Кристине
Издание осуществлено при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы)»
Лето плывет над тихими зелеными улицами Хаддама, словно сладкий бальзам, изливаемый беспечным и томным богом, и весь мир настраивается в тон своим таинственным гимнам. Ранним утром тенистые лужайки расстилаются спокойно и влажно. Снаружи, с мирной утренней Кливленд‑стрит, до меня доносится топоток одинокого бегуна, спускающегося мимо моего дома по склону холма к Тафт‑лейн, чтобы пересечь ее и выскочить на сырую траву Хорового колледжа. В негритянском районе сидят на верандах мужчины с подвернутыми выше носков штанинами, они попивают кофе, наслаждаясь успокоительным, понемногу крепнущим теплом. Помехи браку (4–6 классы) покидают свои спальни в средней школе, оцепенелые, с сонными глазами, желающие вернуться в постель. А между тем на установленной посреди зеленого футбольного поля платформе начинает, убыстряя темп, маршировать наш студенческий оркестр, ибо до 4‑го осталось только два дня. «Бум‑Хаддам, бум‑Хаддам, бум‑бум‑бу‑бум, Хаддам‑Хаддам, всем наподдам! Бум‑бум‑бу‑бум!»
Я знаю, небо над побережьем повсюду подернуто дымкой. Близится жара, мои ноздри улавливают ее металлический запашок. На горизонте собираются над горами первые тучи летней грозы, а ведь там, где живут они, жарче, чем у нас. С далекой магистрали «Амтрак» доносится, если дует правильный ветерок, стук колес – это мчит в Филадельфию «Особый коммерческий». И с тем же ветерком приплывает, одолев мили и мили, соленый запах моря и смешивается с ароматами раскидистых рододендронов и последних стойких азалий лета.
Но на моей улице, в первом тенистом квартале Кливленд, царит сладостная тишина. Слышно лишь, как где‑то по соседству кто‑то усердно стучит по подъездной дорожке мячом: скрип кожи… дыхание… смешок… кашель… «Отлиии‑чно. Вот тааак». Совсем не громко. В двух домах от моего, перед дверью Замбросов, заканчивает тихий перекур бригада дорожных рабочих; скоро их механизмы снова залязгают и снова поднимется пыль. Этим летом у нас обновляют дорожное покрытие, тянут новую «магистраль», заново обкладывают дерном «нейтраль», ставят новый бордюрный камень – и все это на доллары, которые мы с гордостью отдаем налоговой службе. Рабочие, уроженцы Кабо‑Верде и лукавые гондурасцы, набраны в двух городках победнее, расположенных к северу от нас, в Сарджентсвилле и Литтл‑Йорке. Молча глядя перед собой, они сидят рядом со своими желтыми тракторами‑погрузчиками, трамбователями и канавокопателями, их глянцевые личные автомобили – приземистые «камаро» и «шеви» – стоят за углом, подальше от пыли, немного позже их накроет тень.
И неожиданно начинают звонить колокола Святого Льва: дон, дон, дон, дон, дон, дон, а следом слышится сладостный, веселый, наставительный утренний призыв далекой церкви Уэсли: «Пробудись, ты, что будешь спасен, пробудись, сбрось с души твоей сон».
Начало хорошее, однако не так уж здесь все и кошерно. (А когда что‑нибудь бывает абсолютно кошерно?)
Вот, скажем, меня, Фрэнка Баскомба, в конце апреля оглоушили на Кулидж‑стрит. Я воодушевленно топал по ней к дому после того, как закрылся при наступлении сумерек наш риелторский офис, ощущение одержанной победы наполняло легкостью мой шаг, я надеялся поспеть к вечерним новостям, а из‑под мышки у меня торчала бутылка «Редерера» – подарок благодарного владельца дома, которому я помог сделать хорошие деньги. Трое молодых парней, одного – азиата – я вроде бы где‑то видел, но имя его назвать впоследствии не смог, зигзагами неслись на велосипедах по тротуару, один из них огрел меня по голове здоровенной бутылкой «коки», и они укатили, регоча. Ничего у меня не отняли, ничего мне не сломали, всего лишь сбили с ног, и я минут десять просидел как дурак на траве, и никто меня в кружившем перед глазами сумраке не замечал.
Позже, в начале мая, дом Замбросов и еще один обчистили дважды за одну неделю (в первый раз грабители кое‑что прозевали – ну и вернулись).
А потом, тоже в мае, единственного у нас чернокожего агента, Клэр Дивэйн, женщину, с которой меня два года назад связывали недолгие, но пылкие «отношения», к общему нашему потрясению, убили близ Хайтстауна, на Грейт‑Вудс‑роуд, в кооперативной квартире, которую она собиралась показать возможным покупателям. Связали, изнасиловали и зарезали. Следов никаких не осталось, только у входа в квартиру лежал на паркете розовый клейкий листок с записью, сделанной ее петлистым почерком: «Семья Лютер. Только что начали осмотр. Дом середины 1890‑х. 3 часа дня. Не забыть ключ. Обед с Эдди». Эдди был ее женихом.
Плюс падение цен на недвижимость гуляет ныне меж деревьями, как туман без запаха и цвета, оседающий в тихом воздухе, и все мы им дышим, все ощущаем его, хотя последние наши достижения, коим полагалось бы цену повышать, – новые патрульные машины, новые пешеходные переходы, опрятно подстриженные деревья, упрятанные под землю электрокабели, подновленная оркестровая раковина, планы парада 4 июля – делают все возможное, чтобы угомонить наши тревоги, убедить, что это и не тревоги вовсе или, по крайней мере, не наши, а общие, то есть ничьи, а наша задача – не сбиваться с верного пути, держать оборону и помнить о цикличности всего сущего, ведь это и есть главные достоинства нашей страны, и думать как‑то иначе значит отступаться от оптимизма, быть параноиком и нуждаться в дорогом «лечении» где‑нибудь за пределами штата.
Но на практике, даже помня, что одно событие редко становится непосредственной причиной другого, последние происшествия важны для города, для местного духа, они снижают нашу ценность на рынке. (Иначе с чего бы цены на недвижимость считались показателем национального благосостояния?) Если, к примеру, курс акций здоровой во всех иных отношениях компании, производящей угольные брикеты, резко идет вниз, компания реагирует на это со всевозможной быстротой. Ее «люди» после наступления темноты задерживаются на работе на целый дополнительный час (если, конечно, их уже не поувольняли); мужчины возвращаются домой еще более усталыми, чем обычно, цветов с собой не приносят и дольше стоят в фиалковых сумерках, глядя на ветви деревьев, давно уже нуждающихся в опрятной подрезке, с детишками своими разговаривают без прежнего добродушия, позволяют себе перед ужином выпить в компании жены лишний коктейль, а потом просыпаются в четыре утра и обнаруживают, что мыслей у них в голове осталось раз, два и обчелся и ни одной приятной среди них нет. Только тревожные.
Вот это и происходит в Хаддаме, где все вокруг – вопреки упоительности нашего лета – проникнуто новым ощущением бешеного мира, раскинувшегося прямо за чертой города, несчетными опасениями наших горожан, для которых, уверен я, эти чувства так и останутся непривычными: бедняги умрут раньше, чем успеют приладиться к ним.
Печальная, разумеется, черта взрослой жизни состоит в том, что ты видишь, как появляется на горизонте и надвигается на тебя именно то, с чем тебе никогда не свыкнуться. Ты усматриваешь в этом большую проблему, которая жуть как тревожит тебя, ты принимаешь меры, и особенно меры предосторожности, настраиваешься на правильный лад; ты говоришь себе, что должен изменить всю методу твоих действий. Но не изменяешь. Не можешь. Слишком поздно уже, а почему – непонятно. А может быть, все еще и хуже: может быть, запримеченное тобой издали – это вовсе не то, что пугает тебя, а его последствия. И то, чьего пришествия ты так боялся, давно уже поселилось тут, рядышком с тобой. Это схоже по духу с пониманием, что никакие великие новые успехи медицинской науки никому из нас пользы не принесут, хоть мы и радостно приветствуем их и надеемся, что вакцина подоспеет вовремя, что все еще сложится ничего себе. Да только и этот оборот уже запоздал. И жизнь наша закончилась, хоть мы того пока и не знаем. Прошляпили мы ее. А как сказал поэт, «то, как мы упускаем настоящие наши жизни, это и есть жизнь»[1].
Нынче утром я просыпаюсь в моем кабинете наверху, под свесом крыши, довольно рано и сразу просматриваю описание недвижимости, которое я озаглавил – перед тем как мы закрылись на ночь – «Эксклюзив»; ничуть не исключено, что уже сегодня, попозже, она обретет сгорающих от нетерпения покупателей. Такие продажи нередко возникают самым неожиданным, чудотворным образом: владелец недвижимости закладывает за воротник несколько «Манхэттенов», обходит после полудня свой двор, подбирая клочки бумаги, принесенные ветром из помойки соседа, отгребает от форситии, под которой похоронен его далматинец Пеппер, последние, еще хранящие зимнюю влагу листья (хорошее удобрение), производит тщательную инспекцию болиголова, который они с женой – давно, когда еще были юными молодоженами, – посадили так, что получилась живая изгородь, совершает ностальгическую прогулку по комнатам, стены которых выкрасил сам, заглядывает в ванные, которые он вчера до поздней ночи прихорашивал цементным раствором, пропускает попутно пару стаканчиков кое‑чего покрепче, сильно ударяющего в голову, сдерживает крик души, скорбящей о ее давно уж загубленной жизни, – испускать таковые время от времени следует всем нам, если мы хотим жить дальше… И шарах: спустя две минуты звонит по телефону, отрывает какого‑нибудь риелтора от мирного семейного обеда, а еще через десять минут дело сделано. Как хотите, но это – своего рода прогресс. (По счастливому совпадению мои клиенты, Маркэмы, приехали из Вермонта как раз этой ночью, и, значит, я смогу замкнуть круг – организовать продажу – в течение всего одних суток. Рекордное время – правда, не мое, равно четырем минутам.)
Намечено у меня на это раннее утро и еще одно дело: завершить статью «от редактора» для издаваемого нашей конторой ежемесячного бюллетеня «Продавец и покупатель» (бесплатно рассылается всем пока еще дышащим владельцам недвижимости, какие числятся в налоговых ведомостях Хаддама). В этом месяце я намерен подробно разобрать нежелательные последствия, коих недвижимости стоит, наверное, ждать от близящегося съезда Демократической партии, где мало кого вдохновляющий губернатор Дукакис, он же дух‑вдохновитель «Массачусетского чуда»[2], захапает главный приз, после чего двинется прямым ходом к ноябрьской виктории, – я на нее очень надеюсь, но большинство хаддамских владельцев недвижимости боятся ее до колик, ведь почти все они республиканцы, любят Рейгана, как католики папу, но при этом чувствуют себя обманутыми и оглушенными клоунскими представлениями, которые устраивает их новый лидер вице‑президент Буш. Мои аргументы проистекают из знаменитой строки Эмерсонова «Доверия к себе»: «Быть великим значит быть не понятым». Я мошенническим образом вывожу из нее тезис, согласно которому на уме у губернатора Дукакиса гораздо больше «жизненно важных для нас вопросов», чем полагает большинство избирателей; что демократы считают нестабильность экономики явлением положительным; что процентные ставки, весь год ползущие вверх, к Новому году доберутся до И %, даже если в президенты изберут Уильяма Дженнингса Брайана[3] и заново введут серебряный стандарт. (Что также способно до смерти перепугать республиканцев.) «Так какого же черта, – это мой решающий довод, – все может ухудшиться, и очень быстро. А значит, самое время прощупать почву, на которой утвердилась недвижимость. Продавайте! (или покупайте)».
В эти летние дни собственная моя жизнь – по крайней мере, наружно – являет собой образец простоты. Я счастливо, пусть и несколько остолбенело живу на манер холостяка сорока четырех лет в доме моей бывшей жены, Кливленд‑стрит, 116, в «президентском» районе Хаддама, штат Нью‑Джерси, – городе, где компания «Лорен‑Швинделл», что на Семинарской улице, предоставила мне должность «партнера‑риелтора». Наверное, мне следовало сказать «в прежнем доме моей прежней жены», Энн Дикстра, ныне миссис Чарли О’Делл, сгинувшей в Дип‑Ривер[4], штат Коннектикут, Свэлоу‑лейн, 86. Там же живут и мои дети, оба, вот только не уверен, что живут счастливо – или могли бы так жить.
Совокупность событий моего прошлого, которые привели меня к нынешней профессии и в этот самый дом, могла бы, полагаю, показаться странной тому, кто рассматривает всю протяженность человеческого существования в духе составленного в начале нашего века авторитетного «Мидлтаунского доклада» и цепляется за штат Индиана или за его «идеал американской семьи», проповедуемый неким «мозговым центром» правого толка, – кое‑кто из его директоров проживает здесь, в Хаддаме, – но ведь это всего‑навсего пропаганда образа жизни, коего никто не может себе позволить, не имея в своем распоряжении сильнодействующих, подавляющих любые порывы и нагоняющих ностальгию лекарственных средств, которые никому из нас употреблять не дозволено (уверен, впрочем, что им эти таблеточки завозят на тягачах с прицепами). Любой разумный человек счел бы мою жизнь более или менее нормальной, даже‑изучив‑ее‑под‑микроскопом, избегнувшей непредвиденностей и несообразностей и не причинившей даже малого ущерба чему‑либо – а потому совершенно не интересной.
Впрочем, в скором времени я отправляюсь в уик‑эндовое путешествие с моим единственным сыном, и оно обещает, в отличие от большинства моих начинаний, украситься важными для нас событиями. Собственно говоря, поездка наша сопряжена со странным ощущением завершенности, таким, словно наступает некий знаковый период жизни – моей и его; если это и не полное завершение предыдущего, то, по крайней мере, его фиксация в ожидании поворота калейдоскопа, перемена, которую глупо воспринимать как легковесную, – да я и не воспринимаю. (Меня так и тянет перечитать «Доверие к себе»[5], поскольку выходные – любимое мое время появления на людях, неявное его назначение: сделать нас такими, какие мы есть по сути, свободными.) И путешествие наше совпадает – уже перебор – с годовщиной моего развода, в это время я привычно погружаюсь в унылую задумчивость, ощущаю свою несостоятельность и провожу несколько дней, ломая голову над семилетней давности летом, когда жизнь моя как‑то вывихнулась и я, растерявшись, попытался, но не сумел вернуть ее на правильный путь.
Но прежде всего мне предстоит отправиться сегодня после полудня на юг, в Саут‑Мантолокинг, что на Джерсийском побережье, ради обычного пятничного рандеву с моей подругой (более учтивого, да и лучшего слова не подберешь), высокой, длинноногой блондинкой Салли Колдуэлл. Хотя и там могут вызревать неприятности.
Вот уже десять месяцев у нас с Салли продолжается то, что кажется мне совершенными любовными отношениями «на два дома», оделяющими каждого из нас щедрыми порциями дружеского общения, уверенности в себе (по потребности), стабильности (в разумных пределах) и – в изобилии – пикантными, непреходящими восторгами, все это с совершенной «свободой», презумпцией невмешательства (от которой мне ни тепло ни холодно) и полнейшим уважением к дорогостоящим урокам и красочным каталогам ошибок зрелого возраста.
Не любовь, это верно. Не так чтобы. Но гораздо ближе к любви, чем тот лежалый товар, которым довольствуется большинство супружеских пар.
Тем не менее за последние недели в каждом из нас нарастало – по причинам, указать которые я не в силах, – то, что я могу назвать только чувством странной неловкости, понемногу распространявшееся на наши волнующие, как правило, любовные ласки и даже на частоту наших визитов друг к дружке; походило на то, что сноровка, с которой каждый из нас удерживал благоволение и близость другого, ослабевала и теперь нам следует обновить ее, вступить в более серьезную, долговечную связь, – да только ни я ни она не смогли пока доказать, что способны на это, и потому мы томимся сознанием нашего несовершенства.
Прошлой ночью, где‑то после полуночи, когда я уже успел часок поспать, дважды проснувшись, чтобы перевернуть подушку и поволноваться по поводу нашей с Полом поездки, а после встал, выпил стакан молока, посмотрел канал «Погода» и снова лег, намереваясь прочесть главу «Декларации независимости» Карла Беккера – классика, которую я собираюсь использовать, наряду с «Доверием к себе», как ключевой «текст» при общении с моим влипшим в неприятности сыном и тем самым снабдить его важными сведениями, – позвонила Салли. (Кстати сказать, сочинения эти вовсе не так тягомотны, старомодны и скучны, как нам казалось в школе, но до краев наполнены полезными, поучительными наставлениями, приложимыми, прямо или метафорически, к неприятным дилеммам жизни.)
– Привет‑привет. Что новенького? – произнесла она, и я услышал в ее, как правило, мягком голосе смущенностесненные нотки, такие, словно полночные звонки не были нашей привычной практикой, – да они и не были.
– Сижу, читаю Карла Беккера, он великолепен, – ответил, немного встревожившись, я. – Он считал «Декларацию независимости» попыткой доказать, что слово «мятеж» – это неверное обозначение того, на что нацелились отцы‑основатели. Просто изумительно.
Она вздохнула.
– А какое верное?
– Ну… Здравый смысл. Естественность. Прогресс. Божья воля. Карма. Нирвана. Для Джефферсона, Адамса и прочих все они означали примерно одно и то же. Эти люди были умнее нас.
– Я думала, там присутствовало кое‑что поважнее этого, – сказала Салли. А затем: – Жизнь кажется мне перегруженной. Нынче ночью вдруг показалась. Тебе нет?
Я понимал, что получил кодированное сообщение, но не знал, как его истолковать. Возможно, подумал я, это лишь первый шаг, за которым последует объявление, что она меня больше и видеть‑то не хочет, – такое случалось. (Слово «перегруженная» использовалось во втором его значении: «невыносимая».)
– Что‑то во мне кричит, требует внимания, я только не знаю что, – продолжала она. – Но это наверняка связано с нами, с тобой и мной. Ты согласен?
– Ну, может быть, – ответил я. – Не знаю.
Я сидел прислонясь к ножке прикроватного торшера, под моей любимой вставленной в рамку картой острова Блок, старый, попахивающий плесенью аннотированный Беккер лежал у меня на груди, оконный вентилятор (кондиционеров я не признаю) овевал мое одеяло прохладой ласковой пригородной ночи. Я не смог бы не сходя с места придумать, чего мне не хватает.
– Просто я чувствую, что моя жизнь перегружена, – повторила Салли, – а мне чего‑то не хватает. Ты уверен, что не чувствуешь того же?
– Знать, что имеешь нечто, можно, лишь когда тебе чего‑то не хватает.
Идиотский ответ. Заснуть мне, возможно, и удастся, но завтра придется потрудиться, убеждая себя, что этого разговора не было, – и это также нельзя назвать редким для меня занятием.
– Мне сейчас сон приснился, – сказала Салли. – Мы были в твоем доме в Хаддаме, ты прибирался в нем. Я почему‑то оказалась твоей женой, но была ужасно встревожена. В унитазе стояла голубая вода, и в какой‑то миг мы вышли на твое крыльцо, пожали друг другу руки – как будто ты только что продал мне наш дом. А потом я увидела, как ты уносишься от меня, раскинув руки, точно Христос или еще кто, по большому кукурузному полю, такому, как в Иллинойсе. (Она родом оттуда, из флегматичного, благочестивого «кукурузного пояса».) Поле было вроде бы и спокойным. Однако общее впечатление оставалось таким, что все вокруг очень, очень заняты какими‑то делами, страшно суетятся, но никто не может хоть что‑нибудь сделать правильно. Тут я проснулась, и мне захотелось позвонить тебе.
– И хорошо, что позвонила, – сказал я. – По‑моему, неплохой сон. Дикие звери с моей физиономией за тобой не гнались, и из самолета тебя никто не выбрасывал.
– Нет, – согласилась она и, похоже, призадумалась о такого рода возможностях. – Но я ощущала огромную тревогу. Мне редко снятся настолько яркие сны.
– Я свои сны забывать стараюсь.
– Знаю. И очень этим гордишься.
– Нет, не горжусь. Просто они никогда не кажутся мне достаточно загадочными. Будь они занятными, я бы их запоминал. Сегодня вот мне приснилось, что я читаю, а я и в самом деле читал.
– По‑моему, я тебя не очень заинтересовала. Наверное, сейчас неподходящее время для серьезных разговоров.
Голос ее стал смущенным, как будто я посмеялся над ней, чего я не делал.
– Мне было приятно услышать тебя, – ответил я, думая, что она права. Середина ночи все‑таки. В такое время положить начало чему‑то хорошему почти невозможно.
– Прости, что разбудила.
– Ты меня не разбудила. – Произнося это, я погасил, о чем она узнать не могла, свет и лег, мерно дыша, слушая поезд, идущий в прохладной тьме. – Думаю, ты просто нуждаешься в чем‑то, чего у тебя нет. Обычное дело.
Выбор на сей счет у Салли был не маленький.
– А ты такого не чувствуешь?
– Нет. Я‑то как раз чувствую, что у меня много чего есть. Ты, например.
– Как мило, – сказала она, но без особой теплоты.
– Это и вправду мило.
– Надеюсь, мы завтра увидимся?
– Непременно. Прибуду во всеоружии.
– Отлично, – сказала она. – Спи крепко. Снов не смотри.
– Буду. Не стану. – И я положил трубку.
Нечестно было бы делать вид, будто то ощущение нехватки или отсутствия чего‑то, с которым этой ночью боролась Салли, было мне незнакомо. Возможно, из‑за моей слабости к благовесту любви и моего нежелания предпринимать что‑либо помимо затыкания ушей, когда его сладкие звуки угрожают преобразоваться в нечто совсем иное, я просто‑напросто кажусь ей – или еще кому‑то – темной лошадкой. Весьма успешное обыкновение срединной поры жизни, времени, которое я называю для себя «Периодом Бытования», состоит в том, чтобы игнорировать большую часть всего, что мне не нравится или беспокоит и грозит неприятностями, а затем наблюдать, как все мало‑помалу рассасывается само собой. Однако я не в меньшей, чем Салли, мере осознаю присутствие либо нехватку «чего‑то» и вполне могу вообразить, что слова ее – это первый (а может, и тридцать седьмой) сигнал того, что вскоре мы «встречаться» перестанем. И испытываю сожаления, мне хочется найти какой‑то способ оживить наши с ней отношения. Да только я предпочитаю позволять всему идти своим чередом и просто смотреть, что из этого получится. А ну как оно еще и к лучшему повернет. Или к худшему, что также вполне вероятно.
Однако ж существует вопрос куда более тягостный и важный, и связан он с моим сыном Полом Баскомбом, которому сейчас пятнадцать лет. Два с половиной месяца назад, как раз после истечения срока подачи налоговой декларации и за шесть недель до окончания в Дип‑Ривере школьного учебного года, его арестовали в Эссексе за кражу трех упаковок презервативов 4Х («Магнум») с торговой стойки супермаркета «Финаст». За деянием этим наблюдала камера «око небесное», вмонтированная в потолок над отделом предметов мужской гигиены. А когда крошечная, одетая, впрочем, в форму охранника магазина вьетнамка подошла к нему сразу после того, как Пол, знаток отвлекающей тактики, оплатил пузырек «Греческой формулы», он попытался удрать, но был повержен на пол, завопил, назвал женщину «поганой мексиканской жопой», лягнул ее в бедро, ударил по зубам (случайно, надо полагать) и выдрал изрядный клок ее волос – все это до того, как она смогла применить удушающий полицейский захват и с помощью тамошнего аптекаря и еще одного покупателя заковать Пола в наручники. (Через час мать вытащила его из кутузки.)
Охранница, понятное дело, выдвинула против него обвинения в нападении, нанесении побоев и нарушении кое‑каких ее гражданских прав, а эссекские ювенальные власти даже бурчали что‑то насчет «преступной нетерпимости» и «назидания другим». (Я усматриваю в этом лишь пустое предвыборное балабонство да проявление соперничества между небольшими городками.)
Тем временем Полу пришлось пройти через бесчисленные досудебные собеседования и провести многие часы в путаных разговорах с психологами, которые оценивали его личностные характеристики, взгляды и умственное развитие, – я стал свидетелем двух таких бесед и нашел их малоинтересными, но непредвзятыми (правда, заключений психологов я пока не видел). На всех этих разбирательствах присутствовал не адвокат, а омбудсмен, социальный работник с юридической подготовкой, – мать Пола с ним разговаривала, я нет. Первое настоящее судебное слушание назначили на утро вторника – на следующий за 4 июля день.
Что касается самого Пола, он во всем признался, однако сказал мне, что особой вины не ощущает, ведь женщина наскочила на него сзади, перепугав до смерти – он решил, что его пытаются убить, и защищался как мог; ему не следовало, конечно, кричать то, что он кричал, это его ошибка, он ничего не имеет против других рас и полов и на самом деле чувствует себя «обманутым» – чем именно, он говорить не стал. Пол также заверил меня, что никаких конкретных идей относительно применения презервативов не имел (большое облегчение для меня, если это правда) и, скорее всего, разыграл бы с их помощью Чарли О’Делла, которого он, как и его отец, недолюбливает.
Недолгое время я подумывал о том, чтобы взять отпуск, снять где‑нибудь поближе к Дип‑Риверу кооперативную квартирку и встречаться с сыном каждый день. Однако мать Пола этот замысел не одобрила. Мне не хочется, чтобы ты околачивался поблизости, сказала она. Энн считала, что, если дело не примет совсем уж дурной оборот, жизнь наша должна оставаться до слушания по возможности «нормальной». Мы с ней долго обговаривали каждую мелкую деталь (я звонил из Хаддама в Дип‑Ривер), она верила, что все пройдет, просто у мальчика такой период и никаких, собственно говоря, синдромов или маний, как, наверное, думают некоторые, нет. (Ее мичиганский стоицизм позволяет Энн приравнивать долготерпение к прогрессу.) В результате за последние два месяца я виделся с Полом реже, чем мне хотелось, и предложил в конце концов, чтобы осенью он перебрался в Хаддам и пожил со мной, – идея, к которой Энн сразу отнеслась с подозрением.
Энн, однако ж, хватило здравого смысла отвезти мальчика в Нью‑Хейвен к модному психотерапевту на предмет «частного обследования» – испытание, которое Полу, по его словам, страшно понравилось, поскольку позволило врать напропалую. Мало того, Энн зашла так далеко, что в середине мая отправила его на двенадцать дней в Беркши‑ры, в оздоровительный лагерь «Гормикс» (тамошние обитатели называли его «Лагерем горемык»), где Пола сочли «слишком инертным» и по сей причине заставили гримироваться паяцем и проводить, что ни день, по нескольку часов, сидя в невидимом кресле за невидимым стеклом, удивленно улыбаясь и корча рожи тем, кто проходил мимо. (Все это, разумеется, записывалось на видео.) Лагерные воспитатели, бывшие, как один, хоть это и не афишировалось, специалистами по «групповой терапии», – свободные белые футболки, мешковатые шорты хаки, чрезмерно мускулистые икры, собачьи свистки на шнурках, планшеты, противоестественная склонность к проводимым строго по инструкции задушевным разговорам – заключили, что по умственному развитию Пол опережает сверстников (язык и логическое мышление выше стэнфордских нормативов), однако в эмоциональном отношении недоразвит (близок к уровню двенадцатилетки), и это, на их взгляд, составляет «проблему». Именно поэтому, хоть он и ведет себя и разговаривает на манер толкового второкурсника, проходящего программу повышенной подготовки Белойтского колледжа, – озорные шуточки, двусмысленности (к тому же он в последнее время подрос до 5 футов 8 дюймов и обзавелся тряским жирком) – он раним, как ребенок, знающий о жизни меньше, чем девочка‑скаут.
После «Лагеря горемык» Пол обзавелся массой необычайных симптомов: жаловался, что не может нормально зевать и чихать; говорил о загадочном «колотье» в головке пениса; сетовал на неправильность «линии» своих зубов. А время от времени вдруг принимался лаять, а после ухмылялся, как Чеширский кот, и, бывало, несколько дней подряд испускал негромкое, но различимое ииик‑ииик – стиснув губы и пытаясь втянуть воздух, и лицо у него было при этом испуганное. Мать попробовала поговорить с ним об этом, еще раз проконсультировалась у психотерапевта (тот порекомендовал провести побольше сеансов) и даже попросила Чарли «вмешаться». Пол сначала уверял, что не понимает, о чем речь, ему все это кажется нормальным, а после заявил, что издаваемые им звуки удовлетворяют его вполне законную внутреннюю потребность и никому досаждать не могут, а если они кому не нравятся, так это их проблемы, не его.
В эти напряженные месяцы я пытался, в сущности говоря, сам исполнять роль омбудсмена, каждое утро беседуя с Полом по телефону (такой разговор состоится, надеюсь, и сегодня), отправляясь с ним, а время от времени и с его сестрой Клариссой, рыбачить в дорогущем прибежище удильщиков под названием «Клуб краснокожего», куда я именно ради таких поездок и вступил. Один раз мы с ним съездили в Атлантик‑Сити на выступление Мела Торме[6] в казино «Троп Уорлд» и дважды в приморский домик Салли – лоботрясничали там, плавали в океане, когда шприцы и человеческие фекалии не составляли нам слишком большую конкуренцию, гуляли по берегу и беседовали после наступления темноты о делах нашего мира и – опосредованно – самого Пола.
В этих разговорах Пол поведал мне многое, и самым значительным были его сложные, но безуспешные попытки кое‑что забыть. Он помнит, к примеру, собаку, которая была у нас годы назад, когда мы жили единой семьей в Хаддаме, – милого, ушастого немолодого бассета по кличке Мистер Тоби. Мы все на него нарадоваться не могли, обожали его, как дети – конфеты, но одним летним вечером, когда мы устроили во дворе пикник, его прямо перед нашим домом задавила машина. На самом деле, несчастный Мистер Тоби сумел вскарабкаться на тротуар Хоувинг‑роуд, доковылять в предсмертном напряжении сил до Пола и заскочить ему на руки, а уж там бедняга задрожал, коротко взвыл, захрипел и умер. В последние недели Пол рассказал мне, что даже тогда (всего‑то в шесть лет) он боялся, что этот случай застрянет в его памяти, глядишь, до конца жизни – и погубит ее. По его словам, он неделями и неделями лежал в своей комнате без сна, думая о Мистере Тоби и тревожась на его счет. Со временем воспоминание затушевалось, но после истории с резинками из «Финаста» вернулось, и теперь он «помногу» (может быть, постоянно) думает о Мистере Тоби, о том, что Мистер Тоби мог бы жить с нами и сейчас, – и, если уж на то пошло, Ральф, бедный брат Пола, умерший от синдрома Рея, тоже мог бы жить (конечно, мог бы), и все мы так и были бы по‑прежнему «мы». Иногда, сказал Пол, эти мысли даже не кажутся ему неприятными, потому как многое, что он помнит из прежнего времени, после которого все стало плохо, было «веселым». И в этом смысле он страдает редкой разновидностью ностальгии.
Он также сказал, что в последнее время пытается вообразить процесс мышления и его собственный образован, похоже, «концентрическими кругами», красочными, как кольца хулахупа. Один из них – память, и Пол старается «плотно подогнать их друг к другу, уложив один на другой», добиться согласованности, которая, считает он, приличествует этим кольцам, – исключение составляет лишь точный миг засыпания, позволяющий все забыть и испытать счастье. А еще Пол рассказал о том, что именует «обдумыванием мыслей», разумея под этим постоянные усилия отслеживать все, что он думает, стараясь таким образом добиться «понимания» самого себя, научиться управлять собой и тем самым сделать жизнь лучше (хотя, поступая так, он, конечно, рискует сорваться с нарезки). В определенном смысле его «проблема» проста: он слишком рано вынужден был заняться постижением жизни, попытками понять, как ее прожить, – задолго до того, как успел увидеть достаточное число неразрешимых кризисов, проплывавших мимо него, точно разбитые бурей корабли, увидеть и понять, что если ему удастся вернуть в строй один корабль из шести, то получится чертовски хорошее среднее, а остальные пусть себе канают дальше. Мысль в Период Бытования незаменимая, очень помогающая выживать.
Я знаю, это рецепт не из лучших. На самом деле из худших: формула жизни, придавленной иронией и разочарованиями, – один человечек, наружный, пытается подружиться с другим, внутренним, или взять его под контроль, но безуспешно. (Из Пола может получиться в итоге большой ученый или переводчик ООН.) К тому же он левша, а это чревато большей, нежели обычно, опасностью расстаться с жизнью раньше положенного срока, поскольку вероятность всякого рода дурных исходов для него повышена: брошенный кем‑то камень может выбить ему глаз, или он сам ошпарится кипящим в сковороде жиром, или его покусают бродячие собаки, или собьет машина, ведомая таким же левшой, или он решит переселиться в третий мир, плюнуть на все и сойти с дистанции, развестись, наконец, как его папа и мама.
Можно и не говорить о том, что разделяющие нас с ним мили выполнения моей отцовской задачи не облегчают. Я должен, играя роль обаятельного посредника между двумя его чуждыми одна другой личностями, детской и нынешней, уговорить их соединиться, вступить в более тесные, дружеские, открытые внешнему миру отношения – а это примерно то же, что уговаривать два отдельных, озлобленных народа жить под одним правительством, – и внушить Полу, что терпимость к себе должна стать основным мотивом его существования. Разумеется, то же самое обязан сделать любой отец, какая бы жизнь ему ни выпала, и я пытался выполнить эту задачу вопреки всем помехам, воздвигнутым на моем пути разводом, временем и недостаточным знанием сил противника. Да только мне теперь представляется ясным (вот и Энн так считает), что особого успеха я не добился.
Впрочем, ранним и ярким завтрашним утром я прихвачу его по пути в Коннектикут, и мы отправимся с ветерком в путешествие отца и сына, которое обоим пойдет на пользу, и посетим столько спортивных «Залов славы», сколько человек способен посетить за сорок восемь часов (то есть всего‑навсего два), заглянем в легендарный Куперстаун, где остановимся в достославной «Харчевне Зверобоя», половим рыбу на живописном озере Отсего, разожжем безопасный этический костер, наедимся как нечестивцы, а попутно я сотворю (надеюсь) чудо, какое только отец сотворить и способен. А именно: если твой сын вдруг начинает со страшной скоростью катиться под уклон, тебе надлежит, призвав на подмогу твою любовь и зрелость, бросить ему спасательный конец и вернуть его назад. (И каким‑то образом успеть проделать это до того, как ты доставишь его к матери в Нью‑Йорк, а сам вернешься в Хаддам, где я, хорошо этот город зная, предпочитаю 4 июля отсутствовать.)
И все же, все же. Неведенье способно испортить даже хорошую идею. А ведь мне остается только гадать, могу ли я достучаться до моего выжившего сына или он уже спятил на манер Мартовского зайца – или быстро подвигается в эту страшную сторону? Порождены ли его проблемы неисправностью нейромедиаторов, устранить которую может лишь прием упреждающих химикатов? (Таким было первоначальное мнение нью‑хейвенского терапевта доктора Стоплера.) Обратится ли он понемногу в хитрого затворника с плохой кожей, гнилыми зубами, обгрызенными ногтями и желтыми глазами, в юнца, который раньше времени бросает школу, подается в бродяги, связывается с дурной компанией, пробует наркотики и, наконец, приходит к убеждению, что единственный его надежный друг – это беда, а там, в одну солнечную субботу, и этот друг предает его каким‑то немыслимым, невыносимым образом, и он заходит в пригородный оружейный магазин, а после устраивает ад кромешный в каком‑нибудь общественном месте? (Этого я, честно говоря, не ожидаю, поскольку в нем пока не обнаружилось ни одной детской самоубийственной мании из их «большой тройки»: тяга к огню, потребность мучить беззащитных животных и ночное недержание; да и потому еще, что мальчик он на самом деле мягкосердечный и мирный – и всегда был таким.) Или же он, опишем и самый лучший сценарий – как бывает с каждым из нас, и как надеется его мать, – просто пройдет через нынешнюю фазу и спустя восемь недель сдаст экзамены, которые позволят ему одиноко укрыться на два года в колледже Дип‑Ривера?
Это одному только Богу известно, ведь так? Известно ли?
Для меня, проводящего большую часть времени без сына, самое худшее состоит в моей уверенности: в нынешнем его возрасте человек не способен даже вообразить, что с ним когда‑нибудь может случиться нечто дурное. Впрочем, онто как раз и способен. Временами, гуляя с Полом по берегу океана или стоя по колено в воде неподалеку от «Клуба краснокожего», когда солнце гаснет, а вода делается черной и бездонной, я заглядывал в его милое, бледное, изменчивое мальчишеское лицо и понимал, что он всматривается, прищурясь, в не внушающее ему доверия будущее, всматривается с командной высоты, которая, это он уже понял, ему не по сердцу, но которую он удерживает, потому что считает себя обязанным, а еще потому, что, сознавая в глубине души наше с ним несходство, Пол жаждет добиться сходства, ибо оно придало бы ему уверенности в себе.
Вполне естественно, объяснить ему я почти ничего не могу. Отцовство само по себе не осеняет нас мудростью, которой стоило бы делиться. Впрочем, готовясь к поездке, я послал ему по экземпляру «Доверия к себе» и «Декларации», предложив полистать их. Согласен, это не обычное отцовское подношение, и все же верю, инстинкты у него правильные, он поможет себе сам, если сумеет, а чего ему, по сути дела, не хватает, так это независимости – от всего, что держит его в плену: от памяти, истории, горестных событий, управлять которыми он не способен, но считает, что должен.
Представления отца о том, что в его ребенке правильно, а что нет, вероятно, менее точны, чем представления их соседа по улице, который с удобством наблюдает жизнь этого ребенка сквозь щель между занавесками. Я, конечно, хотел бы объяснить Полу, как следует жить и как сотнями привлекательных способов добиваться от жизни большего, – точно так же, как объясняю себе: ничто и никогда не «подгоняется» одно к другому тютелька в тютельку, следует совершать ошибки и забывать о плохом. Однако при наших коротких встречах я оказываюсь способным произнести лишь нечто поверхностное, робкое, а потом сразу иду на попятную, лишь бы не ошибиться, не посмеяться над ним, не поспорить, не обратиться из отца в психиатра. И оттого я, по всем вероятиям, никогда не сумею предложить ему хорошее снадобье от его недуга, никогда не смогу правильно определить, в чем этот недуг состоит, но смогу лишь страдать вместе с ним какое‑то время, а после расстаться.
И стало быть, судьба моя в том, чтобы быть худшим из возможных родителей, а именно взрослым. Не ведающим правильного языка, не питающим тех же страхов, не попадающим в те же непредвиденные обстоятельства и не упускающим те же возможности. Судьба человека, многое знающего, но вынужденного стоять, как фонарный столб с зажженной лампой, в надежде, что мой ребенок увидит ее и подойдет поближе к теплу и свету, которые я немо предлагаю.
За окном спокойное тихое утро, я слышу хлопок автомобильной дверцы, затем приглушенный (ради раннего часа) голос Скипа Мак‑Ферсона, моего соседа из дома напротив. Он возвращается с тренировки летней хоккейной лиги в Ист‑Брансуике (ледовое поле свободно там лишь до рассвета). Не раз я видел, как Скип сидит утром с друзьями, такими же дипломированными бухгалтерами, как он, на ступеньках его крыльца, неторопливо попивая пивко, – все еще в щитках и фуфайках, коньки их и клюшки грудой лежат на тротуаре. Команда Скипа унаследовала эмблему чикагских «Черных Соколов» 70‑х, краснокожего воина (Скип родом из Ороры), а сам он выбрал для себя – в честь своего кумира Стэна Микиты[7] – 21‑й номер. Временами, если я рано встаю и выхожу, чтобы забрать с крыльца трентонскую «Таймс», мы беседуем, оставаясь на своем бордюрном камне каждый, о спорте. Нередко у него либо под глазом кусочек пластыря, либо губа распухшая, либо колено стянуто замысловатым бандажом, не дающим ноге сгибаться, однако настроение у Скипа неизменно приподнятое и ведет он себя, как лучший сосед в мире, хотя обо мне знает лишь, что я риелтор и что лет мне побольше, чем ему. Типичный молодой профессионал из тех, что в середине восьмидесятых покупали, и за немалые деньги, дома в нашем «президентском» районе, а теперь терпеливо ждут, ремонтируя их по мелочи, сидя на своем мертвом капитале, когда раскочегарится рынок недвижимости.
В сочиненной мною для «Покупателя и продавца» редакционной статье я отмечаю, что, хоть люди и не запляшут от счастья, кто бы на нынешних выборах ни победил, 54 % из них все‑таки рассчитывают получать через год доходы несколько посолиднее. (Я не стал упоминать о другом статистическом показателе, который почерпнул из «Нью‑Йорк таймс», – лишь 24 % из них считают, что к тому времени возрастут доходы населения нашей страны. Поди‑ка пойми, почему эти цифры не совпадают.)
Вдруг выясняется, что уже половина восьмого. Мой телефон оживает. Звонит сын.
– Привет, – вяло произносит он.
– Привет, сынок, – говорю я, образцово жизнерадостный отец‑в‑изгнании. Где‑то играет музыка, на миг мне кажется, что за окном – у ремонтников, может быть, или у Скипа, – но затем я узнаю тяжкое тунга‑тунга‑тунга‑тунга электрогитары и понимаю, что Пол в наушниках, слушает Mammoth Deth или еще какую‑то группу из тех, что ему нравятся, одновременно слушая и меня. – Как у вас там делишки, сынок? Все о’кей?
– Ага (тунга‑тунга). Все о’кей.
– Мы как, в полной боевой готовности? Кантон, Огайо, завтра, «Зал славы женщин‑ковбоев» в воскресенье?
Мы с ним составили список всех, какие есть, «залов славы», включая «Антрацитовый» в Скрантоне, «Клоунский» в Делаване, штат Висконсин, «Хлопковый» в Гринвуде, Миссисипи, и «Женщин‑ковбоев» в Витоне, Техас. И дали обет посетить их все за два дня, хотя, конечно, не сможем, придется довольствоваться баскетбольным в Спрингфилде (неподалеку от дома Пола) и куперстаунским – этот, по моим расчетам, может стать прототипическим местом воссоединения отца и сына, поскольку олицетворяет духовно нейтрального наблюдателя – роль, которую спорт благодаря контексту, создаваемому им в идеализированной жизни мужчины, наполнил особым смыслом. (Я никогда там не был, однако брошюры уверяют, что я прав.)
– Ага. В полной. – Тунга‑тунга‑тунга‑тунга. Пол прибавил громкость.
– Тебе по‑прежнему не терпится отправиться в путь?
Два дня – все равно что нет ничего, мы оба сознаем это, но делаем вид, будто не сознаем.
– Ага, – безучастно отвечает Пол.
– Ты все еще в постели, сынок?
– Да. В ней. Все еще.
По‑моему, ничего хорошего это не обещает, хотя, конечно, времени только половина восьмого.
В сущности, разговаривать нам, да еще и каждое утро, не о чем. В нормальной жизни мы миновали бы один другого, направляясь туда и сюда, переходя с места на место, обмениваясь шуточками, случайными битами искаженной или нелепой информации, ощущая единение или разлад, в обоих случаях безвредные. Но в условиях жизни не нормальной нам приходится прилагать дополнительные усилия, даже если они – пустая трата времени.
– Видел сегодня какие‑нибудь интересные сны?
Я наклоняюсь в кресле вперед, вперяюсь взглядом в прохладную листву растущей за окном шелковицы. Это позволяет мне полностью сосредоточиться. Полу снятся временами совершенно дурацкие сны, возможно, впрочем, он их придумывает, чтобы было о чем поговорить.
– Ага, видел. – Похоже, он чем‑то смущен, да и тунга‑тунга‑тунга‑тунга звучит теперь немного тише. (Как видно, нынешняя ночь была богата снами.)
– Может, расскажешь?
– Я был младенцем, так?
– Так.
Он возится с чем‑то железным. Я слышу металлический щелчок.
– Но очень некрасивым, да? Совсем. А родителями были не ты и мама, и они все время бросали меня дома и уходили на вечеринки. Ужасно крутые.
– Где это происходило?
– Здесь. Не знаю. Где‑то.
– На Самом Дне?
«На Самом Дне»[8] – так наш начитанный умник именует Дип‑Ривер, с превеликой точностью рассчитав, что это внушит Чарли О’Деллу мысль о полном его ничтожестве. Сдается мне, Пол считает Чарли еще большей никчемностью, чем я.
– Ну да. В глубокой воде. Такие дела.
Интонацию Уолтера Кронкайта[9] он воспроизводит в совершенстве. Уверен, психиатр усмотрел бы в снах Пола признаки страха и ужаса и был бы прав. Страха одиночества, кастрации, смерти – всех солидных страхов, какими развлекаюсь и я. Но Пол, по крайней мере, вроде бы норовит обратить их в шутку.
– Ладно, а что у вас новенького?
– Мама с Чарли здорово поругались вчера вечером.
– Прискорбно слышать. Из‑за чего?
– Из‑за какой‑то ерунды, по‑моему. Не знаю.
Я слышу, как синоптик из «С добрым утром, Америка» сообщает новости на уик‑энд, хорошие. Пол включил телевизор, говорить о семейных скандалах матери он не желает, просто сообщил об одном из них, чтобы нам было о чем поговорить в дороге. Я уже не первый день чувствую (с необычной для бывшего мужа остротой), что у Энн не все в порядке. Ранняя менопауза, быть может, или запоздалые сожаления. Всякое бывает. А может, Чарли обзавелся зазнобой, какой‑нибудь маленькой грудастой и курносой официанткой из портовой забегаловки Олд‑Сейбрука. Впрочем, их союз длится уже четыре года, что совсем немало в таких обстоятельствах. Дело в том, что Чарли – пустое место, и ни одна пребывающая в здравом уме женщина в мужья его не взяла бы.
– Слушай. Сегодня утром твой папа собирается продать дом. Сногсшибательный, не сойти мне с этого места. Я подцепил большую рыбу.
– Д. О. Воленте, – говорит Пол.
– Точно. Семейство Воленте из наивысших кругов Северной Каролины.
Год прозанимавшись в школе латынью, Пол решил, что Д. О. Воленте[10] есть святой покровитель риелторов, которого следует обхаживать, как доброго самаритянина, – показывать ему каждый дом, во всем идти на уступки, оказывать всяческие знаки внимания, не наживаться на сделках с ним, а не то жди беды. После истории с резинками наша жизнь стала походить на ридикюль, в котором уютно перемешались шуточки, колкости, двусмысленности, грубый гогот, а оправданием всему этому служит, натурально, любовь.
– Веди себя сегодня с матерью, как добрый друг, – ладно, друг? – говорю я.
– Я и есть ее друг. А она – сучка.
– Ничего подобного. Жизнь у нее труднее твоей, хочешь верь, хочешь не верь. Ей же приходится иметь дело с тобой. Как твоя сестра?
– Отлично.
Его сестре Клари двенадцать лет, и она мудра в такой же мере, в какой неискушен Пол.
– Скажи ей, что мы завтра увидимся, ладно?
Телевизор вдруг начинает звучать громче, мужской голос на высоких децибелах балабонит о Майке Тайсоне, который получил 22 миллиона, побив Майкла Спинкса за девяносто одну секунду.
«Я бы и за половину таких денег позволил ему расквасить мне хайло», – говорит голос.
– Слышишь? – спрашивает Пол. – Он позволил бы себе «хайло расквасить».
Пол любит обороты такого рода, считает их очень смешными.
– Да. Ты завтра будь готов к моему приезду, хорошо? Если мы хотим добраться до Битона, штат Техас, выехать придется пораньше.
– Сначала он был Избитон, а после ему хайло расквасили. Ты снова жениться не собираешься? – спрашивает он – как‑то смущенно. Не знаю почему.
– Ни в коем случае. Люблю тебя, договорились? Ты посмотрел «Декларацию независимости» и брошюры? Я ожидаю, что к поездке ты будешь во всеоружии.
– Нет, – отвечает он. – Зато у меня есть новый прикол.
Так он называет анекдоты.
– Расскажи. Я им клиентов порадую.
– Лошадь подходит к стойке бара и просит пива, – без какого‑либо выражения произносит Пол. – Что говорит бармен?
– Сдаюсь.
– «Эй, а чего у тебя рожа такая вытянутая?»
На его конце линии наступает молчание, говорящее, что каждый из нас понимает мысли другого и надрывает бока от безмолвного хохота – наилучшей, головокружительной разновидности смеха. Мое правое веко начинает подергиваться, вполне предсказуемо. Наступает идеальный момент – и безмолвный смех служит ему печальным контрапунктом – для меланхолических размышлений об утрате того и сего, для быстрого просмотра меню важных и не важных вещей, которое поднесла нам жизнь, а мы не сумели правильно его прочитать. Я же ощущаю взамен всеприятие, защищенное со всех сторон удовлетворением и обещаниями только еще начинающегося дня. Ложного чувства благополучия попросту не существует.
– Отлично, – говорю я. – Просто отлично. Но только – что лошадь делает в баре?
– Не знаю, – отвечает Пол. – Может быть, танцует.
– Напивается, – предлагаю я. – Кто‑то довел ее до этого.
Снаружи, среди прогревающихся газонов Кливленд‑стрит, Скип Мак‑Ферсон восклицает: «Он бьет! И забиваааает!» Сдержанные смешки, скрежет сминаемой пивной банки, еще один мужской голос произносит: «Хороший щелчок есть хороший щелчок, дааасэээроберт!» В конце квартала взревывает, точно проснувшийся лев, дизельный двигатель. Ремонтники принялись за работу.
– Завтра заберу тебя, сынок, – говорю я. – Идет?
– Ага, – отвечает Пол. – А я тебя. Идет.
И мы кладем трубки.
Семинарская улица, 8.15, День независимости уже определяет дух предстоящих выходных, и все внешние проявления городской жизни норовят приладиться к нему. До 4‑го осталось три дня, однако перед «Френчиз Галф» уже теснятся машины, парковочная площадка «Пелчерз‑Маркет» заполнена, горожане обмениваются громкими приветствиями с порогов химчисток и «Городского винного», а утро становится все более жарким. Многие уезжают в Блу‑Хилл и Литтл‑Комптон или – подобно моим соседям Замбросам, которые не знают, куда девать время, – на пижонские ранчо Монтаны или в рыбацкие приюты Айдахо. У всех на уме одно: избежать пробок, первыми выскочить на шоссе, а там поднажать. Убраться подальше от города – для жителей нашего приморского штата это приоритет № 1.
Первым делом я собираюсь заглянуть с утра пораньше в один из двух моих сдаваемых в аренду домов, забрать у жильцов плату, потом быстренько проскочить через город до офиса нашего агентства, оставить там мою «редакционную» статью, забрать ключи от дома в Пеннс‑Неке, который я нынче показываю, и на скорую руку посовещаться с «запасными игроками» агентства, близнецами Льюисами, Эвериком и Уорделлом, насчет нашего участия в понедельничных торжествах. Собственно, участие это сводится к раздаче бесплатных сосисок и корневого пива с принадлежащего мне разъездного лотка, который я ссудил ради такого дела агентству (если удастся заработать какие‑то деньги, они пойдут двум осиротевшим детям Клэр Дивэйн).
Я еду по Семинарской, которая со времен бума обратилась в главную нашу «Милю чудес», чего никто из нас вовсе не жаждал, – все магазины на ней сейчас затеяли «пожарные распродажи», выставив на тротуар бросовые товары, пролежавшие без движения с Рождества, лотки с ними украшены патриотическими флажками и броскими лозунгами, каковые призывают граждан потратить заработанные тяжким трудом денежки на истинно американский манер. Магазин «Всего навалом» выставил щедрые охапки сомнительного качества маргариток и красных амарантов, надеясь, что те привлекут замотанного бизнесмена или отправляющегося домой автостопом семинариста, людей подавленных, но пытающихся изобразить праздничное настроение («Будьте галантными за малые деньги»). Брэд Халберт, гей и владелец обувного магазина, выстроил вдоль витрины причудливую обувку, всю одного размера, и поместил среди нее своего загорелого, скучающего катамита Тодда – усадил его на табурет за выносным кассовым аппаратом. А книжный магазин пытается сбыть излишки – груды дешевых словарей, атласов и никому не нужных календарей на 1988‑й плюс прошлогодние компьютерные игры; все это свалено кучей на огромный стол, дабы разжечь интерес вороватых подростков наподобие моего сына.
Должен сказать, однако, что впервые с 1970 года, когда я сюда перебрался, два магазина на Семинарской остались пустыми – управляющие их, задолжав многим и деньги, и оплаченные, но не доставленные товары, сбежали под покровом ночи. Один потом объявился в торговом центре Натли, о другом и поныне ни слуху ни духу. Да ведь и многие из дорогих сетевых заведений, распродажами особо не увлекавшихся, пройдя через поглощения, слияния и реорганизации в соответствии с главой 11[11] Закона о банкротстве, обратились теперь в дорогие магазины второго ряда, для которых распродажи – основной способ выжить. Этой весной «Пелчерз» отложил торжественное открытие колбасно‑сырного отдела; торговавший японскими автомобилями автосалон прогорел и стоит теперь на 27‑м шоссе опустелым. А по уикэндам улицы заполняет и совершенно иная толпа приезжих. В начале восьмидесятых, когда население Хаддама выросло с двенадцати тысяч до двадцати, а я еще писал статьи для спортивного журнала, нашими типичными гостями выходного дня были учтивые ньюйоркцы – богатые обитатели Сохо в причудливых нарядах и обеспеченные истсайденцы, привычно выезжавшие на день «за город» и слышавшие, что есть такой оригинальный городок, Хаддам, который стоит посетить, он еще не испорчен и немного походит на Гринвич или Нью‑Канаан пятидесятилетней давности, – и тогда это было правдой, хотя бы отчасти.
Теперь эти люди либо сидят безвылазно в своих бетонных домиках с решетками от грабителей на окнах, выбираясь лишь в город или в места, которые им пока еще по карману, либо продали домики и вернулись в родной Канзас‑Сити, либо решили начать все заново в «городах‑близнецах», в Портленде – там, где жизнь не так стремительна (и не так дорога). Хотя многие из них, уверен в этом, одиноки, и надоело им все хуже горькой редьки, и хочется, чтобы кто‑нибудь их ограбить попробовал, что ли.
Однако в Хаддаме их место заняли, подумать только, джерсийцы, прибывавшие с севера, из Белвилла и Тотовы, или с юга, из Вайнленда и Милвилла, – люди выезжали на денек прокатиться по 206‑му, «просто чтобы запомнить, куда оно ведет», и заглядывали в наш городок (неудачно переименованный муниципалитетом в «Хаддам Приятный»), чтобы перекусить и осмотреться. Все они – я наблюдал за ними из окна офиса, когда «дежурил» в нем по выходным, – решительно никакой целеустремленностью не отличались. Детей у них было больше и более шумных, чем у прежних, машины были более жалкими – у той зеркальца не хватает, у этой дверной ручки, – а парковались они ничтоже сумняшеся так, что составляли помеху другим, – поперек подъездной дорожки или рядом с пожарным гидрантом, словно там, где они живут, никто этих гидрантов отродясь не видывал. Они заскакивали в йогуртные кафе, поглощали чуть ли не товарными вагонами печенья с шоколадной стружкой, но лишь немногие из них заходили в «Пару адвокатов», чтобы позавтракать по‑человечески, совсем уж немногие проводили ночь в «Харчевне Август», а домами так и вовсе никто не интересовался, хоть иногда они и отнимали у меня половину дня, с шутками и прибаутками осматривая жилища, о которых забывали, едва усевшись в свои «файрберды» и «монтего» и мрачно направив их в Манахокин. (Шакс Мерфи, который возглавил агентство после кончины старика Отто Швинделла, попытался ввести проверку кредитоспособности перед показом дома, установив нижний порог в 400 тысяч. Однако мы хором потребовали отменить ее после того, как одна рок‑звезда проверяться отказалась, а затем выложила «Сенчури 21» два миллиона.)
У семинарии я выруливаю из потока покидающих на выходные город машин, огибаю по улице Конституции центр, миную библиотеку, пересекаю под «мигалкой» Плам‑роуд и еду вдоль металлической ограды, за которой покоится мой сын Ральф Баскомб, а достигнув Медицинского центра Хаддама, сворачиваю налево, на Эрато, и по ней доезжаю до Клио, где стоят посреди тихого квартала два моих доходных дома.
Может показаться необычным, что человек моих лет и характера (не авантюрного) полез в потенциально коррумпированный мир недвижимости, битком, так сказать, набитый сомнительными, ненадежными жильцами, злобными перепалками насчет залогов на предмет возмещения убытков, бессовестными ремонтниками, фальшивыми чеками, грубиянскими полуночными звонками по поводу протекающей крыши, засорениями стоков, ремонтом тротуаров, злыми собаками, никудышными бойлерами, осыпающейся штукатуркой, шумными вечеринками, на которые соседи приглашают полицию, что нередко приводит к долгим судебным тяжбам. Простое и быстрое объяснение: я решил, что меня эти потенциальные кошмары не коснутся, и так оно, по большей части, и вышло. Два моих дома стоят бок о бок на тихой зеленой улице почтенного, населенного чернокожими района, называемого Уоллес‑Хилл, он уютно расположился между нашим маленьким деловым центром и относительно богатыми владениями белых граждан в западной части города – почти на задах больницы. Основательные, более‑менее процветавшие семейства негров – средних лет и постарше – десятилетиями жили здесь в маленьких, стоящих вплотную один к другому домах, которые содержались в гораздо лучшем, нежели средний, порядке и ценность которых (за несколькими уродливыми исключениями) неуклонно возрастала – не точно в ногу с недвижимостью белых районов, но и без подешевлений, вызванных недавними спадами в занятости «белых воротничков». Это Америка, какой она была когда‑то, только почернее.
Большинство жителей здешних улиц – воротнички «синие»: водопроводчики, автослесари, подстригальщики газонов, использующие вместо офисов свои гаражи, что позволяет им экономить на налогах. Есть у нас пара пожилых проводников спальных вагонов и несколько работающих учительницами мамаш плюс множество пенсионеров, которые выкупили свои закладные и совершенно счастливы тем, что могут теперь просто гулять по улице. В последнее время некоторое количество черных дантистов и терапевтов, а с ними три адвокатских семейства надумали перебраться в этот район, похожий на те, в которых они росли или, по крайней мере, могли расти, если бы их родители и сами не были адвокатами и дантистами, сумевшими отправить детей в «Андовер» и «Браун». Разумеется, в конце концов, по мере того как городская собственность подрастает в цене (а намного больше ее не становится), здешние семьи начинают понимать, что она может приносить немалый доход, и перебираются в Аризону или на юг страны, где их предки сами были когда‑то собственностью, и места наподобие этого района «облагораживаются» вследствие появления белых и богатых черных, и кончится все тем, что моя недвижимость, порой доставляющая мне головную боль, впрочем, терпимую, обратится в золотую жилу. (В устойчиво черных районах этот демографический сдвиг совершается медленнее, поскольку у обеспеченного черного американца имеется не так уж много мест, куда он или она могли бы перебраться и почувствовать себя лучше, чем сейчас.)
Однако это еще не вся картина.
После моего развода, а говоря точнее, после того, как прежняя моя жизнь внезапно закончилась, а на меня напала своего рода «психологическая отчужденность», позволившая мне выжить, я сбежал во Флориду, а потом и во Францию, смущенно сознавая, что никогда не делал в жизни чего‑то по‑настоящему хорошего – разве что для себя и своих близких (да и с этим не каждый из них согласится). Статьи о спорте, как скажет вам любой, кто когда‑либо писал или читал их, позволяют самым безвредным образом сжигать несколько малообещающих клеток мозга, пока ты завтракаешь овсянкой, или нервно ждешь в приемной врача результатов томографии, или коротаешь сонные, одинокие минуты в каталажке. Что же касается города, в котором я живу, то, помимо доставки наполовину задавленной белки к ветеринару или звонка в пожарную службу, сделанного, когда мои соседи Деффейсы затеяли готовить барбекю на газовой жаровне, установив ее на задней веранде, да веранду эту и подожгли, что грозило бедой всему нашему кварталу, – помимо этих или каких‑то иных актов вялого пригородного героизма, я, вероятно, внес в благосостояние нашего города вклад настолько малый, насколько это возможно для занятого человека без того, чтобы показаться врагом общества. А между тем я прожил в Хаддаме пятнадцать лет, и кривая моего процветания только что потолок не пробила. Я наслаждался его благами, посылал детей в его школы, часто и регулярно пользовался его улицами, скошенными бордюрами, канализацией, водопроводом, полицейской, пожарной и всякого рода другими службами, призванными обеспечивать мое благополучие. И вот почти два года назад я ехал домой в усталом полуоцепенении, вызванном долгим, непродуктивным утром, которое отдал показу домов, и, повернув не там, где следовало, оказался за Медицинским центром Хаддама, на маленькой улице Клио, вдоль которой на жаре позднего августа сидело, проветриваясь, на своих крылечках большинство негритянского населения города. Разговоры с крыльца на крыльцо, кувшины с холодным чаем или водой у ног, жужжание маленьких вентиляторов с уходящими в окна проводами… Я ехал мимо них, а они мирно (или так мне показалось) поглядывали на меня. Одна пожилая женщина мне даже рукой помахала. На углу стояла компания юношей в мешковатых спортивных трусах и с баскетбольными мячами в руках – они курили и беседовали, обнимая свободными руками друг друга за плечи. Казалось, никто из них меня не заметил и никаких угрожающих жестов не произвел. И я по какой‑то причине ощутил потребность объехать квартал и прокатиться по той же улочке снова, что и проделал, и все повторилось, и женщина снова помахала мне, точно ни меня, ни моей машины в жизни не видела, не говоря уж – двумя минутами раньше.
А совершая третий круг, я думал, что за полтора прожитых мной в Хаддаме десятилетия по меньшей мере пять сотен раз проезжал по этой улице и по четырем‑пяти другим таким же, лежащим в темнокожей части города, но не знаю на них ни единой души, никто меня в гости не приглашал, никаких визитов я не наносил, не продал ни одного здешнего дома и, вероятно, не прошелся ни по одному тротуару (хоть и не боюсь таких прогулок ни днем ни ночью). И тем не менее считаю подобные улочки краеугольными камнями, первоклассными кварталами, а их жителей – честными и полноправными хранителями этих мест.
При четвертом моем объезде квартала никто мне, натурально, рукой не махал (собственно говоря, двое уже стояли на своих крылечках, пасмурно глядя в мою сторону, да и баскетбольные юноши тоже подбоченились и проводили меня недобрыми взглядами). Зато я обнаружил два притулившихся один к другому одинаковых дома – одноэтажных, типично американских, каркасных, немного запущенных, с полосатыми оконными козырьками, с кирпичной облицовкой до середины фасадов, высокими крытыми крылечками и огражденным проходом между ними. Перед каждым стояла табличка «ПРОДАЕТСЯ» с адресом и телефоном риелторской компании из Трентона. Я благоразумно записал телефон, а затем вернулся в офис и позвонил, чтобы узнать о цене и о возможности приобретения обоих домов. Я провел в торговле недвижимостью уже довольно долгое время и был рад случаю подумать о диверсификации моих капиталовложений и возможности упрятать деньги туда, где мне будет трудно до них добраться. Думал я и о том, что, если мне удастся купить оба дома задешево, я смогу сдавать их тем, кто захочет в них поселиться, – чернокожим пенсионерам с фиксированными доходами, или старикам, не очень здоровым, но еще способным позаботиться о себе, не быть бременем для своих детей, или молодоженам, которым нужна не очень дорогая, но крепкая основа их жизни, то есть людям, которым я смогу обеспечить уютное существование перед лицом рвущихся в небо цен на жилье – до времени, когда они переберутся в приют престарелых или приобретут свой первый дом. Сам же я буду испытывать удовлетворение от того, что вкладываю средства в моей общине, даю людям возможность получить жилье, которое им по карману, поддерживаю самобытность района, который мне очень нравится, прикрываю мою финансовую спину и обретаю более основательное чувство связи с жизнью, коего мне – с тех пор как Энн два года назад переехала в Дип‑Ривер – порой не хватало.
Я чувствовал, что буду идеальным современным домовладельцем – исполненным исключительного сострадания к ближнему обладателем солидных капиталовложений, способным одаривать других тем, что он смог накопить за годы продуманной, пусть и не очень спокойной жизни. Каждый, кто живет на этой улочке, будет испытывать счастье, увидев мою проплывающую мимо машину, зная, что я, скорее всего, остановлю ее, чтобы заменить кухонный смеситель новым, или провести профилактический осмотр стиральной машины, или просто навестить моих жильцов и выяснить, всем ли они довольны, что, не сомневался я, и будет иметь место, причем неизменно. (Большинство жаждущих диверсификации людей, не сомневаюсь, посовещались бы со своими финансовыми консультантами, купили на берегу острова Марко дом на несколько квартир, ограничили риск ущерба, отвели одну квартиру для себя, другую для внуков, а остальные сдали на руки управляющей компании и от апреля до апреля обо всей этой истории и думать забывали бы.)
Я полагал, что смогу внушить моим жильцам возвышенное чувство принадлежности к городской общине, ощущение надежности их положения, чего обитатели этих хаддамских улиц напрочь лишены (хоть и не по своей вине), но жаждут его так же, как все остальные жаждут очутиться в раю. Когда мы с Энн – ожидавшие рождения нашего первенца Ральфа – перебрались из Нью‑Йорка в Хаддам и поселились в тюдоровского стиля особняке на Хоувинг‑роуд, то получили в придачу к нему нелегкое иммигрантское чувство, что все, кроме нас двоих, живут здесь со времен Колумба и всем до ужаса хочется, чтобы мы это сознавали; что существует некое тайное, доступное им, посвященным, знание, коим мы не обладаем просто потому, что появились здесь слишком поздно, а обрести его, увы, не сможем – по более‑менее тем же самым причинам. (Полный бред, разумеется. В большинстве своем люди, где бы они ни жили, появились там с изрядным запозданием – занявшись торговлей недвижимостью, понимаешь это за пятнадцать минут, – тем не менее названное нелегкое чувство владело мной и Энн с десяток лет.)
Однако жители черного района Хаддама, полагал я, никогда не считали своим домом места, в которых жили, все равно какие, даже если они и их родня провели там лет сто, хлопоча лишь об одном: чтобы мы, белые, явившиеся туда сильно позже, чувствовали себя там как дома – за их счет. Вот я и думал, что смогу, по крайней мере, дать ощущение своего дома двум семьям, а соседи их пусть посмотрят, как это бывает.
И потому я быстренько и за относительно малые деньги приобрел два дома на Клио‑стрит и посетил каждый, чтобы представиться в качестве нового владельца двум испуганным семьям и заверить их, что намереваюсь по‑прежнему сдавать им дома в аренду, скрупулезно исполняя все прежние обязательства и обязанности, а они могут спокойно жить здесь столько, сколько пожелают.
Первое семейство, Харрисы, не сходя с места предложило мне выпить чашку кофе и съесть кусок морковного пирога, и у нас завязались добрые отношения, продолжавшиеся до тех пор, пока Харрисы не ушли на пенсию и не переехали с тремя своими детьми на мыс Канаверал.
С другой семьей, Мак‑Леодами, все сложилось, увы, совершенно иначе. Семья эта – муж, жена и пара малых детей – двухрасовая. Ларри Мак‑Леод, негр средних лет, бывший военный, женился на молодой белой женщине и теперь работает в соседствующем с нами Инглиштауне, в фирме, производящей дома на колесах. В тот день, когда я пришел к ним, дверь мне открыл он, и первым, что я увидел, была плотно облегающая его торс красная футболка с надписью «Стреляй, пока не сдохнет последний мудак» поперек груди. Вторым, что я увидел, стал лежащий на столике у двери большой автоматический пистолет. Руки у Ларри были длинные, со вздувшимися на бицепсах венами, словно у бывшего спортсмена (кикбоксингом занимался, решил я), а вел он себя дьявольски грубо: пожелал узнать, с какой стати я беспокою его в час, когда он обычно спит, и даже позволил себе заявить, что никакой я не владелец дома, не верит он в это, а просто делать мне нечего, вот я к нему и лезу. В глубине дома я различил кушетку, на которой сидела перед телевизором его костлявая, маленькая белая жена с детьми, – все трое казались в жиденьком свете бледными, оцепеневшими от наркотика. В воздухе веяло странным, стоялым запахом – я почти смог определить его, но чего‑то мне не хватило. Так пахнет в шкафу, набитом обувью, которую не носили уже не один год.
Ларри смотрел на меня сквозь запертую на засов сетчатую дверь глазами бешеного бульдога. Я сказал ему в точности то же, что Харрисам, – все прежние обязательства и обязанности будут скрупулезно исполняться и т. д. и т. п., присовокупив специально для него пару слов о необходимости вовремя вносить арендную плату, которую тут же снизил на десять долларов. И добавил к этому, что мне хочется, чтобы этот квартал остался таким, как прежде, с доступным его обитателям недорогим жильем, и хоть я собираюсь потратить на благоустройство обоих домов кое‑какие средства, это, заверил я, не приведет к повышению арендной платы. Я объяснил ему также, что все мной задуманное позволяет мне реалистически предсказать возрастание моего чистого дохода, каковое будет достигаться посредством содержания домов в образцовом состоянии, вычетов необходимых для этого трат из моих налогов, радостного удовлетворения, которое станут испытывать мои жильцы, и, возможно, продажи домов, когда я уйду на покой, хотя до этого, признал я, еще далеко.
Я улыбался Ларри сквозь металлическую сетку. Все, что я от него услышал в ответ, это «угу», – правда, один раз он оглянулся через плечо, словно собираясь позвать жену, чтобы та перевела что‑то из сказанного мной. Впрочем, он сразу повернулся ко мне и глянул вниз, на столик с пистолетом. «Зарегистрирован, – сказал Ларри. – Можете проверить». Пистолет был большой, черный, выглядел хорошо смазанным и до отказа набитым пулями. Такой способен нанести ни в чем не повинному миру непоправимый ущерб. Хотелось бы знать, подумал я, зачем ему эта штука понадобилась.
– Ну и прекрасно, – сказал я. – Уверен, мы еще увидимся, и не раз.
– Это все? – спросил Ларри.
– Более‑менее.
– Ладно, – сказал он и захлопнул у меня перед носом дверь.
Со времени первой нашей встречи, состоявшейся почти два года назад, мы с Ларри Мак‑Леодом так и не смогли взаимно обогатить и расширить сложившиеся у нас представления о жизни. Несколько месяцев он присылал чеки, а потом просто перестал, и теперь мне приходится в первый день каждого месяца заглядывать к нему и просить денег. Если Ларри дома, он всегда ведет себя угрожающе и непременно спрашивает, когда я починю то или это, хотя я постоянно поддерживаю оба дома в достойном состоянии, а на прочистку стока или замену шарового поплавка у меня никогда больше одного дня не уходит. С другой стороны, если дверь открывает Бетти Мак‑Леод, она просто смотрит на меня так, точно отроду моей физиономии не видела, да и вообще от вербального общения с людьми давно уже отказалась. Чека у нее почти никогда не оказывается, поэтому, увидев за дверной сеткой ее бледное, остроносое личико, обрамленное всклокоченными волосами, я понимаю, что на сей раз мне не повезло. Бывает, что ни один из нас не произносит ни слова. Я стою на крыльце, стараясь, чтобы физиономия моя выражала приязнь, она молча смотрит из‑за сетки – не на меня, а вроде как на улицу за моей спиной. И в конце концов покачивает головой и закрывает вторую дверь, и я понимаю, что денег сегодня не получу.
Этим утром я притормаживаю у дома 44 по Клио в половине девятого. День уже поднялся по температурной лестнице на треть ее высоты и кажется безветренным и липким, как летнее утро в Новом Орлеане. По обе стороны улицы выстроились машины, птички чирикают в кронах платанов, высаженных на газонах десятилетия назад. На углу Эрато, опершись на метлы, беседуют две пожилые женщины. За чьей‑то оконной сеткой играет радио – старая песня Бобби Блэнда, в колледже я знал ее слова наизусть, а теперь и названия припомнить не могу. Унылая смесь весенней летаргии и мелких домашних дрязг пропитывает воздух, точно погребальный напев.
Дом Харрисов все еще пустует, посреди его палисадника торчит серо‑зеленая табличка нашего агентства «СДАЕТСЯ В АРЕНДУ», новенький металлический сайдинг белого цвета и новенькие трехстворчатые окна, затянутые белыми пластиковыми экранами‑шторами, скучно поблескивают на солнце. Благодаря алюминиевым козырькам, которыми я украсил печную трубу и кровельный свес, дом и сам выглядит как новенький, и правильно делает, поскольку я пробил под свесом вентиляционное отверстие, утеплил чердак (подняв коэффициент теплосопротивления до 23), заменил половину фундамента и все еще собираюсь, как только подыщу арендатора, поставить на окна решетки от грабителей. Харрисы съехали уже полгода назад, и я, честно говоря, не понимаю, почему арендаторы так и не нашлись, тем более что жилье теперь стоит – не подступишься, а я назначил честную цену, 575 долларов, включая оплату коммунальных услуг. Чернокожий трентонский студент‑патологоанатом уж и собрался было снять этот дом, однако его жена решила, что путь от Хаддама до Трентона слишком длинен. Потом его осматривала парочка смазливых судебных секретарш – эти сочли квартал недостаточно безопасным. Разумеется, я долго втолковывал им, что он самый безопасный в городе: единственный наш черный полицейский живет совсем рядом, докричаться можно, больница всего в трех кварталах, здешние жители отлично знают друг друга и привычно радеют о благополучии соседей; была тут одна‑единственная попытка проникновения со взломом, так все повыскакивали из домов и повергли грабителя на тротуар, он и до угла добежать не успел. (О том, что ворюга приходился черному полицейскому сыном, я распространяться не стал.) Все оказалось впустую.
Поскольку к дому Мак‑Леодов меня не больно‑то подпускают, выглядит он не так элегантно, как прежний дом Харрисов. Убогая кирпичная облицовка все еще остается на месте, пара крылечных досок, если ничего не предпринять, скоро износится. Поднявшись на крыльцо, я слышу, как позвякивает уголок нового оконного блока (Ларри потребовал замены, и я позаимствовал блок в одном из домов, которыми управляет наше агентство), и понимаю: дома кто‑то есть.
Я коротко нажимаю на кнопку звонка, отступаю на шаг и сооружаю улыбку человека деловитого, но дружелюбного. Тот, кто находится в доме, хорошо понимает, кто пришел, как понимают это и все соседи. Я окидываю взглядом жаркую, тенистую улицу. Женщины с метлами по‑прежнему стоят на углу, чье‑то радио по‑прежнему играет блюзы – «Пчелка», вспоминаю я, вот как называется песенка Бобби Блэнда, правда, слов ее я все равно не помню. Трава в палисадниках выросла, замечаю я, и пошла желтыми пятнами, таволга, которую посадила и до последнего дня поливала Сильвания Харрис, исчахла, подсохла и побурела – наверное, корни подгнили. Я отклоняюсь назад, чтобы взглянуть на огороженный проход между домами. У стен вяло цветут розовые и синие гортензии, прикрывающие счетчики газа и воды, оба дома выглядят заброшенными, нежилыми, словно приглашающими в гости грабителей.
Я снова жму на кнопку, уже понимая, что никто мне не откроет и придется еще раз приехать сюда после уик‑энда, когда плата будет просрочена, а может, Ларри про нее и вовсе забудет. С самого времени приобретения этих домов я все подумываю, не покинуть ли мне дом на Кливленд, выставив его на продажу, и не поселиться ли здесь, сэкономив на тратах и тем обеспечив себя на будущее, доказав не словом, а делом мои убеждения по части отношений с людьми. Со временем Мак‑Леоды съедут просто‑напросто из неприязни ко мне, и я смогу подыскать новых жильцов (может быть, китайцев, это придаст расовому составу квартала некоторую пикантность). Хотя при нынешних рыночных сложностях дом на Кливленд вполне может пропустовать не один месяц, и мне придется сильно снизить цену, после чего я останусь с носом даже при том, что сам буду своим агентом и сам оформлю все нужные документы. А с другой стороны, найти хорошего краткосрочного арендатора такого большого дома, как мой, – дело непростое, даже в Хаддаме, и удача тут штука редкая.
Я еще раз нажимаю на кнопку и недолгое время стою на верхней ступеньке крыльца в надежде услышать за дверью какие‑то звуки – шаги, хлопок задней двери, приглушенный голос, топоток пробегающего босиком ребенка. Нет, ничего. Такое случалось и раньше. Конечно, в доме кто‑то есть, но к двери не подходит, и кроме как воспользоваться моим хозяйским ключом или позвонить в полицию и заявить, что мне «неспокойно» за обитателей дома, я ничего сделать не могу. Стало быть, остается только отчалить, а попозже днем приехать сюда снова.
Вернувшись на оживленную Семинарскую, я ставлю машину у здания «Лорен‑Швинделла» и быстро направляюсь к нашему офису, где над пустыми еще столами, выключенными телетекстовыми консолями и копировальными машинами витает обычная для праздничного дня в риелторском агентстве томная апатичность. Почти все, включая и молодых агентов, с большим упорством проводят сегодня в постели лишний утренний час, прикидываясь, что вследствие предпраздничного исхода никто нынче по‑настоящему делами не занимается, а если кому приспичит, тот может за милую душу им и домой позвонить. Одни лишь снующие между самим офисом и складской комнатой Эверик с Уорделлом и мелькают за выходящей на парковку открытой дверью. Эти двое возвращают на склад таблички «ПРОДАЕТСЯ», извлеченные из придорожных канав и найденные в перелесках, куда они попадают, когда местным подросткам надоедает держать их на стенах своих комнат или слышать от матерей, что те их видеть больше не могут. (Мы предложили награду в три доллара за каждую «находку», пообещав не задавать никаких вопросов, и Эверик с Уорделлом, серьезные, нескладные, долговязые и холостые близнецы без малого шестидесяти лет – урожденные хаддамцы и, как ни странно, выпускники Трентонского университета – обратили поиски табличек в точную науку.) Льюисы – отличить одного от другого я, как правило, не в состоянии – живут в стоящем неподалеку от моих доходных домов, сразу за углом, дуплексе, который достался им в наследство от родителей, и, вообще‑то говоря, являются самостоятельными, прижимистыми, лишенными сантиментов домовладельцами: им принадлежит в Нешанике (и приносит изрядный доход) целый квартал населенных пожилыми людьми многоквартирных домов. Тем не менее они неполный день трудятся в агентстве, а также регулярно выполняют в моих домах на Клио‑стрит мелкие ремонтные работы, и делают это с суровой, явственно обиженной скрупулезностью, способной создать у не знающего нас человека впечатление, что они меня терпеть не могут. А это нимало не отвечает действительности, поскольку оба говорили мне, и не раз, что, родившись в штате Миссисипи, я получил – вместе с нелегким историческим наследием – естественное и точное понимание представителей их расы, к которому ни один белый северянин и близко подойти не способен. Утверждение, разумеется, ни на йоту не верное, однако присущая Льюисам расовая неприкаянность старинного покроя неизменно позволяет их безосновательным «правдочкам» цепляться за жизнь с неколебимой силой истины.
Наша секретарша мисс Бонда Ласк уже покинула, как я вижу, женскую уборную и обосновалась в середине ряда пустых столов с сигаретой и «кокой» – сидит, скрестив ноги и покачивая той, что сверху, да так и будет сидеть, с удовольствием отвечая на телефонные звонки и листая «Таймс», до полудня, когда мы закроемся по‑настоящему. Это крупная, рослая блондинка с громоздкой грудью и причудливым чувством юмора, на лице она носит тонны косметики, на теле – яркие, до смешного куцые платья, а живет в соседнем Гроверс‑Миллсе, где однажды, в 1980‑м, прошла с барабаном во главе военного парада. Она была ближайшей подругой Клэр Дивэйн, нашей убитой агентши, и все норовит обсудить со мной ее «дело», потому что знает, похоже, как мы ни осторожничали, что между Клэр и мной кое‑что было. «По‑моему, они не шибко стараются, – таково ее устойчивое мнение о нашей полиции. – Будь она белой девушкой, вы бы совсем другое увидели. Тут бы от ФБР проходу не было». И действительно, трех белых мужчин посадили было на день в кутузку, но потом выпустили, и за прошедшие с того времени недели расследование, похоже, никуда не продвинулось, даром что чернокожий жених Клэр – адвокат, работающий с долговыми обязательствами в хорошей фирме, – обладает серьезными связями, а наш Риелторский совет и ее родители назначили за поимку убийцы премию в 5000 долларов. Но справедливо также и то, что ФБР, проведя небольшое расследование, сочло это преступление не федеральным, а самым обычным убийством.
В нашей конторе мы, по крайней мере официально, оставили ее стол не занятым до раскрытия убийства (хотя, сказать по правде, дела у нас идут не настолько хорошо, чтобы нанять кого‑то на место Клэр). Бонда, со своей стороны, держит ее кресло обвязанным черной лентой, а на пустую поверхность стола ставит тонкую темную вазу с единственной розой. Так она предостерегает нас от забывчивости.
Впрочем, этим утром на уме у Бонды дела глобальные. Ей нравится быть в курсе текущих событий, она читает все, какие находит в офисе, журналы, а раскрытый «Таймс» держит накинутым поверх своего выставленного напоказ бедра.
– Послушай, Фрэнк, ты за ракеты с одной боеголовкой или с десятью? – Она выпевает это, увидев меня, и посылает мне широкую улыбку, говорящую: «Ладно, как твои делишки?»
Сегодня на ней весьма вычурное, сшитое из красно‑бело‑синей тафты платье с открытыми плечами, в таком невозможно даже монетку взять со стойки бара, сохранив при этом благоприличный вид. Ничто, кроме шуточек, меня с ней не связывает.
– Все еще с одной, – отвечаю я, уже сняв со стола три листка бумаги со спецификациями сегодняшнего дома и поворотив к выходу.
Эверик и Уорделл, завидев меня, немедля смываются в складскую (обычная история), поэтому я оставляю в их ящике для корреспонденции написанную мной инструкцию насчет того, где и когда им следует поставить у Хаддамского Лужка разъездной лоток для продажи хот‑догов – после того как они в понедельник приволокут его на буксире из «Фрэнкса», принадлежащего мне ларька, который торгует корневым пивом на 31‑м шоссе, к западу от нашего города. Так они предпочитают вести любые дела – опосредованно и на расстоянии.
– По‑моему, боеголовок и без того в наши дни развелось многовато, – говорю я, направляясь к выходу.
– В таком случае ты, по мнению «Таймс», полная какашка.
Она наматывает золотистый локон на мизинец. Вонда – презренная демократка и знает, что я таков же, и думает, если я не ошибся в догадках, что мы с ней могли бы немного развлечься.
– Надо будет это обсудить, – говорю я.
– Что верно, то верно, – лукаво соглашается она. – Но ты, конечно, занят. Известно тебе, что Дукакис бегло говорит по‑испански?
Произносится это словно бы не для меня, а для каждого, кто ее может услышать, – как будто пустой офис набит заинтересованными людьми. Но я выхожу в la puerta[12], сделав вид, что ничего не слышал, и как можно быстрее возвращаюсь в прохладное спокойствие моей «краун‑виктории».
К девяти я уже качу по Кинг‑Георг‑роуд, направляясь к мотелю «Сонная Лощина» на шоссе 1, чтобы забрать оттуда Джо и Филлис Маркэм и (надеюсь) к полудню продать им нашу новую недвижимость.
С этой лесной дороги Хаддам не походит на город, терзаемый упадком цен. Старый богатый городок, заложенный в 1795‑м рассерженными торговцами‑квакерами, которые, не поладив со своими либеральными соседями по Лонг‑Айленду, отправились на юг и основали поселение с более правильными, по их мнению, порядками, Хаддам выглядит преуспевающим и уверенно единодушным в своих гражданских ожиданиях. Его жилищный фонд может похвастаться немалым числом больших, выстроенных в стиле Второй империи домов XIX столетия и вилл (принадлежащих ныне дорогим адвокатам и президентам разрабатывающих программное обеспечение компаний) с консольными карнизами, куполами, бельведерами и эркерами, акцентирующими стандартный язык архитектуры – новогреческий[13] с федералистскими вкраплениями, – а также послереволюционными каменными домами с веерными окнами, колоннами при входе и римским рифлением. Все они недешево стоили и в те дни, когда была навешена последняя их дверь (а произошло это в 1830 году); на продажу их выставляют редко, разве что в случае развода, при котором мстительная супруга жаждет, чтобы перед прежним любовным гнездышком появилась большая табличка «ПРОДАЕТСЯ» и ее кобелина узнал, почем фунт лиха. Даже некоторые из георгианских, выстроенных вплотную друг к другу домов стали в последние годы престижными и принадлежат теперь богатым вдовам, охочим до приватности разведенным мужьям‑гомосексуалистам и филадельфийским хирургам, которые используют их как загородные прибежища, в которые можно заскакивать по весне с сестрами‑анестезистками.
Впрочем, внешность может, разумеется, быть обманчивой, да, как правило, и бывает. На ценах это пока не сказалось, однако банки уже начали понемногу нормировать выдачу денег и обращаться к нам, риелторам, с «проблемами», которые касаются оценки недвижимости. Многие продавцы, купившие по выходе на пенсию дома на озере Озаркс или в «более уединенных» местах Сноумасса, теперь, когда их дети закончили Виргинский университет, предпочитают выжидательную позицию и в конце концов обнаруживают, что жизнь в Хаддаме куда приятнее, чем им представлялось, когда они полагали, что их дома стоят целого состояния. (Я присоединился к жилищному бизнесу не в самый оптимальный момент, даже едва ли не в худший из возможных – за год примерно до его «проверки на вшивость», которая грянула в прошлом октябре.)
Тем не менее я остаюсь, как и большинство людей, оптимистом и считаю, что бум себя оправдал, какие бы ощущения ни порождал в нас настоящий момент. Хаддамским пригородам удалось аннексировать собственно Хаддам, а это увеличило нашу налоговую базу и позволило нам отказаться от моратория на строительство и вложить новые средства в инфраструктуру (хорошее свидетельство тому – раскопки, которые ведутся перед моим домом). А благодаря происходившему в начале десятилетия притоку биржевых маклеров и богатых адвокатов индустрии развлечений в пригороде удалось сохранить несколько исторических зданий, равно как и поздневикторианских домов, разрушавшихся из‑за того, что их владельцы постарели, перебрались на жительство в Сан‑Сити или просто померли. В то же самое время цены домов из диапазона от умеренной до низкой – их‑то я и показываю Маркэмам один за другим – продолжали понемногу расти, как это было и в начале нашего века, и потому большинство здешних обладателей среднего дохода, включая и афро‑хаддамцев, все еще могут, если им захочется, перестать платить высокие налоги, продать свои дома, набить карманы долларами, преисполниться сознанием собственного успеха, возвратиться в Де‑Мойн или Порт‑о‑Пренс, купить там дом и жить на свои сбережения. Процветание – новость не обязательно дурная.
В конце Кинг‑Георг‑роуд широко, точно зеленые сенокосы Канзаса, раскрываются земли производящих дернину ферм, я сворачиваю на некогда деревенскую Квакертаун‑роуд, с нее резко беру влево, на шоссе 1, а оттуда выезжаю, описав дугу, на Гренджерс‑Милл‑роуд, которая позволит мне добраться до «Сонной Лощины», избежав получасовой толчеи машин, что подбираются, стремясь покинуть наши места, к 4‑му шоссе. Справа от меня проплывает торговый центр «Квакертаун», уныло стоящий посреди просторной, сейчас почти пустой парковки с горсткой машин на каждом ее краю, над которыми еще болтаются растяжки – «Сирса» и «Голдблюма»; изначальные строители центра ныне ведут свои дела из федеральной тюрьмы Миннесоты. Даже возвышающийся за центром «Синема XII» докатился до того, что показывает лишь один фильм, и только в двух залах. На рекламном козырьке над входом значится: «Б. Стрейзанд: Звезда заскучала ** Помолвка отменяется ** Поздравляем, Берти и Стэш».
Мои клиенты Маркэмы, с которыми я встречаюсь в девять пятнадцать, приехали из крошечного, расположенного в далеком северо‑восточном углу штата Вермонт городка Айленд‑Понд, а их дилемма стала ныне дилеммой многих американцев. Когда‑то, в неразличимых теперь шестидесятых, они были людьми семейными, затем оба бросили ничего не обещавшую двумерную жизнь (Джо преподавал тригонометрию в Аликиппе, пухленькая, медноволосая, немного лупоглазая Филлис вела домашнее хозяйство в округе Колумбия) и отправились, прихватив жилые автоприцепы, в Вермонт, на поиски более яркого и менее предсказуемого Weltansicht[14]. Время и судьба вскоре совершили нимало не удивительный поворот: супруги обоих смылись еще с чьими‑то супругами; дети стали увлекаться наркотиками, беременеть, жениться и выходить замуж, а там и вовсе укатили в Калифорнию, или Канаду, или Тибет, или Висбаден, что в Западной Германии. Два или три года Джо и Филлис безотрадно вращались в пересекавшихся кругах друзей и соседей, принимая то одно Weltansicht, то другое, погружаясь в учебу, получая новые степени, обзаводясь новыми приятелями, и в конце концов отдались тому, что было доступным и очевидным с самого начала, – честной и вполне сознательной любви друг к дружке. И почти сразу Джо Маркэму – коренастому, короткорукому человечку моих примерно лет, с маленькими глазками и волосатой спиной (этакий Боб Хоскинс), когда‑то игравшему в защите аликиппских «Боевых Насмешников» и явными «креативными» качествами не отличавшемуся, – стало вдруг везти с его цветочными горшками и скульптурами, которые он отливал в абстрактных земляных формах. До той поры это было его забавой, и жена Джо, Мелоди, жестоко высмеяла таковую, прежде чем вернуться в Бивер‑Фолс, оставив мужа наедине с его постоянной работой в Департаменте социального обслуживания. Тем временем и Филлис начала понемногу сознавать свою гениальность по части проектирования роскошных иллюстрированных брошюрок на изысканной бумаге, которую она изготовляла своими руками (именно Филлис спроектировала первый большой почтовый каталог Джо). Они и ахнуть не успели, как начали рассылать работы Джо и живописующие их великолепные буклеты Филлис во все концы света. Его цветочные горшки стали продаваться в больших универмагах Колорадо и Калифорнии и появляться, как дорогие коллекционные вещи, в шикарных каталогах из разряда «товары почтой», а затем – к изумлению обоих супругов – побеждать на престижных ремесленных ярмарках (на две из них Маркэмы и поехать‑то не смогли, до того были заняты).
Очень скоро они построили для себя большой новый дом с высокими, как в церкви, потолками, камином и дымоходом, сложенными вручную из подобранных вокруг дома камней; дом стоял в конце частной лесной дороги, за старым яблоневым садом. Затем учредили бесплатные курсы для маленьких групп полных энтузиазма студентов Линдонского колледжа – так они пытались расплатиться с общиной, которая поддерживала их во всякого рода тяжелые времена, – а затем у них родилась дочь, Соня, названная в честь одной из хорватских родственниц Джо.
Оба, разумеется, понимали, что удача им выпала невероятная, особенно если вспомнить совершенные обоими ошибки и все, что пошло в их жизнях наперекосяк. К тому же ни Джо, ни Филлис не видели в «вермонтской жизни» своего конечного пункта назначения. Каждый держался довольно жесткого мнения о профессиональных изгоях и состоятельных хиппи, бывших не более чем трутнями в обществе, которое нуждается в новых идеях. «Я не хочу проснуться одним утром, – сказал мне Джо, когда они – насквозь промокшие, наивные миссионеры – в первый раз появились в нашем офисе, – и понять, что обратился в пятидесятипятилетнего засранца в бандане и с идиотской серьгой в ухе, способного говорить только о том, до чего же сдал Вермонт, – и это после того, как куча народу, в точности такого, как он, понаехала туда, чтобы все изгадить».
Соне нужна хорошая школа, решили они, чтобы она могла перейти из нее в еще лучший колледж. Их первые дети учились в местных школах с мексиканцами, желтокожими и шпаной в куртках‑бомберах – и что из этого вышло? Старший сын Джо, Симус, уже отсидел срок за вооруженное ограбление, покантовался в трех клиниках для наркоманов и был признан необучаемым; дочь в шестнадцать лет выскочила за байкера и давно уже не давала о себе знать. Еще один мальчик, Федерико, сын Филлис, служил в армии. Имея за спиной столь трезвящий, поучительный опыт, Маркэмы, что вполне понятно, желали для Сони чего‑нибудь, позволяющего надеяться на большее.
И потому они стали искать город, где и школы наилучшего качества, и жить было бы приятно, и до нью‑йоркского рынка, куда отправлялись работы Джо, было бы недалеко, – и Хаддам занял первое место по всем трем категориям. Джо засыпал город и его окрестности письмами и резюме и отыскал в Хайстауне, в новом издательстве учебной литературы, «Ливридж Букс», работу, которая позволяла использовать его математические и компьютерные познания. Филлис обнаружила, что в городе имеется несколько любительских групп, занимающихся изготовлением бумаги, и возможность построить, обновить или арендовать студию, в которой Джо сможет лепить свои горшки и отливать скульптуры, чтобы затем рассылать их вместе с ее впечатляющими брошюрами, – все это подтолкнуло Маркэмов к попытке начать новую жизнь в нашем солнечном, не замаранном наркотиками краю, где и школы хороши, и улицы безопасны.
Их первый визит пришелся на март, когда, как они совершенно правильно полагали, «все» выставляется на продажу. Спешить им не хотелось, они думали изучить весь спектр предложений, принять тщательно обдуманное решение и к первому мая купить дом, а четвертого уже поливать свою лужайку. Они понимали, конечно, Филлис Маркэм сама мне об этом сказала, что им придется «ужаться» в тратах. Пока они барахтались в Вермонте, мир изменился, и во многом. Деньги подешевели, теперь их требовалось больше, чем прежде. Хотя в общем и целом Маркэмы считали, что в Вермонте они жили правильно, сумели отложить кое‑что за последние годы, а во всем, что с ними случилось, – разводы, одинокая, бесцветная жизнь, неприятности с детьми – вели себя совершенно как один человек.
Они решили при первой же возможности продать свой новый, собственными руками построенный дом и быстро нашли молодого кинопродюсера, который пожелал купить его с небольшой скидкой и рассрочкой на десять лет. Им хотелось, сказал мне Джо, создать ситуацию, из которой не будет обратной дороги. Они перенесли всю мебель в сухой сарай каких‑то своих друзей, заняли домик других, уехавших отдыхать, и в одну субботнюю ночь выехали на своем «саабе» в Хаддам, чтобы в понедельник утром явиться в какое‑нибудь агентство в качестве покупателей.
Они не ведали, что отправляются на встречу с самым большим потрясением их жизни!
Было совершенно ясно, ради чего Маркэмы вышли на рынок жилья, и желания они питали – о чем я им и сказал – более чем оправданные: им требовался скромный, но привлекательный дом с тремя спальнями и, может быть, несколькими симпатичными деталями, не вступающими, однако ж, в противоречие с принятой ими этикой, основу коей составляло «ужаться» и «образование превыше всего». Дом с паркетными полами, лепниной под потолком, маленьким резным камином, простыми лестничными перилами, венецианскими окнами и, пожалуй, с банкеткой у одного из них. И с маленьким участком земли позади, примыкающим к кукурузному полю какого‑нибудь брюзгливого фермера или же к пруду либо ручью. Построенный до войны или сразу после нее. Лужайка с крепким кленом посередке или с давними насаждениями, пристроенный к дому гараж, возможно нуждающийся в переделке. Гарантийное письмо или финансирование владельца, что‑то в этом роде, с чем жить, вообще‑то, можно. Ничего нарочитого, претенциозного, просто дом для небольшой здравомыслящей, недавно образовавшейся семьи, вступающей в третью четверть жизни с малым ребенком на руках. Скажем, в районе 148 тысяч, около трех тысяч квадратных футов, поближе к средней школе и чтобы до продуктового было рукой подать.
Единственная проблема состояла и состоит в том, что дома наподобие этого – те, о которых Маркэмы продолжают мечтать, переваливая хребет Таконик, выискивая в лунном свете плывущие мимо, затаившиеся в лесах низкие крыши и домики с замшелыми, заросшими плющом каменными стенами на деревенских улочках, что, изгибаясь, уводят воображение к домостроительным чудесам, – такие дома стали достоянием истории. Древней истории. И цены, о которых помышляют Маркэмы, ушли в небытие примерно в то время, когда Джо распрощался с Мелоди и занялся пухленькой, круглогрудой и бойкой Филлис. Году, скажем, в 1976‑м. Поживите‑ка сейчас в доме за четыреста пятьдесят тысяч, если, конечно, найдете такой.
Возможно, я и смог бы подобраться поближе к мечте этих покупателей, если бы они так не спешили и не падали в обморок, когда по оценкам банка стоимость дома оказывалась на тридцать тысяч ниже запрошенной, его продавец требовал 25‑процентного задатка, а о концепции, именуемой «финансирование владельца», и слыхом не слыхивал.
Дома, которые я мог бы им показать, до мечтаний Маркэмов здорово недотягивают. Сейчас средний дом в районе Хаддама стоит 149 тысяч, за эти деньги можно купить стандартное, колониального стиля жилище, почти достроенное и находящееся в не таком уж и близком к городу Мэллардс‑Лэндинге: 1900 квадратных футов, гараж, три спальни, две ванные; камин, подвал и ковры отсутствуют, дом стоит на участке размером 50 на 200 футов, «сгруппированном» так, чтобы сохранить образ открытого пространства, из окон открывается вид на «пруд» с дном из стеклопластика. Все это погружает Маркэмов в бездну уныния и после трех недель осмотров лишает желания даже вылезать из машины и обходить большую часть тех домов, у которых я назначаю им встречи.
Помимо этого я познакомил их с чередой старых сельских домов, не выходящих за рамки их ценового окошка, – чаще маленьких, темных, с двумя спальнями, неопределенно греческими фасадами, изначально построенных на пороге нашего века для слуг богатеев, а ныне принадлежащих потомкам сицилийских иммигрантов, которые приезжали в Нью‑Джерси, чтобы трудиться каменщиками на строительстве церкви Библейского института, а то еще работникам сферы услуг, владельцам магазинчиков или неграм. Дома эти представляют собой запущенные, ужатые версии более импозантных городских особняков – я знаю это, потому что, переехав сюда восемнадцать лет назад, мы с Энн снимали один такой, – квадратные комнаты с несколькими окнами и низкими потолками, как‑то несуразно соединенные, отчего чувствуешь себя в них задыхающимся и нервничаешь, как в приемной дешевого хиропрактика. Кухни там всегда на задах, больше одной ванной комнаты встречается редко (разве что дом перестраивали, однако в таких случаях он и стоит вдвое дороже), фундаменты отсырелые, давно попорченные термитами. Это нерешаемые архитектурные головоломки с чугунными, подозрительными по части свинца трубами, требующей расшифровки проводкой и двориками размером с почтовую марку. Вы платите за все эти радости полную цену и получаете возможность слушать, как пукают ваши соседи. Продавцы – это всегда последняя линия обороны в войне с реальностью, они первыми учуивают, что таинственные коррекции рынка угрожают их незаменимости. (Покупатели – предпоследняя.)
В двух случаях дело кончалось показом домов Соне (одногодке моей дочери!) – в надежде, что ей понравится какая‑то деталь (строгая «розовая комната», в которой она сможет поселиться, особенно уютное местечко для видеомагнитофона, какие‑нибудь встроенные кухонные шкафы) и она повлачится обратно к машине, лепеча, что увидела дом, о котором мечтала всю свою короткую жизнь, и мама с папой просто обязаны его осмотреть.
Да только этого не случилось. Во время исполнения обеих моих бессмысленных затей Соня бродила, стуча каблучками, по пустым комнатам, гадая, не сомневаюсь, как это двенадцатилетняя девочка может купить дом, а я, глянув в щель между шторами, видел, как Джо и Филлис предаются в моей машине язвительным спорам, назревавшим, надо думать, в течение дня, – оба смотрели за ветровое стекло, он с переднего сиденья, она с заднего, брюзжа, но друг на дружку не глядя. Раз‑другой Джо резко оборачивался, фокусируя на жене маленькие пристальные, как у обезьяны, глаза и выпаливая нечто уничтожающее, а Филлис скрещивала на груди пухлые руки, бросала на дом ненавидящий взгляд и только потряхивала головой, не снисходя до ответа. В скором времени мы с Соней выходили и вся компания отправлялась к следующему дому.
Увы, по невежеству своему и упрямству Маркэмы не сумели постичь гностическую истину торговли недвижимостью (истину, которой невозможно поделиться, не показавшись бесчестным или циничным): человек никогда не отыскивает и не покупает того дома, какого он, по его словам, жаждет. Рыночная экономика, как я уяснил, ни в малой мере не исходит из того, что потребитель получает желаемое. Она исходит из того, что вам предлагается нечто такое, в чем вы, по вашим представлениям, не нуждаетесь, но зато доступное, предлагается раз за разом, пока вы не сдаетесь и не начинаете проникаться ощущением, что и оно вам по душе, и сами вы тоже человек довольно симпатичный. И ничего дурного в таком раскладе нет. С какой это стати вы должны получать лишь то, что считаете, как вам представляется, желательным, или ограничиваться вашими незатейливыми планами? Жизнь устроена совершенно иначе, и, если вам хватает ума, вы рано или поздно решаете, что оно и к лучшему.
Собственный мой подход ко всем подобным делам и, в частности, к истории с Маркэмами состоит в том, чтобы со всей ясностью дать понять, у кого я состою на жалованье (у продавца), что мое дело – познакомить клиентов с нашими местами, а там уж пусть они сами решат, хочется ли им здесь жить, а после воспользуются моей готовностью продать им, собственно говоря, дом. Кроме того, я стараюсь внушить им, что продаю дома так, как хотел бы, чтобы один из них продали мне: не обращаясь во флюгер; не излагая воззрения, в большую часть которых не верю; не показывая клиенту уже виденный им и не понравившийся дом, притворяясь, будто ни того ни другого не было; не уверяя, что дом «интересен» или «обладает потенциалом», когда сам считаю его изрядной дырой, и, наконец, не пытаясь заставить людей поверить в меня (не то чтобы мне совсем уж верить нельзя – просто я не напрашиваюсь на это), но прося их верить в то, что им дороже всего, – в самих себя, в деньги, в Бога, в стабильность, в прогресс или просто в дом, осмотрев который они решат поселиться в нем, потому что он им по душе, – и соответственно поступать.
В целом к сегодняшнему дню Маркэмы осмотрели сорок пять домов – приволакиваясь из Вермонта и уволакиваясь в него с видом все более хмурым, хотя многие они видели лишь из окна моей машины, медленно ехавшей вдоль бордюра. «Вот в этом сортире я жить точно не стал бы», – сообщал Джо, злобно глядя на дом, к которому я их привез. «Вы попусту потратите здесь время, Фрэнк», – сообщала Филлис, и мы уезжали. Или же она говорила мне с заднего сиденья: «Джо не переваривает оштукатуренные дома. В Аликиппе он как раз в таком и вырос. К тому же нам не хочется делить с соседями подъездную дорожку».
И это были неплохие дома. Определенно не из тех, что «нуждаются в починке» или «просто требуют немного любви», не «мечта рукодельника» (да в Хаддаме такие и не водятся). Я не показал им ни одного дома, в котором они не смогли бы без особо тяжких трудов начать втроем новую жизнь, показанные мной дома требовали лишь недорогого ремонта да немного пространственного воображения.
Маркэмы застряли на том, с чего начали в марте, – они все еще не совершили покупку, не назвали свою цену, не выписали чек на сумму задатка и даже не осмотрели хотя бы один дом дважды, а вследствие этого впали в уныние, поскольку близилась знойная середина лета. Что касается моей жизни, я за это время удачно продал восемь домов, показал тридцати разным людям сотню других, провел с детьми несколько уик‑эндов на Побережье, посмотрел (лежа в кровати) полуфинал, открытие сезона на «Ригли», открытый чемпионат Франции по теннису и три Уимблдонских тура; ну а если говорить о делах более значительных, то наблюдал, как уныло и со скрипом тянется президентская кампания, пережил свой сорок четвертый день рождения и понял, что мой сын понемногу становится и для себя, и для меня источником тревоги и огорчений. А помимо того, в эти временные рамки вместились два крушения пассажирских авиалайнеров (вдали от наших берегов); Ирак потравил кучу курдских крестьян; президент Рейган посетил Россию; на Гаити состоялся переворот; центр страны поразила засуха, а «Лейкерсы» победили в чемпионате НБА. Жизнь, как говорится, продолжалась.
Между тем Маркэмы начали «грызть ногти» при мысли о кинопродюсере, который жил теперь в доме их мечты и, по уверениям Джо, продюсировал порнофильмы с участием местных подростков. Кроме того, выходное пособие, полученное Джо от вермонтской социальной службы, как пришло, так и ушло, да и деньги, которые он отложил на отдых, тоже подходили к концу. У Филлис, к большому ее испугу, появились болезненные и, возможно, зловещие женские проблемы, которые заставили ее ездить среди недели в Берлингтон ради сдачи анализов, двух биопсий и разговоров об операции. «Сааб» их начал перегреваться и плеваться во время поездок Филлис и Сони в танцклассы Крафтсбери. И, как будто этого было мало, друзья Маркэмов возвратились из посвященного геологическим штудиям отпуска на Большом Невольничьем озере, и Джо с Филлис пришлось вернуться в их изначальный, давно покинутый дом, по‑прежнему принадлежащий им, и начать подумывать о государственном пособии.
Маркэмы столкнулись также с высоким уровнем неизвестности, неотделимым от покупки любого дома, – неизвестности, которая почти наверняка сказалась бы на всей их жизни, даже если б они были богатыми кинозвездами или клавишниками «Роллинг Стоунз». В конечном счете покупка дома частично определяет пока неизвестный нам предмет наших дальнейших забот: то, какой вид из эркерного окна мы получим (или не получим), где именно мы будем ругаться или любиться, где и в каких условиях почувствуем себя попавшими в расставленную жизнью ловушку или защищенными от бури, где будут во благовременьи погребены самые одухотворенные (пусть и сильно переоцененные) составляющие наших личностей, где мы сможем умереть или заболеть так, что станем желать себе смерти, куда вернемся после похорон или, как я когда‑то, развода.
А оставляя в стороне эти еще неведомые им обстоятельства, следует помнить и о том, чего они пока не знают о самом доме, и о чреватой будущими печалями уверенности, что узнают они это, лишь когда подпишут все документы, войдут в дом, закроют за собой дверь и поймут: этот дом – их. И немного погодя узнают много чего другого и, возможно, малоприятного, а ведь им не хотелось, чтобы оно – неведомое, но предвкушаемое – дурно сказалось на них или на ком‑то из тех, кого они любят. Временами я просто не понимаю, зачем люди покупают дома, да и, коли на то пошло, вообще делают что бы то ни было, содержащее осязаемое вероятие сесть в лужу.
Часть моего служения Маркэмам как раз и сводится к стараниям заполнить такие пробелы. В конце концов, моя задача – внушить клиентам, что они многого не знают и знать не могут, и потому я не сомневаюсь, что после длительных, не приносящих удовлетворения столкновений с реальностью большинство из них начинает трепетать и дрожать от страшных мыслей: да не мошенник ли этот малый? А вдруг он наврет мне с три короба и прикарманит мои денежки? Вдруг этот район вот‑вот переведут в категорию криминальных, а на моей улице начнут расти как грибы богадельни и диспансеры для наркоманов? Я знаю также, что единственная серьезная причина «срыва» клиента (помимо его вопиющей глупости или грубости риелтора) – это разъедающее душу подозрение, что агенту наплевать на его желания. «Он просто показывает нам то, что не смог сбыть с рук, и хочет, чтобы оно нам понравилось», или «Мы объяснили ей, чего хотим, а она ни разу нам ничего похожего не показала», или «Он попусту тратит наше время – таскает нас по городу, да еще и пожрать за наш счет норовит».
В начале мая я предложил им меблированную кооперативную квартиру в перестроенном викторианском особняке на Берр‑стрит, прямо за Хаддамским театром – со всеми удобствами и крытой стоянкой для машин. Стоила она на 1500 долларов больше, но находилась рядом со школами, да и Филлис смогла бы обходиться без второй машины до времени, когда Джо начнет работать. Однако Джо, ругаясь дурными словами, заявил, что в последний раз жил в «говеной квартирке без горячей воды» в 1964‑м, когда был второкурсником «Даквесна», и больше не станет, да и не желает к тому же, чтобы Соня начала учебу в какой‑нибудь смурной новой школе в компании богатых, неврастеничных детей из пригорода, а все их семейство обратилось бы в квартирных крыс. Он предпочитает, сказал Джо, навсегда забыть о таком дерьме. Неделю спустя мне подвернулось вполне приемлемое кирпичное, крытое черепицей бунгало на узкой улочке за «Пелчерзом» – не бог весть что, конечно, но въехать туда можно было сразу, арендовав с правом дальнейшего выкупа обстановку и переделав то да се по своему вкусу. Собственно, так мы с Энн, да и многие прочие и жили, когда только‑только поженились и считали, что все хорошо, а вскорости будет еще лучше. Джо и смотреть на него отказался.
С начала июня Джо помрачнел, стал мелочным – как если бы жизнь предстала перед ним в новом и решительно неприглядном свете и он надумал обзвестись какими‑то защитными механизмами. Филлис дважды звонила мне поздней ночью, один раз в слезах, давала понять, что жить с ним очень нелегко. Она рассказала, что Джо начал пропадать куда‑то на полдня, что горшки он теперь лепит по ночам в ателье своей приятельницы, художницы, пьет много пива, а домой возвращается после полуночи. Другая беда: Филлис уверила себя, что он махнул рукой на всю эту чертовщину – переезд, школа для Сони, «Ливридж Букс» – и норовит вернуться к бессмысленной нонконформистской жизни, которую вел до того, как они встретились и проложили «новую тропу к водопаду»[15]. Не исключено, сказала Филлис, что Джо не способен выносить истинную близость, которую сама она понимает как потребность делиться своими горестями и успехами с тем, кого любишь, не исключено также, что попытки купить дом открыли и в ней дверь, ведущую в некие темные коридоры ее души, – заходить в них она боится, да, по счастью, и обсуждать их суть решительно не готова.
Короче говоря, Маркэмы, как это ни печально, столкнулись с пагубным шансом скатиться по социо‑эмоцио‑экономической наклонной плоскости, которую они полгода назад и вообразить не могли. Вдобавок к тому они – и я это знаю – начали сумрачно размышлять обо всех прочих ошибках, какие совершили прежде, о немалой цене, заплаченной за них, и о том, что больше они ошибаться не желают. Хотя в конечном счете худшее в наших сожалениях – то, что они заставляют нас уклоняться от самой возможности новых сожалений – после того, как до нас смутно доходит, что не следует решаться на поступки, способные испоганить всю нашу жизнь.
Резкий металлический фруктовый привкус пропитывает джерсийский воздух – аромат перегретых двигателей и тормозов, испускаемый грузовиками на шоссе 1, далеко разносится по недобрым проселкам, одним из которых я сейчас еду мимо пышных штаб‑квартир нового фармацевтического мира, примыкающих к плодородным пшеничным полям, коими заправляют почвоведы Ратгерского университета.
А за полями раскинулся Мэллардс‑Лэндинг[16] (прикидывающийся деревянным колониального якобы стиля рекламный щит изображает двух уточек на бережку), будущие дома его пока что обозначены скудными грудами бетонных плит, голые участки красноватой земли ждут, когда их застелют дерном. Вдоль дороги трепещут оранжевые и зеленые вымпелы: «Открытый образец дома», «Удовольствие, которое вам по карману!», «Строже всего охраняемая тайна Нью‑Джерси». Однако здесь еще остались длинные, сооруженные бульдозерами завалы из поваленных деревьев, а с одной стороны дороги, более‑менее там, где возникнет центр поселения, тянутся ярдов на двести груды выкорчеванных, обгорелых пней. В четверти мили от дороги, за далекой стеной дважды вторичного леса, все зверье которого уродилось где‑то еще, поднимаются в густеющем грозовом воздухе два нефтяных резервуара, их сигнальные огни посверкивают рубинами и серебром, твердя «не подлетать, не подлетать» кружащим в небе чайкам и аэробусам, заходящим на посадку в Ньюарке.
Я в последний раз поворачиваю направо, подъезжаю к «Сонной Лощине» и вижу на кочковатой автостоянке две машины, одна со скучно зеленым вермонтским номером – проржавелая салатовая «нова», позаимствованная Маркэмами у друзей с Невольничьего озера, на бампер ее налеплен забрызганный грязью стикер: «АНЕСТЕЗИСТЫ ВСЕГДА КОЧУЮТ». Риелтор более предусмотрительный, пожалуй, позвонил бы сюда прошлым вечером, поведал выдуманную им «хорошую новость» о неожиданном снижении цены на недоступный прежде дом и оставил сообщение у консьержа, чтобы приманить и помучить Маркэмов. Дело, однако, в том, что я уже немного устал от них за время нашей долгой кампании и впал в настроение не шибко радушное, поэтому я просто останавливаюсь посреди парковки в надежде, что некие эманации моего появления проникнут сквозь хлипкие стены мотеля и погонят Маркэмов к двери – благодарных, извиняющихся, готовых расстаться с задатком в тот самый миг, как на глаза им попадется дом в Пеннс‑Неке, о котором я, разумеется, только еще собираюсь рассказать.
Тонкие занавески квадратного окошка домика № 7 и впрямь слегка раздвигаются. Из маленького моря темноты выплывает круглая, скорбная физиономия Джо Маркэма – он вроде бы изменился (хоть и не могу сказать в чем). Физиономия поворачивается, шевелит губами. Я легко помахиваю ладонью, занавески смыкаются, а секунд через пять обшарпанная розовая дверь открывается и Филлис Маркэм выступает в жару непозднего утра неловкой походкой женщины, которая не привыкла толстеть. Я вижу с моего места за рулем, что Филлис слегка изменила медный оттенок своих рыжих волос, они стали и ярче, и темнее, а также соорудила из них пышную, грибовидную «чашу» вроде тех, что по душе бесполым пожилым обитательницам пригородов из разряда «выше среднего». В случае Филлис эта прическа выставляет напоказ ее крошечные уши и словно укорачивает шею. На ней мешковатая юбка‑штаны цвета хаки, сандалии и плотный пуловер из мексиканской камчатой ткани, скрывающий немного расползшийся животик. Ей, как и мне, за сорок, не ясно, правда, кто из нас старше, а тело свое она несет так, точно наша планета обзавелась новым грузом истинных горестей, однако знает об этом только она, Филлис.
– Готовы? – спрашиваю я, опуская стекло в окне и улыбаясь только‑только задувшему предгрозовому ветерку. Вспоминаю анекдот Пола о лошади и прикидываю, не рассказать ли его, выполнив данное сыну обещание.
– Он говорит, что не поедет, – отвечает Филлис. Нижняя губа ее вроде бы увеличилась и потемнела – уж не дал ли ей Джо этим утром в зубы? Хотя губы Филлис – лучшее, что в ней есть, и куда более вероятно, что Джо порадовал себя, чтобы не думать о бедах реальности, мужской утренней разминкой.
– И в чем же дело? – спрашиваю я, все еще улыбаясь. Жаркий утренний ветер уже несет по земле бумажный сор и песок парковки, а взглянув в зеркальце заднего вида, я вижу, что с запада быстро надвигаются темно‑лиловые грозовые тучи, окутывая небо и готовясь вылить на нас большую бочку дождевой воды. Не лучшая обстановка для продажи дома.
– Мы поругались, пока ехали сюда. – Филлис потупляется, затем бросает скорбный взгляд на розовую дверь, словно ожидая, что из нее выскочит, весь в камуфляже, Джо, выкрикивая скверные слова и передергивая затвор винтовки М‑16. И возводит глаза к уже кишащему тучами небу, как бы прося у него защиты. – Я подумала, может быть, вы с ним поговорите.
Она произносит это сдавленным, гортанным голосом, потом поднимает повыше маленький носик, сжимает губы, и из‑под век ее выкатываются, подрагивая, две слезы. (Я уж и забыл, как сильно сказался на ее речах присущий Джо немного чавкающий выговор уроженца Западной Пенсильвании.)
Большинству американцев так или иначе приходится проводить хотя бы часть своей жизни в обществе риелторов или видеть, как она, жизнь, меняется в результате каких‑то слов или действий риелтора. Тем не менее я считаю, что, прежде чем отправляться осматривать дома, людям надлежит целиком и полностью отрешиться от их домашних скандалов, словесных свар и стараний посильнее уязвить чувства другого. Я уже более‑менее привык к ледяному молчанию, загадочным, но горьким репликам «в сторону» и гневным взглядам, которыми обмениваются перспективные покупатели домов, – все это свидетельствует, не выставляя напоказ, о куда более драматичных, послеполуночных выкручиваниях рук, криках и обмене подлинными оплеухами. Однако я бы ввел в правила поведения клиентов следующее требование: забудьте на время осмотра все столь важное для вас собачье дерьмо, чтобы я мог выполнять мою работу – поднимать вам настроение, открывать перед вами новые, неожиданные возможности выбора и предлагать столь необходимую вам помощь по части повышения качества вашей жизни. (Я еще не говорил этого, но уже готов списать потраченное на Маркэмов время в убыток, и сейчас меня одолевает сильное искушение поднять в окошке стекло, дать задний ход, вылететь на дорогу и устремиться к Побережью.)
Вместо этого я спрашиваю:
– Что я должен ему сказать?
– Скажите, что у вас есть прекрасный дом, – отвечает она тонким, безнадежным голосом.
– А где Соня?
Наверное, внутри, с папочкой, думаю я.
– Нам пришлось оставить ее дома. – Филлис грустно покачивает головой. – У нее появились признаки стресса. Она похудела, а позапрошлой ночью написала в кровать. Похоже, не только нам все это тяжело дается.
По‑видимому, Соне только еще предстоит отпугивать во снах факелом диких зверей.
Я неохотно открываю дверцу машины. Небольшой, обнесенный изгородью из плоской колючей проволоки участок земли бок о бок с «Сонной Лощиной» занимает убогая автолавка, с вбитых в ее стены гвоздей свисают товары, они подрагивают и серебристо мерцают на ветру. Двое белых стариков стоят там у дощатой лачужки, полностью облаченной в кольчугу из колесных колпаков. Один хохочет над чем‑то, скрестив руки поверх большого живота и раскачиваясь. Другой его словно не слышит, он просто смотрит на меня и на Филлис так, точно мы договариваемся о заключении какой‑то непонятной ему сделки.
– Собственно, именно это я ему сказать и собирался. – И я пытаюсь улыбнуться еще раз.
Филлис и Джо явно приближаются к эмоциональному срыву, существует опасность, что они могут просто утечь куда‑то еще, ощутив потребность начать все заново, чего, естественно, не бывает, а кончат покупкой первого же дерьмового двухуровневого домишки, какой покажет им другой агент.
Филлис молчит, словно и не слышит меня, она обнимает себя руками, лицо у нее угрюмое, отчужденное, и я направляюсь к розовой двери, ощущая в себе странную бойкость, а ветер подталкивает меня в спину.
Я наполовину стукаю по приоткрытой двери, наполовину толкаю ее. Внутри темно, тепло и пахнет чем‑то вроде средства от тараканов и кокосовым шампунем Филлис. «Ну, как делишки?» – спрашиваю я у сумрака голосом, который если и не полон уверенности, то наполовину полон уверенности поддельной. Дверь в освещенную ванную комнату распахнута; на неубранной кровати валяется чемодан и в беспорядке разбросана одежда. А что, если Джо сидит сейчас на толчке и я вынужден буду именно в такой диспозиции вести с ним серьезный разговор о возможностях приобретения дома?
Впрочем, нет. Сидит он в большом пластмассовом кресле в темном углу между кроватью и занавешенным окном, в котором я недавно видел его лицо. На нем бирюзовые «вьетнамки», тесные серебристого тона шорты (чуть ли не из майлара) и майка. Короткие мясистые руки Джо лежат на подлокотниках, ступни покоятся на приподнятой подножке, затылок упирается в подушечку подголовника – в общем, вылитый астронавт, изготовившийся к первому натиску перегрузки, которая отправит его в небытие.
– Тааак, – вяло произносит он с приобретенным в Али‑киппе акцентом, – Что, появился еще один дом, который вы хотите мне втюхать? Новая груда хлама?
– Ну, по‑моему, я нашел кое‑что, и вам стоит на это взглянуть, Джо. Я правда так думаю.
Обращаюсь я не к Джо, а к комнате в целом. Я продал бы дом любому, кто в ней окажется.
– И на что оно похоже? – Джо так пока ни разу и не шевельнулся в своем космическом кресле.
– Оно похоже на довоенный дом, – отвечаю я, стараясь припомнить, чего Джо ожидает от своего возможного приобретения. – Двор с трех сторон. Трава, деревья – все высажено уже давно. И обстановка, думаю, придется вам по душе.
Обстановки я, разумеется, не видел, потому что в дом ни разу не заходил. Все мои сведения почерпнуты из спецификации. Хотя я мог и проезжать мимо него в кавалькаде других агентов, а это позволяет с легкостью строить догадки об интерьере.
– На вашей дерьмовой работе вы ничего другого сказать и не можете, Баскомб.
Баскомбом Джо никогда меня не называл, и мне это не нравится. На лице его, замечаю я, появились вокруг маленького красного рта начатки агрессивной козлиной бородки, отчего рот стал еще меньше и краснее, словно приобретя какую‑то новую функцию. Я различаю на майке Джо надпись «Горшечники делают это пальцами». Ясно, что и он, и Филлис претерпевают некие отчетливо выраженные изменения, как внутренние, так и внешние. На последних стадиях поисков дома это дело вполне обычное.
Я настороженно вглядываюсь в темный дверной проем, теплый порывистый предгрозовой ветер бьет мне в спину. Мне очень хочется, чтобы Джо занялся, черт возьми, тем, ради чего мы здесь встретились.
– Знаете, чего хочу я! – Пальцы Джо начинают рыться в чем‑то на прикроватном столике – в пачке недорогих сигарет. Насколько мне известно, до этого утра он не курил. Теперь Джо закуривает, щелкнув дешевой пластиковой зажигалкой, и выпускает в сумрак огромное облако дыма. Уверен, в нынешнем его наряде он кажется самому себе неотразимым сердцеедом.
– Мне казалось, вы приехали сюда, чтобы купить дом, – говорю я.
– Я хочу стать частью реальности, – надменно провозглашает Джо, возвращая зажигалку на столик. – А тут я просто валяю дурака со всякой херней. С паршивой неразберихой. Я чувствую, что потратил на херню всю мою паршивую жизнь. Понял это, когда срал нынче утром. Вам такое и невдомек, верно?
– Какое? – Вести подобный разговор с Джо все равно что консультироваться у дешевого прорицателя (я это однажды проделал).
– Вы думаете, Баскомб, что ваша жизнь направлена к какой‑то цели. Вот как вы думаете. А я сегодня утром увидел себя по‑настоящему. Закрыл дверь сортира – и вот он я, в зеркале, смотрю себе в лицо, да еще и в самое человеческое из мгновений – посреди вшивого мотеля, куда я в студенческие времена даже шлюху не привез бы, а теперь забрался ради того, чтобы осмотреть какой‑то дом, в котором я и за сто лет жить не захочу. Мало того, чтобы позволить себе этот дом, я устроился на говеную работу. Это нечто, верно? Сценарий – пальчики оближешь.
– Дом‑то вы еще не видели.
Я оглядываюсь – Филлис, не дожидаясь дождя, забралась на заднее сиденье моей машины и смотрит на меня сквозь ветровое стекло. Она боится, что Джо уничтожит последний их шанс обзавестись приличным домом, – и, возможно, он так и сделает.
Крепкие, шумные струи теплого дождя вдруг начинают лупить по крыше машины. Порывы ветра резко усиливаются. Неудачный день для показа – нормальные люди домов в грозу не покупают.
Джо затягивается сигаретой, глубоко и театрально, затем со знанием дела выпускает из носа два султана дыма.
– Дом в Хаддаме? – спрашивает он (для него это главный вопрос).
Меня все еще одолевает недоумение по поводу уверенности Джо в том, что я считаю, будто у жизни есть какая‑то цель. В другие времена я и вправду так думал, но одно из главных преимуществ Периода Бытования – это умение не позволять соображениям о наличии или отсутствии такой цели волновать тебя, каким бы идиотизмом это ни казалось.
– Нет, – отвечаю я, собираясь с мыслями, – не там. Дом в Пеннс‑Неке.
– Понятно. – Уголки его рта, такого дурацкого в обрамлении половинной бородки, приподнимаются в темноте. – Пеннс‑Нек. Я живу в Пеннс‑Неке, штат Нью‑Джерси. И что это значит?
– Не знаю, – отвечаю я. – Ничего, по‑моему, если вам этого не хочется.
(А вернее сказать, если того не хочет банк, или в вашем портфолио не затаилась зловещая глава 7[17], или вас не ожидает приговор за тяжкое уголовное преступление, или вы не запаздывали множество раз с оплатой вашего «Тринитрона», или в вашем сердце не стоит искусственный клапан. Во всех этих случаях вам лучше вернуться в Вермонт.)
– Я показал вам кучу домов, Джо, – продолжаю я. – И все они вам не понравились. Не думаю, однако, что вы вправе сказать, будто я пытался навязать вам какой‑то из них.
– То есть вы не лезете с советами, так? – Джо все еще сидит точно приклеенный к своему покойному креслу и явно чувствует себя в нем как на командном посту.
– Советы? Извольте, – говорю я. – Подыщите банк, который откроет вам ипотечный кредит. Проведите экспертизу фундамента. Не обещайте больше того, что сможете заплатить. Покупайте дешево, продавайте дорого. Остальное – не мое дело.
– Правильно. – И Джо ухмыляется. – Я знаю, у кого вы на жалованье.
– Вы всегда можете предложить на шесть процентов[18] меньше того, что у вас запрашивают. Это касается только вас. Мне все равно заплатят.
Джо производит еще одну основательную затяжку.
– Знаете, я люблю видеть все сверху, – говорит он. Совершенно загадочная фраза.
– И отлично, – соглашаюсь я. Воздух за моей спиной быстро остывает от ливня, холодя мне спину и шею. Грозовой фронт уже проходит над нами. Меня с головой накрывает сладкий запах дождя. Над шоссе 1 грохочет гром.
– Помните, что я сказал, когда в первый раз приехал сюда?
– Что‑то о включении в реальность. Больше я ничего не помню.
Я нетерпеливо вглядываюсь сквозь сумрак в его «вьетнамки» и майларовые шорты. Не тот наряд, в каком принято осматривать дома. Украдкой бросаю взгляд на часы. Половина десятого.
– Я решил, что становиться ничем больше не буду, – сообщает Джо. – Я еще не вылетел на обочину жизни, туда, где новых открытий ждать не приходится.
– Думаю, вы слишком строги к себе, Джо. Вы же не исследованиями плазмы занимаетесь, просто пытаетесь обзавестись домом. Знаете, по моему опыту, когда начинаешь думать, что ты остановился в развитии, тут‑то оно и происходит – большими скачками.
Я действительно верю в это, несмотря на Период Бытования, и собираюсь передать мою веру сыну, если, конечно, смогу до него добраться, а сейчас это представляется мне маловероятным.
– Когда я развелся, Фрэнк, и начал лепить горшки в Ист‑Берке, штат Вермонт, – Джо перекрещивает короткие ножки и с видом знающего, о чем он говорит, человека поудобнее устраивается в кресле, – то и самого туманного представления о том, что делаю, не имел. Понимаете? В сущности, от меня ничего не зависело. Хотя толк из моей затеи все же вышел. То же самое случилось, когда мы сошлись с Филлис, – в какой‑то день мы просто наткнулись друг на друга. А теперь от меня кое‑что зависит.
– Может быть, меньше, чем вам кажется, Джо.
– He‑а. На самом деле от меня зависит слишком многое. В том‑то и беда.
– Я думаю, Джо, ваша уверенность в этом ошибочна. Вы слишком перенапрягались в последнее время.
– И все же, по‑моему, я подошел здесь к самой грани чего‑то нового. И это главное.
– Главное для чего? – спрашиваю я. – Знаете, мне кажется, дом Хаулайхена сможет заинтересовать вас.
Хаулайхен – владелец той самой недвижимости в Пеннс‑Неке.
– Я же не об этом.
Он ударяет волосатыми кулаками по пластмассовым подлокотникам. Возможно, Джо подошел к самой грани большого заблуждения – к стараниям увидеть в нужде добродетель. Это уже описано в наших руководствах: клиент вдруг начинает видеть все совершенно в новом свете и полагает, что если бы это случилось с ним немного раньше, он смог бы найти путь к превеликому счастью. Впрочем (и это, разумеется, самое нелепое), его невесть почему обуревает чувство, что путь этот еще открыт для него, что прошлое именно сейчас лишилось своего всегдашнего свойства. А именно необратимости. Как ни странно, подобные иллюзии обуревают лишь тех, кто пытается купить дом в диапазоне цен от низкой до средней, и как раз от этих людей остается ждать лишь одного – неприятностей.
Джо вдруг выскакивает из кресла и, шлепая «вьетнамками», попыхивая сигаретой, пересекает темный номер мотеля, заглядывает в ванную комнату, а затем возвращается к окну, чтобы, чуть раздвинув занавески, посмотреть на ожидающую в моей машине Филлис. После чего разворачивается, точно карликовая горилла в клетке, проходит мимо телевизора в ванную комнату и выглядывает сквозь жалюзи ее мутного окошка в лежащий за убогим мотелем проулок, посреди которого торчит синий грузовой прицеп, доверху набитый белыми полихлорвиниловыми трубами, коим Джо, сдается мне, должен придавать символическое значение. Наш с ним разговор начинает отдавать беседой террориста с заложником.
– Так о чем же вы, Джо? – спрашиваю я, понимая: ему, как и всякому столкнувшемуся с необходимостью выбора человеку, требуется некая санкция, какое‑нибудь одобрение извне. Симпатичный дом, который будет ему по карману и в который он влюбится с первого взгляда, мог бы стать идеальной санкцией, знаком, что сообщество соседей признает его – в единственном смысле, в каком любое сообщество признает человека, – в финансовом (хотя из соображений тактичности это именуется родством душ).
– Да о том, Баскомб, – отвечает Джо, прислонясь к дверной ручке и глядя через ванную комнату на синий прицеп (зеркало, в котором он увидел себя, когда сидел на толчке, висит, скорее всего, рядом с дверью), – что мы не смогли за целых четыре месяца купить никакого клятого дома по одной‑единственной причине: я не хочу его покупать. А причина этого в том, что я не хочу завязнуть в каком‑то дерьмовом существовании, выбраться из которого мне удастся только покойником.
Джо резко поворачивается ко мне – округлый, с волосатыми руками мясника и бородкой колдуна коротышка, слишком рано подошедший к краю пропасти, на дне которой лежит то, что осталось от его жизни, и потому не успевший понять, как ему жить дальше. Я рассчитывал отнюдь не на это, однако готов, как и каждый из нас, посочувствовать Джо, попавшему в положение столь неприятное.
– Это серьезное решение, Джо, – говорю я сочувственным, хочется верить, тоном. – Если вы покупаете дом, он становится вашим. Это уж наверняка.
– Собираетесь поставить на мне крест? Так, что ли? – спрашивает Джо с подловатой ухмылкой, говорящей, что он понял теперь, кто я такой – убогий кусок риелторского дерьма, интересующийся только продажными тварями. Возможно, Джо тешится идиллическими представлениями о том, как вел бы себя он сам, если бы был риелтором, какие сверхгениальные стратегии применил бы, чтобы добиться своего от хитрого, гораздого на выдумки крепкого орешка наподобие Джо Маркэма. Это еще один хорошо документированный признак: когда клиент начинает ставить себя на место риелтора, считайте, что сражение с ним наполовину выиграно.
Я, разумеется, хочу, чтобы Джо начиная с завтрашнего дня провел значительную часть, если не каждую минуту своих закатных лет в Пеннс‑Неке, штат Нью‑Джерси, не исключено также, что и сам он верит в такое вероятие. А значит, моя задача – не позволять ему сойти с намеченного мной пути, подстегивать «санкциями» pro tempore[19], пока он не подпишет договор о купле‑продаже, после чего я смогу навьючить на Джо остаток его жизни, обвязать груз ремнями и закрепить, как седло на брыкливой кобыле. Да только дело это непростое, потому что Джо сейчас одинок и испуган, хоть никто, кроме него, в том и не виноват. И стало быть, мне остается рассчитывать лишь на умение большинства людей не чувствовать, что их принуждают, если вы просто позволяете им отстаивать (как бы глупо они это ни делали) позицию прямо противоположную той, какую они занимают на самом деле. Еще один способ творить фикцию, гласящую, что все зависит от нас.
– Я не ставлю на вас крест, Джо, – отвечаю я, понимая, что спина моя неприятно отсыревает, и немного вдвигаясь в комнату. Дождь слегка приглушает шум машин на шоссе. – Я просто‑напросто продаю дома так, как хотел бы, чтобы один из них продали мне. И если я буду лезть из кожи вон, до посинения показывая их вам, назначая встречи, проверяя то да се, а потом вы вдруг пойдете на попятный, я с готовностью назову ваше решение правильным, как только сам в это поверю.
– А сейчас вы в это верите? – Джо все еще ухмыляется, но уже не во весь рот. Он почувствовал под ногами почву более твердую, поскольку я снял перед ним мою риелторскую шляпу и позволил ему решать, что правильно, а что неправильно в более широкой сфере смыслов, которую он сможет затем послать куда подальше.
– Я со всей ясностью ощущаю ваше нежелание продолжать, Джо.
– Верно, – твердо объявляет Джо. – Если чувствуешь, что спускаешь свою жизнь в сортир, так зачем продолжать‑то?
– Прежде чем вы покончите с этим, перед вами раскроется еще немало возможностей.
– Ага, – произносит Джо.
Я снова бросаю взгляд в сторону Филлис, в сторону грибовидных очертаний ее головы, неподвижной в окне моей машины. Стекло уже запотело от густых испарений ее тела.
– Все эти штуки даются так нелегко, – сообщает Джо и бросает окурок прямо в чашу унитаза, на которую он только что, вне всяких сомнений, ссылался.
– Если мы все‑таки собираемся продолжить, лучше извлечь Филлис из машины, пока она там не задохнулась, – говорю я. – У меня на сегодня и другие дела намечены. Собираюсь съездить кое‑куда с сыном, пусть отдохнет.
– Не знал, что у вас есть сын, – говорит Джо.
Разумеется. За эти четыре месяца он не задал мне ни одного вопроса о моей жизни – и правильно сделал, поскольку она его не касается.
– И дочь. Они живут в Коннектикуте, с матерью.
Я сооружаю дружескую улыбку, означающую: не лезь не в свое дело.
– Вот оно что.
– С вашего разрешения, я схожу за Филлис. Думаю, ей захочется поговорить с вами.
– Ладно, но прежде хотелось бы спросить кое о чем. – Джо скрещивает на груди короткие руки, снова прислоняется к дверной ручке и принимает вид куда более небрежный. (Он сорвался с крючка и имеет теперь роскошную возможность снова заглотнуть его по собственной свободной, неверно истолкованной воле.)
– Валяйте.
– Что, по‑вашему, должно случиться с рынком недвижимости?
– В ближайшем будущем? Или в дальнем? – Я изображаю готовность дать мгновенный ответ.
– Ну, скажем, в ближайшем.
– В ближайшем. Более‑менее ничего, я полагаю. Цены сейчас умеренные. Заимодавцы экономят. Думаю, так все лето и будет, а где‑то около Дня труда коммунальные налоги возрастут на одну десятую, что‑то вроде этого. Но конечно, если какой‑то дорогой дом продают по цене сильно ниже рыночной, система подстраивается к этому за одну ночь и все мы получаем возможность повеселиться.
Джо смотрит на меня, притворяясь, будто обдумывает услышанное и подставляет собственные жизненно важные данные в некую новую мозаичную картинку. Хотя если он достаточно умен, то думает также о людоедских финансовых силах, грызущих и дробящих мир, в который он изъявил готовность вот‑вот вернуться, – вместо того чтобы купить дом с условием выплаты денег в течение тридцати лет и укрыть свою небольшую семью за его надежными стенами.
– Понятно. – И он умудренно водит туда‑сюда компактным ворсистым подбородком. – А каков ваш долгосрочный прогноз?
Я еще раз театрально оглядываюсь на Филлис, однако на сей раз не вижу ее. Не исключено, что она уже вышла на шоссе 1, решив отправиться автостопом в Балтимор.
– Долгосрочный хорош не настолько. Для вас то есть. После первого января цены скакнут вверх. Это наверняка. Коммунальные налоги последуют за ними. Ну и недвижимость в зоне Хаддама тоже не подешевеет. Приливная волна много лодок возносит.
Я ласково улыбаюсь ему. На самом деле Приливная волна возносит все лодки. Впрочем, то, что позволяет нам богатеть, всегда остается правильным.
Джо, я уверен в этом, целое утро размышлял о своих великих ошибках, связанных с браком, разводом, новым браком, данным Дот дозволением выйти за байкера, о том, стоило ли покидать место учителя тригонометрии в Аликиппе, и не лучше ли было поступить еще юношей в морскую пехоту, тогда он обладал бы сейчас и приличной пенсией, и ветеранским правом на ссуду. Все это естественная часть процесса старения, по ходу которого ты обнаруживаешь, что тебе и делать особенно нечего, и возможностей расклевывать собственную печень за то, что ты уже сделал, стало гораздо больше. Но Джо не желает и дальше совершать великие промахи, потому что всего лишь одним больше – и он пойдет ко дну.
Да только он не отличает финика от фасоли, а это и есть как роковая ошибка, так и его потолок по части умственного развития.
– Я вот сейчас подумал, Фрэнк, – говорит он и оглядывается на жалюзи грязной ванной комнаты, словно услышав, как кто‑то окликнул его по имени. Возможно, Джо удалось приблизиться к пониманию того, что он действительно думает. – Может быть, я нуждаюсь в новом взгляде на вещи.
– Может быть, вам следует, Джо, попробовать взглянуть на них так, точно вы находитесь среди них. Я всегда полагал, что если смотришь на вещи, как вы говорили, сверху, начинает казаться, будто все они – одного роста, а это затрудняет принятие решений. Одни вещи просто‑напросто выше других. Или ниже. И я думаю еще кое‑что.
– Что именно? – Брови Джо сходятся. Он изо всех сил пытается связать мою метафору о «точке обзора» с выпавшим на его долю неприятнейшим положением бездомного.
– Я и вправду думаю, что вам не помешает быстренько пройтись по дому в Пеннс‑Неке. Вы все равно уже здесь. Филлис сидит в машине и до смерти боится, что вам не захочется взглянуть на него.
– Что вы обо мне думаете, Фрэнк? – спрашивает Джо.
Когда все идет вкривь и вкось, клиенты проникаются нетерпеливым желанием выяснить это, и только это. Хотя такое желание почти неизменно оказывается неискренним и в конечном счете бессмысленным, поскольку, едва дело улаживается, они возвращаются к мысли, что ты либо мошенник, либо идиот. Риелторство – бизнес, не подразумевающий дружеских отношений. Оно только кажется иным.
– Я, конечно, могу навредить себе этим, Джо, – говорю я, – но все же скажу: по‑моему, пытаясь подыскать дом, вы сделали все, что было в ваших силах, вы строго придерживались ваших принципов и не поддавались тревоге так долго, как могли. Иными словами, вели себя как ответственный человек. И если дом в Пеннс‑Неке хоть в чем‑то отвечает вашим требованиям, я думаю, вам стоит сделать решительный шаг. Перестать медлить на берегу пруда и нырнуть.
– Да, но, с другой стороны, вам платят именно за то, чтобы вы так думали, – отвечает мне из ванной комнаты снова поугрюмевший Джо. – Ведь так?
Ну, к этому‑то я готов:
– Так. И если мне удастся убедить вас потратить на этот дом сто пятьдесят тысяч, я смогу бросить работу и перебраться в Кицбюэль, а вы сможете прислать мне на Рождество бутылку доброго джина, потому что вам не придется отмораживать яйца в сарае, Соня не отстанет в школе от других детей, а Филлис не соберет гребаные документы для развода – и все это по причине того, что вы никак не могли решиться.
– Вас понял, – мрачно произносит Джо.
– Я, честно, не хочу вдаваться в это и дальше, – говорю я. Разумеется, дальше вдаваться некуда, не так уж она и сложна, реальность‑то. – Я собираюсь свозить Филлис в Пеннс‑Нек, Джо. Если дом ей понравится, мы вернемся за вами и вы сможете принять решение. Не понравится – я ее все равно назад привезу. И все будут довольны. А вы пока посидите здесь, глядя на вещи сверху.
Устремленный на меня взгляд Джо становится виноватым.
– Хорошо, я поеду с вами. – Он буквально выпаливает это, сочтя, по‑видимому, что чисто случайно натолкнулся на ту самую «санкцию», которую искал: все будут довольны, а ему не придется разыгрывать идиота. – Все равно же такой, на хер, путь проделал.
Я поднимаю над головой влажную руку с оттопыренным большим пальцем и машу Филлис, по‑прежнему сидящей, надеюсь, в моей машине.
Джо сгребает с туалетного столика мелочь, засовывает за пояс шортов пухлый бумажник.
– Вы с Филлис побродите по этому клятому дому, а я буду трусить за вами, как клятая дворняжка.
– Вы все еще смотрите сверху. – Я улыбаюсь ему через темный мотельный номер.
– А вы просто‑напросто видите все из долбаной гущи вещей, только и всего, – говорит Джо, почесывая щетинистую лысеющую макушку и оглядывая номер с видом что‑то забывшего человека. Понятия не имею, что он хотел сказать, и почти уверен – он и сам объяснить это не сможет. – Если бы я сейчас помер не сходя с места, вы просто продолжили бы обделывать ваши делишки.
– А что мне еще остается? – отвечаю я. – Хотя я жалел бы, что не продал вам дом. Уверяю вас. Потому что тогда вы могли бы, по крайней мере, помереть в своем доме, а не в «Сонной Лощине».
– Скажите это моей вдове, – говорит Джо Маркэм и проходит мимо меня в дверь, предоставляя мне захлопнуть ее и бежать к машине в слабой надежде не промокнуть до нитки.
И ради чего все это? Да ради продаж.
Сидя в моей идущей по шоссе 1 кондиционированной «краун‑виктории», Маркэмы – Джо впереди, Филлис сзади – вглядываются в суету и спешку дождливого утра так, точно едут на похороны родственника, которого никогда не любили. Конечно, в любом дождливом летнем утре зреют семена хмурого отчуждения. Однако дождливое летнее утро, проводимое вдали от дома, да еще когда личные твои тучи никуда не ползут, но нависают над тобой, легко порождает чувство, что ты смотришь на мир из могилы. Я это знаю.
По моему мнению, любой страх реальности (а именно его Маркэмы и ощущают, тут все просто и ясно) порождается не самой покупкой дома, которая с не меньшей легкостью может стать одним из наиболее обнадеживающих, хоть и не обязательных переживаний бытия, и даже не боязнью потерять деньги, что в реальности случается сплошь и рядом, но холодным, непрошеным, всегда присущим Америке пониманием того, что мы ничем не отличаемся от любого другого придурка, хотим того же, что он, питаем такие же, как у него, чахлые вожделения, дрожим от таких же испугов и иллюзий и вообще сработаны на одну с ним никчемную колодку. И, приближаясь к завершающему моменту – когда сделка будет заключена и записана в регистрационную книгу, – мы чувствуем, что еще глубже и безвестнее увязли в переплетениях нашей культуры, а шансы увидеть когда‑нибудь Китцбюэль стали для нас еще более жалкими. Чего все мы хотим, разумеется, так это чтобы наилучшие возможности оставались открытыми для нас как можно дольше; хотим не делать никаких очевидных шагов, но и не прозевать, на манер последнего обормота, шага правильного. И эта особая разновидность тревоги вынуждает нас застревать на скверном троепутье в очумелом состоянии лабораторной крысы.
Если бы я, к примеру, спросил у Маркэмов, которые сейчас безразлично глядят на поливаемые дождем загородные домишки, грузовики и автофургоны, громыхающие мимо, плеща водой из‑под колес едва ли не в их безмолвные лица, – если бы я спросил у них, основательно ли и всесторонне обдумали они решение покинуть вермонтское захолустье ради более легкой, более удобной жизни с опрятными тротуарами, надежной пожарной службой, приезжающей трижды в неделю мусорной машиной, они рассердились бы. О господи, нет, закричали бы они. Мы просто обнаружили, что имеем черт знает какие странные потребности и удовлетворить их могут лишь достоинства жизни в пригороде, о которых нам прежде и слышать не доводилось. (Хорошие школы, торговые центры, опрятные тротуары, приличная пожарная служба и т. д.) На самом‑то деле я уверен: Маркэмы ощущают себя колонистами, отнимающими пригороды у людей (вроде меня), которые прожили тут годы, ценили их мало и обзывали нехорошими словами. Хоть я бы и удивился, если бы неприязнь, которую внушает Маркэмам мысль о необходимости жить как все, не сочеталась в них с обычным консерватизмом первопроходца, требующим не заходить слишком далеко, а в данном случае – обойтись без слишком уж многочисленных кинотеатров, слишком безопасных улиц, слишком частой уборки мусора, слишком чистой воды. Без поднятой до головокружительных высот планки обычной жизни в пригороде.
Моя работа – и нередко я с ней справляюсь. – привести Маркэмов в состояние более благодушное, добиться, чтобы их не так пугало несознаваемое ими и очевидное: они похожи на соседей (поголовно неинтересных) и счастливы, поскольку думают, будто это не так. Когда мне это не удается, когда я продаю дом, оставив первопроходческую озабоченность покупателей нетронутой, это означает обычно, что через 3,86 года они снимутся с места и снова отправятся на поиски – вместо того чтобы осесть и позволить времени плыть мимо них, как это делают люди (то есть мы, все остальные), коих никакие тревожные мысли не донимают.
Приближаясь к Пеннс‑Неку, я сворачиваю с шоссе 1 на 571 нью‑джерсийское и вручаю Филлис и Джо распечатки спецификаций: пусть начинают встраивать дом Хаулайхена в окрестный контекст. В дороге они почти все время молчали – позволяя, решил я, утренним эмоциональным ранам затягиваться в тишине. Филлис задала мне вопрос о «радоновой проблеме», которая в Вермонте остается, по ее словам, куда более серьезной, чем готово признать большинство ее тамошних соседей. Ее голубые, немного выпученные, словно от базедовой болезни, глаза сузились, как будто радон был в этом северном ящике Пандоры всего лишь единственной из угроз и опасностей, повергавших Филлис в тревогу, которая ее преждевременно старила. А там еще имелись: асбест в отопительной системе школы, тяжелые металлы в колодезной воде, бактерии В. coli, дым лесных пожаров, углеводороды, бешенство лис, сусликов, полевок, не считая падальных мух, гололеды и промерзание почвы, – девственная природа со всеми ее инями и янами.
Я заверил ее, что в Центральном Нью‑Джерси радона можно не опасаться: почвы у нас песчано‑глинистые, а дома большинства знакомых мне людей «очищены» и защищены уплотнителем году примерно в 1981‑м, при последней радоновой панике[20].
У Джо слов для меня нашлось еще меньше. Когда мы приближались к повороту на шоссе 571, он посмотрел в боковое зеркальце на уносящуюся от нас трассу и пробормотал вопрос: где находится Пеннс‑Нек.
– В хаддамской зоне, – ответил я, – но по другую сторону Первого шоссе и ближе к железной дороге, а это плюс.
Он помолчал некоторое время, а потом заявил:
– Я не хочу жить в зоне.
– Чего ты не хочешь? – спросила Филлис. Она листала прихваченный мной для Пола экземпляр «Доверия к себе» (старый, потертый, заново переплетенный в зеленую кожу, он у меня еще с колледжа).
– Бостонская зона, нью‑йоркская зона. Никто никогда не говорит «вермонтская зона» или «аликиппская зона». Хватает простого названия.
– Выражение «вермонтская зона» я слышала, – ответила Филлис, изящно переворачивая страницу.
– Колумбийская зона. – Джо произнес эти слова, как бранные.
Филлис промолчала.
– Чикаголенд, – продолжал Джо. – Пригородная зона. Далласская зона.
– Покрасили бы ее, что ли, а то ведь совсем незаметна, – сказал я, минуя металлическую табличку «Пеннс‑Нек», похожую на номерной знак и почти заслоненную толстыми стволами тисов. – Вот мы и в Пеннс‑Неке.
Никто мне не ответил.
Строго говоря, Пеннс‑Нек – не такой уж и город и тем более не «зона». Просто несколько опрятных, среднего пошиба жилых улиц по обе стороны от оживленного 571‑го, что соединяет обильные густые рощи соседнего Хаддама с постепенно уходящей вниз, отданной легкой промышленности, перенаселенной прибрежной равниной, где дома продаются в изобилии и стоят недорого, да только Маркэмов не интересуют. В прошедшие десятилетия Пеннс‑Нек мог похвастаться опрятностью голландско‑квакерского поселения, островка посреди моря плодородных нив, ухоженных каменных стен, обсаженных кленами и гикори ферм, богатством фауны и флоры. Теперь же он стал еще одним стареющим спальным районом, используемым в этом качестве другими спальными районами, что и побольше, и поновее, – даром что его жилищный фонд устоял под натиском современности, сохранив серьезное обаяние старосветского пригорода. Однако нетронутого городского центра в нем не осталось – лишь пара домашних антикварных магазинчиков, ремонтирующая газонокосилки мастерская и заправочная станция с продуктовой лавочкой прямо у шоссе. Местное начальство перевело свои офисы (я это проверил) в маленький торговый центр другого городка, стоящего дальше по шоссе 1. Мне доводилось слышать на Риелторском совете Хаддама прочувствованные разговоры о том, что штату следовало бы лишить Пеннс‑Нек городского статуса и передать его налоговым службам округа, уменьшив тем самым ставки. За последние три года я продал здесь два дома, хотя обе купившие их семьи уже перебрались на север штата Нью‑Йорк, подыскав там работу получше.
Но по правде сказать, я показываю Маркэмам дом в Пеннс‑Неке не потому, что считаю его тем, чего они от меня ждали все это время, а потому, что он им по карману, да к тому же они, на мой взгляд, отвергли уже достаточно домов и этот могут купить.
Как только мы сворачиваем с 571‑го влево, на узкую Френдшип‑лейн, минуем, продвигаясь на север, череду неинтересных жилых улочек, которая завершается Чарити‑стрит, рокот и гул движения по шоссе 1 перестают лезть нам в уши и мы попадаем в ласковый, ничем не нарушаемый покой тихих домов, что стоят опрятными тесными рядами среди высоких деревьев, ухоженных кустов и лужаек, на которых шипят утренние брызгалки (и никаких тебе круглосуточных автостоянок), – все это начинает заполнять собою пространство, в котором так нравится поселяться нашим тревогам.
Дом Хаулайхена (Чарити, 212) – это честный и не такой уж маленький, перестроенный американский фермерский дом с двускатной крышей; он стоит на окруженном живой изгородью большом участке земли в тени старых лиственных деревьев и сосен помоложе, от улицы дом отодвинут дальше, чем его соседи, и несколько превосходит их вышиной, что позволяет думать, будто когда‑то он значил больше, чем значит сейчас. На самом деле, когда вокруг не было ничего, кроме коровьих выпасов и пахотных полей, и между грядками турнепса сновали фазаны и лисицы (не бешеные), а продажа недвижимости подразумевала выигрыш с сухим счетом, он выглядел приятным, большим, несколько даже неуместным здесь «оригинальным фермерским домом». У него новая ярко‑зеленая гонтовая кровля, солидного обличил кирпичное крыльцо и белая деревянная обшивка из того же материала (хоть она и постарше), что у других домов улицы, не таких больших, одноэтажных и однотипных ранчо с дощатыми гаражами пообок и бетонными дорожками, ведущими к уличному тротуару, вдоль которого выстроились – дом за домом и за домом – почтовые ящики.
Что же, этот дом – к полному моему удивлению, поскольку я, честно говоря, ни разу его не видел, – может оказаться именно тем, какой надеялись получить Маркэмы, – многообещающей сказочной обителью, ни разу мной не показанной, изрядно отстоящим от улицы, окруженным слишком многочисленными деревьями старым коттеджем, в котором жил управляющий некогда великолепного, а ныне исчезнувшего поместья, домом, что требует «воображения», домом, который другим клиентам «визуализировать» не по силам, домом «с историей» или «привидением», но обладающим je‑ne‑sais‑quoi[21] притягательностью для такой поразительно нетривиальной семейной четы, как Маркэмы. (И опять‑таки, подобные дома существуют. Как правило, их просто модернизируют, обращая в клиники лазерной гинекологии с единственным хирургом, получившим диплом в Коста‑Рике, и стоят они чаще всего вдоль больших автомагистралей, а не в поселениях наподобие Пеннс‑Нека.)
Перед домом торчит из наклонной лужайки наша табличка «Эксклюзив Лорен‑Швинделл», с которой свисает другая, с именем Джулии Лаукинен, нашего агента по составлению спецификаций. Траву недавно подстригли, кустарники подрезали, подъездную дорожку начисто вымели. В доме горит свет, влажно мерцающий в послегрозовом сумраке. На подъездной дорожке стоит машина, старенький «мерс», за передней сетчатой дверью открыта внутренняя (из чего следует, что кондиционеров в доме нет). Возможно, «мерс» принадлежит Джулии, хотя мы с ней не собирались показывать дом на пару, в противном случае это машина владельца дома, Хаулайхена, который (я договорился об этом с Джулией) должен сейчас сидеть в ресторанчике «У Денни», поглощая оплаченный мной поздний завтрак.
Маркэмы безмолвствуют, то утыкая носы в спецификации, то поднимая взгляды к окнам. Наступил тот самый миг, в какой Джо сообщает обычно, что увидел достаточно.
– Это он? – спрашивает Филлис.
– Вон наша табличка, – говорю я, сворачивая на подъездную дорожку и доезжая до ее середины. Дождь прекратился. За старым мерсом, в конце дорожки, виднеется позади дома отдельный деревянный гараж и манящий клинышек зелени затененного заднего двора. Решеток от воров ни на окнах, ни на дверях нет.
– Какое тут отопление? – интересуется Джо, ветеран Вермонта, с прищуром глядя сквозь ветровое стекло. Листок со спецификациями лежит у него на коленях.
– Водяной котел, управляется с электрической панели в доме, – дословно повторяю я сказанное в листке.
– Когда построен?
– В девятьсот двадцать четвертом. Подтоплений здесь не бывает. Если когда‑нибудь захотите что‑то добавить или продать дом подороже, можете застроить боковой участок.
Джо устремляет на меня полный мрачного осуждения взгляд, словно говорящий, что сама идея застройки свободного участка есть преступление, сравнимое по тяжести с вырубкой дождевого леса, и никому даже помышлять о ней не дозволено. (Сам он помыслит, да еще как, если разведется или столкнется с нуждой в деньгах. Я‑то, разумеется, помышляю о ней постоянно.)
– Хороший передний двор, – говорю я. – Тенистость – это скрытый актив.
– Что за деревья? – спрашивает Джо, кривясь и вглядываясь в двор боковой.
– Сейчас посмотрим. – Я наклоняюсь, чтобы окинуть взглядом картину, которую заслоняет от меня его толстая, поросшая волосом грудь. – Одно – лесной бук. Вон то, по‑моему, остролистый клен. И еще клен сахарный, вам он понравится. Красный дуб. И вроде бы гинкго. Хороший подбор, полезный для почвы.
– Гинкго – дерьмо, – заявляет Джо, основательнее устраиваясь на сиденье. Ни он, ни Филлис выйти из машины не предлагают. – С чем граничит задний двор?
– Надо будет посмотреть, – говорю я, хотя ответ мне, конечно, известен.
– Это кто, владелец? – спрашивает, кивая на окно, Филлис.
За темной сетчатой дверью стоит, вытянув шею и глядя на улицу, мужчина – не крупный, в рубашке при галстуке, но без пиджака. Не уверен, что он нас заметил.
– Мы просто обязаны выяснить это, – отвечаю я, надеясь все же, что это кто‑то другой, и немного подаю машину вперед, прежде чем заглушить мотор и распахнуть дверцу навстречу летнему теплу.
Выйдя из машины, Филлис сразу направляется по дорожке к дому, шагая все с той же шаткой неловкостью, слегка разводя носки, помахивая руками, – она хочет успеть увидеть в доме как можно больше, пока Джо не вылезет с обычной для него плохой новостью.
Что касается Джо в его серебристых шортах, «вьетнамках» и жалкой майке, он некоторое время остается со мной в машине, а затем выходит на дорожку и замирает, чтобы обозреть лужайку, улицу и соседние, построенные в пятидесятых, дома, – все они поплоше нашего, зато и ухода требуют меньшего, и лужайки у них скромненькие, необременительные. Дом Хаулайхенов – лучший на этой улице, что может выйти для неопытного покупателя боком при обсуждении цены, однако сегодня речь о ней, скорее всего, не пойдет.
Я беру планшетку, сдергиваю с заднего сиденья и надеваю мою красную нейлоновую ветровку. На груди у нее красуется девиз «Лорен‑Швинделла»: Societas Progressioni Commissa, поперек спины тянется нанесенное по трафарету слово «РИЕЛТОР» – наверное, издали меня легко принять за агента ФБР. Я прихватил ее сегодня, несмотря на жару и влажность, чтобы довести до сведения Маркэмов простые истины: я вам не друг; это бизнес, а не хобби; вам есть о чем подумать. Не тратьте времени зря.
– Это не Вермонт, верно? – бормочет Джо, когда мы оказываемся бок о бок в последние мгновения утренней непогоды. В точности эти слова он произносил в схожие минуты перед множеством домов, показанных мной за последние четыре месяца, хоть, наверное, того и не помнит. А означают они: Пошло оно все на хер. Если не можешь показать мне Вермонт, то какого черта показываешь эту клятую дребедень? После чего – Филлис нередко и до двери дома добраться не успевала – мы садились в машину и уезжали. Потому‑то она сейчас и рвется в дом. Впрочем, я, скажу честно, рад и тому, что Джо вылез из машины и прошел несколько шагов, а уж какие у него в дальнейшем возражения появятся – там будет видно.
– Это Нью‑Джерси, Джо, – как всегда, отвечаю я. – И довольно приятное место к тому же. А Вермонтом вы сыты по горло.
За чем, как правило, следует скорбный ответ Джо: «Да, вот такой я тупой мудак». Однако на сей раз он произносит лишь «да» и устремляет на меня проникновенный взгляд – маленькие и какие‑то плоские райки его карих глаз уплощились еще сильнее, как будто с них спала некая яркая пелена и Джо пришлось взглянуть в лицо всей этой херне.
– Вы ничего не теряете, – говорю я, до половины застегивая молнию на куртке и шевеля пальцами ступней, отсыревшими, пока я стоял под дождем в «Сонной Лощине». – Приобретать этот дом вы отнюдь не обязаны.
Не всякий риелтор рискнул бы произнести такое. «Всякий» сказал бы: «Вы, черт подери, обязаны приобрести этот дом. Такова воля Божия. Не приобретете, Господь просто‑напросто в ярость придет. Жена вас бросит, и увезет вашу дочь в Гарден‑Гроув, и отдаст в школу, принадлежащую “Ассамблее Бога”, и вы ее больше не увидите, – вот что с вами будет, если вы не купите этого сукина сына еще до полудня».
Я же вместо этого небрежно произношу:
– Ничто не мешает вам выехать нынче же вечером в Айленд‑Понд, как раз поспеете туда ко времени, когда вороны устраиваются в гнездах на ночь.
Невосприимчивый к чужому остроумию Джо холодно смотрит на меня снизу вверх (я выше его на несколько дюймов, зато он сложен покрепче). Он явно собирается сказать что‑то (несомненно саркастическое), но передумывает и снова переводит взгляд на непритязательную вереницу каркасных строений с кирпичными фундаментами и шатровыми крышами (у некоторых решетки на окнах имеются), возведенных, когда он был подростком; от одного из них – 213‑го, на другой стороне Чарити‑стрит, – молодая, фантастически рыжая женщина (волосы у нее даже ярче, чем у Филлис) катит к бордюру мусорный бак на колесиках, предназначенный для последнего перед 4 июля мусоровоза.
Это несомненная молодая мамаша в синих, обрезанных по колено джинсах, теннисках на босу ногу и голубой домашней рубашке, небрежно, но продуманно завязанной под грудью узлом а‑ля Мэрилин Монро. Поставив пластмассовый бак рядом с почтовым ящиком, женщина бросает на нас взгляд и машет нам рукой: веселый, беспечный жест, говорящий, что она знает, кто мы, – кандидаты в соседи, более занятные, быть может, чем нынешний владелец дома.
Я машу ей в ответ, Джо воздерживается. Возможно, он размышляет сейчас о том, как следует смотреть на вещи, находясь на одной с ними плоскости.
– Я вот думал по дороге… – произносит он, глядя, как молодая Мэрилин быстро проходит подъездную дорожку и скрывается в пустом гараже. Хлопает дверь. – Думал, что вы везете нас туда, где мне придется жить до конца моих дней. (Ну вот, я был прав.) Решение на этот счет почти целиком зависит от других людей. А моя способность верно оценивать вещи уже не та, что прежде. (Сказанное мной, что приобретать этот дом он не обязан, Джо пропустил мимо ушей.) Я, черт возьми, не понимаю больше, что правильно, что нет. Мне осталось только одно: держаться, пока хватает сил, в надежде, что по‑настоящему дерьмовые варианты рано или поздно покажут свою дерьмовость и я буду избавлен хотя бы от них. Вы понимаете, о чем я говорю?
Думаю, да.
Я слышу, как Филлис тараторит в доме, представляясь тому, кто открыл ей дверь, – не самому, продолжаю надеяться я, Хаулайхену. Мне хочется тоже войти в дом, но я не могу оставить Джо здесь, под роняющими капли деревьями, погруженным в глубокие раздумья, конечным результатом которых может стать двухэтажное отчаяние и загубленная возможность покупки.
На другой стороне улицы, в 213‑м, рыжая женщина, за которой мы наблюдали, вдруг раздергивает шторы на окне спальни, расположенной в дальнем от нас конце дома. Я вижу только ее голову, она же беззастенчиво разглядывает нас. Между тем Джо продолжает печалиться о своей неспособности правильно оценивать ситуацию.
– Пару дней назад Фил и Соня уехали в Крафтсбери, – мрачно сообщает он, – а я взял да и позвонил женщине, которую когда‑то знал. Просто позвонил. В Бойсе. У нас с ней был пустяковый романчик – вообще‑то не такой уж и пустяковый – после того, как пошел прахом мой первый брак. Вернее, как раз перед этим. Она тоже горшечница. Делает глазурированные вещи для магазинов «Нордстром». Мы поговорили немного о прошлом и так далее, а потом она сказала, что должна бежать, спросила мой номер. И, когда я его продиктовал, рассмеялась. Сказала: «Господи, Джо, у меня в книжке куча телефонов на М, а твоего среди них больше нет».
Джо засовывает маленькие ладони под мышки, уже повлажневшие, и, глядя в сторону 213‑го, обдумывает свои слова.
– Да ничего особенного она сказать не хотела, – говорю я, по‑прежнему снедаемый желанием сдвинуться с места.
Филлис уже углубилась в дом. До меня доносятся ее однообразные восклицания в том духе, что ничего лучшего она пока не видела. – Расстались вы, насколько я понимаю, по‑хорошему, так? Иначе вы ей не позвонили бы.
– О, разумеется. – Бородка Джо сдвигается вправо, потом влево – по‑видимому, он проводит всестороннюю перепроверку своей памяти. – Без кровопролития. Какого‑либо. Но я действительно думал, что она перезвонит мне, предложит встретиться, – ради чего я, если честно, и позвонил. Эта волынка с покупкой дома кого хочешь до крайности доведет.
И надумавший изменить жене Джо обращает на меня исполненный глубокого смысла взгляд.
– Вот тут вы правы, – говорю я.
– Однако она не позвонила. Во всяком случае, мне об этом ничего не известно. – Он кивает и снова отворачивается к 213‑му, к выкрашенным в неяркий зеленый цвет доскам над кирпичной частью фасада и выцветшей красной парадной двери, которой никто не пользуется. Шторы в спальне уже снова сдвинуты. Все это минует внимание Джо. Некое убаюкивающее свойство настоящей минуты, или места, или мглистого дождика, или далекого гула шоссе 1 вдруг наделяет его способностью додумать до конца хотя бы одну мысль.
– Вряд ли это имеет какое‑то значение, Джо, – говорю я.
– Я ведь даже и не вспоминал никогда об этой чертовой бабе, – продолжает он. – Если бы она позвонила и сказала, что летит в Берлингтон, хочет встретиться со мной в «Праздничной харчевне» и затрахать меня до смерти, я бы, скорее всего, отвертелся.
Джо не замечает, что говорит обратное сказанному им же минуту назад.
– Может быть, она это поняла, потому и не позвонила. Решила избавить вас от лишних хлопот.
– Да, но я‑то сбился с панталыку и неверно оценил ситуацию, – печально произносит Джо. – Не сомневался, что она позвонит. Вот в чем суть. Это был ее поступок, а не мой, я из него даже выводов правильных сделать не смог. Все произошло помимо меня. Точно так же, как происходит сейчас.
– А вдруг вам этот дом понравится, – неубедительно отвечаю я. Штора большого венецианского окна на фасаде дома 213 резко сдвигается, и за ней обнаруживается молодая рыжая Мэрилин, смотрящая на нас с выражением, которое кажется мне с такого расстояния хмуро обвиняющим, – похоже, она принимает нас за людей, заслуживающих того, чтобы прожечь их злым взглядом.
– Вот вы бы наверняка добились от нее своего. – Джо смотрит в мою сторону, но не на меня, а за меня, поверх моего левого плеча, – обычная его и самая легкая для собеседника манера общения. – Мы с вами одних лет. Вы разведены. Имели кучу женщин.
– Пора войти в дом, Джо, – говорю я. Вообще‑то я ему сочувствую. Неверие в свои оценки – и даже хуже, понимание того, что по каким‑то существенным, черт их дери, причинам тебе не следует им доверять, – это может стать одной из главных причин наступления Периода Бытования, а также одной из наименее терпимых его особенностей, к которой тебе придется пристраиваться с немалой осмотрительностью. – Ладно, давайте я попробую вам кое‑что объяснить.
Я принимаю позу типичного оценщика страхового убытка – прижимаю сложенные крест‑накрест руки, в одной зажат планшет, к ширинке.
– После развода я хорошо сознавал, что со мной произошло, сознавал, что, по сути дела, бездействовал, вел себя, как трус или по меньшей мере мудак. Трудно сказать, был ли я прав. Но я дал себе слово: никогда не жаловаться на жизнь, просто стараться делать все, что в моих силах, даже совершая ошибки и все такое, потому что это единственно правильный путь, верны твои оценки или не верны. И я это слово сдержал. Не думаю, что вы из тех, кто строит свою жизнь, избегая ошибок. Вы сами делаете один выбор за другим и живете с ними, даже если не считаете, что это ваш, черт побери, выбор.
Джо может подумать и, надеюсь, подумает, что я сделал ему редкостный комплимент, усмотрев в нем не переводимые на простой человеческий язык сложности натуры.
Маленький, окаймленный щетиной рот Джо округляется характерным для него, хотя он этого не сознает, образом, глаза сужаются, обращаясь в подобия бритвенных порезов:
– Похоже, вы предлагаете мне заткнуться.
– Я всего лишь хочу, чтобы вы посмотрели дом, после чего вы с Филлис сможете решить, что вам делать. И не хочу, чтобы вы переживали насчет вероятной ошибки еще до того, как получили возможность ее совершить.
Джо покачивает головой, презрительно ухмыляется и вздыхает – привычка, которая мне сильно не нравится и потому внушает надежду, что он купит дом Хаулайхена и лишь потом, мгновение спустя, обнаружит, что тот стоит на самом краю выгребной ямы.
– Мои профессора в Даквесне всегда говорили, что я слишком много умствую.
– Что я и пытаюсь вам внушить, – отвечаю я, и в этот миг огнеглавая женщина из 213‑го проскакивает мимо венецианского окна в чем мать родила – большие, белые, выпяченные груди указуют ей путь, руки раскинуты на манер Айседоры Дункан, мускулистые ноги ступают широко и пружинисто, как у фигуры на античной вазе. – Ух ты, взгляните‑ка, – говорю я.
Но Джо покачал еще раз головой, дивясь своей мозговитости, хмыкнул и засеменил к тому, что может стать последним его приютом на этой планете, и уже поднимается по ступенькам крыльца. Между тем то, что он сию минуту прозевал, есть добрососедский способ его возможной соседки уведомить перспективного покупателя об открывающихся здесь возможностях, и, скажу честно, эта картина резко повысила мою оценку Пеннс‑Нека, сделав ее почти запредельной. Загадочность и неожиданность – вот его скрытый актив, куда более важный, чем тенистость, и если бы Джо увидел их, то смог бы понять, как ему надлежит поступить и что следует сделать.
Войдя в небольшую сводчатую прихожую, я слышу, как в глубине дома Филлис ведет серьезный разговор о шелкопрядах и об испытаниях, недавно выпавших ей в Вермонте. Ведет, нутром чувствую, с Тедом Хаулайхеном, которому не следовало бы бродить на манер привидения по дому и выматывать из моих клиентов душу в стремлении удостовериться, что они – «солидные» (читай: белые) люди, которым он может спокойно и почти задаром передать свой земельный надел.
Все настольные лампы зажжены. Полы сияют, пепельницы чисты, пыль с батарей отопления стерта, плинтуса отдраены, дверные ручки начищены до блеска. Воздух пропитан приятным восковым ароматом – основательная стратегия продажи должна создавать иллюзию, что в доме никто никогда и не жил.
Джо, не представившись хозяину дома, сразу же приступает к методичной инспекции, проводимой им с бесцеремонной и безмолвной армейской дотошностью. Он, в его обжимающих фаллос шортах, быстро озирает, вертясь туда и сюда, гостиную: кушетки пятидесятых годов, которые все еще выглядят как новенькие, уютные кресла с крепкой обивкой, полированные журнальные столики, небесно‑синие коврики и стародавние гравюры – охотничьи собаки, попугаи на древесных ветвях и влюбленные на берегах мирных лесных озер. Затем переходит в столовую, осматривает ее тяжелый, полированного красного дерева гарнитур – стол и восемь кресел. Маленькие глазки Джо пробегаются по потолочным плинтусам, рейкам, которые защищают стены от повреждения спинками кресел, по ведущей на кухню карусельной двери. Он поворачивает ручку реостата, и тусклый розовый, похожий на салатную чашу потолочный светильник разгорается ярче, после чего Джо разворачивается и проходит через гостиную в главный коридор дома, где тоже горит свет, а к стене привинчен щит охранной системы с преувеличенными до карикатурности цифрами – кнопки рассчитаны на пожилых людей. Я следую по пятам за ним. Джо посещает, шлепая «вьетнамками», каждую спальню, окидывая комнаты безразличным взглядом, сдвигая и задвигая дверцы стенных шкафов, суммируя в уме заземленные стенные розетки, подходя к окнам, выглядывая в них, приподнимая рамы, дабы убедиться, что те не заедают, а затем перемещается в ванные.
В выложенной розовой плиткой хозяйской ванной он первым делом подходит к раковине, откручивает до упора оба крана и сколько‑то медлит, оценивая напор воды, время, за которое она прогревается, исправность стока. Затем спускает в унитазе воду и ждет, проверяя скорость «повторного наполнения». В «маленькой» ванной он поднимает тоненькие, новомодные жалюзи и еще раз оглядывает похожий на парк задний двор, словно прикидывая, насколько мирный вид предстоит ему созерцать, apres le bain[22] или отдавая очередную продолжительную дань природе. (Как‑то раз мой клиент, видный немецкий экономист, работавший в одном из местных «мозговых центров», просто‑напросто спустил штаны и навалил полный унитаз, дабы проверить его по‑настоящему.)
При всех таких осмотрах, проводившихся с моим участием в течение почти четырех месяцев, Джо прерывал их, как только доходило до трех насчитанное им число основных изъянов, а таковыми были: недостаточное количество розеток, более двух прогибающихся половиц, едва видное на потолке пятно от протечки, любая трещина в стене или странный наклон таковой, свидетельствующий о ее проседании либо «отвале». Как правило, и говорил он совсем немного, ограничиваясь нечастыми, неопределенными хмыками. Однажды в Пеннингтоне, в двухуровневом доме, он вслух вопросил о возможном повреждении крыши старой липой, посаженной слишком близко к стене; в другой раз, в Хаддаме, осматривая на предмет подтекания полуподвал дома, построенного на склоне холма, пробормотал что‑то о «краске на свинцовой основе». В обоих случаях от меня он никаких ответов не ждал, поскольку уже обнаружил множество недостатков – начиная с цены, о которой сказал потом, что владельцам домов неплохо бы вытащить головы из собственных задниц.
Когда Джо ныряет в подвал (куда я за ним с большим удовольствием не следую), щелкнув выключателем вверху лестницы и затем еще одним внизу, я прохожу в глубину дома, где у ведущей на задний двор стеклянной двери стоит Филлис – с Тедом, так и есть, Хаулайхеном. Из этой комнаты, приспособленной с некоторым запозданием «для танцев», она же хозяйская кухня‑столовая, открывается через большое венецианское окно (они здесь в каждом доме имеются) приятный вид на выстланное кирпичом патио, где можно пировать ночами при свете фонариков. Правда, на раме окна видны следы протечки – дефект, который Джо, если доберется сюда, не преминет отметить.
Тед Хаулайхен, овдовевший не так давно инженер, до последнего времени работал в исследовательском отделе производящей кухонное оборудование компании. Невысокий, белоглавый, востроглазый мужчина семидесяти с чем‑то лет. Сейчас на нем мокасины, линялые летние брюки, приятно поношенная синяя оксфордская рубашка с короткими рукавами и красный с синим репсовый галстук – он производит впечатление самого счастливого из обитателей Пеннс‑Нека. (На самом деле он до жути похож на старого певца Фреда Уоринга, чей медовый голос очень нравился мне в пятидесятых, – Уоринг имел репутацию простоватого старикана, но в частной жизни был тем еще солдафоном и хамом.)
Когда я в моей ветровке «РИЕЛТОР» вхожу в комнату, Тед посылает мне, обернувшись, радушную улыбку. Это наша первая встреча, и он очень меня обязал бы, если б убрался в ресторанчик «У Денни». Из‑под пола доносится громовое «бум‑бум‑бум» – похоже, Джо сокрушает кувалдой фундамент.
– Я, мистер Баскомб, как раз рассказывал миссис Маркэм, – говорит Тед Хаулайхен, пожимая мне руку, – его ладонь невелика и крепка, как грецкий орех, моя мясиста и почему‑то влажна, – что в прошлом месяце у меня обнаружили рак яичка и мой сын, он хирург, живет в Тусоне, собирается сам оперировать меня. Я уже несколько месяцев подумывал о продаже дома, а как раз вчера решил окончательно – достаточного достаточно.
И правильно решил.
Филлис реагирует на новость о раке горестной бледностью (и кто отреагировал бы иначе?). Новость, разумеется, заставляет ее вспомнить о собственных бедах – а это причина номер четырнадцать, по которой владельцев домов следует и на милю не подпускать к клиентам. Владельцы всегда припутывают к теме продажи свои мрачные, неразрешимые проблемы, что зачастую делает выполнение моей работы почти невозможным.
Впрочем, если я не ошибаюсь, Филлис этот дом уже ослепил и очаровал. Задний двор – маленькое муравчатое полотно Ватто с круглыми ковриками темно‑зеленой пахизандры вокруг больших деревьев. Глаз повсюду натыкается на рододендроны, глицинии, пионы. Порядочных размеров японский сад камней с карликовым кленом посередке искусно разбит и уравновешен большим раскидистым дубом, который выглядит более чем крепким и ни в коем случае не грозящим обвалиться на дом. Плюс к этому вдоль гаража тянется самая настоящая пергола, вся обвитая виноградной лозой и жимолостью, а в середине ее стоит деревенская, английского стиля чугунная скамеечка – ни дать ни взять брачный будуар, место, где можно обновить ясным летним вечером священные клятвы, чтобы предаться затем пылкой любви на лоне природы.
– Я только что сказала мистеру Хаулайхену, как мне нравится его дворик, – говорит Филлис, немного придя в себя, хоть и улыбается она отчасти ошеломленно, думая о том, что мужчине, который стоит рядом с ней, отчикает яйца его собственный сын. Джо перестал колотить внизу – не знаю уж по чему, – и теперь из‑под половиц доносится скрежет металла по металлу.
– В пятьдесят пятом, когда мы купили этот дом, я сделал кучу фотографий – его и двора. Жена говорила тогда, что это самое красивое место, какое она видела, – к тому времени. За домом тянулось фермерское поле с большой, сложенной из камня силосной башней, коровами и доильней. – Морщинистый палец Теда указывает в сторону тыльной границы участка, на ограду из толстых тропических бамбучин, за которой возвышается дощатый забор, выкрашенный в неброский темно‑зеленый цвет. Забор уходит в обе стороны за соседние дома и скрывается из виду.
– А теперь там что? – спрашивает Филлис. На ее раскрасневшемся полном лице написано: это он, это наш дом.
Завершивший свои раскопки и исследования Джо уже топает по ступенькам подвальной лестницы вверх. Моему воображению он рисуется как шахтер в подъемнике из металлической сетки, возносящийся на мили и мили из глубин Пенсильвании, – корка угольной пыли на лице, белые глазницы, похожая на свиную голяшку рука прижимает к ребрам обшарпанный судок для завтрака, на каске тускло светится фонарик. Готов поспорить, то, что скажет сейчас Тед Хаулайхен, ни на йоту не встревожит Филлис Маркэм.
– Да так, небольшое государственное учреждение, – добродушно отвечает Тед. – Довольно приятное соседство.
– Что за учреждение? – спрашивает, улыбаясь, Филлис.
– Ммм. Заведение с минимальной охраной, – говорит Тед. – Что‑то вроде сельского клуба. Ничего серьезного.
– Но для чего оно? – все еще радостно настаивает Филлис. – И кому нужна эта охрана?
– Нам с вами, я полагаю, – отвечает Тед и обращается ко мне: – Не так ли, мистер Баскомб?
– Это колония общего режима штата Нью‑Джерси, – благодушно сообщаю я. – В такие помещают какого‑нибудь мэра Берлингтона, банкиров, ну и обычных людей вроде меня и Теда. Или Джо.
И я улыбаюсь легкой заговорщицкой улыбкой.
– Прямо там? – Взгляд Филлис утыкается в только что вышедшего из подвала Джо. Ни угольной пыли, ни налобного фонарика, ни судка, одни лишь «вьетнамки», майка и шорты с торчащим из‑за пояса бумажником – и явно приподнятое настроение. Что‑то ему понравилось там, внизу, и теперь он размышляет о возможностях, которые открывает перед ним этот дом. – Ты слышал, что сказал Фрэнк?
Полные, изогнутые губы Филлис застывают – знак легкой озабоченности. По неведомой мне причине она кладет раскрытую ладонь на пучок своих рыжих волос и часто мигает, словно стараясь удержать что‑то, норовящее выскочить из ее головы.
– Нет, прослушал, – отвечает, потирая ладони, Джо. Все же мазок черной пыли на его голом плече имеется – что‑то он зацепил, ковыряясь в подвале. Он обводит нас троих радостным взглядом – первое выражение открытого удовольствия, какое я увидел на его лице за последние несколько недель. Представлением Теду он себя так и не утрудил.
– Там, за забором, тюрьма. – Филлис указывает пальцем в венецианское окно, поверх нарядной лужайки.
– Правда? – продолжает улыбаться Джо. И слегка пригибается, чтобы получше вглядеться в окно. Протечку он все еще не заметил.
– Прямо за задним двором находятся камеры с преступниками, – говорит Филлис. Она бросает взгляд на Теда Хаулайхена и старается придать своему лицу покладистое выражение, как если б тюрьма была досадной мелкой помехой, непредвиденным обстоятельством, которое можно будет обговорить в контракте. («Владелец соглашается устранить тюрьму штата ко времени или до вступления договора в силу».) – Ведь так? – спрашивает она, голубые глаза ее округляются, взгляд становится напряженным.
– Ну, не то чтобы камеры, – с совершенной невозмутимостью отвечает Тед. – Это скорее на кампус похоже – теннисные корты, плавательные бассейны, занятия по курсу колледжа. Вы можете и сами там поучиться. А по выходным многих заключенных отпускают домой. Я бы это тюрьмой не назвал.
– Интересно, – произносит Джо Маркэм, кивая бамбуковой оградке и зеленому дощатому забору за ней. – Но из дома ничего не видно, так?
– Вы знали об этом? – спрашивает у меня все еще остающаяся уравновешенной Филлис.
– Разумеется, – отвечаю я, жалея, что ввязался в эту историю. – Все есть в спецификации. – Я пробегаю по моему листку взглядом. – «С севера граничит с землей штата».
– Я думала, это означает что‑то другое, – говорит Филлис.
– Сам я никогда там не был, – сообщает Тед Хаулайхен, наш мистер Оптимист. – За этим забором еще один стоит, его просто не видно. И никаких звуков оттуда не доносится. Звонков, сирен. Только на Рождество колокола звонят, красиво. Я знаю девочку, она через улицу живет, которая там работает. Это заведение – самый крупный работодатель Пеннс‑Нека.
– По‑моему, это может осложнить жизнь Сони, – негромко произносит, обращаясь ко всем сразу, Филлис.
– Не думаю, что тут есть угроза для чего‑то или кого‑то, – говорю я, представляя себе, как живущая через улицу Мэрилин Монро нацепляет каждое утро кобуру со здоровенным пистолетом и отправляется на работу. Интересно, как к ней относятся заключенные? – Я хочу сказать, там же не Келли «Пулемет»[23] сидит. Скорее всего, просто люди, за которых все мы голосовали и проголосуем еще раз.
Я улыбаюсь им, думая, однако, что Теду самое время подробно познакомить нас с его охранной системой.
– С тех пор как это построили, – говорит Тед, – цены на дома в наших местах подросли. А в окрестностях – и в Хаддаме, кстати, – слегка упали. Возможно, я покидаю эти места не в самое лучшее время.
И он одаряет нас троих печальной‑но‑хитрой улыбкой Фреда Уоринга.
– Я вам одно могу сказать, – с важным видом заявляет Джо, – вы покидаете чертовски хороший дом. Я осмотрел балки пола, опорные брусья. Теперь таких широких не делают, разве что в Вермонте.
Он прищуривается и хмуро, но одобрительно кивает Филлис, давая понять, что нашел дом, который ему по сердцу, – пусть рядом хоть Алькатрас раскинулся. Джо, что называется, повернул за угол – в нем произошла загадочная перемена, предсказать которую заранее невозможно.
– И трубы, и проводка – все медное. Розетки тройные. В домах постарше такого не встретишь.
Он бросает на Теда Хаулайхена взгляд едва ли не рассерженный. Уверен, ему хотелось бы изучить подробный план дома.
– Жене тут тоже все нравилось, – немного сконфуженно сообщает Тед.
– А где она сейчас? – Джо уже развернул лист со спецификациями, собираясь внимательно их прочитать.
– Умерла, – отвечает Тед и позволяет своему взгляду скользнуть по тенистой лужайке, по белым пионам и тисовым зарослям, по перголе и глициниям. Мерцающий, не нанесенный ни на какие планы проход открывается перед ним, и Тед вступает в него и видит золотистое поле, а на нем себя и жену в чудесном расцвете лет. (Он не чужой и мне, этот проход, хотя передо мной – при моих строгих правилах бытования – открывается редко.)
Джо пробегается коротким пальцем и моргающими глазками по неким важным пунктам спецификации, несомненно связанным с «дополнительно», и «р‑р кмнт», и «шкл». Отмечает «кв фт» своей новой мастерской. Теперь он – Джо, приобретающий дом, взявший след хорошей покупки.
– Джо, ты спросил мистера Хаулайхена о его жене, она умерла, – говорит Филлис.
«На самом деле она лежит прямо здесь, на полу кухни, и кровь течет из ее ушей!» – хочется мне воскликнуть в защиту замечтавшегося старика Теда, однако я молчу.
– Ну да, знаю, мне очень жаль, – отзывается Джо.
Он опускает листок, сводит брови и смотрит на Филлис, на меня и, наконец, на Теда Хаулайхена так, точно все мы набросились на него, крепко спавшего, и ну орать: «Она умерла, умерла, жопа ты этакая, она умерла!»
– Мне правда очень жаль, – говорит он. – Когда это случилось? – И Джо недоверчиво смотрит мне в лицо.
– Два года назад, – отвечает Тед, возвращаясь из прошлого и ласково глядя на Джо. Жизнь, увы, коротка, говорит честное лицо Теда. А Джо покачивает головой, давая понять, что в этой самой жизни порой происходит нечто совершенно не объяснимое.
– Может быть, посмотрим остальной дом? – предлагает уставшая от разочарований Филлис. – Мне все‑таки хочется увидеть его.
– Еще бы, – соглашаюсь я.
– Меня он очень заинтересовал, – говорит, обращаясь исключительно ко мне, Джо. – Мне в нем многое нравится. Честно.
– Я останусь с мистером Маркэмом, – говорит Тед, которому Джо так и не представился. – Давайте выйдем, взглянем на гараж.
Он открывает стеклянную дверь в душистый, одурманенный прошлым двор, а мы с Филлис печально возвращаемся внутрь дома для осмотра, который, боюсь, стал теперь пустой формальностью.
Как и ожидалось, Филлис проявляет к дому лишь вежливый интерес, едва заглядывая в маленькие спальни и ванные комнаты, одобрительно, но мимоходом отмечая пластиковые украшения больших корзин для грязного белья и красноватые хлопковые коврики ванных, произнося время от времени «Как мило» в адрес какой‑нибудь ванны с душем, которая выглядит новехонькой. А дойдя до телефонной ниши в конце коридора, бормочет: «Я таких сто лет не видела».
– За домом хорошо ухаживали, – говорит она, останавливаясь посреди прихожей и оглядываясь назад, туда, где Джо стоит у бамбуковой ограды, скрестив короткие руки, в одной из которых зажат листок со спецификациями, и неторопливо беседуя с облитым утренним светом Тедом.
Ей хочется поскорее уехать.
– Поначалу мне так все понравилось, – говорит она, поворачиваясь, чтобы окинуть взглядом дом, у которого ждет на тротуаре мусорный бак Мэрилин, тюремной охранницы.
– Советую вам еще раз подумать, – произношу я тоном, который и самому мне кажется апатичным. Впрочем, мое дело – подталкивать вороватым пальцем чашу весов, на которых взвешиваются различные оценки будущего приобретения, то есть когда я чувствую, что момент требует этого, что потенциальная покупательница получила позолоченный шанс осчастливить себя, став владелицей дома. – Продавая дом, Филлис, я всегда пытаюсь понять, получают ли клиенты за свои деньги что‑то, оправдывающее их траты. (Вот сейчас я говорю от души.)
Вы можете думать, что я пытаюсь понять, получают ли они дом их мечты или тот, который им с самого начала хотелось иметь. Но если честно, куда важнее оправдать затраты, получить в руки настоящую ценность – особенно при нынешних экономических условиях. Когда дела пойдут лучше, ценность окажется тем, на чем все держится. А вместе с этим домом… – я театрально обвожу взглядом прихожую и упираюсь им в потолок, словно стараясь выяснить, где именно ценность водружает обычно свой флаг, – думаю, вместе с ним вы получите настоящую ценность.
И я действительно так думаю. (Ветровка моя уже походит на забитую раскаленным углем топку, однако снимать ее пока рановато.)
– Я не хочу жить рядом с тюрьмой, – почти с мольбой произносит Филлис, подходит к сетчатой двери и выглядывает наружу, засунув пухлые кулаки в карманы своих брюк, они же юбка. (Быть может, она пытается представить себя владелицей дома, которая каждый день невинно останавливается на миг перед парадной дверью, надеясь понять, откуда явится «подвох», если он явится; ей не дает покоя мысль, что в одном из ближайших домов собрались перед телевизором беззаботные налоговые ловчилы, блудливые священники и замышляющие недоброе директора пенсионных фондов; все они – ее зловеще ухмыляющиеся соседи, а ей надлежит выяснить, так ли это невыносимо, как она полагает.)
Филлис покачивает головой – словно ощутив во рту некий противный вкус.
– Я всегда считала себя либералкой. Но, по‑видимому, зря, – говорит она. – Я понимаю, такие заведения для преступников определенного толка существовать должны, однако мне не хочется жить и растить дочь рядом с одним из них.
– С годами все мы становимся менее гибкими, – говорю я. Надо бы рассказать ей о Клэр Дивэйн, убитой при осмотре кооперативной квартиры, о том, как меня оглоушили во время прогулки развеселившиеся азиаты. Доброе соседство с уютной тюрьмой – это не так уж и плохо.
Я слышу, как Джо и Тед регочут, точно два респектабельных бизнесмена, особенно старается Джо: «Хо‑хо‑хо!» Сальный газовый запашок выплывает из кухни, сменяя чистый аромат мебельной ваксы. (Странно, что Джо его прозевал.) Возможно, Тед с женой десятилетиями бродили по дому, надышавшись газом, счастливые, как козлик на лужайке, и не вполне понимающие отчего.
– Что делают хирурги с мужскими яичками? Это очень страшно? – спрашивает все еще мрачная Филлис.
– Я в этом мало что понимаю, – отвечаю я. Мне нужно вытянуть Филлис из темного коридора жизни, в который она, похоже, забрела, и вместе с ней обратиться к позитивным аспектам проживания рядом с тюрьмой.
– Я просто подумала сейчас о старости, – Филлис почесывает пальцем голову с сооруженным на ней волосяным грибом, – о том, как она гадка.
В эти мгновения все дети Господни представляются ей вымирающим племенем (возможно, на Филлис подействовал утекший газ), коих убивают не хворости, но МРТ‑сканнеры, биопсии, эхограммы и холодные инструменты, которые вводятся, не доставляя нам облегчения, в самые укромные и недоступные уголки наших тел.
– Судя по всему, меня ожидает удаление матки, – спокойно сообщает она, глядя на передний двор. – Я даже Джо об этом пока не сказала.
– Прискорбно слышать, – говорю я, не понимая, впрочем, насколько правильно и ожидаемо такое выражение сочувствия.
– Да. Конечно. Невесело, – печально произносит она, стоя ко мне спиной. Возможно, ей приходится сдерживать слезы.
А я, что называется, замер в седле. Наименее афишируемая часть работы риелтора состоит в превозмогании естественной недолговечности клиентов – бередящего душу тошнотворного понимания того, что, покупая дом, ты получаешь с ним и чей‑то упадок, потаенные проблемы, беды, за которые и будешь теперь отвечать до Судного дня, и что тебе остается только заменить эти беды своими, столь давними, что ты с ними уже свыкся. У людей нашей профессии имеется несколько приемов борьбы с такими страхами: напирать на ценность приобретения (я это только что проделал); напирать на проявленное строителями мастерство (это сделал Джо); напирать на то, что старые дома живут дольше, что в них все уже устоялось, никаких хлопот они не доставляют и бу‑бу‑бу‑бу (именно это проделал Тед); напирать на общую нестабильность экономики (я сделал это нынче утром в моей редакционной статье и постараюсь, чтобы к заходу солнца Филлис получила ее экземпляр).
Да только от страха и смятения Филлис противоядия у меня нет – если не считать желания, чтобы мир наш был подобрее. А оно редко принимается во внимание.
– Мне кажется, Фрэнк, вся страна перевернулась вверх дном. Если хотите знать правду, жизнь в Вермонте стала нам не по карману. Но теперь мы уже и здесь жить не можем. А при моих неладах со здоровьем нам необходимо пустить где‑то корни. – Филлис шмыгает носом – похоже, слезы, которые она одолела, вернулись. – Я нынче катаюсь на гормонных «русских горках». Извините. Мне все представляется в черном цвете.
– Не думаю, что все так уж плохо, Филлис. Я, например, считаю, что это хороший дом, обладающий, как я уже сказал, немалой ценностью, вы с Джо сможете жить в нем счастливо, и Соня тоже, а соседи вам решительно никаких забот не доставят. В пригородах, кстати сказать, никто своих соседей не знает. Это не Вермонт.
Я заглядываю в спецификацию, вдруг в ней обнаружится что‑то новое, увлекательное, такое, за что я смогу уцепиться: «кмн», «грж/нвс», «стир маш», цена ровно 155Т. Ценность все это добавляет, но остановить вагончик гормонных «русских горок» не в состоянии.
Я озадаченно смотрю на ее расплывшиеся ягодицы, и на меня вдруг нападает скоротечное любопытство касательно, ни больше ни меньше, их с Джо сексуальной жизни. Какая она – шутливая и радостная? Набожная и сдержанная? Буйная, бурная и рыкливая? Филлис присуща неопределенная кроткая привлекательность – даже при легкой ее лупоглазости и при том, что она заключена и увязана сейчас в безразмерное одеяние матроны, – некая податливая, нематериальная изобильностъ, которой определенно мог воспользоваться какой‑нибудь упакованный в вельветовые брюки и фланелевую рубашку папик из родительского комитета, случайно встреченный ею в промозглой интимности школьной парковки по окончании родительского собрания.
Однако правда состоит в том, что мы почти ничего о других людях не знаем, да и узнать‑то можем лишь на самую чуточку больше, даже если стоим с ними рядом, выслушиваем их жалобы, катаемся вместе на «русских горках», продаем им дома, заботимся о счастье их детей, а затем – краткий миг, перехват дыхания, хлопок автомобильной дверцы – мы видим, как они уезжают, навсегда скрываясь из виду. Совершенно чужие люди.
И все же одна из характерных черт Периода Бытования – это способность успешно соединять в такой вот манере интерес к человеку с полным его отсутствием, интимность с мимолетностью, заботу с черствым равнодушием. До самого недавнего времени (не могу сказать, когда это прекратилось) я был уверен, что именно так и устроена жизнь, что такова уравновешенность зрелости. Да только теперь мне придется кое‑что утрясать и делать выбор – в пользу либо полной незаинтересованности (примером может быть конец романа с Салли), либо стремления во всем дойти до конца (а здесь примером может быть продолжение романа с Салли).
– Знаете, Фрэнк… – Сумрачное настроение покинуло Филлис, и она направляется вместе со мной в гостиную Хаулайхенов, подходит к окну на улицу, у которого стоит раздвижной столик, и совсем как та рыжая, что живет напротив, раздергивает шторы, впуская теплый утренний свет, одолевающий похоронное спокойствие комнаты, заставляя аляповатые кушетки, мятно‑зеленые блюдца, салфеточки и лакированные безделушки (все это сентиментальный Тед оставил на прежних местах) словно засветиться изнутри. – Я стояла там и думала, что, может быть, никому не достается именно тот дом, какой они хотят заполучить.
Филлис обводит гостиную заинтересованным, дружелюбным взглядом, вроде бы дающим понять, что новое освещение ей нравится, хотя мебель следует переставить.
– Ну, если мне удается найти такой, достается. Если, опять‑таки, клиенту он по карману. Самое лучшее – найти дом наиболее близкий к вашему идеалу, а затем постараться вдохнуть в него жизнь, не ожидая, когда он вдохнет в вас свою.
И я демонстрирую ей мою версию непринужденной улыбки. Слова Филлис – хороший знак, хотя, разумеется, мы с ней по‑настоящему друг к другу не обращаемся, просто излагаем наши точки зрения, а все дальнейшее зависит от того, кто из нас лучше сыграет свою роль. Такова стратегия псевдообщения, которую я привык использовать, занимаясь риелторством. (Настоящий разговор – из тех, какие ведешь с любимым человеком, какие я вел с моей прежней женой, когда был ее мужем, – настоящий разговор между нами попросту невозможен.)
– А вот за вашим домом тюрьма разве стоит? – без обиняков спрашивает Филлис. Она смотрит на свои ущемленные сандалиями ступни, ногти выкрашены в алый цвет. Наверное, для нее это что‑то значит.
– Нет, но я живу в прежнем доме моей бывшей жены, – отвечаю я, – и живу один, а сын у меня эпилептик и с утра до вечера носит футбольный шлем. Мы с ней решили, что если я поселюсь там, это даст мальчику, когда он будет меня навещать, что‑то вроде ощущения неразрывности жизни, которая обещает ему мало хорошего. Вот мне и пришлось приладиться к необходимости.
Я ведь о ней говорю, не о себе.
Филлис, ничего подобного не ожидавшая, выглядит ошеломленной, она вдруг поняла, сколь многое в происходившем между нами было до этой минуты отношениями обычного продавца с обычным привередливым покупателем, а сейчас вдруг началось нечто непритворное: к подлинному ее и Джо положению проявил искреннее внимание человек, у которого горестей еще и поболее, чем у них, который и спит хуже их, и врачей посещает чаще, и неприятных телефонных разговоров ведет больше, и тревожится при этом сильнее, слушая, как ему зачитывают удручающие медицинские заключения, и вообще жизнь его значит намного больше, чем их, потому что он стоит ближе к могиле (не обязательно собственной).
– Я не хотела сравнивать раны с царапинами, Фрэнк, – униженно произносит Филлис. – Извините. Просто на меня словно давит что‑то – помимо всего прочего.
Она улыбается мне на манер старины Стэна Лорела[24] и точно так же потупливается. Я смотрю на ее лицо, мягкое, приятно полное, в совершенстве подходящее для любительского детского театра Северо‑Восточного королевства[25]. Впрочем, не менее того и для Пеннс‑Нека, где театральная труппа, которую она, глядишь, и возглавит, могла бы поставить «Питера Пэна» или «Фантастике» (без песенки «Похищение») для одиноко живущих по соседству бывших ревизоров и повинных в преступной небрежности врачей, внушив им хотя бы временное ощущение, что жизнь не загублена, что где‑то за стенами их обиталища еще существует надежда, что у них осталась масса возможностей, – хоть таковых и нет ни одной.
Я слышу, как Тед и Джо вытирают мокрые подошвы на заднем крыльце, потом топают ими по гостеприимному коврику, как Джо говорит:
– Ну держитесь, сейчас я вам настоящую проверочку устрою.
А мягкий, умный Тед отвечает:
– Я уже решил, Джо, что мне пора уезжать отсюда, махнув рукой на любые второстепенности.
– Завидую я вам – уж поверьте, – говорит Джо. – Господи‑боже, я бы тоже без кой‑каких обошелся.
Мы с Филлис слышим это и оба знаем, что первая же второстепенность, от которой Джо с удовольствием отказался бы, состоит в нашей маленькой компании.
– Я полагаю, Филлис, у каждого свои царапины и шрамы, – говорю я, – но не хочу, чтобы они заставили вас отказаться от чертовски удачного приобретения, от чудесного дома, который сам идет вам в руки.
– Что‑нибудь еще мы сегодня посмотреть сможем? – удрученно спрашивает Филлис.
Я слегка откачиваюсь назад на каблуках, прижав к груди планшет.
– Могу показать вам новостройку. – Я имею в виду Мэллардс‑Лэндинг, конечно, где еще дымится сожженная вырубка и полностью готовы от силы два дома, Маркэмы, едва увидев тамошние колыхаемые ветром вымпелы, тут же полезут на стену. – Подрядчик там молодой – замечательный парень. Дома вам по деньгам. Но вы с самого начала сказали, что новые смотреть не желаете.
– Нет, – мрачно соглашается Филлис. – Знаете, Фрэнк, у Джо маниакальная депрессия.
– Чего не знал, того не знал, – отвечаю я, покрепче прижимая к себе планшет. Я начинаю развариваться под моей ветровкой, точно капуста. Однако позиций сдавать не собираюсь. Больные маниакальной депрессией, бывшие заключенные, мужчины и женщины с кричащими татуировками по всему телу, – все они вправе иметь крючок, на который смогут вешать свои шляпы, были бы бабки. Скорее всего, заявление Филлис о том, что у Джо не все дома, – чистой воды вранье, тактический ход, дающий мне понять, что она достойный противник в нашей с ней борьбе (по какой‑то причине ее женские неприятности по‑прежнему кажутся мне всамделишными). – Филлис, вам с Джо необходимо основательно подумать об этом доме.
Я серьезно смотрю в ее упрямые голубые глаза и в первый раз понимаю, что она, скорее всего, носит контактные линзы, потому что голубизна хоть сколько‑нибудь близкая к этой в природе не встречается.
Она стоит, обрамленная окном, ладошки сжаты у груди – учительница, свысока задающая сложный вопрос тупице‑ученику.
– Вам не кажется иногда (создается впечатление, что облекающий Филлис ореол света связывает ее с некими высшими силами)…что никто больше в вашу сторону не смотрит?
Она слабо улыбается. Складочки, идущие от уголков ее рта, углубляются на щеках.
– Каждый день. – Я предпринимаю попытку ответить ей улыбкой мученика.
– У меня это ощущение появилось во время первого замужества. Мне тогда было двадцать, я училась на втором курсе Таусона. А этим утром в мотеле оно пришло снова – впервые за многие годы.
Джо и Тед по второму разу бурно обсуждают поэтажный план здания. Тед разворачивает хранившиеся у него где‑то старые светокопии. Скоро они прервут наш с Филлис маленький seance[26].
– Думаю, это естественное чувство, Филлис, и, по‑моему, вы с Джо хорошо печетесь друг о друге.
Я быстро оглядываюсь посмотреть, не приближаются ли уже наши специалисты по спортивному ориентированию. И слышу, как они со стуком проходят по разболтавшейся решетке подвальной печки, важно беседуя о чердаке.
Филлис покачивает головой, улыбается:
– Весь фокус в том, чтобы претворять воду в вино, верно?
Понятия не имею, что это может значить, но посылаю ей улыбку – и братскую, и, так сказать, адвокатскую, – дающую понять, что наше с ней состязание подошло к концу. Я мог бы даже похлопать ее по округлому плечу, да, боюсь, она мигом насторожится.
– Послушайте, Филлис, – говорю я, – принято считать, что происходящее с нами может идти по двум путям – успешному и безуспешному. Я же думаю, какой бы из них оно ни избрало в самом начале, мы всегда можем повернуть его на тот, который нам нужен. И что бы вы ни чувствовали, приобретая дом, – даже если вы не изберете вот этот, а то и вовсе никакого у меня не купите, – вы в конечном счете получите…
На этом наш seance и вправду заканчивается. Тед с Джо возвращаются в коридор и решают не подниматься по опускной лестнице на затянутый паутиной чердак, чтобы полюбоваться там на металлический крепеж стропил, установленный Тедом, когда в 1958‑м здесь пролетел ураган «Лулу», проносивший стога сена между стволами деревьев, забрасывавший яхты на сушу, на целые мили от берега, и ровняя с землей дома повеличавее Тедова.
– Бог кроется в деталях, – замечает кто‑то из этих теперь уже лучших друзей. Но все‑таки добавляет: – Или дьявол?
Филлис спокойно смотрит на дверь, мимо которой они проходят сначала в одну сторону, потом в другую, прежде чем обнаружить нас в «гстн». Держащий в руках светокопии Тед выглядит, насколько я могу судить, всем довольным. Джо в его недозрелой бородке, вульгарных шортах и майке «Горшечники делают это пальцами» кажется мне пребывающим на грани истерики.
– Я увидел достаточно, – восклицает он тоном озлобленного железнодорожного контролера и быстро окидывает гостиную взглядом – оценивающим, как будто видит ее впервые в жизни. Довольный, он прижимает кулаки один к другому. – И то, что увидел, позволяет принять решение.
– Хорошо, – говорю я. – Тогда поехали. (Правило: мы едем завтракать, составляем предложение с указанием полной цены и через час возвращаемся.) Я успокоительно киваю Теду Хаулайхену. Он неожиданно оказался ключевой фигурой в схеме построенной ad hoc[27] по принципу «разделяй и властвуй». Его воспоминания, его несчастная покойница‑жена, его бедные cojones[28], его мягкие, достойные Фреда Уоринга взгляды на жизнь и небрежный наряд – все это первоклассные орудия продавца. Из Теда получился бы хороший риелтор.
– Этот дом надолго на рынке не задержится, – выкрикивает Джо, к сведению всех окрестных соседей, которых может заинтересовать это сообщение. И, развернувшись, несется, точно рой запаниковавших пчел, к выходной двери.
– Посмотрим, посмотрим, – говорит Тед Хаулайхен и, поплотнее скручивая светокопии, с сомнением улыбается мне и Филлис. – Я знаю, миссис Маркэм, вас беспокоит то заведение за забором. Но мне всегда казалось, что оно сделало наши места более безопасными, а людей более сплоченными. Это примерно то же, что иметь под боком Эй‑ти‑энд‑ти или Ар‑си‑эй[29], если вы понимаете, о чем я.
– Я понимаю, – отвечает непреклонная Филлис.
Джо уже проскочил дверь, спустился с крыльца на лужайку и теперь изучает контур крыши, доски лицевой обшивки, нижние грани кровельных балок; его обрамленный волосками рот приоткрывается, когда он приступает к поискам прогибов конькового бруса и повреждений от сосулек под свесами. Возможно, это лекарства от маниакальной депрессии сделали его губы такими красными. Джо, думаю я, и вправду нужен присмотр.
Я выуживаю из кармана ветровки карточку «Фрэнк Баскомб, партнер‑риелтор» и опускаю ее на подставку для зонтов, что стоит в коридоре у двери гостиной, где я провел последние десять минут, стараясь удерживать Филлис в узде.
– Будем на связи, – говорю я Теду. (Еще одно правило. Менее специфичное.)
– Да, конечно, – тепло улыбаясь, отвечает Тед.
Филлис сдвигается с места – бедра покачиваются, сандалии пощелкивают, – по пути она пожимает маленькую ладонь Теда и говорит что‑то о том, какой приятный у него дом и как жаль, что его приходится продавать, и уходит туда, где Джо пытается пояснее различить все то, что он видит, ибо такова его печальная участь – смотреть сквозь туман, который клубится в его голове.
– Они его не купят, – бодро произносит Тед, когда и я направляюсь к выходу. Он испытывает не разочарование, а скорее неоправданное удовлетворение тем, что чужие люди отвергли его дом, позволив ему, Теду, ненадолго вернуться к уютной, горестно‑сладкой домашней жизни, которой все еще распоряжается он сам. Что же, видя выходящего в дверь Джо, всякий вздохнул бы с облегчением.
– Трудно сказать, Тед, – говорю я. – Кто может знать, что сделают люди. Если б я это знал, подыскал бы себе другую работу.
– Приятно думать, что твой дом представляет ценность для других. Меня это порадовало бы. Не так уж и много у нас теперь утешений осталось.
– Получилось не то, чего мы с вами хотели. Но я старался как мог.
Филлис и Джо уже стоят у моей машины, глядя на дом так, точно он – океанский лайнер, сию минуту показавшийся в море.
– Вы только не позволяйте себе усомниться в его ценности, Тед, – говорю я, снова сжимая его маленькую, жесткую, как сухарь, ладонь и тряся ее в подтверждение моих слов. И в последний раз вдыхаю запашок газовой утечки. (Через пять минут Джо сообщит свое мнение на ее счет.) – Не удивляйтесь, если я сегодня вернусь с предложением. Дома лучшего, чем ваш, им не найти, и я собираюсь сделать это для них ясным как божий день.
– Как‑то раз через тот забор перелез один малый, я в это время набивал на заднем дворе мешки листьями, – говорит Джо. – Мы со Сьюзен пригласили его в дом, угостили кофе, сэндвичем с яичным салатом. Оказалось – он олдермен из Вест‑Оринджа. Влип там в какую‑то историю. Кончилось тем, что он около часа помогал мне с мешками, а после перелез обратно. Потом присылал нам поздравления на Рождество.
– Скорее всего, вернулся в политику, – говорю я, радуясь, что Тед не поделился этим анекдотцем с Филлис.
– Наверное.
– Ладно, будем на связи.
– Я все время здесь, – отвечает Тед, закрывая за мной парадную дверь.
Мы усаживаемся в машину, и мне начинает казаться, что Маркэмам хочется как можно скорее избавиться от меня и, что еще важнее, друг на дружку ни он ни она смотреть не желают.
Покидая подъездную дорожку, мы видим, как тормозит, останавливаясь, машина другой риелторской конторы с двумя молодыми людьми впереди и сзади – женщина начинает снимать через пассажирское окошко на видеокамеру дом Хаулайхена. На водительской дверце большого блестящего «бьюика» значится: «РИЕЛТОРЫ “ПОКУПАЙ И РАСТИ” – Фрихолд, Н‑Дж».
– К заходу солнца этот дом обратится в историю, – безжизненно произносит сидящий рядом со мной Джо, вся энергичность которого странным образом испарилась. О запахе газа – ни слова. У Филлис нет ни единого шанса нагнать на него страх, однако таким взглядом, как у нее сейчас, можно ровнять с землей города.
– Может быть, – отвечаю я, бросая не менее убийственный взгляд на «бьюик» «ПОКУПАЙ И РАСТИ». Тед Хаулайхен, должно быть, уже успел лишить нас «эксклюзива», меня так и подмывает вылезти из машины и объяснить пару вещей всем заинтересованным лицам. Впрочем, вид конкурентов может подтолкнуть Филлиса и Джо к особым, незамедлительным действиям. Пока я проезжаю по Чарити‑стрит мимо «бьюика», они в неодобрительном молчании разглядывают новоприбывших.
По дороге к шоссе 1 Филлис – надевшая темные очки, которые придают ей сходство с оперной дивой, – вдруг настоятельно просит меня «сделать круг», чтобы она могла взглянуть на тюрьму. Вследствие чего я сдаю назад, миную не очень приятные окраинные кварталы, сворачиваю за новым «Шератоном» и большой епископальной церковью с просторной пустой парковкой, затем выезжаю на шоссе 1 севернее Пеннс‑Нека и, проехав полмили по тому, что выглядит как скошенный луг, оказываюсь перед имеющим три сотни ярдов в глубину комплексом непритязательных, скучно‑зеленых, обнесенных двумя заборами, внешним и внутренним, зданий, которые образуют столь не понравившуюся Маркэмам «исправительную тюрьму». Мы видим баскетбольные щиты, бейсбольную площадку, пару огороженных, освещаемых теннисных кортов, вышку для ныряния в олимпийских, вполне вероятно, размеров бассейн, несколько мощеных «дорожек для размышлений», вьющихся по нетронутым участкам поля, – по одной из них прогуливаются, беседуя, двое мужчин (один, преклонного, по‑видимому, возраста, прихрамывает) в обычной гражданской одежде, а отнюдь не в одинаковом тюремном вретище.
Имеется также предназначенная, надо полагать, для создания атмосферы большая стая канадских гусей, разгуливающих, кивая, вокруг мелкого овального пруда.
Я, разумеется, проезжал мимо этого места несчетное число раз, но внимание ему уделял лишь мельком (на что, собственно, и рассчитывали планировщики тюрьмы, создавая эту неприметную, как поле для гольфа, обитель). Впрочем, глядя сейчас на ее поросшую летней травой территорию с высящимися за ней солидными деревьями, на колонию, где заключенный может делать все, что взбредет ему в голову (но не покинуть ее), – читать, смотреть цветной телевизор, размышлять о будущем, смиренно погашая за год‑другой свою задолженность обществу, – я думаю, что любой из нас с удовольствием задержался бы здесь, чтобы привести в порядок свои мысли и разгрести набившееся нам в голову дерьмо.
– Выглядит как вшивый двухгодичный колледж, – отмечает Джо Маркэм, голос его еще звучит на больших децибелах, но уже поспокойнее.
Мы останавливаемся на обочине напротив тюрьмы – другие машины с рокотом проносятся мимо – и разглядываем забор, официальную серебристую с черным вывеску «Н.‑ДЖ. МУЖСКАЯ ТЮРЬМА РЕЖИМА МИНИМАЛЬНОЙ СТРОГОСТИ», за которой под легким и влажным ветерком шелестят на трех шестах флаги штата Нью‑Джерси, Америки и пенитенциарной системы. Ни тебе караулки, ни режущей проволоки под напряжением, ни вышек с автоматами, шоковыми гранатами и прожекторами, ни способных отгрызть твою ногу собак – всего лишь скромные автоматические ворота со скромным переговорным устройством и маленькой камерой слежения на столбе. Ничего особенного.
– С виду не так уж и плохо, верно? – спрашиваю я.
– А наш дом где? – спрашивает, все еще громко, Джо, наклоняясь, чтобы взглянуть мимо меня.
Мы окидываем взглядом вереницу больших деревьев – это и есть Пеннс‑Нек, – однако они заслоняют от нас дом Хаулайхена на Чарити‑стрит.
– Его отсюда не видно, – говорит Филлис, – но он там.
– С глаз долой, из сердца вон, – объявляет Джо. Он бросает быстрый взгляд на заднее сиденье, на Филлис в ее темных очках. Огромный мусоровоз проносится мимо, громыхая так, что наша машина ощутимо вздрагивает. – Они тут дыру провертели в заборе, для передач.
Джо всхрапывает.
– Булки с пилками, – произносит Филлис, лицо ее выражает нерешительность. Я пытаюсь встретиться с ней глазами в зеркальце заднего вида. Не получается. – Я ее не вижу.
– Зато я, черт дери, вижу, – рычит Джо.
Мы сидим, вглядываясь, еще с полминуты, а затем уезжаем.
В надежде создать побуждающий стимул «от противного» и окончательно утихомирить Маркэмов, я провожу их мимо Мэллардс‑Лэндинга, где ничего за последние два часа не изменилось, разве что все намокло. Несколько рабочих бродят внутри наполовину возведенных домов, бригада чернокожих разгружает прицеп с дерниной, укладывая ее перед ОБРАЗЦОМ ДОМА, предположительно ОТКРЫТЫМ, однако предположение это неверно – «образец» более всего походит на киношную декорацию фасада, за которым выдуманная американская семья рано или поздно выплатит выдуманный ипотечный кредит. Меня – и, уверен, Маркэмов – он мигом наводит на мысль о тюрьме, от которой мы совсем недавно отъехали.
– Я уже говорил Филлис, – сообщаю я Джо, – эти дома укладываются в ваше ценовое окно, однако они не походят на то, что вы мне описывали.
– Да я скорее СПИДом заболею, чем поселюсь на этой помойке, – рычит Джо, даже не взглянув на Филлис, которая сидит сзади, глядя на часто мерцающий сигнальный огонь нефтяного резервуара и на сооруженные бульдозерами груды теперь уже не дымящихся пней.
Зачем я здесь? – почти наверняка думает она. Сколько времени нужно, чтобы доехать отсюда автобусом до Вермонта? Я могла бы сейчас, повязав голову чистым красным платочком, прохаживаться с Соней по фермерскому магазину Линдонвилла, покупая к празднику (беззаботно, но продуманно) то да се – что‑нибудь экзотическое для «большой фруктовой вазы», которой мы украсим стол во время «пиршества» в честь Дня независимости. И бумажные китайские драконы покачивались бы над овощными прилавками. И кто‑то бил бы в цимбалы и пел чудные песенки тамошних горцев с двойственным сексуальным подтекстом. А вокруг магазина лежали бы, лениво почесываясь, лабрадоры и ретриверы в цветастых банданах вместо ошейников. Куда все это ушло? – гадает она. Что я наделала?
Неожиданное ба‑бах! Где‑то в мирном небе невидимый реактивный истребитель берет барьер гармонических звуков и дремотных мечтаний – и гром сотрясает вершины гор, укатываясь к прибрежным равнинам. Филлис подпрыгивает на сиденье.
– Блядь! – вскрикивает она. – Что это?
– Это я пукнул, извини, – говорит, улыбнувшись мне, Джо, а затем наступает молчание.
В «Сонной Лощине» промолчавшие всю дорогу Маркэмы вдруг прониклись, как мне показалось, нежеланием покидать мою машину. На парковке жалкого мотеля стояла только их древняя «нова» с разномастными покрышками и заляпанным дорожной грязью Зеленых гор идиотским стикером анестезистов. Маленькая, вся в розовом уборщица с увязанными в пучок темными волосами впархивала в дверь № 7 и выпархивала наружу, загружая испачканное за ночь постельное белье в большую корзину и вкатывая внутрь тележку со стопками свежего.
Маркэмы померли бы скорее здесь, чем в любом из показанных мной домов, и на один головокружительный, неразумный миг я подумал: а не позволить ли им проследовать за мной до моего дома на Кливленд‑стрит и устроиться там на уик‑энд, пусть обсудят свою жилищную ситуацию в безопасной, ничуть не гнетущей обстановке? Оттуда они смогут сходить в кино, пристойно перекусить пеламидой или маникотти в «Харчевне Август», пройтись, разглядывая магазинные витрины, по Семинарской, и Филлис поймет наконец, что жить она может только здесь или где‑то поблизости.
Но нет, такое попросту неисполнимо, от одной мысли об этом сердце мое производит два с половиной резких укоризненных удара. Мне не только не нравится, что Маркэмы станут рыться в моих пожитках (наверняка, а после наврут, что не рылись), но, поскольку никакой речи о покупном предложении у нас не идет, пусть они останутся одинокими, как в Сибири, и трезво обдумают свои возможности. Разумеется, они всегда могут переселиться, заплатив больше, чем здесь, в новый «Шератон» или «Кэбот‑Лодж». Хотя каждый из этих отелей так же жалок на свой манер, как «Сонная Лощина». В прежней моей жизни спортивного журналиста я нередко искал прибежища, а то и романтических приключений в таких бездушных приютах и даже находил их, ненадолго. Но не теперь. Исключено.
Джо снова перебирает в уме список своих вопросов, оставленных без ответа спецификацией, которую он сначала скрутил трубочкой, а потом раскрутил и сложил; прежняя его львиная самоуверенность начинает улетучиваться.
– Возможность арендовать дом Хаулайхена с правом выкупа существует? – спрашивает он (мы все еще сидим в машине).
– Нет.
– А возможность, что Хаулайхен возьмет меньше ста пятидесяти пяти?
– Спросите у него.
– Когда он уезжает?
– Очень скоро. У него рак.
– Вы бы согласились снизить ваше вознаграждение до четырех процентов?
(Вполне ожидаемый вопрос.)
– Нет.
– Под какой процент банки дают сейчас деньги?
(То же самое.)
– Четырнадцать с рассрочкой на тридцать лет, плюс комиссионный сбор, плюс заявочный взнос.
Эта волынка тянется, пока Джо не иссякает. Я направил вентилятор кондиционера себе в лицо и снова почти решаю предложить им перебраться в мой дом. Но увы, сорок пять показов – это статистическая роковая черта, а Маркэмы посмотрели сегодня сорок шестой. Перейдя эту грань, клиенты, как правило, дом не приобретают и отваливают в другие места либо совершают нечто придурочное – отплывают грузовым судном в Бахрейн или отправляются покорять Маттерхорн. К тому же мне, возможно, придется попотеть, чтобы после вытурить их из моего дома. (Сказать по правде, я уже готов раскланяться с ними, пусть попытают счастья где‑нибудь в Амбоях.)
Хотя они могут, разумеется, внезапно объявить: «Ладно. Хватит валять дурака, мы покупаем этого сукина сына. Нам все равно деваться некуда. Давайте заполним бланк предложения». У меня их в багажнике полный ящик. «Вот пять кусков. Мы переезжаем в “Шератон‑Тара”. Вы оттаскиваете вашу тоскливую задницу к Хаулайхену и велите ему уложить вещички и уматывать в Тусон или на хер, потому как сто пятьдесят – наше последнее слово, больше у нас просто нет. Даем вам час, чтобы принять решение».
Подобное случается. Дома продаются прямо на месте, выписываются чеки, открываются счета сделок, покупатель звонит в перевозочную компанию из продуваемой ветром будки телефона‑автомата рядом с «Хо‑Джо». И это сильно облегчает мою работу. Впрочем, обычно таким покупателем оказывается богатый техасец, или челюстной хирург, или политтехнолог, уволенный за финансовые махинации и ищущий, где бы отсидеться, пока он не понадобится снова. С горшечниками и их пухлыми, мастерящими бумагу женами, людьми, которые возвращаются к цивилизованной жизни из жалкой вермонтской дыры с сильно похудевшими бумажниками и полным отсутствием представлений о том, что приводит мир во вращение, но зато с обилием мнений о том, как он должен вращаться, такое случается редко.
Джо восседает на переднем сиденье, скрежеща коренными зубами, шумно дыша и глядя на иностранную подданную, что выплывает со шваброй и бутылкой чистящего средства из их замаранной комнаты. Филлис сидит в своих темных очках и размышляет – о чем? Да кто ж ее знает. Вопросов, которые стоит задать, у них не осталось, тревог, которые стоит высказать, тоже, достойных провозглашения решений и ультиматумов – тем паче. Они достигли точки, когда остается лишь действовать. Или не действовать.
Но, видит бог, Джо действовать не желает, даже при том, что дом ему понравился, вот он и сидит, пытаясь придумать, что бы еще такое сказать, какой воздвигнуть барьер. Последний будет, скорее всего, связан все с тем же «видом сверху» – или с желанием совершить великое открытие.
– Может, нам стоит подумать об аренде жилья, – безучастно произносит Филлис. Я вижу ее в зеркальце, замкнувшуюся в себе, как потерявшая все вдова. Она смотрит на примыкающую к мотелю автолавку, вымоченный дождем двор лавки пуст, но колесные колпаки поблескивают и позвякивают на ветру. Возможно, Филлис видит в чем‑то метафору чего‑то еще.
Неожиданно она склоняется вперед и кладет утешительную ладонь на голое волосатое плечо Джо, отчего он дергается так, точно его ножом пырнули. Впрочем, Джо быстро опознает в этом жест солидарности и нежности, неуклюже оборачивается и сжимает ее ладонь в своей. Ну что же, все отряды и подразделения в сборе. Единый ответ неминуем. Это был краеугольный жест супружества, которого я когда‑то лишился и о котором скорбел.
– Большая часть лучших арендуемых домов поступает на рынок, когда заканчиваются учебные занятия и люди разъезжаются. А это было месяц назад, – говорю я. – Тогда вы ничего арендовать не хотели.
– А нет дома, в который мы можем въехать временно? – спрашивает Джо, продолжая вяло сжимать пухлые пальцы Филлис – так, словно она лежит с ним рядом на больничной койке.
– Есть, и принадлежит он мне, – отвечаю я. – Да только он может вам не понравиться.
– А что с ним не так? – в унисон спрашивают Джо и Филлис с подозрением.
– С ним все так, – говорю я, – но расположен он в черном квартале.
– Иисусе. Приехали, – отзывается Джо тоном человека, давно предвидевшего ловушку и наконец в нее попавшего. – Именно это мне и требовалось. Нарики. Премного благодарен. – Он в отвращении трясет головой.
– Мы в Хаддаме смотрим на эти вещи иначе, Джо, – холодно отвечаю я. – И риелторством я тоже занимаюсь исходя из иных соображений.
– Ну и дай вам бог, – говорит он, бурля от гнева, но продолжая сжимать ладонь Филлис, может быть, сильнее, чем той хотелось бы. – Сами‑то вы там не живете. И детей у вас нет.
– Дети у меня есть. И я бы с радостью жил там, если бы не владел другим жильем.
Сурово насупясь, я обращаю к Джо жесткий взгляд, имеющий целью сказать: помимо всего тебе до сих пор не известного, мир, который ты покинул в девятьсот семидесятом с чем‑то году, – это остывший кратер, и если окажется, что в реальном мире тебе что‑то не нравится, от меня ты сочувствия не дождешься.
– Арендную плату вы по субботам с дробовиком собираете? – спрашивает Джо тоном елейным и злобным. – Мой старик управлял такой же воровской трущобой в Али‑киппе. Только китайской. И носил на поясе пистолет, всем напоказ. Я обычно оставался в машине.
– У меня нет пистолета, – отвечаю я. – Я просто оказал вам услугу, ответив на ваш вопрос.
– Спасибо. Забудьте об этом.
– Мы могли бы взглянуть, – говорит Филлис, сжимая поросшие волосом костяшки Джо, уже сложившиеся в угрожающий кулак.
– Через миллион лет – может быть. Но только «может быть». – Джо дергает ручку дверцы и впускает в машину шум шоссе 1.
– Вы все же подумайте о доме Хаулайхена, – говорю я освобожденному им сиденью и слегка оборачиваюсь к Филлис.
– Риелторы, – произносит стоящий снаружи Джо, я вижу лишь его облегающие яйца шорты. – Вам бы только продать какую‑нибудь херотень.
И он уходит в сторону уборщицы, стоящей рядом с бельевой корзиной у двери его комнаты, глядя на Джо, как на нечто странное (такой он и есть).
– Джо – человек несговорчивый, – смущенно сообщает Филлис. – Да и с дозировкой сегодня мог ошибиться.
– Джо волен делать все, что захочет, меня это не касается.
– Я знаю, – говорит Филлис. – Вы были очень терпеливы с нами. Простите, что мы доставили вам столько хлопот.
Она треплет меня по плечу – совсем как мудака Джо. Победительное похлопывание. Мне оно не нравится.
– Такова моя работа, – говорю я.
– Мы еще свяжемся с вами, Фрэнк. – Филлис дергает ручку дверцы, чтобы выйти в предполуденную жару – время клонится к одиннадцати.
– Отлично, Филлис, – отвечаю я. – Позвоните в офис, оставьте сообщение. Я буду в Коннектикуте, с сыном. Проводить с ним помногу времени у меня не получается. Но если у нас с вами найдется о чем поговорить, мы сможем обсудить это и по телефону.
– Мы ведь стараемся, Фрэнк, – говорит Филлис, трогательно помаргивая при мысли о моем сыне‑эпилептике, но не желая его упоминать. – Мы правда стараемся.
– Я вижу. – И, соврав таким образом, я посылаю ей покаянную улыбку, которая почему‑то выталкивает Филлис из машины и гонит по горячему, растрескавшемуся асфальту маленькой мотельной парковки на поиски ее малоприятного мужа.
Спеша вернуться в город, я с рокотом проношусь навстречу ветерку по парящему покрытию шоссе 1 и сворачиваю на Кинг‑Георг‑роуд, чтобы кратчайшим путем добраться до Семинарской. Я получил в свое распоряжение большую, чем ожидал, часть дня и намереваюсь использовать ее, заглянув во второй раз к Мак‑Леодам, а уж потом отправиться по шоссе 31 к «Фрэнксу», а там и прямиком в Саут‑Мантоло‑кинг, чтобы, приехав туда раньше обычного, приятно провести время с Салли и поужинать.
Я рассчитывал, разумеется, вернуться в офис и внимательно просмотреть все цифры предложения или, уже доставив его Теду Хаулайхену, привести в движение различные колесики: вызвать подрядчика для проверки технического состояния дома, положить задаток в банк, выяснить, как обстоит дело с контрактом на защиту от термитов, позвонить Фоксу Мак‑Кинни из «Сберегательного банка Штата садов» и быстренько договориться насчет ипотеки. Больше всего на свете владельцы домов любят получать быстрые, надежные ответы на их предложения о продаже. Философски говоря, как выразился бы Тед, они показывают, что мир более‑менее отвечает нашим лучшим о нем представлениям. (Ведь преобладающая часть того, что мы имеем несчастье слышать от мира, такова: «Господи, мы пометили ваш заказ как невыполненный, потерпите еще шесть недель», или: «Я думал, эти фитюльки еще в 58‑м с производства сняли», или: «Такая штуковина требует специальной обработки, а единственный, кто у нас ее делает, отправился в пеший поход по Свазиленду. Отдохните пока, мы вам позвоним».) Если же агент способен разглядеть в совершенно новых для него спецификациях толково продуманное предложение, вероятность того, что все пойдет гладко и завершится успехом, возрастает в геометрической прогрессии просто вследствие весомости получаемого продавцом удовлетворения, уверенности, ощущения честной игры и чувства внутренней осмысленности происходящего. Иными словами, реальности осуществления сделки.
Следовательно, правильная стратегия – оставить Маркэмов на произвол судьбы, как я только что и сделал, пусть покатаются в своем хрипящем драндулете по окрестностям, размышляя обо всех домах и кварталах, которые они надменно отвергли, а затем приползут, чтобы немного поспать, в «Сонную Лощину», туда, где они задремывают при дневном свете и просыпаются в темноте, испуганные, сбитые с толку, павшие духом, и лежат рядышком, глядя на засаленные стены, слушая грохот пролетающих мимо машин, – все, кроме них, несутся к уютным приморским праздничным обителям, где молодые, счастливые, любимые кем‑то люди с прекрасными зубами встречают гостей, стоя на освещенных верандах или в проемах дверей, помахивая одной рукой и сжимая в другой кувшинчик с холодным джином. (Я и сам надеюсь изведать вскоре такую радушную встречу – стать веселым, нетерпеливо ожидаемым добавлением к общему арсеналу праздничных удовольствий, заливаться смехом, чувствовать, как все скорби мира отлетают от меня, и все это в таком месте, где никаким Маркэмам меня не достать. И может быть, ярким завтрашним утром мне позвонит обезумевший Джо и скажет, что согласен с ценой и хорошо бы подписать все бумаги к полудню, а возможно, и не позвонит: бестолковость возьмет над Маркэмами верх и погонит их обратно в Вермонт, к государственному пособию, в каковом случае я буду от них избавлен. Опять же, я так и так ничего не теряю.)
Совершенно ясно, что они какое‑то время не заглядывали в зеркало жизни, – забудем о том, что увидел сегодня утром столь изумившийся Джо. В конце концов, Вермонт выдает человеку духовный мандат, в коем значится, что он не обязан присматриваться к себе самому, а имеет право годами вглядываться с доступной ему проницательностью во все остальное, оставаясь при убеждении, что оно, остальное, стоит в какой‑то степени на его стороне, что все вокруг черт знает как прекрасно, потому что и сам он таков. (Эмерсон держался на сей счет иного мнения.) Вот только если вы решили купить дом, увернуться от необходимости хоть как‑то присмотреться к себе вам ну никак не удастся.
Если мои догадки верны, Джо и Филлис лежат сейчас бок о бок на узких кроватях, в точности отвечая моему описанию, одеревенелые, что твои доски, полностью одетые, и смотрят в тусклый, засиженный мухами потолок с выключенными лампочками, осознавая, безмолвные, как трупы, что им необходимо ясно увидеть себя и ничего тут не попишешь. Они – одинокие, затравленные люди, и вскоре мы увидим их стоящими на подъездной дорожке или сидящими на кушетке или в тесных креслицах патио (зависит от того, где они приютятся), безутешно глядя в телевизионную камеру, давая интервью ведущему шестичасовых новостей не просто как средние американцы, но как люди, пришибленные кризисом рынка недвижимости, невнятные представители невнятного класса, представлять который они вовсе не желают, – разочарованные, растерянные, страдающие, вынужденные вести бесцветную, унылую жизнь в коротких глухих переулках, названных в честь дочери строителя городка или ее школьной подруги.
И единственным, что их сможет спасти, станет умение, если его удастся обрести, думать о себе, да и почти обо всем остальном, по‑другому; неожиданно найденное понимание жизни, основанное на вере в то, что разжечь новый костер можно, лишь затоптав старый, и – в несколько меньшей мере – на ведущем к изоляции тупоголовом упрямстве, а в большей – на желании, ну, скажем, дать друг другу счастье, не сводя на нет свои частные «я». Желание, прислушавшись к коему они, собственно говоря, и прикатили в Нью‑Джерси, вместо того чтобы сидеть в горах, обращаясь в самодовольных жертв своих идиотских ошибок.
Конечно, зная Маркэмов, трудно поверить, что им это удастся. Год назад Джо был бы первым из блаженствующих на празднике летнего солнцестояния, устроенном посреди только что скошенного луга кого‑то из его соседей, попивал бы домодельное пиво, закусывая состряпанной хозяйкой вегетарианской лазаньей, – голые детишки резвятся в сумерках, запах навоза, журчание ручейка и газогенератор на заднем плане – и разглагольствовал о переменах и о том, что не решаются на них только трусы: философия, до совершенства отточенная его и Филлис жизненным опытом (а именно разводами, родительскими неуспехами, изменами, больным самомнением и переломом со смещением).
Хотя сейчас от перемен‑то у них крыша и едет. Маркэмы заявляют, что от своих идеалов они не отступятся. Но им и не нужно отступаться! Их идеалы им просто‑напросто не по средствам. Не покупать то, что кусается, – это не отступничество, а, говоря по‑человечески, реальность. Чтобы добиться чего‑то, следует научиться и отвечать ей на том же языке.
И все‑таки у них могут найтись некие потаенные силы: неловкое, накренившее их тела, напомнившее мне о Сикстинской капелле соприкосновение через спинку автомобильного сиденья – знак многообещающий, нужно лишь, чтобы они развили его за уик‑энд, оставшись наедине друг с дружкой. А поскольку чека я от них не получил, наедине друг с дружкой они и останутся – раздраженные, но также, надеюсь, начавшие процесс, который позволит им увидеть себя и станет священной инициацией их будущей полнокровной жизни.
Возможно, не будет лишенным интереса рассказ о том, как я стал специалистом по продаже жилья, все‑таки занятие это от прежних моих амплуа – несостоявшегося сочинителя рассказов, а затем спортивного журналиста – довольно далекое. Человеком, умеющим жить со вкусом, можно назвать только того, кто выделяет из прожитого им лишь несколько взаимосвязанных принципов и событий, которые легко описать минут за пятнадцать, поскольку рассказ о них не требует множества растерянных пауз и оговорок, что‑де людям, которых «там не было», трудно понять то или это. (В конце концов, «там» не побывал почти никто, да плохо уже и то, что сами вы побывали.) Вот в таком упрощенном, очищенном смысле можно сказать, что к нынешнему положению меня привело повторное замужество моей бывшей жены и ее переезд в Коннектикут.
Пять лет назад, под конец дурного периода моей жизни, который моя подруга доктор Кэтрин Флаэрти описывала как «своего рода серьезный кризис» или «завершение чего‑то напряженного с последующим началом чего‑то невнятного», я вдруг взял да и ушел из большого нью‑йоркского спортивного журнала и перебрался во Флориду, а на следующий год и во Францию, где никогда не бывал, но решил, что побывать должен.
На следующую зиму вышеупомянутая доктор Флаэрти, в ту пору двадцатитрехлетняя и еще не доктор, прервала изучение медицины в Дартмуте и прилетела в Париж, чтобы провести «сезон» в моей компании, – не убоявшись осуждения отца (более чем понятого), не питая ни малейших надежд на наше с ней общее будущее и не считая даже, что будущее вообще следует принимать во внимание. Мы арендовали «пежо» и принялись объезжать все интересные места, какие могла предложить нам карта Европы, – я оплачивал разъезды из денег, которые приносили мне акции журнала, Кэтрин же взяла на себя возню со сложными картами, ресторанными меню, выяснением направлений, поисками уборных, телефонными звонками и чаевыми для отельных носильщиков. Она, естественно, раз двадцать побывала в Европе и до этого, и, куда бы мы ни заезжали, всегда могла с легкостью припомнить «опрятный ресторанчик на вершине холма» над Дордонью или «занятное место для очень позднего ленча» рядом с мадридским палаццо (и привести нас туда). Или отыскать дорогу к дому под Хельсинки, в котором жила когда‑то супруга Стриндберга. Для нее вся прелесть нашего путешествия состояла в его бесцельности, в ностальгических возвращениях к прежним триумфам, пережитым ею в компании нетрадиционных «других людей», пережитым как раз перед тем, как жизнь – серьезная взрослая жизнь – началась по‑настоящему и о забавах пришлось забыть навсегда; для меня оно было скорее тревожным рысканьем по чужеземному, но волнующе внешнему ландшафту, которое совершалось в надежде сыскать временное пританище, в коем я почувствовал бы себя вознагражденным, ожившим, менее встревоженным и, может быть, даже спокойным и счастливым.
Распространяться о том, чем мы с ней занимались, нужды никакой нет. (Все псевдоромантические экскурсии подобного рода более‑менее схожи и завершаются ничем.) В конце концов мы «обосновались» в городке Сен‑Валери‑сюр‑Сомм, что в прибрежной Пикардии. Мы провели там почти два месяца, потратив кучу моих денег: катались на велосипедах, прочли гору книг, посещали поля сражений и кафедральные соборы, плавали по каналам в четырехвесельной лодке, гуляли в задумчивости по травянистому берегу устья старой реки, наблюдая за удившими окуня французами, и в такой же задумчивости прогуливались по берегу бухты, у которой стоит белая деревня Ле‑Кротуа, а затем возвращались домой и предавались любви. Кроме того, я практиковался в моем университетском французском, болтал с английскими туристами, разглядывал парусные судна, запускал воздушных змеев, объедался moules meuni eres[30] с песочком, помногу слушал «традиционный» джаз, спал, когда захочется и даже когда не захочется, просыпался средь ночи и смотрел в звездное небо, словно желая пояснее разглядеть что‑то, но не зная, что именно. Все это я проделывал, пока не почувствовал, что привел себя в полный порядок. Я не был влюблен в Кэтрин Флаэрти, но не был и несчастен, хоть и оставался лишенным будущего, ни к чему не пригодным и скучающим; по моим представлениям, долгое время, проведенное в Европе, сказывается так на любом американце, которому еще охота ощущать себя американцем (возможно, такие же чувства испытывает проворовавшийся в каком‑нибудь небольшом городке инспектор по дорожному строительству, отбывая конец своего срока в тюрьме Пеннс‑Нека).
Впрочем, то, что я со временем начал испытывать во Франции, было на самом деле своего рода замаскированной, но настоятельной потребностью (изображавшей, как это часто бывает с потребностями, полное ее отсутствие) – чувством, совершенно отличным от прежнего тревожного, насыщенного электричеством предгрозового смятения, что владело мной под конец моих журналистских дней. Я тогда только‑только развелся, был полон сожалений и волей‑неволей бегал за женщинами просто для того, чтобы ощутить себя умиротворенным, позабавленным и немного сонным. Новая разновидность моих ощущений отражала потребность более глубокую и связанную со мной, и только со мной, – не со мной и кем‑то еще. То было, как я теперь понимаю, негромкое настойчивое бубнение зрелости, желавшей, чтобы я принимал ее, а не избегал. (Восемь недель, проведенных наедине с женщиной, которая моложе тебя на двадцать лет, лучше прочего помогают понять, что рано или поздно тебя не станет, и сама концепция «молодости» начинает нагонять на тебя дикую скуку, и ты с прискорбием осознаешь, что «быть с» другим человеческим существом – дело невозможное в принципе.)
И вот как‑то вечером над тарелкой ficelle picarde[31] и очередным бокалом сносного «Пуйи‑Фюме» я понял, что мое нахождение здесь, в компании обаятельной, медововолосой, ласково ироничной Кэтрин, – это сон, который мне хотелось увидеть, но теперь он удерживает меня… от чего, собственно, я не знал, но должен был это выяснить. Вряд ли стоит говорить, что и ей я уже поднадоел, однако она продолжала притворяться, неуверенно забавляясь тем, что я «довольно веселый старичок» с довольно милыми, интересными причудами, что меня ни в коем разе нельзя сбрасывать со счетов «как мужчину» и что пребывание со мной здесь, в Сен‑Валери, позволит ей в самом начале ее молодой жизни набраться бесценного опыта, которого она никогда не забудет. Впрочем, Кэтрин не стала бы возражать, если бы я уехал, а она осталась, или если бы мы оба уехали – или остались. Планы собственного отъезда у нее уже сложились, просто она не сочла нужным рассказывать мне о них; да и в любом случае, когда мне стукнет семьдесят и я не смогу обходиться без памперсов для взрослых, она еще будет женщиной лет пятидесяти, несколько приунывшей по причине определенной нехватки и не спешащей меня ублажать, – а я к тому времени никаких других желаний и испытывать‑то больше не буду. Стало быть, о долгой совместной жизни нам нечего и думать.
И в тот же вечер мы, поев‑попив и не сказав друг дружке ни одного резкого слова, поцеловались и свернули наш лагерь – она возвратилась в Дартмут, а я в…
Хаддам. Куда я прибыл не только с новым для меня ощущением великой цели и внезапно обуянным потребностью сделать что‑то серьезное для собственного блага, а может, и для блага других, но также и с чувством обновления, в поисках которого мне пришлось уехать так далеко и которое немедленно преобразовалось в уютную близость к Хаддаму, – в те возвышенные мгновения город этот больше, чем любое известное мне место, воспринимался мной как духовный дом, куда я возвращаюсь по зову инстинкта и с великой поспешностью. (Разумеется, появившись на свет в настоящем месте, да еще и таком монотонном и протяженном, как береговые округа штата Миссисипи, я не мог всерьез удивляться тому, что простенькая атмосфера Хаддама – который и сам норовит оставаться маленьким – принесет мне при втором взгляде на городок огромное облегчение, чувство, что приладиться к ней ничего не стоит.)
Прежде, когда я жил здесь и писал о спорте – сначала семейным человеком, потом разведенным, – я всегда воображал себя чем‑то вроде привидения, кораблем, который курсирует вдоль туманного берега, стараясь держаться к нему поближе, дабы слышать, что там происходит, но никогда к нему не пристающим. Теперь же, по той причине, что Хаддам, как и всякий пригород, способен принять любого пришлеца, кроме самых уж гадостных (эта особая снисходительность заставляет нас тосковать даже по самым безликим типовым домам и кооперативным застройкам), я ощутил себя горожанином – человеком, который обменивается сальными анекдотами с работягой‑неаполитанцем, точно знает, как его подстригут в парикмахерской Барбера, успел проголосовать более чем за трех мэров, помнит, как все было до таких‑то и таких‑то событий, и в результате чувствует себя здесь как дома. Естественно, такие ощущения приплывают к нам по волнам надежд и предчувствий личного преуспеяния.
У каждой поры нашей жизни имеется свой вымпел, который она вывешивает напоказ. После возвращения в Хаддам мой стал решительно двухсторонним. На одной стороне – чувство живой синхронистичности моих устремлений: восстановить тесные отношения с двумя моими детьми, несколько пострадавшие после того, как я задал стрекача; попробовать себя в каком‑то новом деле; быть может, провести кампанию, которая позволит мне снова сблизиться с Энн, – все эти полные надежд замыслы, словно бы направляемые неким невидимым лучом, казались мне основным содержанием моей жизни. Чарующей жизни, в которой я ничего не чурался и знал, что справлюсь с чем угодно, если возьмусь за дело всерьез. (Психиатры вроде того, что посещает мой сын, предостерегают нас от подобных чувств, стараясь отвратить от губительной эйфории и вернуть на унылую почву, где нам, полагают они, самое и место.)
Другая же сторона – противовес первой, говорила: все, что я когда‑либо обдумывал, ограничивалось или по меньшей мере определялось «простым фактом моего существования»; в конце концов, я – всего лишь человеческое существо, такое же заурядное, как ствол дерева, а все, что я могу сделать, следует оценивать со стороны практической и исходя из обычных соображений: выйдет ли из этого что‑нибудь, а если выйдет, то что хорошего оно принесет мне или кому‑то еще?
Ныне я считаю этот баланс настырных сил началом Периода Бытования, смертельным номером нормальности (исполненным без страховки), той частью жизни, которая наступает после серьезной борьбы, ведущей к серьезному поражению; временем, когда все, что должно сказаться на нас «потом», уже сказывается; это была пора, которую мы проживаем, будучи самостоятельными, более‑менее, и счастливыми, хоть позже, рассказывая историю нашей жизни, мы можем и не упомянуть, а то и не вспомнить о ней, настолько пропитана она малыми драмами и ничтожными достижениями, не отделимыми от того времени наедине с собой. Впрочем, для того чтобы эта пора увенчалась каким‑либо успехом, необходимо, судя по всему, отказаться от чего‑то немаловажного – о чем Тед Хаулайхен и сказал час назад Джо Маркэму, который, скорее всего, пропустил его слова мимо ушей. В большинстве своем люди, достигнув определенного возраста, продолжают шествовать по жизни, неистово сражаясь с концепцией завершенности, стараясь удержать в себе все, что было до сей поры частью их существа, и сохранить тем самым иллюзию, что они полностью отдают себя жизни. Сводится это обычно к способности помнить дату рождения первого человека, которому они «отдались», или первую свою пластинку в стиле «калипсо», или берущую за душу реплику из «Нашего городка», которая, как считалось в 1960‑м, говорит о жизни едва ли не все.
Почти на всем этом следует просто поставить крест, как и на идее завершенности, поскольку с ходом времени мы вымарываемся в том, что наделали, чему отдавались, в чем потерпели провал, с чем боролись и что нам не нравилось, – настолько, что никакого своего прогресса различить за всем этим не можем. То же самое можно сказать иначе: пока мы молоды, наш противник – будущее; когда уже не молоды – прошлое и все, что мы в нем натворили, а главная наша задача – суметь от этого улизнуть. (Возможно, мой сын Пол является здесь исключением.)
Я полагал, что, отказавшись от работы, семьи, ностальгии и вязких сожалений, обратился в человека, который прямо‑таки вибрирует от переполняющих его возможностей и целей. Примерно так же вы можете чувствовать себя перед спуском на лыжах с горного склона – подвигом, на который решаетесь не ради острых ощущений и не затем, чтобы подразнить злодейку‑смерть, а просто желая восславить человеческий дух. (Я не смог бы, конечно, сказать, каковы мои цели, и это, скорее всего, означает, что цель у меня была одна – обзавестись хоть какой‑нибудь. Не сомневаюсь, впрочем, что я боялся, не отыскав для моей жизни применения, пусть даже смехотворного, потерять ее, – когда я был мальчишкой, то же самое говорилось о мужском члене.)
Полезные качества, которые делали меня пригодным для новых начинаний, были такими. Во‑первых, меня ни в малой мере не занимали мысли о том, «как все было раньше». Обычно мы, размышляя на сей счет, все равно ошибаемся, если не считать мыслей о том, что раньше мы были счастливее, да только могли и не знать об этом тогда или не умели это понять, слишком увязнув в липких сантиментах нашей жизни; или, как это часто бывает, счастье нам досталось не то, какого хотелось, – ну мы и не поверили, что это оно.
Второе: интимность стала означать для меня гораздо меньше. Она утрачивала былые позиции с тех пор, как забуксовал мой брак, да и другие мои увлечения тоже лишились притягательности. Я разумею под интимностью нечто подлинное, отношения, какие мы на протяжении своей жизни можем завести лишь с одним человеком (ну, возможно, с двумя‑тремя); не те, когда мы готовы беседовать с тем, кто нам близок, о выборе слабительного или наших больных зубах или же, если это женщина, о ее менструальном цикле либо своей больной простате. Это материи приватные, не интимные. Я говорю о настоящей безмолвной интимности, при которой наши слова – откровения, обещания и клятвы – не особо важны, я говорю об интимности пылкого понимания и сочувствия, не имеющей никакого отношения к «прямоте» или правдивости, как и к «открытости» для мира (а это и вовсе пустой набор слов). Впрочем, последним я ничем обязан не был и чувствовал, что могу принять мое новое мировоззрение, став и готовым ко всему, и наглухо закрытым от всех.
И третье, но не последнее по значению: я перестал тревожиться по поводу моей трусости. (Что представлялось мне важным, да и теперь представляется.) Несколькими годами раньше, в дни, когда я был спортивным журналистом, мы с Энн покидали «Гарден»[32] после вечернего матча «Никс‑Буллетс», и вдруг впереди нас какой‑то псих принялся размахивать пистолетом, угрожая перестрелять всех вокруг. Известие об этом принеслось к нам со скоростью урагана, летящего над полем пшеницы. «Пистолет! У него ПИСТОЛЕТ! Осторожно!» Я быстро затянул Энн в мужскую уборную, надеясь укрыться от пистолетного дула за бетонной стеной. Впрочем, секунд через двадцать быстро соображающие нью‑йоркские полицейские скрутили стрелка и бросили его на посыпанный опилками пол, – слава богу, он никого не поранил.
Однако, когда мы уже в машине ехали под дождичком к ведущему в сторону Нью‑Джерси мрачному туннелю, Энн сказала:
– А ты заметил, что, услышав об этом типе с пистолетом, заскочил мне за спину? – И улыбнулась устало, но сочувственно.
– Ничего подобного! – ответил я. – Я заскочил в туалет и тебя туда затащил.
– Тоже верно. Но сначала сцапал меня за плечи и прыгнул за мою спину. Я тебя не виню. Ты очень спешил.
Энн пальцем нарисовала на запотевшем стекле вертикальную волнистую линию и поставила под ней точку.
– При чем тут спешил? Нет, ты все‑таки ошиблась, – сказал я, взволновавшись, потому что все и вправду произошло быстро, действовал я инстинктивно и запомнить многого просто не смог.
– Ну, если я ошиблась, – уверенным тоном произнесла она, – скажи, этот мужчина – если он мужчина – был черномазым или белым?
Энн так и не удалось избавиться от мичиганских расистских словечек ее отца.
– Не знаю, – ответил я, сворачивая в огненный мир туннеля. – Там было слишком много народу. И находился он далеко впереди. Мы не могли его разглядеть.
– Я смогла, – сказала Энн, садясь попрямее и разглаживая юбку поверх колен. – Не так уж и далеко он находился. И мог ухлопать любого из нас. Невысокий смуглый мужчина с маленьким револьвером. Если я встречу его на улице, то узнаю. Да все это и неважно. Ты старался сделать как лучше. И я рада, что оказалась второй из тех, кого ты попытался защитить, когда понял, что тебе грозит опасность.
Она снова улыбнулась мне, без какого‑либо гнева похлопала меня по колену, и прежде, чем я придумал, что ей ответить, мы доехали аж до девятого спуска с шоссе.
Однако случившееся тревожило меня (да и кого бы оно не встревожило?) не один год. Я всегда верил – заодно с древними греками, – что наиболее важные события жизни – это события телесные. И меня беспокоило, что в последний (как я теперь понимаю) миг, когда мне следовало заслонить собой любимую женщину, я заслонился ею – малодушно, точно жалкий слизняк (когда дело идет о трусости, внешние ее проявления ничем не лучше внутренних).
И тем не менее после развода с Энн (не способная мириться с моим поведением, с моей тоской и разного рода помрачениями ума, порожденными смертью нашего первого сына, она просто бросила меня – самое что ни на есть телесное действие, если таковые вообще существуют) я почти сразу перестал волноваться по поводу своей трусости и решил, что в тот раз Энн все‑таки была не права. Хотя даже если это не так, я считаю, что человек, живущий с сознанием собственной трусости, намного храбрее того, кто ничего о себе на сей счет не знает; да и лучше к тому же продолжать верить, как верим все мы в наших мечтаниях, что если из глухого проулка выскочит грабитель и начнет размахивать мясницким ножом или пистолетом большого калибра, норовя запугать тебя, твою жену и множество ни в чем не повинных людей (стариков в инвалидных креслах, твою школьную математичку мисс Готорн, которая была так терпелива, когда ты не смог врубиться в планиметрию, и тем навсегда изменила твою жизнь), – так вот, если это произойдет, тебе (мне) представится случай проявить геройство («Не думаю, мистер, что тебе хватит глупости использовать эту хренотень, отдай‑ка ее мне и вали отсюда»). Повторяю, лучше ждать от себя наилучшего, и лучше также, чтобы и другие ждали от тебя того же (правда, организовать это несколько сложнее).
Вряд ли вам будет интересно слушать подробное описание всего, за что я брался в то время – в 1984‑м, оруэлловском году, когда Рейгана переизбрали на второй срок, который сейчас подходит к концу и который он провел в относительной спячке, если, конечно, не затевал войн, не врал на этот счет и не ввергал страну в те или иные беды, а их оказалось немало.
Первые несколько месяцев я три утра в неделю читал для слепых книги на радио WHAD‑FM (частота 98,6). Больше всего слепым нравились романы Миченера и «Доктор Живаго», я и сейчас, если бываю свободен, заглядываю на станцию и проделываю это, получая настоящее удовольствие. Некоторое время я подумывал, не податься ли мне в судебные репортеры (мама считала эту работу замечательной, потому что на ней ты и полезной цели служишь, и спрос на тебя будет всегда). Затем в течение целой недели посещал курсы по управлению тяжелыми строительными машинами, дело это мне нравилось, но курсов я не закончил (решил, что при моем опыте следует выбрать нечто менее предсказуемое). Я также попытался заключить договор на книгу, которая принадлежала бы к жанру «записано со слов такого‑то», но не смог заинтересовать мое прежнее литературное агентство, поскольку у меня не было на уме конкретного сюжета, да и оно к той поре переключилось на молодых авторов и на проекты с гарантированным успехом. А еще я три недели проработал инспектором в компании, что содержала по всему Среднему Западу «великолепные» (дрянные, по правде сказать) мотели и ресторанчики, но ушел оттуда, ибо приходилось проводить за рулем слишком много одиноких часов.
А помимо того, я старался упрочить отношения с двумя моими детьми (им тогда было одиннадцать и восемь), которые жили с матерью на Кливленд‑стрит и подрастали, снуя между двумя нашими домами, – в обычной для распавшейся семьи манере, с коей они, похоже, смирились, хоть она их и не так чтобы радовала. Как раз тогда я и вступил в дорогой «Клуб краснокожего», надеясь привить детям уважение к природе и ее щедрым дарам; я также спланировал ностальгическую поездку в Миссисипи, чтобы поприсутствовать на встрече выпускников моей военной школы и освежить впечатления, оставшиеся у меня от родного штата; задумал я и прокатиться в Катскиллы, намереваясь провести там уик‑энд за чтением детективов, прогуляться по «Тропе аппалачей» и спуститься с инструктором по реке Уодинг. (Как уже говорилось, я вполне сознавал, что мое затянувшееся бегство во Флориду, а после во Францию не было поступком добропорядочного отца, и теперь мне следовало вести себя образцово; впрочем, я полагал, что если бы кто‑то из моих родителей проделал такой же фокус, то я отнесся бы к нему с пониманием – при условии, что они заверили бы меня в своей любви, а затем не смылись бы оба.)
Мне казалось, что я достиг состояния готовности к встрече со всем хорошим, что может мне выпасть, и даже подумывал украдкой, не стоит ли обратиться к Энн с предложением поразмыслить о возможности нашего повторного брака – как‑никак мы и повзрослели, и поумнели тоже, – но одним вечером в начале июня она сама позвонила мне и объявила, что выходит замуж за Чарли О’Делла, продает дом, уходит с работы, переводит детей в новые школы, целиком и полностью перемещает свои пожитки и прочее барахло в Дип‑Ривер и обратно не вернется. Она надеялась, что меня это не огорчит.
Я же просто‑напросто не знал, что, черт подери, сказать, подумать и уж тем более почувствовать, и потому несколько секунд простоял, прижав телефонную трубку к уху, и промолчал – как будто нас разъединили или как будто некий убийственный разряд проскочил сквозь мое ухо в мозг и пришиб меня насмерть.
Конечно, любой давно бы уж понял, к чему клонится дело. Привозя детей и увозя их, я несколько раз сталкивался с пятидесятисемилетним Чарли О’Деллом (высоким, преждевременно поседевшим, богатым, широким в кости, с большим шнобелем и большой нижней челюстью, прозаическим, как букварь, архитектором) и официально объявил его «не представляющим угрозы». О’Делл руководит сейчас принадлежащей ему претенциозной проектной фирмой, которая только из него одного и состоит и размещается в перестроенной моряцкой молельне, возведенной на сваях в Дип‑Ривере на берегу заболоченного озера, и, разумеется, выходит в море на собственной 35‑футовой яхте «Алерион», каковую построил своими мозолистыми руками и оснастил парусами, сшитыми им ночами под музыку Вивальди, и прочее, и прочее. Как‑то весенним вечером мы с ним тридцать минут простояли на крылечке дома Энн (теперь моего), без грана искренности или доброжелательства беседуя о дипломатических стратегиях завлечения скандинавов в ЕС, – предмет, в коем я ни шиша не смыслил, а заботил он меня еще и того меньше. «Если хотите знать мое мнение, Фрэнк, главные заводилы у этой немчуры – датчане». Загорелое, шишковатое колено упирается в перила крыльца, сшитая на заказ парусиновая туфля свисает с длинной ступни, подбородок псевдомыслителя подперт большим кулаком. Обычный наряд Чарли, когда он не напяливает блейзер и не нацепляет галстук‑бабочку, составляют свободная белая футболка и парусиновые шорты цвета хаки – и то и другое, судя по всему, выдают в Йеле каждому выпускнику. В тот вечер я смотрел ему прямо в глаза, изображая восхищенное внимание и посасывая один из коренных зубов, поскольку обнаружил некий противный привкус в месте, которого не мог достать зубной нитью, и думал, что если мне удастся загипнотизировать Чарли, внушить ему желание отвалить отсюда, то я смогу провести какое‑то время наедине с моей бывшей женой.
Между тем Энн (и это могло бы внушить мне подозрения) в те немногие вечера, когда мы оставались ненадолго сидеть в моей темной машине, храня молчание разведенных супругов, которые еще любят друг дружку, не отпускала на счет Чарли самодовольных шуточек, коих неизменно удостаивались прочие ее ухажеры, – шуточек насчет их манеры одеваться или их безмерно скучной работы, их запаха, широко известной хабалистости их прежних жен. Касательно Чарли она всегда хранила молчание (по моим неверным предположениям – из уважения к его возрасту). Я же особого внимания на это не обращал и отзывался о нем уничижительно, как поступил бы на моем месте любой дорожащий своим чувством мужчина.
И в результате, когда в тот июньский вечер Энн сообщила мне по телефону плохую новость, – в час, когда добропорядочные обитатели Хаддама обретают полное право малость заложить за воротник, и направляются в свои буфетные, и с тихим треском надламывают формочки для льда, и пересыпают кубики в хрустальные бокалы, винные стаканы, стройные кувшинчики, и наполняют их вермутом, и аромат можжевельника растягивает ноздри множества смятенных, но достойных уважения экс‑муженьков, – меня точно обухом по затылку треснули.
Первая моя осознанная мысль была, разумеется, такой: меня злобно и оскорбительно предали в самый что ни на есть критический момент – в момент, когда я почти сумел «развернуть коня», чтобы он припустился галопом в прежнее стойло, – в самом начале неторопливого улучшения жизни: все грехи отпущены, все раны залечены.
– Замуж? – вскрикнул, если правду сказать, я, и мое сердце осязаемо и, может быть, звучно всхлипнуло обеими его полостями. – За кого?
– За Чарли О’Делла, – ответила Энн неприлично спокойным для столь пагубной новости тоном.
– За этого каменотеса? – поразился я. – Но почему?
– Наверное, потому, что я нуждаюсь в ком‑то, кто не исчезнет, переспав со мной куда больше трех раз, – столь же спокойно пояснила она. – Ты вот просто уехал во Францию и месяцами знать о себе не давал (что было неправдой), и я действительно думаю, что детям нужна жизнь получше нынешней. Кроме того, я не хочу умереть в Хаддаме, мне хочется увидеть утренние туманы Коннектикута, под парусом походить. А говоря более простыми словами, я люблю его, по‑моему. Что ты на это скажешь?
– Причины выглядят основательными, – легкомысленно ответил я.
– Рада, что ты меня одобряешь.
– Ничего я не одобряю, – сказал я, пыхтя, как человек, только что вошедший в дом после долгой пробежки. – Детей ты увозишь с собой?
– В нашем постановлении о разводе не сказано, что я не могу это сделать, – ответила она.
– А что думают об этом они! – При мысли о детях сердце снова принялось глухо ухать. Ведь это очень серьезный вопрос, а через десятилетия после развода он становится еще и насущным: что начинают думать дети о своем отце после того, как их мать снова выходит замуж? (Ничего хорошего они почти никогда не думают. На сей счет написаны книги, и весьма невеселые. Отец представляется детям либо второсортным посмешищем с козлиными рогами, либо скотом и изменником, вынудившим мамочку выйти за волосатого чужака, который неизменно относится к ним иронически, с плохо скрытым презрением и раздражением. В любом случае пострадавшая сторона претерпевает новые оскорбления.)
– Они думают, что все замечательно, – сказала Энн. – Или должны так думать. По‑моему, они надеются, что я буду счастлива.
– Конечно. Почему бы и нет, – промямлил я.
– Вот именно. Почему бы и нет.
И наступило долгое, холодное молчание, которое, как оба мы знали, продлится тысячу лет, молчание развода, усталости от любви, разделенной на части и неразумно скрываемой, теряемой, когда надлежит сделать что‑то, позволяющее ее сохранить, но ничего не делается, – молчание смерти, пришедшее задолго до того, как она хотя бы замаячит на горизонте.
– В общем‑то, это все, что я хотела тебе сообщить, – сказала Энн. Половинки тяжелого занавеса ненадолго разошлись и сомкнулись снова.
Я и вправду стоял посреди буфетной дома 19 по Хоувинг‑роуд, глядя в круглое, как судовой иллюминатор, окно на мой боковой двор, где большой темно‑пунцовый бук отбрасывал на зеленую траву и кусты поздневесеннего дня зловеще лиловатую предвечернюю тень.
– И когда все произойдет? – почти извиняющимся тоном поинтересовался я и приложил ладонь к щеке – щека оказалась холодной.
– Через два месяца.
– А как же клуб?
Энн все еще тренировала, но уже не на полной ставке, гольфисток Крэнбери‑Хиллс, а недолгое время претендовала даже на место в женской сборной штата. Собственно говоря, там она с Чарли и познакомилась – в то время он выканючивал себе членство в сельском клубе «Старина Лайм». Она тогда рассказала мне о нем все (как я думал): симпатичный старик, с которым приятно проводить время.
– Я научила играть в гольф уже достаточное число женщин, – быстро ответила Энн и, помолчав, добавила: – Этим утром я побывала в «Лорен‑Швинделле», выставила на продажу дом.
– Может, я‑то его и куплю, – опрометчиво объявил я.
– Вот это действительно будет новость.
Я не имел никакого понятия, с какой стати ляпнул такую нелепицу, – наверное, счел нужным сказать нечто молодецкое, чтобы не разразиться истерическим смехом или горестными завываниями. Но присовокупил к ней еще и вторую:
– Вот возьму да и продам этот дом и поселюсь в твоем.
И едва эти слова слетели с моих губ, как меня охватила мертвенная уверенность, что именно это я и сделаю, причем быстро – наверное, для того, чтобы она никогда не смогла избавиться от меня. (Возможно, это и есть брак – в понятиях среднего человека: твои отношения с единственным в мире существом, избавиться от которого ты сможешь, лишь умерев.)
– Ну, авантюры с недвижимостью я, пожалуй, оставлю тебе, – сказала Энн, уже готовая положить трубку.
– Чарли сейчас рядом с тобой?
Мне нетрудно было представить, как я врываюсь туда, чтобы всыпать ему по первое число, залив кровью его футболку и состарив его на парочку лет.
– Его здесь нет, и ты, пожалуйста, не приезжай. Я сейчас плачу и не хочу, чтобы ты это видел.
Что‑то не слышал я никакого плача и потому решил, что Энн соврала, пожелав, чтобы я почувствовал себя последней свиньей, – ну так я уже и чувствовал, хотя никакого свинства не совершил. Это же она замуж‑то выходила. А бросали, точно калеку на марше, меня.
– Не беспокойся, – сказал я. – Праздников я никому портить не собираюсь.
И внезапно трубку, прижатую к моему уху, и соединяющие нас оптоволоконные линии наполнила еще более пустая тишина. И я с острой болью понял, что Энн предстоит умереть. Не в Хаддаме, не сию минуту и даже не скоро, но спустя срок не такой уж и долгий – по истечении определенного времени, которое, поскольку она бросает меня ради объятий другого мужчины, минет почти незаметно, и угасание ее станет чередой коротких визитов к дорогим докторам, тревог, страхов, плохих анализов, удручающих рентгеновских снимков, жалких борений, жалких побед и последующих поражений (мрачных случайностей, коими столь богата жизнь), а после наступит невнятный конец, о котором я узнаю по телефону, или факсу, или голосовой почте, или из фототелеграммы: «Энн Дикстра скончалась вторник утром. Похоронили вчера. Подумал вам следует знать. Соболезнования. Ч. О’Делл». После чего и моя жизнь окажется загубленной, конченой, по полной программе! (В моем возрасте любая новость угрожает отравить оставшиеся мне бесценные годы. Это когда тебе тридцать два, ты ничего такого не чувствуешь.)
Разумеется, то были дешевые сантименты, – завидев такие, боги Олимпа хмурятся и посылают мстителя, дабы тот покарал ничтожного прощелыгу, который позволил себе упражняться в них. Да только временами ты не можешь проникнуться к человеку хоть какими‑то чувствами, пока не представишь себе его кончину. Вот именно таким я себя и ощущал: полным печали от того, что Энн уходит в новую жизнь, которая завершится ее смертью, а я в это время буду возиться с ничего не значащей ерундой где‑то еще, как возился со времени возвращения из Европы или – зависит от точки зрения – в последние двадцать лет. И никто обо мне не вспомнит, а то и еще хуже, вспомнит, но лишь как «того, кто состоял когда‑то в мужьях Энн. Не знаю, где он сейчас. Он какой‑то странный был».
И однако же я понимал: если за мной сохраняется некая роль, все равно какая, ее следует обговорить прямо сейчас, по телефону. Энн в нескольких улицах от меня, но в другом районе, я – питавший всего десять минут назад надежды на ничем не испорченное будущее и вдруг ощутивший себя таким разведенным, что дальше и некуда, – один в моем доме.
– Не выходи за него, любимая! Выйди за меня! Снова! Давай продадим оба наших дерьмовых дома и переберемся в Куодди‑Хед, я куплю там на вырученные деньги маленькую газету, ты сможешь ходить под парусом вокруг Гран‑Манан, дети научатся вручную набирать статьи, станут осмотрительными мореходами, до тонкостей освоят ловлю омаров, избавятся от нью‑джерсийского выговора и поступят в Боудин и Бэйтс.
Вот слова, которые я не произнес в раскинувшееся передо мной тысячелетнее молчание. Надо мной посмеялись бы, поскольку у меня были годы, чтобы сказать их, но я не сказал, а любой доктор Стоплер из Нью‑Хейвена объяснит вам: значит, ничего я такого и не хотел.
– Думаю, я все понял, – сказал я убежденным тоном, наливая себе убедительную порцию джина и решая обойтись без вермута. – И кстати, я люблю тебя.
– Прошу тебя, – ответила Энн. – Ну просто прошу. Любишь? И что это меняет? Я, между прочим, уже сказала тебе все, что хотела.
Она была и осталась твердокаменной буквалисткой, не питающей интереса ни к чему отдаленному, расплывчатому (иногда я думаю, что мне только такие вещи и интересны), и именно по этой, уверен, причине вышедшей за Чарли.
– Сказать, что некоторые важные истины основаны на сомнительных основаниях, вовсе не значит сказать многое, – кротко сообщил я.
– Это твоя философия, Фрэнк, не моя. Я от тебя это годами слышала. Для тебя важно только одно: как долго продержится нечто невероятное. Верно?
Я сделал первый глоток холодного в точную меру джина. Меня понемногу охватывало предвкушение долгого, ворчливого разговора. Мало найдется на свете ощущений более приятных.
– Для некоторых невероятное может продержаться так долго, что станет реальностью, – сказал я.
– А для остальных не может. И если ты собираешься попросить выйти за тебя вместо Чарли, не стоит. Я не выйду. Не хочу.
– Я всего лишь попробовал высказать в этот переходный момент эфемерную истину, чтобы пробиться за ее пределы.
– Вот и давай пробивайся, – сказала Энн. – А мне еще обед для детей готовить. Впрочем, должна признаться: я думала, что это ты женишься после развода. На какой‑нибудь фифе. Была не права, признаю.
– Может быть, ты не очень хорошо меня знаешь.
– Ну, извини.
– Спасибо, что позвонила, – сказал я. – Прими мои поздравления.
– Да ладно. Пустяки. – Она попрощалась и положила трубку.
Однако… пустяки? Все это пустяки?
Ничего себе пустяки!
Чтобы смыть вскипающую горечь, я залпом проглотил джин, и тот перебил дыхание, продрал судорогой тело. Пустяки? Да это же эпохальное событие! И неважно, станет ли избранником Энн аристократичный Чарли из Дип‑Ривера, или хилый, с извечной авторучкой в нагрудном кармане Уолдо из «Лабораторий Белла», или покрытый татуировками Лонни с автомойки, – я буду чувствовать себя одинаково. Куском дерьма!
До этого момента мы с Энн располагали приятной, удобной, эффективно работающей системой, которая позволяла нам вести раздельную жизнь в одном маленьком, опрятном, безопасном городке. Нас посещали дурное настроение, печали, приступы отчаяния, радости – то была целая коробка передач, заполненная сцеплявшимися и расцеплявшимися шестеренками жизни, но в коренной своей основе мы оставались теми же людьми, что когда‑то поженились, а потом развелись, только с иначе построенным равновесием сил: те же самые планеты той же Солнечной системы, но с другими орбитами. Однако в трудное время, по‑настоящему трудное, скажем, после автомобильной аварии, за которой последует долгое валяние в ренимации, или при продолжительной химиотерапии, не кто иной, как один из нас, ухаживал бы за другим, вел долгие и нудные разговоры с врачами, болтал с медсестрами, предусмотрительно задергивал и раздергивал тяжелые шторы, смотрел долгими безмолвными вечерами телевикторины, шугал любопытствующих соседей и давно позабытых родственников, любовников, любовниц – мстителей и мстительниц, явившихся, чтобы свести счеты, – отгонял бы их назад, в длинные коридоры, сообщая доверительным шепотом: «Ночь она провела хорошо» или «Он сейчас отдыхает». И все это, пока больная (больной) дремлет, а необходимые приборы пощелкивают, жужжат и вздыхают. Я о том, что мы поддерживали бы друг друга в страшные минуты, раз уж не получилось поддерживать в счастливые.
И со временем, после долгого выздоровления, при котором одному из нас придется заново осваивать какие‑то основные функции человеческой жизни, ныне принимаемые нами за данность (умение ходить, дышать, мочиться), у нас состоятся определенные ключевые беседы, мы обменяемся определенными хмурыми признаниями (если еще не успели обменяться ими, когда этому одному грозила смерть), примиримся с важными истинами и потому сможем создать новый и (на сей раз) нерушимый союз.
Или не сможем. Не исключено, что мы просто расстанемся снова, обретя, однако ж, новую силу, понимание и уважение, достигнутые переживаниями и страхом за хрупкую жизнь другого (или другой). А теперь все это как ветром сдуло. И разрази меня гром! Если бы я в 81‑м думал, что Энн снова выйдет замуж, я сражался бы, как викинг, а не соглашался на развод, точно некий деликатный, павший духом святой. И сражался бы по дьявольски основательной причине: независимо от того, где она держала ипотечные документы, Энн более чем допускала мое существование. Моя жизнь была (а до некоторой степени и осталась) играемым на сцене спектаклем, и Энн всегда присутствовала в зале (внимательно она следила за представлением или вовсе не следила – не суть важно). Все достойные, разумные, терпеливые и любящие составные части моей персоны получили развитие в экспериментальном театре нашей прежней жизни вдвоем, и я понимал, что, перебравшись на жительство в Дип‑Ривер, Энн сокрушит многие из них, развалит всю нашу иллюзию, чтобы закрепиться в другой, а мне останутся лишь полинялые, истертые костюмы, в которых я продолжу лицедействовать перед самим собой.
Вполне естественно, что я погрузился в отдающие серой омуты вневременной подавленности, целыми днями сидел дома, никому не звонил, поглощал джин, раздумывал, не вернуться ли мне на курсы по управлению тяжелыми машинами, – словом, становился причиной тягостного смущения для моих знакомых и чувствовал, что постепенно выпадаю из реального существования.
Раз или два я разговаривал с детьми, и мне показалось, что они просчитывают супружество их матери и Чарли О’Делла с той же живостью, с какой мелкий держатель ценных бумаг реагирует на подорожание акций, на которых, нисколько не сомневается он, ему рано или поздно предстоит прогореть. Пол, впоследствии переменивший мнение, к большому моему огорчению, заявил, что Чарли «в порядке», и признался, что в ноябре ходил с ним на матч «Гигантов» (я об этом не знал, поскольку был в то время во Флориде и подумывал о поездке во Францию). Клариссу, казалось, свадьба интересовала больше, чем концепция повторного брака, нимало ее не занимавшая. Ее заботило, как она будет одета, где все остановятся (в эссекской «Гризуолд Инн»), пригласят ли туда меня (нет) и сможет ли она стать подружкой невесты, если в будущем женюсь я (на что она, по ее словам, надеялась). Мы втроем немного поговорили обо всем этом – кто‑то из детей пользовался отводной телефонной трубкой. Я постарался умерить страхи, подсластить ожидания и успокоить нараставшее волнение, связанное с моим и их (возможным) злополучием, и в конце концов у нас просто не осталось что сказать друг другу, мы попрощались и больше никогда не разговаривали ни в этих именно обстоятельствах, ни подобным образом, ни голосами столь невинными. Кончено. Пфф.
Свадьба, немноголюдная, но изысканная, состоялась «на дому», в принадлежащем Чарли особняке, который носил название «Холм» (претенциозный нантакетский коттедж из обтесанных вручную бревен, перестроенный, разумеется: огромные окна, деревянная мебель из Норвегии и Монголии, встроенные шкафы с дверцами заподлицо со шпонированными стенными панелями, солнечные батареи, теплые полы, финская сауна и так далее и тому подобное). Матушка Энн прилетела из Миссии Вьехо, престарелые родители Чарли прибыли машиной из Блу‑Хилла, или Нортист‑Харбора, или еще какого‑то анклава магнатов, а затем счастливая пара упорхнула в клуб «Гора гурона», членство в котором Энн унаследовала от отца.
Я же, едва лишь Энн принесла повторные супружеские обеты, бросился исполнять свой план (основанный исключительно на моей уже описанной практичности, поскольку одухотворенная синхронистичность меня подвела) по приобретению – за четыреста девяносто пять – ее дома на Кливленд‑стрит и продаже моего большого, старого, деревянно‑кирпичного, с немного просевшими потолками особняка на Хоувинг‑роуд, где я провел почти каждую минуту моей хаддамской жизни, ошибочно полагая, что там всегда жить и буду; теперь же он представлялся мне еще одной привязанностью, старающейся удержать меня в прошлом. Дома иногда обладают такой почти авторитарной властью над нами, способностью разрушить нашу жизнь или довести ее до совершенства, просто оставаясь на одном месте дольше, чем можем остаться мы. (И в том и в другом случае это власть, которую стоит свергнуть.)
Дом Энн был чистеньким, ухоженным особнячком в нео‑греческом стиле 1920‑х, типичным для недолго просуществовавшего, хорошего, но не шибко разборчивого архитектурного вкуса Центрального Джерси, – она задешево купила его (с моей помощью) после нашего развода и немного перестроила («расширила» тыльную часть, добавила световые люки и потолочные плинтусы, переместила подвальные опоры, надстроила мансарду, отведя ее Полу, заново выкрасила в белый цвет вагонку, которой обшит дом, и навесила новые зеленые ставни).
По правде сказать, привыкать к этому дому мне не пришлось, поскольку у меня уже имелась коллекция проведенных в нем бессонных ночей, – я собирал ее в течение трех лет, а пополнялась она, когда заболевал кто‑то из детей или когда сам я (в первую пору нашего уже внебрачного чистилища) впадал в такую нервозность, что Энн, сжалившись, позволяла мне протыриться в ее дом и заночевать на кушетке.
Иными словами, я и ощущал его как дом; не мой, но, по крайности, дом моих детей, чей‑то дом. Между тем собственное мое жилище стало – после сообщенной Энн новости – казаться мне пустым сараем, угрюмым, полным шепотов, сомнительным, а сам я странно отдалился от его владельца, заводившего на дворе газонокосилку или стоявшего, руки в боки, на подъездной дорожке, разглядывая беличий лаз, недавно появившийся в обшивке дымохода. Теперь я ощущал себя не сохраняющим что‑то ради чего‑то, хотя бы ради себя, но просто прилаживающим обтесанные бревна жизни одно к другому, торец к торцу.
Вследствие чего я быстренько отправился в «Лорен‑Швинделл» и объявил там о двух своих желаниях: купить ее дом и продать мой. Я думал так: если вдруг грянет гром и у Чарли с его новобрачной в первую же неделю что‑то разладится, мы с Энн сможем начать все сначала в ее доме (а после перебраться в Мэн как ново‑более‑менее‑брачные).
Итак, еще до того как О’Деллы вернулись (разрыв не предвиделся), я оформил официальное предложение о покупке дома 116 по Кливленд‑стрит и благодаря ходатайству смекалистого старика Отто Швинделла заключил чрезвычайно выгодную договоренность с Библейским институтом, который брал у меня прежний мой дом, намереваясь обратить его в Экуменический центр, где гости наподобие епископа Туту, далай‑ламы и главы Исландской федерации церквей могли бы дружески беседовать о судьбах Мировой Души, но при этом в обстановке достаточно домашней, позволяющей спускаться после полуночи на кухню, чтобы перекусить.
Совет попечителей Института проявил, надо сказать, чрезвычайную чуткость ко мне и моей налоговой ситуации: приближался пик бума цен на недвижимость, а дом мой оценивался, только не падайте в обморок, в миллион двести. Юристы Совета составили договор, по которому я (а после моей смерти Пол и Кларисса) получал проценты с ежегодно пополняемой Институтом, и основательно, суммы, дом передавался ему в дар, что было, разумеется, наглым враньем, а сам я обретал весьма основательный гонорар «за консультации» – такие вот суетные мирские дела. (Теперь эта налоговая лазейка уже закрылась, ан поздно – сделанного не воротишь.)
Ну‑с, и одним солнечным, зеленым августовским днем я просто вышел из двери моего дома и спустился по ступенькам, оставив в нем всю обстановку за вычетом книг и кое‑каких вещей, к которым питал ностальгическую привязанность (карта острова Блок, «корабельный» столик, любимое кожаное кресло и супружеская кровать), поехал к дому на Кливленд, с его старой‑новой мебелью, стоявшей в точности там, где Энн ее оставила, и вселился в него. Прежний мой телефонный номер мне удалось сохранить.
Сказать по правде, разницы я почти не заметил, так часто мне доводилось лежать ночами без сна в моем старом доме или бродить, когда все спали, по коридорам и комнатам дома Энн – отыскивая, полагаю, где бы приткнуться, и пытаясь понять, в чем я ошибся и как вдохнуть жизнь в мое обратившееся в призрака «я» и стать в дорогих мне жизнях детей, да и в моей тоже, узнаваемым, хоть и изменившимся к лучшему человеком. Для частных предприятий такого рода один дом ничуть не хуже другого. Поэт, как всегда, прав: «Отпусти Мечту в полет, Радость дома не живет»[33].
Мой приход в риелторский бизнес натуральным образом проистек из продажи моего дома и покупки дома Энн. После того как все было улажено и я обосновался на Кливленд‑стрит, пришло время еще раз подумать о новом занятии, о диверсификации и умном вложении новых денег. Складской бокс в Нью‑Шароне, реконструкция кафе на железнодорожном вокзале, автомойка самообслуживания – возможностей было хоть отбавляй. Однако я ни за что сразу хвататься не стал, потому как еще ощущал себя словно бы вросшим в пол, не способным или не желающим, а то и не имеющим духу приняться за дело. В отсутствие рядом со мной Энн и детишек я, по сути дела, чувствовал себя, как смотритель маяка при свете дня, – одиноким и ненужным.
В небольшой консервативной общине мы, неженатые мужчины сорока с лишним лет, нередко утрачиваем способность вызывать к себе доверие и даже привлекаем нездоровое внимание – если, конечно, не умеем полностью растворяться в пейзаже. И живя в Хаддаме, в новых для меня обстоятельствах, я чувствовал, что, возможно, обращаюсь в человека, которым хотел быть менее всего, но боялся стать в каждый прошедший после развода год. В сомнительного холостяка, жизнь коего лишена тайны, седеющего, с намеком на второй подбородок, немного чересчур загорелого и подтянутого мужчину средних лет, разъезжающего по городу в эффектном, отполированном до блеска «шевроле» 58 года с откидным верхом, неизменно всегда остающегося душистыми вечерами в одиночестве, одетого в выцветшую желтую рубашку‑поло и зеленые брюки, слушающего, выставив локоть в окно машины, прогрессивный джаз, с улыбкой делающего вид, будто у него все под контролем, хотя на деле контролировать‑то ему и нечего.
И вот одним ноябрьским утром мне позвонил Ройли Маунджер, тот самый агент‑брокер из «Лорен‑Швинделла», что помогал мне продать дом Институту, – здоровенный, игравший в футбольной команде Фарлей‑Диккинсона уроженец Пиано, штат Техас, – позвонил, чтобы дать совет относительно кое‑каких бланков налоговой декларации, которые мне предстояло заполнить после Нового года, и рассказать о связанных с правительственным рефинансированием обанкротившегося жилого комплекса в Кендалл‑Парке «каналах инвестирования», которые он создавал вместе с «другими поручителями», – просто на случай, если мне захочется попробовать свои силы (мне не захотелось). А еще он сказал, словно бы между делом, что надумал сняться с места и отправиться в Сиэтл, дабы поучаствовать в осуществлении некоторых сулящих добрую прибыль коммерческих идей, в подробности Ройли вдаваться не стал. Так вот, не хочу ли я заглянуть в компанию и поговорить кое с кем о том, чтобы войти в ее штат «специалистов по продаже жилья»? Мое имя, сказал он, уже не раз упоминалось, и «всерьез», самыми разными людьми (почему и кем, я догадаться не смог, выяснить впоследствии – тоже и теперь уверен, что Ройли попросту соврал). Общее мнение таково, сказал он, что я обладаю превосходными естественными данными для этой работы, а именно: ищу для себя новое дело; не гонюсь за бабками (а это на любой работе большой плюс); знаю здешние места; одинок и произвожу приятное впечатление. Кроме того, я человек зрелый – то есть переваливший за сорок – и, похоже, не имею в городе обширных знакомств, что дьявольски облегчает продажу домов.
Что я об этом думаю?
Подготовку, изучение документов и «прочее дерьмо собачье», продолжал Ройли, можно будет перелопатить прямо на работе, придется только поездить вечерами в Нью‑Брансуик на трехмесячные курсы Института подготовки риелторов Вайболдта, а потом я получу в комитете штата лицензию и начну печатать денежки – как все остальные.
[1] Рэндалл Джаррелл (1914–1965), «Девушка в библиотеке». – Здесь и далее примеч. перев. и ред.
[2] В 1980‑е годы экономика депрессивного прежде штата Массачусетс (высокий уровень безработицы вкупе с неразвитостью какой‑либо индустрии) испытала взрывной рост, произошло это во время, когда губернатором штата был Майкл Дукакис, который в 1988 году баллотировался на пост президента США, проиграл Джорджу Бушу‑старшему, после чего закончилось и «массачусетское чудо»: бюджет штата снова оказался дефицитным.
[3] Уильям Дженнингс Брайан (1860–1925) – американский политик‑демократ, 41‑й госсекретарь США.
[4] Deep River (Глубокая Река, англ.) – городок в штате Коннектикут.
[5] Эссе 1841 года Ральфа Уолдо Эмерсона, в котором писатель рассуждает, как, доверяясь собственному восприятию, раскрыть свой потенциал.
[6] Мел Торме (1925–1999) – американский джазист, автор знаменитой «Рождественской песни».
[7] Стэн (Станислав) Микита (р. 1940) – канадский хоккеист словацкого происхождения, участник знаменитой суперсерии между канадскими и советскими хоккеистами в 1972 году.
[8] Deep Water – роман Патриции Хайсмит (в русском переводе не выходил) о живущей в пригороде американской семье. Муж позволяет жене изменять ему направо‑налево, лишь бы избежать развода. Кончается все очень плохо.
[9] Уолтер Кронкайт‑младший (1916–2009) – американский тележурналист, с 1962 по 1981 год вел выпуски вечерних новостей Си‑би‑эс, человек, пользовавшийся большим доверием американцев. Словами «Такие дела» он обычно завершал свои передачи.
[10] Подразумевается латинское Deo volente – если Господу будет угодно, дай‑то Бог.
[11] Глава 11 Закона США о банкротстве посвящена вопросам реорганизации должника.
[12] Дверь (исп.).
[13] Новогреческий (или просто греческий) стиль в американской архитектуре стал популярен в начале XIX века, многие правительственные и общественные здания в США построены именно в этом стиле; по сути, это разновидность классицизма.
[14] Мировоззрение (нем).
[15] Стихотворение американского поэта и писателя Раймонда Карвера (1938–1988).
[16] Mallards Landing – Утиная посадка (англ.).
[17] Глава 7 Закона о банкротстве посвящена вопросам ликвидации предприятий‑банкротов.
[18] Стандартная комиссия агентов по недвижимости в США.
[19] До времени (лат.).
[20] Радон является второй (после курения) причиной рака легких, он содержится в подземных водах и легко переходит из такой воды в воздух. В США, где очень развито частное домовладение и вода зачастую поступает непосредственно из скважин, измерение содержания радона в воде и помещениях является обязательным при продаже дома.
[21] Здесь: невыразимой (фр.).
[22] Принимая ванну (фр.).
[23] Прозвище Джорджа Бернса (1895–1954), американского гангстера, любимым оружием которого был пистолет‑пулемет Томпсона. Последние двадцать один год жизни провел в тюрьме Алькатрас.
[24] Сценическое имя Артура Стэнли Джефферсона (1890–1965), английского комика, сценариста и режиссера.
[25] Часть штата Вермонт.
[26] Урок, сеанс (фр.).
[27] В данном случае (лат.).
[28] Яйца (исп.).
[29] AT&T Inc – одна из крупнейших в мире телекоммуникационных компаний. RCA – американская радиокорпорация.
[30] Морские ракушки (фр.).
[31] Блинчики по‑пикардийски – блины с начинкой из ветчины, грибов, овощей, которые затем запекаются под сливочным соусом.
[32] Имеется в виду спортивный центр в Нью‑Йорке «Мэдисон‑сквер‑гарден».
[33] Джон Ките «Мечта» (пер. Г. Кружкова).
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru