такие грабители обанкротились бы один за другим, и грабительство как таковое быстро бы вымерло.
И вот старая женщина отправилась в конце концов с конвертом в полицию. Там на основании приложенной газетной вырезки сразу поняли, что речь идет о третьем случае анонимного милостивого дара. После приюта для бездомных и после дневных детских яслей спасительная рука помощи впервые была протянута – неведомо откуда – отдельной личности, безвинно попавшей в беду.
Высокий детективный интерес вызывал вопрос, откуда благотворитель мог узнать адрес жертвы. Единственной газетой, упомянувшей фамилию старой женщины, то есть Зайльчек, была «Тагблатт». Неужели благодетель прочитал «Тагблатт», затем разыскал адрес старой женщины в телефонном справочнике, но в конце концов вложил в конверт все‑таки вырезку из «Дня за днем»? И если да, то почему? Потому что заметка в этом великолепном бесплатном издании была столь приятно короткой и складной? И с первого взгляда было ясно, в чем дело? Потому что София Рамбушек заострила эту заметку и сформулировала ее с блестящим и экстремально благоприятным для благодетеля выбором слов?
В последнем был убежден, по крайней мере, шеф‑редактор Норберт Кунц. Перед собравшимся коллективом редакции он держал – с увлажнившимися глазами и дрожащим голосом (и то, и другое позволяло судить о только что последовавшем продлении его контракта или повышении его жалованья со стороны владельцев газеты) – пламенную хвалебную речь в адрес «Дня за днем» в целом и толковой Софии Рамбушек в частности.
Я держался в непосредственной близости к торжественно откупоренной бутылке шампанского «Магнум» и испытывал смешанные чувства. С одной стороны, я был рад за Софию, на которой уже тяжело сказались социальные перегрузки последних дней, и ни ее бежевый бизнес‑костюм, ни ее свеженакрашенные губы не могли ввести в заблуждение на этот счет. С другой стороны, лицемерные хвалебные речи и взаимное похлопывание по плечу моих товарищей по работе ощутимо задевали меня. Я чувствовал себя, честно признаться, немножко оттесненным на обочину, ведь как‑никак денежные пожертвования уже в третий раз сопровождали мои «Пестрые сообщения дня». Тем более меня обрадовало, что София потом все же подошла ко мне, обняла за плечо и шепнула на ухо «спасибо». За это мы потом выпили еще по бокалу‑другому шампанского.
В воскресенье я навестил маму. Я принес ей букет разноцветных гладиолусов в крапинку, как их написал бы Моне, это были ее любимые цветы. Кроме того, у меня было с собой две упаковки кофе. Это было скорее символически и должно было сказать ей: смотри, твой сын оказывает предпочтение здоровому, укрепляющему силы, проясняющему голову кофе вместо вина, вермута, виски и тому подобных вредных напитков. Странным образом мама была единственным человеком, перед которым я испытывал что‑то вроде угрызений совести из‑за того, что регулярно употребляю в больших количествах алкоголь. Разумеется, это не шло ни в какое сравнение с моим отцом, который семь лет назад умер от последствий цирроза печени. Официально, правда, причиной считался вирус, но кто знал моего отца, тот знал и то, что его пища во все годы после выхода на раннюю пенсию Австрийской железной дороги была преимущественно жидкой, отчего мама сильно страдала, стараясь не показывать вида, но от этого все было только хуже. Однако она не хотела излишне докучать мне этим.
Поездка к матери всегда была эмоциональной, мы были очень привязаны друг к другу и точно знали, как у кого идут дела. Я знал, что она страшно одинока. И она знала, что я уже, так сказать, удобно устроился на наклонной плоскости. Но открыто мы бы никогда не признались в этом друг другу, что делало наши встречи крайне утомительными.
Вот и на сей раз мы снова состязались друг с другом в оптимистических новостях, полных веры в себя и в будущее.
– А что с твоими анализами крови?
– Они гораздо лучше, гораздо лучше, так говорит врач. А как дела у маленькой Флорентины?
– У нее все великолепно, она больше не маленькая, она уже наполовину взрослая. А скажи‑ка, мама, ты действительно управляешься совсем одна?
– Да, тебе не надо обо мне беспокоиться, у меня ведь много соседок, они все за мной присматривают. А как у тебя с работой, Гери? Наверное, много дел?
– Да, я сейчас сильно загружен, мама. Но я всегда говорю: лучше слишком много работы, чем слишком мало.
И так весь вечер. От сплошных улыбок у меня начинались судороги в уголках рта, у нее, наверное, тоже. Но мы просто не могли иначе, мы должны были изображать друг перед другом полное благополучие.
Я подумывал, не рассказать ли ей про Мануэля, но потом решил, что это несколько преждевременно. Или запоздало на четырнадцать лет – с какой стороны на это посмотреть. Скорее всего, ее бы это напрягло – нежданно‑негаданно вдруг снова стать бабушкой, а проявить себя в этой роли ей опять не удастся, хотя втайне она об этом всегда мечтала.
Так мы добрались до истории с пожертвованиями, которая, естественно, дошла и до маминых ушей и произвела на нее глубокое впечатление, это было ясно. Меня так и подмывало рассказать, что я сижу прямо на источнике серии благодеяний, но тогда бы мне пришлось исповедаться ей, что я уже два года работаю в «Дне за днем», веду там «Пестрые сообщения дня» и ковыряюсь в письмах читателей – от враждебных до тупых. В принципе, такую правду мама бы перенесла, но она ее поистине не заслужила.
– Должно быть, это чудесный человек, – сказала она.
Уже одной этой мысли было достаточно, чтобы в ее глазах открылись шлюзы. Мне нравилось, что мама никогда не плакала от жалости к себе, а всегда только из участия к другим. Она была образцовым примером человека, который никогда не думал о себе, а все только о других, который постоянно все отдавал и никогда ничего не брал себе. Проблема таких людей состояла в том, что запасы и резервы того, что они могли отдать, когда‑то истощались – как раз потому, что они никогда ничего не могли взять. В мое хотя и короткое, но, видимо, самое лучшее время в отделе культуры «Рундшау» я этой теме – равновесию «брать» и «отдавать» – посвятил целое приложение, и мы даже провели небольшой симпозиум.
Поэтому я сказал:
– В своей жизни этот загадочный благодетель, наверное, много чего получал. А теперь он хочет что‑то и вернуть.
Хотя я и понимал, что изрекаю очевидные вещи, но мне хотелось чем‑то утешить маму, поскольку ей уже больше нечего было отдавать.
– Да, но разве это не чудесно, Гери, что он это действительно делает?
Она была неисправима.
– Да конечно же чудесно, мама. В первую очередь тем, что он делает это анонимно, это самое необычное, – ответил я.
Вечером я наконец послушал этот диск под названием «Пирамида». Вначале я хотел для этого налить себе виноградной водки, чтобы снова вымыть из себя чувства, которые всегда поднимаются во мне после посещения мамы. Но потом у меня вдруг возникла потребность проверить себя: смогу ли я сказать «нет» алкоголю, просто шутки ради. И вот я достал бутылку из шкафа, поставил ее на столик около дивана, посмотрел на нее и сказал:
– Нет!
…Бутылка была пуста. К счастью, в холодильнике еще оставались две банки пива.
«Эфтеркланг» вверг меня в странное настроение. Сам бы я ни за что не стал слушать такую музыку. В ней часто приходилось ждать минутами, пока что‑нибудь произойдет, а там глядь – уж и трек заканчивался. Я бы лучше послушал Брюса Спрингстина, Нила Янга, The Smiths, The Cure, Joy Division, Ника Кейва, Тома Уэйтса и все такое. Во‑первых, это были мои музыкальные корни, а во‑вторых, эти ребята были приблизительно такого же человеческого склада, что и я, с тем лишь различием, что они писали и играли зонги о неисполненных обещаниях и ежедневных унижениях, а я жил в них.
«Эфтеркланг» звучал совсем иначе. Мне пришлось погуглить, чтобы узнать, в чем там у них дело, и мои подозрения подтвердились. Эти музыканты, родом из Дании, ставили в основном на мистику, обособленность и одиночество. Альбом «Пирамида» они снимали в разрушенных промышленных сооружениях бывшего советского рудника, в местечке Пирамиды на Шпицбергене – то есть если смотреть из задницы мира, то прямиком дальше. До такого надо было еще додуматься.
Но что меня действительно встревожило: как четырнадцатилетний подросток дошел до такой жизни, чтобы слушать композиции смертной тоски и называть их своей любимой музыкой? Это прямиком вело к мысли, что Мануэль, может быть, втайне совсем несчастный, одинокий парень, безумно страдающий от того, что у него нет отца, а мать без него уехала в Африку. Вместе с тем я заметил, что при таких мыслях мне становится не по себе и что две опустевшие меж тем банки пива никак не могли оказать мне в такой ситуации моральную поддержку.
Я вдруг почувствовал невероятную тоску по женщине, с которой мог бы просто быть вместе и доверительно разговаривать, но никого конкретного, кроме известной стоматологини, я себе при этом не представлял, а для неконкретных женщин поздний воскресный вечер в моем возрасте и при моей консистенции был абсолютно неподходящим.
Итак, я выбрал программу неотложной помощи и позвонил своим приятелям.
– Алло, Йози, как дела… Уже в пижаме? А, понимаю…
– Алло, Арик, если ты сейчас прослушаешь мое сообщение и если у тебя будет настроение, перезвони мне.
– Алло, Франтишек, что ты делаешь? А, понимаю, тогда не буду мешать.
– Алло, Хорсти, ты где? На Хюттельдорферштрассе? В Ребус‑баре? Все ясно. – Ребус‑бар в Пенцинге хотя и дрянное заведение, но все же не такое безутешное и заброшенное, как Пирамиды на Шпицбергене, подумал я. – О’кей, никуда не двигайся, через полчаса я буду там, – сказал я.
Очень важно, чтобы друзей было много, тогда можно положиться хотя бы на одного из них.
С такой тяжелой головой, какая была у меня утром в понедельник, я обычно звоню и говорю, что болен, но с тех пор, как в мою жизнь вошло существование Мануэля, об освобождении по болезни не могло быть и речи. Кроме того, мне рано или поздно все равно пришлось бы подниматься на ноги, ведь во второй половине дня мы с ним записались на контроль зуба. Я уповал на то, что мое местное алкогольное обезболивание из предыдущей ночи продержится до того времени.
Про «Эфтеркланг» я с Мануэлем обмолвился лишь парой слов. Я сказал, что нахожу крутым то, что он в его возрасте интересуется электронной музыкой, а не дешевой попсой из чартов.
– Но скажи, неужели тебе не становится грустно от такой музыки?
Мне все‑таки захотелось поговорить об этом.
– Почему мне должно быть от нее грустно? – возразил он.
– О’кей, Мануэль, я задам тебе еще один вопрос. И на этот вопрос я не хочу услышать от тебя определенный ответ. Я не хочу сейчас услышать от тебя: почему я должен в принципе быть печальным? Так, теперь ты даже знаешь, о чем я хочу тебя спросить, верно? Итак, о чем я хочу тебя спросить?
Он засмеялся, ему это понравилось.
– Ты хочешь меня спросить, печален ли я в принципе.
– Верно.
– И мне нельзя отвечать: «Почему я должен в принципе быть печальным»? – спросил он.
– Верно.
Теперь ему пришлось надолго задуматься.
– Как ты пришел к мысли, что я могу быть печальным? – спросил он.
Ну да, это уже был кое‑какой прогресс.
– К такой мысли я пришел потому, что ты слушаешь печальную музыку, и вообще ты очень спокойный и серьезный, по крайней мере, в моем присутствии.
– А тебе что, мешает, если я грустный? – спросил он.
– Да.
– Почему? – удивился он.
Это был хороший вопрос, на который я не мог дать сыну совершенно честный ответ. Поэтому я попытался дать почти честный:
– Потому что печальные люди печалят меня.
– Да ты и без того печальный человек, – сказал он.
Приговорил меня. И то, как он при этом на меня смотрел, приятно мне не было.
– С чего ты взял? – спросил я.
– Иначе ты не пил бы так много.
Разумеется. Тут снова оказалось, что молодые люди абсолютно недостаточно просвещены насчет значения и действия алкоголя. Все сконцентрировалось на профилактике наркотиков, и про алкоголь больше никто ничего не знал.
– Я пью, потому что алкоголь мне нравится. А раз мне что‑то нравится, значит, я не печальный, – сказал я.
Он хотя и кивнул, но не поверил ни одному моему слову. Кроме того, он обладал хорошим интеллектом и был блестящим оратором, так что малыми средствами ему удалось повесить на меня его собственную печаль.
Тогда по моему настоянию мы позвонили его маме в Сомали, где из‑за разницы часовых поясов было на два часа позднее. И хотя Мануэль уверял меня, что он чуть ли не каждый вечер переговаривается с ней по телефону, я хотел при этом присутствовать, ведь как‑никак я был его послеобеденным опекуном – и кроме того, еще его отцом.
Алиса тут же взяла трубку и дышала тяжело – как загнанная; должно быть, она синхронно оперировала сразу пятерых африканцев.
– Привет, Гери, у вас все в порядке?
– Да, все о’кей, твой сын хочет обменяться с тобой парой слов, – сказал я и протянул ему телефон.
Это было действительно подло с моей стороны – так его подставить, – и он скорчил гримасу, но в конце концов я успешно установил контакт сына с матерью. Правда, моему слуху перепадали лишь обрывки разговора.
– Привет, мама. – Да, хорошо. – У Герольда в кабинете. (Все‑таки назвал меня Герольдом, а мою нору – кабинетом.) – Холодно. – Нет, солнце. Солнце и облака. – Да. – Математику. – Да. – Да. – Да, я. – Даааа, обещаю тебе.
Тут он покосился на меня снизу вверх. Должно быть, она требовала, чтобы он был со мной дружелюбней.
– Нет, еще нет. – Не знаю. – Скажи это ей.
Это было интересно. Должно быть, они говорили о тете Юлии.
– Сегодня? – Сегодня мне еще нужно к стоматологу. – Нет, с Герольдом. – Да, он пойдет со мной. – Да, правда. – Да, я ему скажу. – Да. – Пока. – Да, я сделаю.
Он по‑мальчишески грубовато протянул мне телефон.
– Что ты должен мне сказать? – спросил я.
– Что очень мило с твоей стороны идти со мной к стоматологу.
– К стоматологине, – поправил я. – Но твоя мама права, это очень мило с моей стороны.
Что касалось докторши с короткими светлыми волосами и восхитительным – что бы назвать в первую очередь? – ну, с восхитительным восьмидесятиградусным переходом от восхитительного края подбородка к восхитительному началу шеи, той докторши, которая после третьей и решающей двери гостеприимно протянула нам руку, чтобы самым сердечным образом приветствовать нас в ее уютно пахнущей лекарствами мастерской, то речь шла о госпоже Ребекке Линсбах, тридцати семи лет, неопределенного семейного положения, вот уже семь лет работающей по договору на обслуживании застрахованных больных, с собственным врачебным кабинетом, публично представленной лишь однажды, а именно с рефератом, предположительно привлекшим большое внимание на австрийском конгрессе стоматологов в 2013 году в Зальцбурге, на близкую народу тему «Обеспечение имплантами в атрофированной челюсти; метод наращивания; дистракционный остеосинтез и программа протезирования». В остальном она была виртуально неприметной: ни книжных публикаций на Амазоне, ни друзей на Фейсбуке, ни активности в Твиттере. Одно‑единственное изображение, изготовленное ассоциацией врачей, категории «документальное фото», оценка: весьма привлекательна. (Источник: Интернет, различные поисковики.)
– Ну и как идут дела у храброго пациента? – Она посмотрела на меня, но имела в виду, судя по всему, Мануэля. – Есть ли какие‑нибудь осложнения?
Это, к сожалению, был не тот вопрос, на который можно было ответить: я еще раз явился сюда, в логово львицы, чтобы спросить ее, не можем ли мы познакомиться несколько ближе, в стороне от атрофированных челюстей, так сказать.
И я сказал:
– Нет, насколько можно судить со стороны, с моим… с нашим юным пациентом все обошлось, не так ли, Мануэль?
Он метнул в мою сторону довольно презрительный взгляд.
Затем все пошло, к сожалению, очень быстро. Мануэль лежал на белом кресле, все внимание Ребекки Линсбах было направлено на него, и освещенное внутреннее пространство его рта поочередно осматривалось, опрыскивалось, промывалось, ощупывалось и обстукивалось. При этом я удивлялся, насколько безучастным это оставляло меня на сей раз. И вот уже прозвучало:
– Мы закончили, молодой человек. Пожалуйста, один час ничего не есть.
И потом, наконец, все‑таки обращенное ко мне:
– Весной я хотела бы увидеть вашего сына снова.
– Он мне не отец, он всего лишь старинный друг моей матери, – ввернул Мануэль.
– Его мать полгода работает в Сомали, она тоже врач, не стоматолог, но зато в Африке.
Я улыбнулся, несмотря на вялую остроту, как можно более победно и как можно меньше демонстрируя при этом мои зубы.
– А, интересно, – сказала она тоном «а, неинтересно».
Но и совсем уж безразличен я ей тоже не был, мужчина это всегда чувствует. Бывают ведь вполне здоровые и красивые женщины, может, даже безупречные стоматологини с восхитительной линией подбородка и перехода к шее, которые делают стойку даже на ископаемых типов – таких, как Жерар Депардье после пяти лет водочного гражданства.
К сожалению, мы находились уже в непосредственной близости к расставанию, и мне непременно нужно было что‑то сказать, иначе шанс был бы навеки упущен.
– Госпожа магистр, я надеюсь, это не будет слишком большой наглостью, если я вас просто напрямую спрошу, не будете ли вы, может быть… не мог бы я…
– Само собой разумеется. Я уже и сама подумала, что это не терпит отлагательства. Можете прямо сейчас зайти к моей ассистентке и записаться на следующую неделю. В основном ведь для профилактики? Или уже бывают боли?
Совершенно неуместный дурацкий смех Мануэля выбил меня из колеи, но я все‑таки собрал по частям пригодную к употреблению фразу:
– В основном для профилактики. А боли уж потом непременно последуют.
Теперь я все‑таки увидел, как она улыбается. И мой промежуточный мозг сфотографировал ее при этом с хорошей резкостью.
В начале октября от этого деятеля, то есть от благодетеля, все еще никто не обнаружил и следа, хотя его характеристики от растущего, как грибы, множества экспертов по части психологии, рассуждений и ясновидения с каждым днем становились все отчетливее, многограннее и ярче. Поиски дарителя превращались в народный вид спорта. Люди любят разгадывать необычные социальные ребусы. В кои‑то веки разыскивали не разбойника, а его прямую противоположность, и каждая заметка об этом, даже самая тупая, служила вроде как благородным целям и по‑своему участвовала в улучшении мира.
Вскоре дело дошло до четвертого пожертвования. Оно торжественно отмечалось не только в Вене, но и за ее пределами как крупное общественное событие, ввергнув «День за днем» в блаженное хмельное головокружение, которое на сей раз проявилось и в экономическом плане. Ибо все большее число рекламодателей почитали за счастье разместить рекламу своих товаров и услуг в бесплатном издании, которое стало столь популярным, и, так сказать, впарить их человечеству в качестве дополнительных бонусов.
Да, и в этот четвертый конверт весом в десять тысяч евро была вложена газетная вырезка из «Дня за днем», и почти все сыщики‑любители, включая моих приятелей из бара Золтана, были отныне едины во мнении насчет читательских привычек благодетеля или благодетельницы: он или она концентрировались исключительно на «Пестрых сообщениях дня». София Рамбушек со своими большими социальными репортажами и колонками могла сколько угодно проливать свежеокрашенную искусственную сердечную кровь, но ей так и не удалось выманить у благотворителя ни малейшего пожертвования.
Ему больше нравились простые и менее захватывающие заметки:
«У Венского социально‑консультационного центра «Помощь немедленно» кончаются средства. Благотворительная организация для людей, оказавшихся в бедственном положении, которая начертала на своем знамени, что помогает быстро и без лишней бюрократии, из‑за постоянного роста спроса вынуждена отказывать все большему числу людей, взыскующих помощи».
София изначально планировала посвятить этой теме большую социальную статью, но потом все‑таки решила написать про кризис добровольной пожарной дружины, которой в некоторых районах не хватало средств выполнять свою работу эффективно и с полным покрытием. Так из проблем социально‑консультационного центра «Помощь немедленно» получилась лишь короткая заметка, и это явно пошло ему на пользу.
Однако что говорило об анонимном дарителе то обстоятельство, что он обслуживал исключительно короткие заметки «Дня за днем»? На этот счет публичная дискуссия уже предложила обширное многообразие толкований.
Я, разумеется, радовался и четвертому пожертвованию. Не только потому, что благотворитель явно пристрелялся к разделу «Пестрые сообщения дня», который официально по‑прежнему вел я, но и потому, что я с детства любил Робина Гуда и мне просто приятно было видеть в такой непосредственной близости от себя, как кто‑то не отрекался от самых меньших и слабейших в обществе или поддерживал тех людей, которые по доброй воле и без громких труб служили хорошему делу. Но на этом позитивная часть заканчивалась.
К сожалению, в редакции мне приходилось иметь дело с маниакальными личностями, и в первую очередь с Норбертом Кунцем, которые всерьез уверовали, что они как минимум боги. И они давили на меня, принуждая к своей вере, и это означало не что иное, как заставить меня делать много больше за те же самые деньги. Отдел читательских писем из‑за большого наплыва корреспонденции утроился в объеме, и это означало, что в три раза больше психопатов, чем раньше, могли потчевать меня своими топорными теориями – и мне приходилось возиться с этими абсурдными текстами.
Еще хуже дело обстояло с «Пестрыми сообщениями дня». София Рамбушек была сильно перегружена своим социальным портфелем, а сверх того фрустрирована тем, что благотворитель совсем не обращал внимания на ее непомерно растянутые репортажи. К сожалению, было уже невозможно установить истинное положение дел, и именно София стала, так сказать, журналистским лицом, причастным к анонимным денежным пожертвованиям. С ее хорошеньким изображением на плакатах и в объявлениях «День за днем» претендовал на то, чтобы стать маркой для нового – доброго – человечества.
И все равно каждый знал, что спонсор ориентировался явно на короткие заметки, которые уже разрослись до размеров крепости, и эту крепость стерегли Аргусы от конкурентов. Выбор социальных заметок был объявлен делом особой важности с резолюцией сената. Каждые несколько часов люди сталкивались лбами в марафоне заседаний, ломали себе головы и торговались, как и чем в очередной раз смягчить сердце благодетеля и облегчить его кошелек на следующие десять тысяч евро.
Я же сидел в тихой и темной каморке и обрабатывал остаток «Пестрых сообщений дня» – все, что не было социальным, то есть мрачные и деструктивные 99 процентов мировых событий. К тому же распоясавшиеся представители остальной сотой доли, а именно возбужденная целевая группа – от слезливых до агрессивных якобы‑благодетелей, – теперь с утра до вечера засоряли мой почтовый ящик. То были люди, которые теоретически всегда хотели сотворить что‑то хорошее, но практически никогда не имели для этого средств. Теперь они усмотрели шанс полакомиться от большого пирога пожертвований и вымаливали несколько строчек в коротких заметках для наспех сляпанных проектов оказания социальной помощи. Я незамедлительно отсылал эти мейлы Софии Рамбушек, а она переправляла их Норберту Кунцу с вопросом: «Что нам со всем этим делать?», и уже оттуда они снова возвращались ко мне с указанием: «Господин Плассек, пожалуйста, ответьте по возможности вежливо!!!»
Особенным в эти первые дни октября, и это уже отличало меня от остальных, особенным была Ребекка Линсбах. Ту мысль, что эта женщина, которую я, кстати, вообще не знал, в принципе недостижима для меня, я без усилий отодвигал в сторону. Поскольку мне совсем не приходилось размышлять о том, на каком иерархическом этаже заседает, скорее всего, ее муж, на каком кроссовере из какого лофт‑гаража в какую резиденцию он едет. И сколько чудесных Линсбах‑детишек вечером, после как минимум часовой церемониальной чистки зубов, укладываются в свои кроватки, чтобы их мама и папа в форме диалога еще могли прочитать им их любимые сказки на ночь. А когда малыши засыпают, в гостиной разжигается камин, и мистер Джеймс Линсбах замешивает коктейли, или встряхивает их, или откладывает на потом – смотря по необходимости и настроению.
Думать об этом – я не думал. Я же не мазохист. Реально в моем распоряжении было только гугловское фото Ребекки с конгресса стоматологов, и с ним я сопоставлял те моментальные снимки, которые сохранил мой промежуточный мозг. Серия этих моментальных снимков складывалась в маленький фильм, который я прокручивал по нескольку раз на дню, чтобы время от времени побаловать себя чем‑то приятным, что бы отвлекало меня от привычного. Больше всего я любил прокручивать этот фильм ночами, лежа в постели, когда моя голова была уже непригодна для того, чтобы подводить итоги дня, а то и всей жизни. Вот и давеча я рассматривал Ребекку и воображал себе, что все доступное представлению может быть осуществимо, даже фактически невозможное.
– Ты немного того в зубную врачиху? – спросил меня Мануэль, к моей полной растерянности, в один из наших вечеров.
При этом у него была на верхней губе та гнусная ухмылка полупросвещенного подростка, у которого любовные сигналы из телевизионных каналов и интернет‑форумов еще не дошли до головы, не говоря уже о сердце, а копошились где‑то на пару этажей ниже.
– Я немножечко чего? – уточнил я.
Теперь он имел случай доказать мне, на что способен.
Он отложил в сторону ручку, которой так и не вписал еще ни одного слова в лежавшую перед ним тетрадь, хотя занес ее над страницей добрых двадцать минут назад.
– Ты сам знаешь, что я имею в виду, втрескался, втюрился…
Ясное дело, обычный язык войны и борьбы. Я‑то был сторонником более строгих вербальных законов о хранении оружия, по крайней мере для подростков.
– Влюбился, ты имеешь в виду? – спросил я.
Это слово, разумеется, было для него мучительно стыдным, ведь он был мальчишка, а в этом на удивление мало что изменилось со времен моего собственного детства.
– Да, она мне нравится, она, признаться честно, как раз в моем вкусе, – произнес я.
– Но тут тебе придется изрядно помучиться.
Теперь он снова ухмыльнулся, но уже не гнусно, а скорее заговорщицки.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, с твоими‑то зубами.
– Уж она мне их выправит и отполирует, – сказал я.
Тут он громко рассмеялся. Я не считал, что он заходит слишком далеко, потешаясь надо мной все больше. У меня даже внезапно возникло чувство, что я в состоянии стать для него настоящим примером – а именно в том, как смотреть на вещи субъективно, когда объективно они представляют собой нечто совсем другое. Начинать с этим делом никогда не рано, потому что это всегда пригодится для того, чтобы выжить.
Как отец, я пережил на этой неделе еще один маленький звездный час: мне позвонила Флорентина, она хотела встретиться со мной, без Гудрун – только мы вдвоем. Встречи вдвоем с моей дочерью можно было пересчитать по пальцам одной руки. Бесконечно много лет назад я ездил с ней в парк Пратер покататься на пони, то были травматичные полдня, которые я не могу забыть до сих пор. Сидя верхом на лошадке, маленькая принцесса внезапно расплакалась, и ее невозможно было ничем успокоить. Признаться, и я – как зритель – ожидал от пони большего, чем пять скучных шагов, после каждого из которых ему требовалось по пять минут передышки для переваривания. Проблема была в том, что Флорентина тогда считала виноватым меня, ведь это я посадил ее верхом на ленивого пони, в то время как другие дети носились на других лошадках вскачь. Мне не оставалось ничего другого, как вызвать Гудрун, чтобы она забрала истерически орущего ребенка. Бертольд, новый папа, не преминул явиться вместе с ней. Он демонстративно встал между мной и Флорентиной и простер объятия так, как будто был ее спасителем. Увидев его, Флорентина бросилась к нему, как одержимая. Он поднял ее вверх, покружил в воздухе, прижал к себе, поцеловал. Слезы высохли в мгновение ока, и малышка просияла во все лицо. В награду ей было позволено залепить сахарной ватой весь рот, Бертольд точно знал, чем можно склеить разбитое детское сердце. На прощанье я помахал ей, но она не помахала мне в ответ. С тех пор мы всячески избегали общения вдвоем. О’кей, это я избегал. Просто у меня был панический страх опять посадить мою маленькую Флорентину не на ту лошадку.
Итак, то была ее инициатива, и ее звонок, и ее идея, и ее конкретное желание, и так мы встретились с ней в альтернативном пивном баре «Трайблоз», в пресловутом Штувере – тоже по ее выбору, – куда люди младше сорока не заглядывали в принципе. В этом ей хотелось пойти мне навстречу явно дальше, чем на полпути. Я перед тем уже выпил пару стаканов, потому что был страшно взволнован. Дети умеют ввергнуть нас в стресс как следует.
Ее вид, дорогие шмотки, которые радикально удешевлялись ее манерой их носить, размазанный макияж и серебряная звездочка на ноздре, желавшая казаться гадким панковским пирсингом, – все это должно было рассеять последние сомнения в том, что в помещение вошел ребенок. В состав ее прикида входило и то, что на каждом мужчине, будь то посетитель или кельнер – неважно, какого пошиба, – она опробовала свой мерцающий взгляд, и это причиняло мне настоящую боль.
– Для меня пиво, а ты что будешь пить, Флорентина? Яблочный сок? – спросил я.
– Тоже пиво, – кивнула она.
– Что, правда? – засомневался я.
Мне это совсем не понравилось, ведь был еще белый день.
– Конечно. Я всегда пью пиво, когда выхожу, – сказала она и заговорщицки улыбнулась мне, потому что ей и в самом деле казалось, что этим она набирает у меня очки.
Я, к сожалению, был последним, кто имел право применить здесь свое властное слово.
Приблизительно в том же направлении двинулся затем и наш разговор. Флорентина хотела пожаловаться мне на своих обывательских «стариков». Она по горло была сыта домом, школьными уроками, лимитированным временем в Интернете, закрепленными часами обеда и ужина и контролируемым часом возвращения домой, призывами к порядку и дисциплине, к чистоте и вежливости, стилю и этикету. Кроме того, она всерьез подумывала о том, чтобы все бросить и прекратить обучение в гимназии.
– Для того чтобы заняться чем? – спросил я.
– Понятия не имею, устроюсь куда‑нибудь на работу, я просто хочу быть свободной. Я не хочу закончить так, как мама или папа… то есть Бертольд, – сказала она.
– Ты предпочитаешь закончить так, как я? – уточнил я.
Редко мне приходилось произносить фразу, которая бы так крепко приклеилась к языку и так болезненно от него отделилась, как эта.
– Ты хотя бы живешь своей жизнью, делаешь что хочешь и не беспокоишься о том, что подумают о тебе другие, – заявила она.
– Но не путай это со свободой, детка, – ответил я. – Вся моя свобода состоит только в выборе между пивом, вином и шнапсом, да и эту свободу я могу себе позволить лишь потому, что твоя мама пристроила меня на работу, к тому же на работу, которую я ненавижу. Вот она, моя свобода!
Внутри я дрожал от страха, что у Флорентины сейчас опять будет тогдашний взгляд, какой был у нее верхом на пони.
– Но ты, по крайней мере, естественный. Ты всегда оставался верен себе, а считается только это, – сказала она.
Я лишь успел взять ее руку и крепко пожать, как мне немедленно понадобилось в туалет.
Когда я снова был в порядке и вернулся к столу, Флорентина разоткровенничалась и рассказала, что у нее уже три месяца как есть друг. Его зовут Майк, ему двадцать один год.
– И он музыкант, – предположил я.
– Да. А ты откуда знаешь? – Она и впрямь удивилась.
– Я знаю мою дочь. Ударные?
– Нет, бас‑гитара.
– Хорошие басисты всегда нужны, – соврал я. – И что они играют?
– Инди и психоделический рок, скорее медленные вещи.
«Психоделический» – это не предвещало ничего хорошего.
– И вы уже?..
– Я нет. А он уже, но только сигареты, ничего тяжелого.
Я, правда, имел в виду совсем другое, но и это встревожило меня не на шутку.
– Ты хочешь познакомиться с Майком? – поинтересовалась она.
– Хочу, и даже очень. Непременно! Это замечательно, что ты спросила.
– Он очаровательный. Он тебе понравится, – заверила она.
Я не был в этом так уж уверен.
– Он напоминает мне тебя.
С одной стороны, это было восхитительно, но с другой – подтверждало мои худшие подозрения.
– Но ни слова маме и Бертольду, обещай это. Им ничего нельзя про него знать, – попросила она.
– От меня они ничего не узнают, в этом я клянусь.
Я смотрел на свой пустой пивной бокал и чувствовал, что настоятельно нуждаюсь в добавке. Но с этим дело обстояло плохо, потому что бокал Флорентины тоже был пуст.
– Я, кстати, тоже хотел бы, чтобы ты кое с кем познакомилась, но это, может быть, несколько преждевременно, – сказал я.
– У тебя новая любовь? – Она распахнула глаза, и ее зрачки, обрамленные зелено‑медно‑янтарными радужками, загорелись.
У нас троих были практически одинаковые шесть глаз.
– Нет‑нет, не это… или… то есть… может быть… но я имею в виду кое‑кого совсем другого. Только это еще рановато, – повторил я.
Теперь она была совершенно сбита с толку, но мы оставили все как есть.
– Так, и знаешь, что мы теперь сделаем, Флорентина? Мы закажем нам кофе. Договорились? – спросил я.
– Да, кофе хорошо бы, – ответила она.
– А потом я хотел бы еще сказать тебе несколько слов на тему школы.
– Это обязательно?
– Думаю, да.
– О’кей, – согласилась она.
Когда на вторую половину четверга было срочно назначено совещание, обязательное для всех сотрудников «Дня за днем», мы, конечно, все подумали про пятое анонимное пожертвование. Так оно и оказалось, но это было, к сожалению, далеко на все.
Уже по беспокойным жестам и нервному тику на лице Норберта Кунца можно было догадаться, что не все идет так, как надо, и что искусственно поддерживаемая в течение нескольких недель эйфория грозит внезапно рухнуть. К тому же на сей раз нам выставили лишь пару графинов воды из‑под крана и не откупорили ни одной бутылки шампанского.
Однако первым делом нам все же была объявлена хорошая новость: семье Венгер из Гросрайнпрехтса в Нижней Австрии пришло пожертвование в размере десяти тысяч евро. В белом конверте без обратного адреса находились не только двадцать пятисотенных купюр, но и непременная вырезка из газеты «День за днем». Домовладение большой крестьянской семьи с пятью детьми было за одну ночь полностью выжжено ударом молнии – дотла, и крестьянин со своей снова беременной женой оказались «на руинах существования», буквально так гласил текст короткой заметки. Можно было наперед заключать пари, что эта заметка сподвигнет благодетеля на денежное пожертвование. Так оно и случилось.
Но после этого Кунц произнес странную речь, из которой я поначалу не понял, что к чему. Жестким и агрессивным тоном он клеймил низость местного медийного ландшафта, зависть, предательство и недоброжелательство. Он изображал дело так, как будто «День за днем» был чем‑то вроде ведущей моральной инстанции страны, оазисом милосердия, прибежищем христианской любви к ближнему, более католической, чем сам католицизм, поэтому спонсор не преминул использовать для своих благих целей именно это СМИ. Но снаружи подстерегал враг, он шпионил, устраивал засаду, ставил ловушки и ждал своего часа, чтобы оклеветать добро и впутать его в скандал.
Потом он наконец произнес это: Клеменс Вальтнер, ведущий руководитель «Дня за днем», член наблюдательного совета и ведущая голова (судя по виду, скорее брюхо) концерна оптовой торговли PLUS, попал под подозрение, что именно он стоит за анонимной серией пожертвований, сам, так сказать, вызвал их к жизни и связался с пока не выясненными сообщниками, чтобы обеспечить паблисити дышащей на ладан бесплатной газете и привлечь новых рекламодателей – что ему и впрямь удалось, если верить утверждениям.
Но я не мог себе представить, чтобы это было правдой. В такой хитроумной задумке, в которую к тому же еще надо было инвестировать как минимум пятьдесят тысяч евро, я господину Вальтнеру отказывал. Господина Вальтнера я однажды имел возможность видеть вблизи за поеданием гуляша на корпоративном праздновании Рождества, после чего я спрашивал себя, почему такие алчные люди всегда носят белые рубашки. Итак, я просто отказывал ему в социальном, а также во всяком другом интеллекте.
– Эта история с начала и до конца есть наглое измышление, – утверждал, естественно, Кунц под одобрительный ропот коллектива.
Надо было учитывать и то, кто вообще распространял эту историю, или, вернее, кто собирался взорвать бомбу в своем выходящем по пятницам издании. То была конкурирующая газета «Люди сегодня», вуайеристская газета‑афиша, которая обычно цеплялась за пятки и трусы знаменитостей и обслуживала приблизительно те же целевые группы, что и «День за днем». Якобы в распоряжении редакции оказались магнитофонные записи, на которых Вальтнер хвастался двум близким друзьям в ночном кафе, и отнюдь не в самом трезвом виде, что он лично и был тем самым анонимным благодетелем. Якобы в качестве доказательства он достал из своей сумки понедельничный номер «Дня за днем», в котором ткнул пальцем на «пестрое сообщение дня» про удар молнии в Гросрайнпрехтсе и заявил, что эта семья вскоре и станет обладателем десяти тысяч евро.
«Они это действительно заслужили», – якобы добавил он.
Уже одна эта фраза никак не могла бы сорваться с его языка.
Наряду с этим «Люди сегодня» якобы располагали и другими изобличающими материалами. Полиция, по их словам, вела расследование и опросы свидетелей по подозрению в подлоге, и на управленческом этаже компании PLUS якобы уже проводились обыски. Все это можно было понять из анонса большой разоблачительной статьи, и этот анонс Кунц нам как раз и зачитывал. Этот материал уже разошелся по агентствам.
– Дорогие коллеги, я могу вас успокоить, в этом нет ни слова правды, – заверил нас шеф‑редактор и вытер пот со лба тыльной стороной ладони.
Инстинктивно я ему поверил, хотя сам он никак не мог знать, а мог лишь надеяться, что там не было никакой правды. Так или иначе, а медийные адвокаты уже были подключены и добились временного постановления. Это означало, что «Люди сегодня» не могли опубликовать скандальную статью или могли публиковать лишь отрывки из нее. Кроме того, юристы «Дня за днем» уже готовили миллионный иск за клевету.
На следующий день все это, разумеется, было напечатано во всех газетах крупным шрифтом и прошло сюжетами по всем радиостанциям и всем каналам телевидения. Поскольку «объективные, серьезные газетные сообщения» означали, что кто угодно мог поучаствовать в любой дискредитации – при условии, что оставался открытым вопрос, была ли это правда или всего лишь ложь. Можно было также подробно разобрать в деталях все обвинения, для этого достаточно было просто дать слово противной стороне, а более благодарную противную сторону, чем Клеменс Вальтнер, нельзя было и найти. Для него, кого обычно никто бы не стал интервьюировать – разве что, может быть, я – я бы спросил у него, почему он для поедания гуляша надевает белую рубашку, – для него даже самый негативный заголовок был все же лучше, чем никакого заголовка, он словно был бы бесплатной рекламой для колосса оптовой торговли PLUS. Вальтнер наслаждался каждым отдельным выступлением и при этом отнюдь не оспаривал, что в баре говорилось об анонимных пожертвованиях и что выпивши он мог и пошутить на тот счет, что он сам и есть великий даритель. Может, он и впрямь размахивал при этом выпуском газеты «День за днем» и наугад мог ткнуть пальцем в какое‑нибудь сообщение, утверждая, что это и есть «его» новый адрес для пожертвования.
«Да, мы действительно много веселились в баре и здорово дурачились, – цитировали его. – То, что «Люди сегодня» не могут отличить дурачество от серьезного дела, обойдется им дорого, это я могу им обещать», – передал он афишной газете через другие СМИ.
Меня самого эта скандальная история коснулась особенно неприятно, притом что мое сочувствие к Кунцу и редакции «Дня за днем» держалось в рамках. Они и сами никогда не упускали случая поставить конкурентов под подозрение и навредить их репутации. Просто я находил ужасно огорчительным то, что такое хорошее дело, которое могло дать немного надежды нуждающимся в помощи, так быстро выродилось в этой системе в свою полную противоположность.
Стоило же послушать, что говорят на этот счет мои приятели, которые в полном составе собрались на еженедельный пир в баре Золтана в Шлахтхаусгассе и уже с нетерпением поджидали меня, своего медийного представителя. В их глазах я действительно что‑то значил и даже обладал харизмой за счет того, что оказался при скандальной теме дня, так сказать, в первом ряду и сидел там, вытянув ноги, тогда как они, обычные сердитые граждане, имели всего лишь стоячие места на заднем плане, откуда смутно могли разглядеть, что их опять одурачили. Единственный шанс их реабилитации состоял в том, что они и так это заранее знали.
– А разве я не говорил вам с самого начала, что это только фейк? – открыл дискуссию Йози, кондитер.
– Такие вещи ни один человек не делает без задней мысли, это я вам тоже говорил, – сказал Арик, фрустрированный преподаватель профтехучилища.
– Но, Гери, не станешь же ты нам рассказывать, что вы в редакции ничего про это не знали. Это наверняка обговаривалось между своими, – заметил Хорст, держатель тотализатора.
– Друзья, во‑первых, мы действительно понятия ни о чем не имели. А во‑вторых, мы на самом деле не знаем, замешан ли в деле PLUS. Я, например, в это не верю. Есть только обвинения, но нет ни намека на доказательства, – сказал я.
– Ну ясно, именно так он и должен теперь говорить, – примирительно сказал Йози и при этом дружески похлопал меня по плечу.
Да будь я самый прожженный ловчила на свете, Йози простил бы мне это, лишь бы я поскорее угостил их очередным кругом выпивки.
– Что‑то здесь нечисто, иначе делу не стали бы давать такую огласку, – заподозрил Хорст.
– Наоборот, Хорст, именно потому и дали такую огласку, чтобы в деле что‑то было нечисто. Так и функционирует журналистика, – сказал я.
– Какой паршивый бизнес, – заметил Арик.
– А ты как считаешь, Франтишек? – спросил я.
Наш богемский бронзовщик до сих пор держался на удивление спокойно, и казалось, что‑то его удручает. Он был, наверное, так же наивен, как и я, и верил в сенсационные исключения из правил нашего общества, а именно в серию бескорыстных добрых деяний.
– Представь себе, что ты заведующий таким приютом для бездомных, или ты бесплатно заботишься о брошенных детях. И вот ты получаешь это безумное пожертвование и страшно рад, потому что о тебе кто‑то подумал, кто‑то протянул тебе руку помощи, потому что в тебя кто‑то верит, рассчитывает на тебя и поддерживает твое благое дело очень большими деньгами. А потом вдруг оказывается, что какой‑то поганец из начальства – вроде этого Вальтнера, – что он, может, смухлевал на этом, снял с какого‑то мутного счета какие‑то грязные деньги и послал каким‑то бедным, на которых ему на самом деле плевать, лишь бы его поганый концерн, который и так производит одно дерьмо, лишь бы он эту поганую газетку, прости, Гери, лишь бы он эту поганую газетку, в которой не печатается ничего, кроме дерьма…
– Ну, скоро ты разродишься, давай уже, вываливай, наконец! – нетерпеливо вставил Хорст.
– Следующий круг за мой счет, – успокоил нас Золтан, хозяин заведения, для которого мир в его пивной был превыше всего.
Я, естественно, хорошо понимал, что имел в виду Франтишек, но в голове у меня промелькнула совсем другая мысль: допустим, скандал был лишь сотрясанием воздуха и анонимный благодетель действительно существует; что он сейчас должен думать? Не придет ли он в ужас перед лицом таких самодовольных типов, как Вальтнер и его подельники, которые развлекаются тем, что паясничают, изображая из себя великих благодетелей? Смирится ли он с тем, что они за его спиной ведут медийные битвы и затевают судебные процессы о возмещении ущерба с миллионными исками? Допустим, реальный благодетель действительно был; потянется ли он еще раз к белому конверту? Мне стало страшно, что волшебство минуло раз и навсегда.
14 октября в 12:30 по среднеевропейскому летнему времени я впервые в жизни добровольно и без сопровождения был у стоматолога, то есть нет – у стоматологини. Специально для этого случая я купил в магазине H&M бордовую вязаную куртку повышенной красивости, по выгодной цене в 49,90 евро. И сходил к парикмахеру, попросил срезать мне сзади весь избыток, так что теперь я выглядел уже не как безработный звукотехник хэви‑метал, а как безработный преподаватель по классу фортепьяно. Кроме того, я запихнул в рот мятную жвачку, одну из тех, что Мануэль теперь регулярно кладет на стол, когда приходит ко мне на работу.
– Когда вы проходили контрольный осмотр в последний раз? – спросила меня секретарша в приемной.
– Честно говоря, еще никогда.
Она посмотрела на меня недоверчиво.
– Со времен моего детства я утратил контроль над своими зубами, – сказал я.
К сожалению, моя шутка не показалась ей забавной, и она отправила меня на рентген. После чего посадила потеть в комнате ожидания перед стопкой нетронутых стоматологических журналов с отталкивающими обложками, выдержанными в розовом цвете желез или слизистой оболочки.
Наконец я был допущен в логово Ребекки Линсбах, которая быстро прямо в дверях протянула мне руку. Ребекка была приблизительно так же очаровательна, как накануне ночью в моих снах, но она сделала вид, что не знает меня, и мне это было очень жаль. Может, она действительно не узнала меня, а может, ей не хватило Мануэля при мне или моих длинных волос на затылке.
– Пожалуйста, не смейтесь надо мной, если я признаюсь, что побаиваюсь вас, – сказал я.
Она улыбнулась. Женщины любят мужчин, которые не изображают из себя неизменно сильную личность, а в этом отношении у меня действительно было что предложить.
Затем она показала мне мои челюсти, уже висевшие на стене в виде постера, и поставила диагноз:
– Господин Плассек, увы, это катастрофа.
Быстро обнаружилось, что большинство зубов годилось только на выброс, а остальным требовались мосты.
– Лишь бы не разводные, – сказал я. Но шутка как‑то не пришлась к месту.
– Вверху четвертый слева мы еще можем спасти.
Это было чем‑то вроде хорошей новости того вечера, за которую я поблагодарил себя самым сердечным образом.
Я бы с удовольствием добавил еще несколько приватных слов, но Ребекка, к сожалению, форсировала события и быстро привела меня в горизонтальное положение.
– Я предлагаю, давайте мы даже пробовать не будем без анестезии. Если вы все равно будете чувствовать боль, просто поднимите руку.
Я ее и без того уже поднял и на всякий случай так и держал.
Следующий час можно было выдержать только с закрытыми глазами, при этом ужас состоял не столько в том, что́ из меня вынимали и цеплялись ли за это нервы, пережившие наркоз. Гораздо хуже было воображать, что меня ожидает в следующие секунды: какие ужасы и кровопролитная резня. Однажды было по‑настоящему больно, и я спонтанно вцепился в запястье Ребекки, это было, пожалуй, самое сильное мое проявление эмоций за последние десять или двадцать лет. Но она сделала вид, будто ничего не было. Судя по всему, для нее это было, к сожалению, рутиной, ее ничто уже не волновало, даже то, что по ее команде «Пожалуйста, прополощите как следует» я выплюнул литра три крови.
Но когда Ребекка управилась, она все же сказала чудесную фразу (по крайней мере, содержательно чудесную), которая даст мне продержаться всю осень.
– Господин Плассек, вы знаете, сегодня было лишь начало, впереди нас с вами ждет большой объем работы.
Мне хотелось ответить ей, что установление отношений всегда представляет собой большой объем работы. Но я ограничился несколько более сдержанным сигналом:
– И все‑таки я рад, что преодолел себя и явился к вам.
Я бы на ее месте ответил: «Вы сделали хороший выбор». Но нет, она лишь лапидарно ответила:
– Дальше откладывать было уже нельзя.
Хотя по ее виду не скажешь, что любая ее мысль должна непременно начинаться и заканчиваться зубами. Пожимая ей руку на прощанье, я все‑таки рискнул произнести еще пару личных слов.
– Как бы то ни было, я рад, что на будущей неделе снова приду к вам, – сказал я.
– Довольно будет того, что вы придете, а радоваться совсем не обязательно, – отпасовала она.
– Но можно я все‑таки порадуюсь?
Она пожала плечами и смущенно улыбнулась.
– Можно? – настойчиво повторил я.
– Можно, – позволила она.
По четвергам Мануэль являлся ко мне только в три часа, потому что перед этим у него была тренировка по баскетболу. Поначалу я не придавал особого значения этому хобби, поскольку баскетбол – не совсем мой спорт, притом что вообще никакой спорт моим никогда не был, кроме разве что настольного футбола, где используешь лишь два запястья, а попутно можешь сделать глоток‑другой.
Но постепенно из его рассказов я понял, как важен для него был баскетбол и какая в нем зреет личность игрока. Кажется, в своей команде юниоров «Торпедо‑15» он был кем‑то вроде распасовщика, и вроде бы тренер предсказывал ему карьеру, сходную с карьерой его кумира Джеффри Линна Грина из «Бостон Селтикс», которого также называли Green Monster, что не было таким уж преувеличением при росте два метра, шесть сантиметров и при ста семи килограммах веса. Откуда я это знаю с такой точностью? Мануэль установил мне этого Зеленого монстра фоном рабочего стола на компьютере – со всеми его основными данными, и теперь я понятия не имею, как мне от этого монстра избавиться.
Когда Мануэль по четвергам приползал после тренировки, он был чаще всего весел и общителен. И с недавних пор у нас вошло в обычай устраивать час болтовни, во время которого я узнавал чуть ли не все о его товарищах по команде и противниках, о структуре игры, тактике, все больше овладевал правилами, так что мог уже все бросить и в рамках второй профессии наняться в команду «Торпедо‑15», если они там заинтересованы в усилении их Лиги старых наркоманов.
В этот унылый четверг в редакции, ввергнутой в шоковое оцепенение из‑за неразберихи с пожертвованиями, я уже предвкушал приход Мануэля с тренировочными новостями и разборкой баскетбольных эпизодов. Однако на сей раз он явился с опущенными плечами, а когда взглянул на меня, то не сдержался и начал громко всхлипывать. Какое‑то время его ничем нельзя было успокоить.
– Эй, парень, что стряслось? У тебя что‑нибудь болит? – спрашивал я.
– Нет.
– Кто‑нибудь тебя обидел?
– Нет.
– Что тогда?
– Махи ушел.
– Кто такой Махи?
– Махмут, наш атакующий защитник.
Правильно, теперь я вспомнил. Мануэль был разыгрывающий защитник, который формирует ход игры, тогда как атакующий защитник специализируется на бросках с дальней дистанции. Мануэль уже неоднократно рассказывал об этом бедовом парне Махмуте. Если где‑то на горизонте замаячит корзина, этот мальчишка гарантированно вбросит туда любой мяч, какой попадется ему в руки.
– Что значит «ушел»? Откуда ушел? Куда ушел?
– Я не знаю. Он сбежал.
– Как сбежал? Из дома? От своих родителей?
– Нет, со своими родителями. Они сбежали, потому что им грозит выдворение из страны.
Это звучало совсем нехорошо. Когда Мануэль немного успокоился, он рассказал.
Махмут Паев был из Чечни. Лет шесть тому назад его родители бежали вместе с ним в Австрию и подали прошение на статус политических беженцев. Проведя какое‑то время в лагере для беженцев, семья перебралась в общежитие для иностранцев. Махмут ходил в школу, был там, по рассказам, одним из самых способных, свободно говорил по‑немецки, и все к нему хорошо относились, даже девочки, хотя у него были оттопыренные уши, как паруса катамарана. В команде «Торпедо‑15» он из‑за своих дальних бросков был уже маленькой звездой – ось Мануэль – Махмут была, так сказать, стержнем команды, оба мальчика понимали друг друга на лету.
В последние недели он не раз намекал, что, возможно, скоро не сможет приходить на тренировки, потому что их прошение о статусе беженцев было отклонено. Поначалу этого никто не понимал: с каких пор для игры в баскетбол требовался статус беженца, разве это не свободный спорт для всех? Тогда тренер объяснил своим взволнованным питомцам, что Паевы не получили разрешение на пребывание в Австрии и должны быть высланы к себе на родину. На последней тренировке Махмут сказал Мануэлю буквально следующее: «Если нам придется возвращаться назад, то пусть уж лучше полиция застрелит моего отца, потому что дома его все равно убьют на месте».
Так, и теперь дело дошло до того, что Махи больше не появился на тренировке.
– Это плохо. Я понимаю, тебя это доконало, – сказал я, отдавая себе отчет в том, что утешительный фактор этих слов ограничен.
– Мы должны что‑то сделать, – ответил Мануэль.
– Что ты имеешь в виду? Что мы можем сделать? – спросил я.
– Ты должен что‑нибудь сделать, – конкретизировал он.
Это заявление меня несколько озадачило, поскольку я не считался таким уж большим волшебником по части обнаружения беглых семей чеченских беженцев.
– Ты должен об этом что‑нибудь написать, чтобы Махи смог здесь остаться, – заявил Мануэль.
Это была нетрезвая идея, по моему мнению. Однако взгляд хищной кошки, который он устремил на меня и который сильно напомнил мне о его матери, дал понять, что пространство вдоха для того, чтобы сказать «нет» – а мне, к сожалению, пришлось сказать «нет», – было очень тесным. Мне требовались по‑настоящему убедительные аргументы. Выбор был такой:
Вот такие были три возможности, но я инстинктивно выбрал четвертую и сказал:
– До тех пор, пока я не знаю, где скрывается Махмут со своими родителями, я не могу об этом писать. Ведь мне нечего сказать даже об их самочувствии.
– Чувствуют‑то они себя хорошо, – сказал Мануэль.
– Кто сказал?
– Махи.
– А ты откуда знаешь? – спросил я.
– Он мне это написал. Он прислал эсэмэс.
– Да? – Тут я даже растерялся. – Что ж ты мне не говоришь?
– Я только что тебе сказал, – напомнил он.
– И где он прячется?
– Этого я не знаю. Он не скажет, иначе его оттуда заберут.
– Покажи мне эсэмэс.
Мануэль протянул мне свой мобильник. Текст гласил:
«Привет, Мани, как дела? У меня все хорошо, я в надежном месте. Мне нельзя говорить, где я. Но там, где я, люди к нам относятся хорошо, и даже всегда есть спагетти. Но я все равно хочу домой. Не в Чечню, там я никого не знаю. И там моему папе пришлось бы скрываться и нам было бы нечего есть, хоть сдохни. Пожалуйста, скажи своему дяде из газеты, пусть поможет нам. Пожалуйста!!! Ведь в ноябре у нас финальная встреча с «Union CS». Я должен играть, потому что на кон поставлено все. Твой Махи».
Мне нужна была короткая пауза, чтобы перевести дух. Мне ведь зачастую бывает достаточно нескольких точных слов, чтобы пришлось душить нагрянувшие ни с того ни с сего слезы. Это я унаследовал от мамы, у меня это в крови, пусть даже в форме остаточного алкоголя, который всегда настраивал меня на сентиментальный лад.
Так или иначе, я пришел к одному из моих знаменитых решений, которое гласило: я, правда, ничего не могу сделать, но я должен это сделать. Уже ради одного этого слова – «дядя».
– Ты что, сказал ему, что я твой дядя? – спросил я.
– А почему я не должен был это ему сказать? – возразил Мануэль.
– Потому, например, что это неправда.
– А тебе это мешает?
– Нет, напротив, я нахожу, что «дядя» звучит очень симпатично.
– Тебе подходит, – сказал Мануэль.
– Ты находишь?
– Да, ты типичный дядя, – заключил Мануэль и снова улыбнулся.
Мне сразу полегчало. Как будто на шкале в сто делений, где я до сих пор ни разу не продвинулся дальше десяти, я вдруг щучкой допрыгнул до пятидесяти. Я был, так сказать, на половине пути, поэтому мне срочно надо было подкрепиться пивом.
Я с трудом поднялся по лестнице в залитый светом кабинет Софии Рамбушек, который по сравнению с моим казался номером люкс пятизвездочного отеля, и поведал ей историю Махмута.
– Трагично, – сказала она.
Она была в стрессе и слушала меня вполуха.
– Ты можешь сделать из этого что‑нибудь путное? – спросил я.
– Еще обсудим, Гери, – сказала она, не отрываясь от монитора.
То есть она не сделает из этого ничего путного, а также ничего беспутного. Вполне возможно, что история умерла для нее на слове «Чечня». Значит, я должен был добавить еще один ход.
– София, у меня к тебе есть одна просьба, – сказал я.
Теперь она взглянула на меня впервые с тех пор, как я вошел в ее кабинет. Такого она от меня не ожидала. В редакции «Дня за днем» я еще никогда ни к кому не обращался с просьбой, если не считать просьбы о том, чтобы меня по возможности оставили в покое.
– Отдашь мне завтра страницу репортажей?
Тут она выдула воздух через свои тщательно обведенные по контуру губы.
– Ты хочешь что‑то написать? – с удивлением спросила она.
И правильно, в подобных желаниях я тут, в редакции, не был замечен.
– Надо спросить у Норберта, – сказала она.
Ага, он для нее Норберт, ну‑ну. Никогда журналистка не может оказаться слишком юной для того, чтобы получить от своего шефа – который, в свою очередь, никогда не может быть слишком стар для этого – предложение перейти на «ты», которое она, разумеется, не может отклонить, что для шефа, вероятно, несет в себе искру сексуального приключения.
– Забудь об этом. Если спрашивать Кунца, я заранее знаю, что он ответит. – Я махнул рукой.
– А как ты себе это представляешь? – спросила она.
– Заболей завтра.
Теперь она выдула через свои тщательно обведенные по контуру губы двойную порцию воздуха.
– Послушай, София, побалуй себя свободным днем, возьми длинные выходные, выспись как следует, расслабься, сходи на шопинг, устройся дома поудобнее, займись йогой, прими настоящую ванну, почитай книгу, посмотри какой‑нибудь дурацкий фильм…
– Я еще никогда не болела, – призналась она.
– Тогда тем более самое время для этого.
– Нет, Гери, так дело не пойдет, я не могу этого сделать, – сказала она.
М‑да, отними у трудоголика работу, и он не будет знать, ради чего живет.
– София, я тебя еще никогда ни о чем не просил, я бы и сегодня не попросил, не будь это так важно для меня. Объяснить тебе, почему это настолько для меня важно?
– Нет, не надо, – сказала она.
Это я, при всей скромности, действительно бросил ей хорошую наживку.
– Тогда, пожалуйста, завтра в виде исключения заболей, просто скажи «да» свободному дню. Которого здесь мало кто заслуживает так, как ты.
Такому аргументу ей, разумеется, нечего было противопоставить. Я сам себе удивлялся, как четко я работал, чтобы не лишиться статуса «дяди».
– И когда я должна сказаться больной?
– Только не с утра.
– И чем я должна заболеть?
– Это может быть все, что угодно: мигрень, прострел, понос, гастрит, отравление, затруднение дыхания, проблемы с кровообращением, гипервентиляция…
Все это хотя бы по разу бывало и у меня самого.
– И ты сделаешь страницу репортажа?
– Да.
– В самом деле?
– В самом деле.
– Я могу быть в этом уверена?
– Можешь не сомневаться. София, ты ангел!
Одним из немногих известных мне изъянов алкоголя было то, что после часа умственной работы тебе казалось, что ты вкалываешь уже часов двадцать и что больше не можешь продержаться ни минуты, потому что все ясные мысли истрачены без остатка, остались только смутные, да и те сводятся к посещению ближайшей пивной. К счастью, я предвидел это и учел при составлении концепции страницы репортажа.
Сам я писал короткие комментарии. Это было всего тридцать строк, содержание мне нашептывал мой здравый смысл: нельзя – есть статус беженцев или нет – продержать семью с ребенком шесть лет и вроде бы даже принять в гражданство, а потом вдруг приговорить к диким чеченским пампасам, где семья к тому же подвергалась политическим преследованиям.
Работа Мануэля состояла в том, чтобы собрать все цифры и факты касательно судьбы семьи Паевых, то есть набросать эскиз ее становления, ее бегства и ее жизни в Австрии. Для этой цели он проговорил по телефону со своим баскетбольным тренером почти час, задавая один за другим умные вопросы и делая себе профессиональные пометки. Я наблюдал за ним и замечал, как сильно он продвинут в разыскном деле. С одной стороны, это заслуживало удивления, но с другой стороны, ведь он, может, и не был моим сыном.
Информацию по австрийскому законодательству, а также по чеченской войне и по волнам ее беженцев мы черпали из Википедии.
Я отвечал главным образом за осмысленный порядок слов в написанных фразах.
Но самая большая и важная история была заточена под Махмута, который должен был описать положение своими словами, выразив свои страхи и желания.
– Как он должен это сделать? – спросил меня Мануэль.
– Пусть пришлет тебе эсэмэску, примерно такую, как прислал, только раз в десять длиннее.
– И что он должен там написать?
– Все, что придет в голову, что ему кажется важным и исходит от сердца.
– И про баскетбол тоже?
– Естественно. Он должен написать, что бы его порадовало больше всего, если бы ему разрешили остаться, какие у него увлечения, что он хотел бы предпринять со своими друзьями, как хорошо в Австрии, как ему нравится говорить по‑немецки, ходить в школу, кто его любимые учителя, что ему больше всего нравится есть…
– Спагетти и тирамису, – вставил Мануэль.
– Да? О’кей, тогда скажи ему, пожалуйста, что нам стоит исправить это на венский шницель и кайзершмаррн.
Мануэль засмеялся. Он понял меня, более того, он в принципе уже понял и журналистику, и это в четырнадцать‑то лет.
Во второй половине дня мне позвонил Кунц и взволнованно сообщил, что София Рамбушек с подозрением на воспаление легких слегла в больницу.
– Ну, это она немного преувеличила, – заметил я.
– Что‑что?
– Она в последнее время слишком много на себя берет.
– Да‑да. Она уверяла, что у вас, господин Плассек, в случае необходимости всегда найдется история для страницы социального репортажа. То есть вы могли бы подготовить целый разворот?
– У нее, наверное, сильный жар, – сказал я в шутку.
– Что‑что?
С людьми, лишенными чувства юмора, да к тому же находящимися в критической ситуации под стрессом, лучше не шутить.
– Да, это в самом деле так, я напишу разворот, у меня припасена одна хорошая история.
– Очень хорошо. И о чем же она? – спросил Кунц.
Этого я и боялся.
– Судьба одной семьи, эксклюзивная история, очень трагичная, очень трогательная, очень драматичная, очень… жизненная, судьбоносная, так сказать. И трогательная. И эксклюзивная.
– О’кей, господин Плассек, приступайте, приступайте же! Вы знаете, номер сдаем в семнадцать часов.
– Да‑да, к семнадцати я управлюсь.
Эсэмэски Махмута и впрямь оказались не для слабонервных. Мальчик рассказывал так волнующе и натурально, что нам даже не пришлось много править. В качестве заголовка мы выбрали – для «Дня за днем» однозначно чересчур сложно, но Мануэль настоял на этом – «Я больше не хочу спасаться бегством». Рядом мы разместили крупное фото, которое нам предоставил тренер «Торпедо‑15». На снимке был сияющий мальчишка с оттопыренными ушами, его несли на плечах ликующие после победы товарищи по команде – впереди всех Мануэль. Будь я ответственным политиком и попадись мне на глаза эта история да с этим снимком, у меня было бы только две возможности: либо эта семья останется в Австрии – либо я подаю в отставку. Правда, на практике, увы, ни один человек не становится политиком для того, чтобы потом лишиться места из‑за четырнадцатилетнего чеченского мальчишки и его родителей, которых тщетные надежды завели на Запад.
Ровно к пяти мы управились, и я был уже на последнем издыхании. Я просто давно отвык от таких перегрузок и, честно признаться, больше не хотел к ним привыкать. Но с тех пор, как я познакомился со своим сыном, я еще никогда не видел его таким оживленным, пламенным, импульсивным и жизнерадостным, и уже одним этим окупались все затраты сил. Мы, без сомнения, переживали звездный час наших отношений, и даже неважно было, что в конце концов выйдет из нашего репортажа. Разочарования тут было не миновать. Ведь Мануэль был уверен, что мы, считай, спасли его друга Махи, что он вскоре появится из своего убежища и спокойно сможет готовиться к предстоящему через две недели важному баскетбольному матчу. Я, к сожалению, знал, что этого не будет. Разве что случится маленькое чудо. А опыт научил меня, что всякий раз, когда надеешься на маленькое чудо, оно гарантированно не происходит.
Как бы то ни было, прощались мы в этот раз исключительно сердечно, ведь Мануэль впервые мог гордиться своим новым «дядей». И я смог применить пару жестов, к которым мне и раньше очень хотелось прибегнуть, – я подмигнул ему, прищелкнув языком, и протянул раскрытую ладонь, по которой он с воодушевлением хлопнул своей пятерней. Так, наверное, когда‑то начинали все отцы позднего призыва.
Я уже был на пути к бару Золтана, как позвонил Норберт Кунц и попросил меня зайти к нему в кабинет.
– А это обязательно, а то я уже в пути? – сказал я.
– Да, господин Плассек, это обязательно.
– А мы не могли бы это обговорить по телефону?
– Нет, господин Плассек, это мы не могли бы обговорить по телефону.
Если он дважды подряд называет меня «господином Плассеком», а в промежутке между этими двумя «господами» задыхается так, как будто ему прямо сейчас без наркоза перерезают горло, это верный признак очень весомого события. И я нехотя поплелся назад в редакцию.
– Господин Плассек, поверьте мне, я не испытываю ни малейшего удовольствия от того, что должен вам сейчас сообщить, – сказал он, погружаясь в отвратительный кабинетный диван цвета хаки и зажигая сигарету.
А я и не знал, что он курит – может, правда, лишь в исключительных случаях, таких, как этот.
– Господин Плассек, мы вынуждены снять с номера ваш завтрашний репортаж.
– Да что вы!
– К сожалению, репортаж о чеченцах появиться не может. Приказ сверху.
Я инстинктивно глянул вверх, на люстру. В этот момент я был неспособен даже изумиться.
– Вы это серьезно?
– Можете мне поверить, я все испробовал, чтобы спасти эту историю. Я сражался за ваш репортаж. Потому что я лично считаю его хорошим, удавшимся, очень человечным, очень человечным. То есть это не критика вашей работы, пожалуйста, не воспринимайте это как критику вашей работы. С точки зрения журналистики вы все сделали правильно. Я был даже поражен, как хорошо вы…
[1] Католическое благотворительное заведение для бездомных в Вене. Gruft – склеп (нем.).
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru