Диктатор | Роберт Харрис читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Диктатор | Роберт Харрис

Роберт Харрис

Диктатор

 

Исторический роман

 

* * *
 

Посвящается Холли

 

 

 

 

 

От автора

 

В «Диктаторе» рассказывается история последних пятнадцати лет жизни римского государственного деятеля Марка Туллия Цицерона в форме биографии, написанной его секретарем Тироном. Тирон существовал, и то, что он написал такую книгу, – имеющий веские доказательства исторический факт. Раб, родившийся в фамильном имении, он был на три года младше своего господина, но надолго его пережил – дожил до ста лет, если верить святому Джерому.

«Твое служение мне нельзя переоценить, – написал ему Цицерон в 50‑м году до нашей эры. – В моем доме и вне его, в Риме и за границей, в частных делах и в государственных, в моих научных занятиях и в литературных трудах…»

Тирон был первым, кто дословно записал речи своего хозяина в Сенате, и его стенографическая система, известная как «Notae Tironianae», все еще использовалась церковью в шестом столетии. Некоторые ее следы (символ «&», аббревиатуры «etc», «NB», «i. e.», «e. g.»)[1] дожили и до наших дней. Он написал также несколько трактатов по эволюции латыни. На его многотомную «Жизнь Цицерона» ссылается как на источник историк I в. Асконий Педиан[2], ее дважды цитирует Плутарх. Но, как и остальные литературные труды Тирона, книга пропала во время падения Римской империи.

Какой она могла быть, жизнь Марка Туллия Цицерона? Она была экстраординарной даже по меркам того беспокойного времени. Будучи относительно низкого происхождения (в сравнении с его аристократическими соперниками), невзирая на отсутствие интереса к военным делам, он, оттачивая ораторское мастерство и блеск своего интеллекта, проносится со скоростью метеора сквозь политическую систему Рима – до тех пор, пока, вопреки всем препятствиям, не избирается в конце концов на должность консула в самом молодом дозволенном для этого возрасте сорока двух лет.

За этим последовал сотрясаемый кризисами год на этой должности – 63‑й до н. э., в течение которого ему пришлось иметь дело с заговором с целью свержения республики, возглавляемым Сергием Катилиной. Чтобы подавить бунт, Сенат под председательством Цицерона приказал казнить пятерых известных граждан – происшествие, которое впоследствии вечно омрачало карьеру великого оратора.

Когда позже трое самых могущественных людей Рима – Гай Юлий Цезарь, Гней Помпей Великий и Марк Лициний Красс – объединили свои силы в так называемый триумвират, чтобы господствовать в государстве, Цицерон решил выступить против них. В отместку Цезарь, воспользовавшись своей властью первосвященника, развязал руки амбициозному аристократу‑демагогу Публию Клодию Пульхру – старому врагу Марка Туллия, – чтобы тот уничтожил его. Позволив Клодию отречься от своего статуса патриция и стать плебеем, Цезарь открыл ему путь к выборам в качестве трибуна. Трибуны имели власть вызывать людей на суд народа, изводить и преследовать их. Цицерон тут же решил, что ему остается только одно – бежать из Рима. В этот отчаянный миг его судьбы и начинается действие «Диктатора».

Моей целью было описать как можно точнее в рамках художественного вымысла конец Римской республики – описать так, как его могли пережить Цицерон и Тирон. Везде, где только можно, письма, речи и описания событий были взяты из оригинальных источников. Поскольку в «Диктаторе» описана, вероятно, самая беспорядочная эра в истории человечества (по крайней мере до конвульсий 1933–1945 годов), в конце книги имеется глоссарий, чтобы помочь читателю сориентироваться в разбросанном и рушащемся мире Цицерона.

 

Роберт Харрис, Кинтбери, 8 июня 2015 года

 

Меланхолия древнего мира кажется мне более глубокой, нежели меланхолия современников, которая в большей или меньшей степени подразумевает, что по ту сторону черной пустоты лежит бессмертие. А для древних эта «черная яма» и была самой бесконечностью; их мечтания возникают и исчезают на неизменном эбеново‑черном фоне. Ни выкриков, ни судорог – ничего, кроме пристальности печального взгляда. Даже когда богов не стало и еще не пришел Христос, был необыкновенный момент в истории, между Цицероном и Марком Аврелием, когда существовал только человек. Нигде больше я не нахожу подобного величия.

 

Гюстав Флобер, письмо г‑же Роже де Женетт, 1861 г.

 

При жизни Цицерон улучшал жизнь. То же самое могут сделать и его письма, хотя бы для тех только, кто изучает их здесь и там: эти люди на время отвлекаются от принижающего отчаяния, чтобы пожить среди «людей в тогах» Вергилия, отчаянных мастеров бо́льшего мира.

 

Д. Р. Шеклтон Бэйли, «Цицерон», 1971 г.

 

 

Часть первая. Изгнание. 58–47 годы до н. э

 

Nescire autem quid ante quam natus sis accident, id est semper esse puerum. Quid enim est aetas hominis, nisi ea memoria rerum veterum cum superiorum aetate contexitur?

Быть несведущим относительно того, что случилось до твоего рождения, – это значит вечно оставаться ребенком. Потому что чего стоит человеческая жизнь, если она не вплетена в жизнь наших предков историческими записями?

Цицерон, «Оратор», 46 год до н. э.

 

 

 

I

 

Я помню трубеж военных рогов Цезаря, преследующий нас по потемневшим полям Лация[3], – тоскливый, плачущий вой, похожий на зов животного в брачный период. Помню, что, когда они прекращались, был слышен только звук наших подошв, скользящих по ледяной дороге, да наше упрямое частое дыхание.

Бессмертным богам было мало того, что Цицерону пришлось сносить плевки и оскорбления его сограждан, мало того, что посреди ночи его прогнали от очагов и алтарей его семьи и предков; мало даже того, что мы бежали из Рима пешком, что ему пришлось оглянуться и увидеть свой дом в огне. Они сочли, что все эти страдания необходимо увенчать еще одним: он был вынужден слышать, как армия его врага снимается с лагеря на Марсовом поле.

Несмотря на то что он был самым старшим из нашей группы, Марк Туллий продолжал идти таким же быстрым шагом, как и все остальные. Еще недавно он держал жизнь Цезаря на ладони и мог бы раздавить ее легко, как яйцо. А теперь судьбы вели этих людей в противоположных направлениях. В то время как Цицерон спешил на юг, чтобы спастись от недругов, зодчий его падения маршировал на север, чтобы принять под свое начало обе провинции Галлии.

Марк Туллий Цицерон шел, опустив голову, не произнося ни слова. Я полагал, что его слишком переполняло отчаяние, чтобы он мог говорить.

Только на рассвете, когда мы добрались до Бовилл[4], где нас ожидали лошади, и приготовились начать второй этап нашего бегства, он помедлил, поставив ногу на подножку экипажа, и внезапно спросил:

– Как ты считаешь, не следует ли нам вернуться?

Этот вопрос застал меня врасплох.

– Не знаю, – ответил я. – Я не задумывался об этом.

– Ну так задумайся сейчас. Скажи: почему мы бежим из Рима?

– Из‑за Клодия и его шайки.

– А почему Клодий так могуществен?

– Потому что он трибун и может принять против тебя закон.

– А кто дал ему возможность стать трибуном?

Я поколебался и ответил не сразу:

– Цезарь.

– Именно. Цезарь. Ты воображаешь, будто отбытие этого человека в Галлию в нужный час было случайным совпадением? Конечно, нет! Он подождал, пока его шпионы донесут, что я бежал из города, прежде чем отдал приказ своей армии выступать. Почему? Я всегда считал, что Цезарь продвигает Клодия, дабы наказать меня за то, что я открыто встал против него. Но что, если все это время его настоящей целью было выгнать меня из Рима? Что, если его план требовал уверенности в том, что я ушел, прежде чем он тоже сможет отбыть?

Мне следовало бы осознать логику его слов. Мне следовало бы настаивать, чтобы он вернулся. Но я был слишком измучен, чтобы мыслить ясно. И, честно говоря, дело было не только в этом. Я слишком боялся того, что головорезы Клодия могут с нами сделать, если поймают, когда мы снова появимся в городе.

Так что вместо всего этого я сказал:

– Хороший вопрос, и я не могу притворяться, будто у меня есть на него ответ. Но если ты снова появишься после того, как попрощался со всеми, не будет ли это выглядеть нерешительностью? В любом случае Клодий теперь сжег твой дом – куда бы мы вернулись? Кто бы нас принял? Я думаю, мудрее будет придерживаться первоначального плана и позаботиться о том, чтобы мы как можно скорее убрались подальше от Рима.

Цицерон прислонился головой к боку повозки и закрыл глаза. Я был потрясен, увидев в бледно‑сером свете, каким осунувшимся он выглядит после проведенной в дороге ночи. Его волосы и борода не стриглись несколько недель. На нем была черная тога, и, хотя ему исполнилось всего сорок восемь лет, эти открытые знаки траура заставляли его казаться намного старше, делая похожим на некоего древнего нищего странника.

Спустя некоторое время он вздохнул.

– Не знаю, Тирон. Может, ты и прав. Прошло столько времени с тех пор, как я спал… Я слишком устал, чтобы думать.

Вот так была сделана роковая ошибка – скорее, из‑за нашей неуверенности, чем из‑за неправильного решения. Мы продолжали спешно двигаться на юг весь остаток дня и все последующие двенадцать дней, чтобы оставить как можно дальше позади грозившую нам опасность.

Чтобы не привлекать к себе внимания, мы путешествовали с минимальным эскортом: только кучер экипажа да три вооруженных верховых раба: один впереди и двое сзади. Маленький сундучок с золотыми и серебряными монетами, который вручил нам для оплаты нашего путешествия Тит Помпоний Аттик, самый старый и самый близкий друг Цицерона, был спрятан под нашим сиденьем. Мы останавливались только в домах тех людей, которым доверяли, в каждом из них не больше, чем на одну ночь, и избегали мест, где могли ожидать появления Марка Туллия – например, в его приморской вилле в Формии, где преследователи стали бы искать его в первую очередь, и в поселениях вдоль Неаполитанского залива: там уже было полно тех, кто каждый год покидал Рим в поисках солнца и теплых источников. Вместо этого мы как можно быстрее двинулись к «носку» Италии.

В план Цицерона входило, нигде надолго не останавливаясь, добраться до Сицилии и жить там до тех пор, пока в Риме не утихнут направленные против него политические волнения.

– Толпа со временем обратится против Клодия, – предсказал он. – Такова ее изменчивая природа. Клодий всегда будет моим смертельным врагом, но не всегда будет трибуном – нам никогда не следует об этом забывать. Через девять месяцев срок его полномочий подойдет к концу, и тогда мы сможем вернуться.

Цицерон был уверен в дружественном приеме сицилийцев, хотя бы потому, что в свое время удачно провел дело против тиранического правителя острова, Верреса[5]. Уверен, несмотря на то, что одержал эту блестящую победу, давшую толчок его политической карьере, двенадцать лет назад, а Клодий стал магистратом той провинции позже.

Я послал вперед письма, предупреждая, что мой господин намеревается искать убежища, и, добравшись до гавани у Регия, мы наняли небольшую шестивесельную лодку, чтобы пересечь пролив и достигнуть Мессины.

Мы вышли из гавани ясным холодным зимним утром среди жгучей голубизны моря и небес: море было темно‑голубым, небо – светло‑бирюзовым. Разделяющая их линия была остра, как клинок. До Мессины было каких‑нибудь три мили, и морской переход занял меньше часа.

Мы подошли так близко, что могли видеть приверженцев Цицерона, выстроившихся на скалах, чтобы его приветствовать. Но между нами и входом в порт стояло военное судно с развевающимися красно‑зелеными флагами правителя Сицилии, Гая Вергилия, и, когда мы приблизились к маяку, это судно снялось с якоря и медленно двинулось нам наперерез.

Вергилий стоял у поручня, окруженный своими ликторами[6]. Не сумев скрыть ужаса при виде того, каким взъерошенным выглядит Цицерон, он прокричал вниз приветствие, на которое тот дружески отозвался. Они знали друг друга по Сенату много лет.

Правитель осведомился, каковы намерения Марка Туллия. Тот ответил, что, само собой, собирается высадиться на берег.

– Так я и слышал, – отозвался Вергилий. – К несчастью, я не могу этого дозволить.

– Почему же?

– Из‑за нового закона Клодия.

– И что это за новый закон? Их так много, и один подлее другого!

Гай Вергилий сделал знак члену своей свиты. Тот достал документ и перегнулся вниз, чтобы вручить его мне, а я отдал свиток Цицерону. До сегодняшнего дня я могу вспомнить, как свиток трепетал в его руках на легком ветерке, словно живое существо: то было единственным звуком в наступившей тишине. Мой господин не торопясь прочел документ, а потом без комментариев протянул его мне, и я тоже прочитал его:

 

Lex Clodia de exilio Ciceronis[7]

 

Поскольку Марк Туллий Цицерон предавал граждан Рима смерти, не выслушав и не осудив, и с этой целью присвоил себе полномочия и выступал от имени Сената, настоящим предписывается: удерживать его от очага и воды на расстоянии четырехсот миль от Рима; под страхом смерти не пускать его в гавань и не принимать его; конфисковать всю его собственность и владения; разрушить его дом в Риме и воздвигнуть на этом месте храм Свободы. С тем же, кто предпримет меры, поднимет голос, проголосует или сделает любой другой шаг к тому, чтобы его вернуть, да будут обращаться, как с отъявленным преступником – до тех пор, пока те, кого Цицерон незаконно предал смерти, не вернутся к жизни.

 

Должно быть, то был самый ужасный удар. Но Марк Туллий нашел в себе силы отмахнуться от него легким движением руки.

– И когда опубликовали эту чушь? – поинтересовался он.

– Мне сказали, что закон был вывешен в Риме восемь дней тому назад. Он попал в мои руки вчера, – ответил Гай Вергилий.

– Тогда это еще не закон и не может быть законом до тех пор, пока его не прочтут в третий раз. Мой секретарь это подтвердит. Тирон, – сказал оратор, повернувшись ко мне, – поведай правителю, какова самая ранняя дата принятия этого закона.

Я попытался это вычислить. Прежде чем законопроект можно будет поставить на голосование, он должен быть зачитан вслух на форуме в течение трех рыночных дней подряд. Но я был так потрясен только что прочитанным, что не смог припомнить, какой сейчас день недели, не говоря уж о том, когда начнутся рыночные дни.

– Двадцать дней, считая от сегодняшнего, – рискнул предположить я. – Возможно, двадцать пять.

– Вот видишь! – крикнул Цицерон. – У меня есть трехнедельная отсрочка, даже если закон примут. Чего, я уверен, не случится!

Он встал на носу лодки, расставив ноги, поскольку та покачивалась, и умоляюще раскинул руки.

– Пожалуйста, мой дорогой Вергилий, ради нашей прошлой дружбы – теперь, когда я добрался так далеко, позволь мне хотя бы высадиться на землю и провести ночь или две с моими сторонниками!

– Нет, как я уже сказал – сожалею, но я не могу рисковать, – отозвался сицилийский правитель. – Я посовещался со своими экспертами. Они говорят, что даже если ты доберешься до самой западной оконечности острова, Лилибеи[8], ты все равно останешься меньше чем в трехстах пятидесяти милях от Рима, и тогда Клодий будет преследовать меня.

После этого Цицерон перестал быть столь дружелюбным.

– Согласно закону, ты не имеешь никакого права препятствовать путешествию римского гражданина, – сказал он.

– Я имею полное право охранять спокойствие моей провинции. И здесь, как ты знаешь, мое слово и есть закон…

Вергилий извинялся – смею сказать, даже был сконфужен. Но он оставался непоколебим, и после обмена с ним несколькими сердитыми фразами нам не оставалось ничего другого, кроме как развернуться и пойти на веслах обратно в Регий.

Увидев, что мы уходим, на берегу громко и встревоженно закричали, и я увидел, что Цицерон впервые всерьез забеспокоился. Гай Вергилий был его другом, и если его друг так реагирует на закон Клодия, то вскоре для него будет закрыта вся Италия. Вернуться в Рим, чтобы противостоять закону, было чересчур рискованно – Марк Туллий покинул его слишком поздно. Не говоря уже о физической опасности, которую повлекло бы за собой такое путешествие, закон почти наверняка будет принят, и тогда мы окажемся в затруднительном положении в четырехстах милях от допустимого предела, предписанного этим законом. Чтобы оказаться в дозволенных границах своего изгнания, Цицерону следовало немедленно бежать морем.

О том, чтобы отправиться в Галлию, конечно, не могло быть и речи – из‑за Цезаря. Значит, следовало двинуться куда‑нибудь на восток – возможно, в Грецию или Азию. Но, к несчастью, мы находились не с той стороны полуострова, чтобы спастись по предательскому зимнему морю. Нам нужно было добраться до противоположного берега, Брундизия на Адриатике, и найти большое судно, пригодное для долгого плавания.

Затруднительное положение, в которое мы попали, было изощренно‑отвратительным – без сомнения, именно это и входило в намерения Цезаря, творца и покровителя Клодия.

 

Чтобы пересечь горы, у нас ушло две недели нелегкого пути – часто под проливным дождем и по большей части по плохим дорогам. Казалось, на каждой миле нам грозила опасность попасть в засаду, хотя примитивные городишки, через которые мы проходили, были довольно гостеприимными. Мы ночевали на дымных выстуженных постоялых дворах и обедали черствым хлебом и жирным мясом, а кислое вино едва ли делало их аппетитнее.

Марк Туллий приходил то в ярость, то в отчаяние. Теперь он ясно видел, что совершил ужасную ошибку, покинув Рим. С его стороны было безумием бросить город и оставить Клодия без помех распространять клевету, будто он, Цицерон, предавал граждан смерти, «не выслушав и не осудив», тогда как на самом деле каждому из пяти заговорщиков Катилины позволили высказаться в свою защиту и их казнь утвердил весь Сенат. Но бегство было равносильно признанию своей вины. Ему следовало бы послушаться своего чутья и вернуться, когда он услышал трубы отбывающего Цезаря и впервые осознал свою ошибку. Цицерон оплакивал свою глупость и робость, которые навлекли беду на его жену и детей.

 

Покончив с самобичеванием, он обратил свой гнев против Гортензия и «остальной аристократической шайки», которая никогда не могла ему простить, что он, несмотря на свое скромное происхождение, сумел возвыситься и спас республику. Они намеренно подстрекали Цицерона к бегству, чтобы его уничтожить, и ему следовало бы учесть пример Сократа, который сказал, что лучше смерть, чем изгнание.

Да, он должен покончить с собой, заявил он однажды и схватил нож с обеденного стола. Он убьет себя!

Я ничего не сказал, так как не отнесся всерьез к этой угрозе. Мой господин не выносил вида чужой крови, не говоря уже о своей собственной. Всю жизнь он пытался избежать военных экспедиций, игр, публичных казней, похорон – всего, что могло напомнить ему о смерти. Боль пугала его, а смерть ужасала (хотя я никогда не набрался бы дерзости, чтобы ему на это указать), что и послужило главной причиной нашего бегства из Рима.

Когда мы наконец добрались туда, откуда были видны укрепленные стены Брундизия, Цицерон решил не рисковать, входя в город. Порт был таким большим и оживленным, там было столько чужестранцев, и так велика была вероятность того, что именно туда он и направится, что Марк Туллий счел: вот самое подходящее место, чтобы его убить. Поэтому вместо Брундизия мы нашли убежище неподалеку от него на побережье, в резиденции старого друга Цицерона, Марка Линия Флакка. Той ночью мы впервые за три недели спали в приличных постелях, а на следующее утро зашагали по побережью.

Море здесь было куда более бурным, чем на сицилийской стороне. Сильный ветер без устали швырял волны Адриатики на скалы и гальку. Цицерон ненавидел морские путешествия даже в самые лучшие времена, а это плавание обещало быть особенно коварным. Однако то был наш единственный путь к спасению. В ста двадцати милях за горизонтом лежал берег Иллирика[9].

Флакк, заметив выражение лица Марка Туллия, сказал:

– Укрепи свой дух, Цицерон, – может быть, законопроект не будет принят или один из других трибунов наложит на него вето. Должен же оставаться в Риме кто‑нибудь, кто пожелает тебя поддержать… Помпей‑то уж наверняка поддержит?

Но Цицерон, не отрывая взгляда от моря, не ответил.

А несколько дней спустя мы услышали, что законопроект стал законом и что Флакк, следовательно, сделался виновным в серьезном правонарушении лишь оттого, что принял осужденного изгнанника в своих владениях.

И все равно он уговаривал нас остаться и настаивал на том, что его Клодий не страшит. Но Цицерон не стал слушать:

– Твоя верность трогает меня, старый друг, но в тот миг, как закон будет принят, этот монстр отправит в погоню за мной отряд своих наемников. Нельзя терять времени.

Я нашел в гавани Брундизия торговое судно, хозяин которого нуждался в деньгах и за огромное вознаграждение готов был рискнуть, пустившись зимой через Адриатику, и на следующее утро, с первыми лучами солнца, когда вокруг не было ни души, мы поднялись на борт корабля.

Это крепкое, с широким корпусом судно с командой примерно из двадцати человек раньше курсировало по торговому пути между Италией и Диррахием. Я не был арбитром в подобного рода вещах, но судно показалось мне достаточно надежным. По расчетам хозяина, путешествие должно было занять полтора дня. Но нам нужно быстро отплыть, сказал он, и воспользоваться благоприятным ветром.

Итак, пока моряки готовили судно, а Флакк ждал на пристани, Цицерон быстро продиктовал последнее послание жене и детям: «То была прекрасная жизнь, замечательная карьера – меня победило то хорошее, что было во мне, а не плохое. Моя дорогая Теренция, вернейшая и лучшая из жен, моя дорогая дочь Туллия и маленький Марк, единственная оставшаяся у нас надежда, – прощайте!»

Я переписал письмо и передал его Марку Линию. Тот поднял руку в прощальном приветствии. А потом матросы развернули парус и отдали концы, гребцы повлекли нас прочь от мола, и мы двинулись в бледно‑серый свет.

 

Сперва мы шли довольно быстро. Цицерон стоял на рулевой площадке высоко над палубой, прислонившись к поручню кормы и наблюдая, как огромный маяк Брундизия за нами становится все меньше. Если не считать визитов на Сицилию, это был первый случай со времен его юности – тогда он отправился на Родос, чтобы учиться ораторскому искусству у Молона[10], – когда он покинул Италию.

Из всех известных мне людей Цицерон по характеру своему меньше всех был подготовлен к изгнанию. Для процветания ему требовались атрибуты цивилизованного общества: друзья, новости, всевозможные слухи и беседы, политическая жизнь, обеды, игры и бани, книги и прекрасные здания… Для него, наверное, сущей му́кой было наблюдать, как все это готовится исчезнуть из его жизни.

Тем не менее не прошло и часа, как все это и впрямь исчезло, поглощенное пустотой. Ветер быстро гнал нас вперед, и, пока судно резало барашки волн, я думал о гомеровской «синей волне, пенящейся у носа». Но потом, где‑то в середине утра, судно как будто бы начало постепенно терять скорость. Огромный коричневый парус обвис, и двое рулевых, стоящих у своих весел слева и справа от нас, начали тревожно переглядываться. Вскоре у горизонта стали собираться плотные черные тучи, и не прошло и часа, как они сомкнулись над нашими головами, как закрывшийся люк.

Потемнело и похолодало. Снова поднялся ветер, но на сей раз его порывы дули нам в лица, вздымая с поверхности волн холодные брызги. Град забарабанил по опускающейся и поднимающейся палубе.

Цицерон содрогнулся, наклонился вперед, и его вырвало. Лицо его было серым, как у трупа. Я обхватил его за плечи и жестом показал, что нам следует спуститься на нижнюю палубу и найти убежище в каюте. Мы добрались до средины трапа, когда полумрак распорола молния, а за нею тут же последовал оглушительный, отвратительный треск, как будто треснула кость или расщепилось дерево. Я был уверен, что мы лишились мачты, потому что внезапно судно словно потеряло равновесие и нас швырнуло вперед – а потом еще раз и еще, пока вокруг не остались лишь блестящие черные горы, вздымающиеся и рушащиеся в свете вспышек молний. Из‑за пронзительного воя ветра невозможно было ни говорить, ни слышать. В конце концов я просто втолкнул Цицерона в каюту, упал туда вслед за ним и закрыл дверь.

Мы пытались стоять, но судно кренилось. На палубе было по щиколотку воды, и мы постоянно поскальзывались. Пол наклонялся то в одну, то в другую сторону. Мы цеплялись за стены, а нас швыряло взад и вперед в темноте среди разбросанных инструментов, кувшинов вина и мешков с ячменем, как бессловесных животных в клетке по дороге на убой.

Наконец мы забились в угол и лежали там, промокнув насквозь и дрожа, пока судно тряслось и ныряло. Уверенный, что мы обречены, я закрыл глаза и молился Нептуну и всем прочим богам об избавлении.

Прошло много времени. Сколько именно, не могу сказать – наверняка весь остаток дня, вся ночь и часть следующего дня. Цицерон как будто ничего не сознавал, и несколько раз мне даже пришлось прикоснуться к его холодной щеке, чтобы убедиться, что он еще жив. Каждый раз его глаза на мгновение приоткрывались, а потом закрывались снова.

Позже Цицерон сказал, что полностью смирился с тем, что утонет, а морская болезнь причиняла ему такие страдания, что он не чувствовал страха. Скорее, он видел, как природа в милости своей лишает умирающих ужаса перед забвением и заставляет смерть казаться желанным избавлением. Едва ли не величайшим удивлением в его жизни, сказал он, было очнуться на второй день и понять, что шторм прошел и он, Цицерон, все‑таки будет продолжать свое существование.

– К несчастью, положение мое столь прискорбно, что я почти сожалею об этом, – добавил он.

Едва убедившись, что шторм стих, мы вернулись на палубу. Моряки как раз сбрасывали за борт труп какого‑то бедолаги, которому размозжило голову повернувшимся гиком. Адриатика была маслянисто‑гладкой и неподвижной, того же серого оттенка, что и небо, и тело соскользнуло в воду с едва различимым плеском. Холодный ветер нес запах, который я не узнавал, – пахло чем‑то гнилым и разлагающимся.

Примерно в миле от нас я заметил отвесную черную скалу, вздымающуюся над прибоем. Я решил, что ветер загнал нас обратно домой и что это, должно быть, берег Италии. Но капитан посмеялся над моим невежеством и объяснил, что это Иллирик и знаменитые утесы, охраняющие подступы к древнему городу Диррахию.

 

Цицерон сперва намеревался направиться в Эпир, гористую страну к югу, где Аттику принадлежали огромные владения, включавшие в себя укрепленную деревню. То был совершенно заброшенный край, так и не оправившийся после ужасной судьбы, на которую его обрек Сенат веком раньше, когда в наказание за противостояние Риму все семьдесят городов Эпира были одновременно разрушены до основания и все сто пятьдесят тысяч его жителей были проданы в рабство. Тем не менее Марк Туллий заявил, что не возражал бы против уединения такого населенного призраками места. Но как раз перед тем, как мы покинули Италию, Аттик предупредил – «с сожалением», – что Цицерон сможет остаться там лишь на месяц, дабы не разнеслась весть о его присутствии. Ведь если об этом станет известно, то, согласно двум положениям закона Клодия, самому Аттику можно будет вынести смертный приговор за укрывательство изгнанника.

Даже ступив на берег близ Диррахия, Цицерон все еще раздумывал, какое из двух направлений выбрать: двинуться на юг в Эпир, пусть тот и стал бы лишь временным его убежищем, или на восток в Македонию (тамошний губернатор Апулей Сатурнин был его старым другом), а из Македонии – в Грецию, в Афины.

В результате решение было принято за него. На пристани ожидал посланник – очень встревоженный молодой человек. Оглядевшись по сторонам, чтобы удостовериться, что за ним не наблюдают, он быстро увлек нас в заброшенный склад и предъявил письмо от губернатора Сатурнина. Этого письма нет в моих архивах, потому что Цицерон схватил его и разорвал на клочки, как только я прочел ему его вслух. Но я все еще помню суть того, что там говорилось. Сатурнин писал, что «с сожалением» – опять те же слова! – невзирая на годы дружбы, не сможет принять Цицерона в своем доме, поскольку «оказание помощи осужденному изгнаннику было бы несовместимо с титулом римского губернатора».

Голодный, вымокший и измученный после нашего плавания через пролив, Марк Туллий швырнул обрывки письма на пол, сел на тюк ткани и опустил голову на руки. И тут посланец нервно сказал:

– Есть еще одно письмо…

Это послание было от одного из младших чиновников губернатора, квестора Гнея Планция. Он и его семейство издавна были соседями Цицерона в его родовых землях в Арпине. Планций сообщал, что пишет втайне и посылает свое письмо с тем же самым курьером, которому можно доверять, что он не согласен с решением своего начальника, что для него будет честью принять под свою защиту Отца Отечества, что жизненно необходимо соблюдать секретность и что он уже отправился в дорогу, чтобы встретить Цицерона у македонской границы, и организовал экипаж, который увезет его из Диррахия «немедленно, в интересах его личной безопасности». «Я умоляю тебя не медлить ни часа – остальное объясню при встрече», – было сказано в конце этого письма.

– Ты ему доверяешь? – спросил я своего господина.

Тот уставился в пол и негромко ответил:

– Нет. Но разве у меня есть выбор?

С помощью курьера я организовал переноску нашего багажа с судна в экипаж квестора – унылое сооружение, лишь немногим лучше клетки на колесах, без подвесок и с металлическими решетками на окнах, приколоченными для того, чтобы пассажир‑беглец мог глядеть из повозки, но никто не мог видеть его.

Мы с грохотом двинулись из гавани в город и присоединились к движению на Эгнатиевой дороге[11] – огромном тракте, тянущемся до самой Византии.

Пошел дождь со снегом. Несколько дней назад случилось землетрясение, и город под дождем был ужасен: трупы местных жителей лежали непогребенными у дороги, здесь и там небольшие группки выживших укрывались под временными навесами среди руин, сгрудившись у дымящих костров… Эту вонь разорения и отчаяния я и почуял в море.

Мы пересекали равнину, направляясь к покрытым снегом горам, и провели ночь в маленькой деревне, окруженной пиками, лежащими за пределами гор. Гостиница была убогой, с козами и цыплятами в нижних комнатах. Цицерон ел мало и ничего не говорил. В этой чужой и бесплодной земле с ее по‑дикарски выглядящими людьми он, в конце концов, полностью погрузился в пучину отчаяния, и на следующее утро мне с трудом удалось поднять его с постели и уговорить продолжить путешествие.

Два дня дорога шла в горы – пока мы не оказались на берегу широкого озера, окаймленного льдом. На дальнем берегу стоял город Орхид, отмечавший границу Македонии, и именно в нем, на городском форуме, нас ожидал Гней Планций.

Этому человеку было чуть за тридцать, он был крепко сложен и носил военную форму. За его спиной стояла дюжина легионеров, и, когда все они зашагали к нам, я испытал приступ паники, боясь, что мы угодили в ловушку. Но Планций тепло, со слезами на глазах обнял Цицерона, что тут же убедило меня в его искренности.

Он не смог скрыть своего потрясения при виде того, как выглядит Марк Туллий.

– Тебе нужно восстановить силы, – сказал он, – но, к несчастью, мы должны немедленно отсюда уйти.

А потом он рассказал то, что не осмелился изложить в письме: согласно полученной им надежной информации, трое предателей, которых Цицерон отправил в изгнание за участие в заговоре Катилины – Автроний Пет, Кассий Лонгин и Марк Лека, – ищут его и поклялись убить.

Цицерон окончательно сник.

– Тогда в мире нет места, где я был бы в безопасности! – охнул он. – Как же нам жить?

– Под моей защитой, как я и сказал, – заявил Гней. – А именно – вернувшись со мной в Фессалонику и остановившись под моим кровом. До прошлого года я был военным трибуном и все еще состою на военной службе, поэтому там будут солдаты, чтобы охранять тебя во время твоего пребывания в Македонии. Мой дом – не дворец, но он укреплен, и он – твой до тех пор, пока он тебе нужен.

Цицерон молча уставился на него. Если не считать гостеприимства Флакка, это было первое настоящее предложение помощи, которое он получил за несколько недель (а точнее, даже за несколько месяцев), и это предложение сделал молодой человек, которого оратор едва знал, в то время как старые союзники, такие как Помпей, отвернулись от него. И это глубоко его тронуло. Он попытался заговорить, но слова застряли у него в горле, и ему пришлось отвести взгляд.

 

Эгнатиева дорога тянется на сто пятьдесят миль через горы Македонии, а потом спускается на равнину Амфаксис и достигает порта Фессалоники. Там и закончилось наше путешествие – спустя два месяца после того, как мы покинули Рим, – на укромной вилле в стороне от оживленной главной улицы в северной части города.

За пять лет до этого Цицерон был бесспорным правителем Рима, и любовь народа к нему уступала только любви к Помпею Великому. Теперь же он потерял все – репутацию, положение, семью, имущество и страну. Порой он терял и душевное равновесие. Из соображений безопасности в светлые дневные часы Марк Туллий безвылазно сидел на вилле. Его присутствие там держалось в тайне, и у входа поставили охранника. Планций сказал своим служащим, что его неведомый гость – старый друг, страдающий от жестокого горя и меланхолии. То был один из тех лучших обманов, которые имеют преимущество отчасти быть правдой.

Цицерон почти не ел, не разговаривал и не покидал своей комнаты. Иногда он разражался плачем, разносившимся по всему дому. Он не принимал посетителей и отказался увидеться даже со своим братом Квинтом, который проезжал неподалеку, возвращаясь в Рим после окончания срока пребывания на посту губернатора Азии. «Ты бы не увидел в своем брате того человека, которого знал, – заклинал его Марк Туллий, смягчая отказ, – не нашел бы ни следа сходства с ним, разве что сходство дышащего трупа».

Я пытался утешить его, но безуспешно: как мог я, раб, понять, каково ему ощущать потерю, если я вообще никогда не обладал тем, что стоило бы терять? Оглядываясь назад, я вижу, что мои попытки предложить утешение с помощью философии должны были только усугубить его раздражение. Один раз, когда я попытался привести аргумент стоиков, что имущество и высокое общественное положение излишни, поскольку для счастья достаточно одной добродетели, господин швырнул мне в голову табурет.

Мы прибыли в Фессалонику в начале весны, и я взял на себя отправку писем друзьям Цицерона и его семье, давая им знать (конфиденциально), где мы прячемся, и прося их написать в ответ: «Планцию, до востребования».

Ушло три недели на то, чтобы эти послания достигли Рима, и миновало еще столько же времени, прежде чем мы начали получать ответы. Вести в ответных письмах были какими угодно, но только не ободряющими. Теренция описала, как обожженные стены фамильного дома на Палатинском холме были разрушены, чтобы на этом месте можно было воздвигнуть Клодиево святилище Свободы, – какая ирония! Виллу в Формии разграбили, деревенское поместье в Тускуле тоже было захвачено, и даже некоторые деревья из сада увезли соседи. Оставшись без дома, Теренция сперва нашла приют у сестры в доме девственных весталок. «Но этот нечестивый негодяй Клодий, вопреки всем священным законам, ворвался в храм и притащил меня к базилике Порция, где имел наглость допрашивать меня перед толпой о моей же собственности! – рассказывала она в письме. – Конечно, я отказалась отвечать. Тогда он потребовал, чтобы я передала нашего маленького сына как гарантию моего послушного поведения. В ответ я указала на роспись, изображающую, как Валерий наносит поражение карфагенянам, и напомнила ему, что мои предки сражались в той битве, а раз моя семья никогда не страшилась Ганнибала, он, Клодий, нас точно не запугает».

Цицерона больше всего расстроило положение, в котором оказался его сын:

– Первый долг любого мужчины – защищать своих детей, а я бессилен исполнить его!

Марк и Теренция нашли теперь убежище в доме брата Цицерона, в то время как его обожаемая дочь Туллия делила кров со своей родней со стороны мужа. Но, хотя Туллия, как и ее мать, пыталась не обращать внимания на горести, между строк было довольно легко прочесть и распознать правду: что она нянчится со своим больным мужем, великодушным Фругием, чье здоровье никогда не было крепким, а теперь совсем пошатнулось из‑за нервного перенапряжения.

«Ах, моя любимая, желанная моему сердцу! – написал Цицерон своей жене. – Как ужасно думать, что ты, дражайшая Теренция, некогда укрывавшая всех попавших в беду, теперь должна терпеть такие муки! Ты стоишь перед моим мысленным взором день и ночь. Прощайте, мои далекие любимые, прощайте!»

Политические перспективы были такими же мрачными. Публий Клодий и его сторонники продолжали занимать храм Кастора в южном углу Форума. Используя эту крепость в качестве штаб‑квартиры, они могли запугивать голосующие собрания и проводить или блокировать любые законопроекты. Например, один новый закон, о котором мы услышали, требовал аннексии Кипра и обложения налогом тамошних богатств «ради блага римского народа» (то есть чтобы окупить ту долю зерна, которую Клодий назначил каждому гражданину). Публий Клодий поручил Марку Порцию Катону завершить этот акт воровства. Нужно ли говорить, что закон был принят, поскольку какая группа голосующих когда‑либо отказывалась собрать налоги с других, тем более если это идет на пользу им самим?

Сперва Порций Катон отказался ехать на Кипр, но Клодий пригрозил ему судебным преследованием, если тот ослушается закона. Поскольку Катон считал конституцию священней всего на свете, он понял, что ему остается только повиноваться. Он отплыл на Кипр вместе со своим молодым племянником, Марком Юнием Брутом, и с его отбытием Цицерон утратил своего самого открытого сторонника в Риме. Против запугиваний Клодия Сенат был бессилен. Даже Гней Помпей Великий – «Фараон», как Цицерон и Аттик называли его между собой, – начинал теперь страшиться слишком могущественного трибуна, которого помог создать Цезарю.

Ходили слухи, будто Помпей основную часть времени проводит, занимаясь любовью со своей юной женой Юлией, дочерью Цезаря, в то время как его публичная деятельность пошла на спад. В письмах Аттика было полно слухов насчет этого – он пересказал их, чтобы подбодрить Цицерона, и одно из этих писем уцелело. «Ты помнишь, что, когда Фараон несколько лет назад вернул царю Армении его трон, тот доставил своего сына в Рим в качестве заложника, как гарантию хорошего поведения старика? – писал Аттик. – Так вот, сразу после твоего отбытия Помпею надоело принимать молодого человека под своим кровом, и он решил разместить его у Луция Флавия, нового претора. Само собой, нашей Маленькой Госпоже Красотке (так Цицерон иносказательно прозвал Клодия) вскоре стало об этом известно. Он напросился к Флавию на обед, попросил показать ему принца, а в конце трапезы умыкнул его, словно тот был салфеткой! Я уже слышу твой вопрос: “Почему?” Потому что Клодий решил возвести принца на трон Армении вместо его отца и отобрать у Помпея все поступления из Армении в свою пользу! Невероятно – но дальше еще лучше: принца в должное время послали обратно в Армению на корабле. Но начинается шторм. Судно возвращается в гавань. Гней Помпей велит Флавию немедленно отправляться в Антий и вновь захватить ценного заложника. Но там ждут люди Клодия. На Эгнатиевой дороге – бой. Много людей убито, и среди них – дорогой друг Помпея Марк Папирий.

С тех пор ситуация для Фараона изменилась с плохой на еще худшую. На днях, когда он разбирал на Форуме судебную тяжбу против одного из своих сторонников (Публий Клодий обвинял их направо и налево), Клодий созвал банду своих преступников и завел: “Как зовут распутного императора? Как зовут человека, который пытается найти человека? Кто чешет голову одним пальцем?” После каждого вопроса он давал знак, тряся полами своей тоги – так, как делает Фараон, – и толпа, как цирковой хор, разом ревела в ответ: “Помпей!” В Сенате никто и пальцем не шевельнул, чтобы ему помочь, поскольку все думали, что он сполна заслужил эти оскорбления тем, что бросил тебя…»

Но если Аттик думал, что такие новости утешат Цицерона, он ошибался. Наоборот, они лишь заставили того чувствовать себя еще более оторванным от мира и беспомощным. Катон уехал, Помпей был запуган, Сенат – бессилен, а избиратели – подкуплены; толпа Клодия контролировала издание всех законов, и мой господин потерял надежду, что его ссылку когда‑нибудь отменят.

Его раздражали условия, в которых мы вынуждены были существовать. Возможно, Фессалоника – милое местечко для того, чтобы недолго пожить там весной. Но шли месяцы, настало лето – а летом Фессалоника превращается в сырой ад с москитами. Ни одно дыхание ветерка не шевелит ломкую траву. Воздух душит. А из‑за того, что городские стены удерживают жар, ночи могут быть даже жарче, чем дни.

Я спал в крошечной комнатушке рядом со спальней Цицерона – вернее, пытался спать. Лежа в своей каморке, я чувствовал себя свиньей, жарящейся в кирпичной печи, и пот, собирающийся под моей спиной, был, казалось, моей расплавленной плотью. Часто после полуночи я слышал, как Марк Туллий, спотыкаясь, бредет в темноте – его дверь открывается, его босые ноги шлепают по мозаичным плитам… Тогда я выскальзывал следом и наблюдал за ним издалека, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. Обычно он сидел во дворе на краю высохшего бассейна (фонтан забило пылью) и пристально смотрел на сверкающие звезды, словно мог прочитать в их расположении намек на то, почему ему так ошеломляюще изменила удача.

Наутро он часто вызывал меня в свою комнату.

– Тирон, – шептал Цицерон, и его пальцы крепко стискивали мою руку, – я должен выбраться из этой сортирной дыры. Я полностью перестаю быть самим собой.

Но куда мы могли отправиться? Марк Туллий мечтал об Афинах или, возможно, о Родосе, но Планций и слышать об этом не хотел. Он настаивал, что опасность для Цицерона сейчас стала еще больше, поскольку разнеслись слухи о его пребывании в этих краях, так что его с легкостью могли убить. Спустя некоторое время я начал подозревать, что этот приютивший нас человек наслаждается тем, что такая знаменитая личность находится в его власти, и не хочет, чтобы мы его покинули. Я высказал свои сомнения Цицерону, который ответил:

– Он молод и амбициозен. Возможно, он решил, что ситуация в Риме изменится и он в конце концов сможет приобрести некую политическую репутацию благодаря тому, что укрывает меня. Если так, то он сам себя обманывает.

А однажды, ближе к вечеру, когда жестокость дневной жары немного спала, мне случилось отправиться в город со связкой писем, чтобы послать их в Рим. Было трудно уговорить Цицерона найти силы даже для того, чтобы отвечать на корреспонденцию, а когда он все‑таки это делал, письма его были по большей части перечнем жалоб: «Я все еще вынужден оставаться здесь, где не с кем поговорить и не о чем думать. Не может быть менее подходящего места, чтобы переживать беду, горюя так, как горюю я».

Но все‑таки он писал, и на подмогу редким путешественникам, которым можно было доверять и которые перевозили наши письма, я нанял курьера, предоставленного местным македонским торговцем по имени Эпифаний, ведущим с Римом дела импорта и экспорта. Конечно, Эпифаний был неисправимым ленивым жуликом, как и большинство людей в этом уголке мира, но я решил, что взяток, которые я ему даю, должно хватить, чтобы купить его благоразумие.

На возвышенности близ Эгнатиевых ворот, на дороге из гавани, где дымка красно‑зеленой пыли, поднятой путешественниками из Рима в Византию, вечно висела над группками крыш, у Эпифания имелся склад. Чтобы добраться до его конторы, приходилось пересекать двор, на котором загружались и разгружались его повозки. На этом дворе стояла в тот день колесница – ее оглобли покоились на колодах, а лошади были выпряжены и шумно пили из корыта. Колесница была так не похожа на обычные повозки, запряженные быками, что при виде нее я резко остановился, а потом подошел, чтобы рассмотреть ее получше. Было очевидно, она проделала нелегкий путь: из‑за грязи невозможно было угадать ее первоначальный цвет. Это была быстрая и крепкая повозка, созданная для боя, – военная колесница – и, найдя на верхнем этаже Эпифания, я спросил, чья она.

Он бросил на меня хитрый взгляд и ответил:

– Возничий не назвал своего имени. Он просто попросил, чтобы я за нею присмотрел.

– Римлянин? – уточнил я.

– Несомненно.

– Один?

– Нет, у него был товарищ – возможно, гладиатор. Оба они молодые, сильные люди.

– Когда они прибыли?

– Час назад.

– И где они сейчас?

– Кто же знает?

Эпифаний пожал плечами и показал желтые зубы.

И тут меня осенила ужасная догадка.

– Ты вскрывал мои письма?! Ты выследил меня? – воскликнул я.

– Господин, я потрясен. Воистину… – Торговец раскинул руки, чтобы продемонстрировать свою невиновность, и огляделся по сторонам, словно молча взывая к невидимому судье. – Как можно предполагать такое?!

Мерзавец Эпифаний! Для человека, зарабатывающего на жизнь обманом, он изумительно плохо умел врать.

Я повернулся, выбежал из комнаты, бросился вниз по лестнице и продолжал бежать до тех пор, пока не увидел нашу виллу. Неподалеку по улице слонялись двое людей, с виду – грубых негодяев, и я замедлил шаги, когда эти два незнакомца повернулись, чтобы на меня посмотреть. Я нутром почуял, что их послали, чтобы убить Цицерона. У одного из них от брови до челюсти тянулся сморщенный шрам: Эпифаний сказал правду, то был боец, явившийся прямиком из гладиаторских бараков. А второй, возможно, был кузнецом – судя по чванному виду, он мог быть самим Вулканом – с бугристыми загорелыми икрами и предплечьями и с черным, как у негра, лицом. Он окликнул меня:

– Мы ищем дом, где живет Цицерон!

Когда же я начал ссылаться на свою неосведомленность, он прервал меня, добавив:

– Скажи ему, что Тит Анний Милон явился прямиком из Рима, чтобы выразить ему свое почтение.

 

В комнате Цицерона было темно – его свеча погасла из‑за недостатка воздуха. Он лежал на боку лицом к стене.

– Милон? – монотонно повторил он, когда я обо всем рассказал ему. – Это еще что за имя? Он грек, что ли?

Но потом Марк Туллий перевернулся на спину и приподнялся на локтях.

– Подожди… Не выдвигался ли недавно на должность трибуна кандидат с таким именем?

– Это он и есть, – закивал я. – И он здесь.

– Но если его избрали трибуном, почему он не в Риме? Срок его полномочий начинается через три месяца.

– Он сказал, что хочет поговорить с тобой.

– Это длинный путь для того, чтобы просто поболтать. Что мы о нем знаем?

– Ничего.

– Может, он явился, чтобы меня убить?

– Возможно – с ним приехал гладиатор.

– Это не внушает доверия. – Цицерон снова лег и, подумав, сказал: – Что ж, какая разница? Я в любом случае все равно что мертв.

Он прятался в своей комнате так долго, что, когда я открыл дверь, дневной свет ослепил его, и ему пришлось поднять руку, чтобы защитить глаза. С затекшими руками и ногами, бледный и полуголодный, со взлохмаченными седыми волосами и бородой мой господин походил на труп, только что поднявшийся из могилы. И вряд ли стоило удивляться, что, когда он вошел в комнату, поддерживаемый моей рукой, Милон его не узнал. Только услышав знакомый голос, пожелавший ему доброго дня, наш посетитель задохнулся, прижал руку к сердцу, склонил голову и заявил, что это величайший момент и величайшая честь в его жизни и что он бессчетное множество раз слышал, как Цицерон выступает в суде и с ростры, но никогда и не думал лично познакомиться с ним, Отцом Отечества, не говоря уже о том, чтобы оказаться в положении того, кто, как он осмеливается надеяться, отплатит великому политику услугой… Он еще много всего наговорил в том же духе и, в конце концов, добился от Марка Туллия того, чего я не слышал от него месяцами, – смеха.

– Да, очень хорошо, молодой человек, довольно, – остановил он нашего гостя. – Я понял: ты рад меня видеть! Иди сюда.

С этими словами Цицерон шагнул вперед, раскинув руки, и эти двое обнялись.

В дальнейшие годы моего хозяина много критиковали за его дружбу с Милоном. И это было оправданно, потому что молодой трибун был упрямым, вспыльчивым и безрассудным. Однако бывают дни, когда эти черты характера ценнее благоразумия, спокойствия и осторожности – а тогда были как раз такие времена. Кроме того, Цицерона тронуло, что Тит Анний приехал в такую даль, чтобы повидаться с ним: это заставило Марка Туллия почувствовать, что с ним еще не все кончено. Он пригласил Милона остаться на обед и приберечь до той поры все, что тот должен сказать. Цицерон даже слегка занялся собой ради такого случая, расчесав волосы и переодевшись в менее похоронный наряд.

Планций отсутствовал – он в это время находился во внутренней части страны, в Тавриане, вынося приговоры в тамошних судебных разбирательствах, – и поэтому за трапезой нас собралось только трое. Спутник Милона, мирмиллон[12] по имени Бирра, обедал на кухне: даже такой добродушный человек, как Цицерон, известный тем, что время от времени мирился с присутствием актера за своим обеденным столом, отказывался есть вместе с гладиатором. Мы возлегли в саду в своего рода шатре из тонкой сети, поставленном, чтобы не пустить внутрь москитов, и за следующие несколько часов узнали кое‑что о Милоне и о том, почему тот предпринял такое трудное путешествие в семь сотен миль.

Тит Анний рассказал, что происходит из благородной, но нуждающейся в средствах семьи. Его усыновил дед с материнской стороны, и все равно денег не хватало, так что ему пришлось зарабатывать на жизнь в качестве владельца гладиаторской школы в Кампании, поставляя бойцов для похоронных игр в Риме. («Неудивительно, что мы никогда о нем не слышали», – заметил мне позже Цицерон.) Дела Милона часто приводили его в город, и он заявил, что его ужасали насилия и запугивания, развязанные Клодием. Он плакал, видя, как Цицерона изводили и позорили и, в конце концов, выгнали из Рима. Благодаря своей профессии, он решил, что имеет уникальную возможность помочь восстановить порядок, после чего связался через посредников с Помпеем и сделал ему предложение.

– То, что я собираюсь раскрыть, строго конфиденциально, – сказал он, искоса взглянув на меня. – Об этом не должен услышать ни слова никто, кроме нас троих.

– А кому я расскажу? – парировал Марк Туллий. – Рабу, который выносит мой ночной горшок? Повару, который приносит мне еду? Уверяю, больше я ни с кем не вижусь!

– Очень хорошо, – ответил наш новый знакомый.

А потом он рассказал о том, что предложил Помпею: передать в его распоряжение сотню пар отлично натренированных бойцов, чтобы отбить центр Рима и покончить с контролем Клодия над законодательным собранием. Взамен Милон просил определенную сумму на покрытие расходов, а также поддержку Помпея на выборах в трибуны.

– Ты же понимаешь, я не мог сделать всего этого просто как частный гражданин – меня бы казнили, – объяснил он. – Я сказал, что мне нужна неприкосновенность должностного лица.

Цицерон внимательно рассматривал Милона, едва прикасаясь к еде.

– И что на это ответил Помпей? – поинтересовался он.

– Сперва он от меня отмахнулся. Сказал, что подумает. Но потом возникло дело с принцем Армении, когда люди Клодия убили Папирия. Ты об этом знаешь?

– Да, мы кое‑что слышали.

– Так вот, убийство друга как будто заставило Помпея Великого и вправду подумать над моими словами, потому что в тот день, когда Папирия возложили на погребальный костер, Помпей вызвал меня в свой дом. «Та идея насчет того, чтобы ты сделался трибуном… Считай, что мы договорились», – сказал он мне.

– И как Клодий отреагировал на твое избрание? – спросил Марк Туллий. – Он должен был понимать, что у тебя на уме.

– Вот поэтому я здесь. А теперь – то, о чем ты не слышал, поскольку я покинул Рим сразу после того, как это случилось, и ни один гонец не мог добраться сюда быстрее меня…

Тит Анний замолчал и поднял чашу, чтобы ему налили еще вина. Наш гость не торопился, рассказывая свою историю, – он явно был хорошим рассказчиком и собирался поведать все в нужное время.

– Это было недели две тому назад, вскоре после выборов. Помпей занимался какими‑то мелкими делами на Форуме, когда наткнулся на шайку людей Клодия. Несколько толчков и пиханий – и один из них выронил кинжал. Это видело множество людей, и поднялся оглушительный крик, что они собирались убить Помпея. Свита Помпея быстро вывела его с Форума и доставила домой, где тот забаррикадировался… И он все еще сидит там, насколько мне известно, и компанию ему составляет только госпожа Юлия.

Цицерон удивленно вскинул брови:

– Помпей Великий забаррикадировался в собственном доме?

– Я не буду тебя винить, если ты решишь, что это смешно. Да и кто бы так не решил? В этом есть суровая справедливость, и Помпей это знает. Вообще‑то он сказал мне, что величайшей ошибкой в его жизни было позволить Клодию выгнать тебя из города.

– Помпей так сказал?

– Вот почему я мчался через три страны, почти не останавливаясь для сна и еды, – чтобы доставить тебе весть о том, что он делает все возможное для отмены твоего изгнания. Он хочет, чтобы ты вернулся в Рим, чтобы мы втроем сражались бок о бок ради спасения республики от Клодия и его банды! Что ты на это скажешь?

Милон напоминал пса, только что положившего к ногам хозяина убитую дичь – будь у него хвост, он бы постукивал им о ткань ложа. Но, если он ожидал восторга или благодарности, ему пришлось разочароваться. Может, Цицерон и пребывал в унынии и у него был неприбранный вид, но он сразу проникал в суть вещей. Марк Туллий покачал вино в своей чаше и нахмурился, прежде чем заговорить.

– И Цезарь с этим согласен?

– А вот это, – сказал тот, слегка шевельнувшись на ложе, – должен уладить с ним ты. Помпей сыграет свою роль, но ты должен сыграть свою. Для него будет трудно провести кампанию по возвращению тебя из изгнания, если Цезарь будет решительно возражать.

– Итак, он хочет, чтобы я помирился с Юлием Цезарем?

– Он сказал – чтобы ты «успокоил» его.

Пока мы разговаривали, стемнело. Рабы зажгли лампы вокруг сада, их свет теперь затеняли ночные мотыльки. Но на столе света не было, поэтому я не мог как следует разглядеть выражение лица Цицерона. Он долго молчал. Как обычно, было ужасно жарко, и я улавливал ночные звуки Македонии: стрекот цикад и писк москитов, время от времени – собачий лай и голоса местного люда на улицах, говорящего на странном, грубом языке. Я гадал, не думает ли Марк Туллий о том же, о чем думал я: что еще один год в таком месте убьет его? Может, у него и были такие мысли, потому что в конце концов он вздохнул, сдаваясь, и спросил:

– И в каких выражениях мне полагается его «успокоить»?

– Это решать тебе, – ответил Милон. – Если кто и может найти верные слова, так это ты. Но Цезарь ясно дал понять Помпею, что ему нужно что‑то письменное, прежде чем он вообще начнет думать об изменении своей позиции.

– И я должен дать тебе этот документ, чтобы ты отвез его в Рим?

– Нет, эта часть соглашения должна быть заключена между тобой и Юлием Цезарем. Помпей считает, что тебе было бы лучше послать в Галлию своего личного эмиссара – того, кому ты доверяешь, – чтобы тот передал в руки Цезаря твое письменное обязательство.

Цезарь… Похоже, все рано или поздно возвращалось к нему.

Я снова подумал о звуках его рогов, покидающих Марсово поле, и в сгущающейся темноте скорее ощутил, чем увидел, как оба возлежащих рядом мужчины повернулись, чтобы посмотреть на меня.

 

II

 

Как легко тем, кто не принимает никакого участия в общественных делах, глумиться над компромиссами, которые требуются от тех, кто ими занимается! В течение двух лет Цицерон оставался верен своим принципам и отказывался присоединиться к Цезарю, Помпею и Крассу в их триумвирате, чтобы контролировать государство. Он публично обличал их преступность, и они отплатили тем, что дали возможность Клодию стать трибуном. А когда Юлий Цезарь предложил Марку Туллию пост в Галлии, давший бы ему законный иммунитет от нападок Клодия, тот отверг предложение, потому что согласие сделало бы его ставленником Цезаря. Но ценой его верности принципам стали ссылка, нужда и горе.

– Я лишил себя силы, – сказал он мне после того, как Милон отправился спать, оставив нас обсуждать предложение Помпея. – И где же в том добродетель? Какую пользу я принесу своей семье или своим принципам, застряв в этой мусорной куче до конца жизни? О, без сомнения, когда‑нибудь я смогу стать своего рода блистательным примером, на котором будут учить скучающих учеников: человек, который неизменно отказывался идти на сделки с совестью. Может, после того как я умру, мою статую даже воздвигнут в задней части ростры. Но я не хочу быть монументом. Мой талант – это талант государственного деятеля, и он требует, чтобы я пребывал живым и в Риме.

Он помолчал, а затем добавил:

– Но, с другой стороны, мысль о том, что придется преклонить колено перед Цезарем, почти невыносима. Пережить все то, что пережил я, а потом приползти к нему, как какой‑то пес, который понял преподанный ему урок…

В конце концов, мой хозяин удалился спать, все еще пребывая в нерешительности, и на следующее утро, когда Милон заглянул к нему, чтобы спросить, какой ответ ему следует отвезти Помпею, я не мог предсказать, что скажет Цицерон.

– Ты можешь передать ему следующее, – ответил тот. – Что вся моя жизнь была посвящена служению государству и что, если государство требует от меня, чтобы я примирился со своим врагом, я так и поступлю.

Тит Анний обнял его, а потом немедленно отбыл на берег в своей боевой колеснице. Рядом с ним стоял его гладиатор – вместе они были такой страшной на вид парой громил, жаждущих драки, что оставалось только дрожать за Рим и бояться той крови, которая должна была пролиться.

 

Было решено, что я покину Фессалонику в конце лета, чтобы отправиться со своей миссией к Цезарю сразу по окончании сезона военных кампаний. Ехать раньше было бессмысленно, поскольку Гай Юлий со своими легионами далеко углубился в Галлию, и из‑за его привычки к быстрым маршам невозможно было с уверенностью сказать, где он может находиться.

Цицерон провел много часов, трудясь над письмом. Много лет спустя, после его смерти, нашу копию письма захватили власти вместе со всей прочей перепиской Цицерона и Цезаря – возможно, на случай, если она противоречит официальной истории: дескать, диктатор был гением, а все, кто оказывал ему сопротивление, – глупыми, жадными, неблагодарными, недальновидными и реакционными. Я полагаю, что письмо было уничтожено. В любом случае с тех пор я никогда больше о нем не слышал. Однако у меня все еще есть мои стенографические записи, охватывающие основную часть тех тридцати шести лет, что я работал на Цицерона, – это такая громадная масса непонятных иероглифов, что невежественные сыщики, обыскавшие мой архив, наверняка сочли их безобидной тарабарщиной и не тронули. Именно по этим запискам я сумел воссоздать многие беседы, речи и письма, по которым составлена эта биография Цицерона, в том числе и его унизительное воззвание к Цезарю – так что в итоге оно не пропало.

 

Фессалоника

от Марка Цицерона Гаю Цезарю, проконсулу, – привет.

 

Надеюсь, ты и твоя армия в добром здравии.

К несчастью, между нами за последние годы возникло много недопониманий, но есть одно недопонимание, которое – если оно существует – я должен рассеять. Я никогда не переставал восхищаться такими твоими качествами, как ум, находчивость, патриотизм, энергия и умение командовать. Ты по праву занял высокое положение в нашей республике, и я хотел бы увидеть, как твои усилия увенчаются успехом как на поле битвы, так и на государственных советах – что, я уверен, и произойдет.

Помнишь, Цезарь, тот день, когда я был консулом и мы обсуждали в Сенате, как наказать пятерых предателей, устроивших заговор с целью уничтожить республику и убить меня? Страсти бурлили. В воздухе пахло насилием. Каждый не доверял своему соседу. Удивительно, но даже на тебя пало несправедливое подозрение, и, не вмешайся я, цветок твоей славы мог бы быть срезан прежде, чем получил бы шанс расцвести. Ты знаешь, что это правда. Поклянись в обратном, если осмелишься.

Колесо фортуны сейчас поменяло нас местами, но разница в том, что теперь я немолод, в отличие от тебя тогдашнего, имевшего золотые перспективы. Моя карьера закончена. Если б римский народ когда‑нибудь проголосовал за мое возвращение из изгнания, я не стал бы искать никакой официальной должности. Я не встал бы во главе какой‑либо партии или фракции, тем более той, которая вредна для твоих интересов, не добивался бы отмены какого‑либо закона, принятого во времена твоего консульства. В то короткое время, что осталось мне на земле, моя жизнь будет посвящена лишь одному: восстановлению состояния моей бедной семьи, поддержке моих друзей в суде и служению, по мере сил, благополучию государства. В этом можешь не сомневаться.

Я посылаю тебе это письмо с моим доверенным секретарем Марком Тироном, которого ты, возможно, помнишь. Можешь не сомневаться, что он передаст конфиденциально любой ответ, какой ты пожелаешь дать.

 

– Что ж, вот он, позорный документ, – сказал Цицерон, закончив писать. – Но, если однажды придется прочесть его вслух в суде, вряд ли мне придется сильно за него краснеть.

Он тщательно и собственноручно скопировал письмо, запечатал его и протянул мне.

– Смотри в оба, Тирон. Подмечай, как выглядит Цезарь и кто с ним. Я хочу, чтобы ты предоставил мне об этом точный доклад. Если он спросит, в каком я состоянии, запинайся, говори нехотя, а после признайся, что я полностью сломлен и телом, и духом. Чем больше он будет верить, что со мною все кончено, тем больше вероятность, что он позволит мне вернуться.

К тому времени, как было дописано письмо, наше положение действительно стало куда более опасным. В Риме в результате публичного голосования, подтасованного Клодием, был награжден должностью губернатора Македонии старший консул, Луций Кальпурний Пизон, тесть Цезаря и враг Цицерона. Пизон вступил в должность в начале нового года, и вскоре в провинции ожидались первые из его служащих. Схвати они Марка Туллия, они могли бы убить его на месте. Еще одна дверь начала закрываться для нас, так что тянуть с моим отбытием было больше нельзя.

Я страшился нашего эмоционального расставания и знал, что то же самое чувствовал и Цицерон, и поэтому, по негласному уговору, мы решили этого избежать. В ночь перед моим уходом, когда мы в последний раз обедали вместе, он притворился усталым и рано ушел в постель, а я уверил, что разбужу его утром, чтобы попрощаться. Но на самом деле я без всякой шумихи ускользнул перед рассветом, когда во всем доме было еще темно, – именно так, как он и хотел.

Планций отрядил сопровождающих, которые перевели меня через горы до Диррахия, а там я сел на корабль и отплыл в Италию – на сей раз не прямиком в Брундизий, а на северо‑запад, в Анкону. Этот морской переход был куда длиннее нашего предыдущего и занял почти неделю. И все равно путь по морю был быстрее, чем по суше, и имел то добавочное преимущество, что я не наткнулся на агентов Клодия.

Никогда еще я не путешествовал самостоятельно на такие большие расстояния, не говоря уже о том, чтобы делать это на корабле. В отличие от Цицерона, я страшился моря не потому, что боялся попасть в кораблекрушение или утонуть. То был, скорее, страх перед огромной пустотой горизонта днем и перед сверкающей безразличной громадой Вселенной ночью.

В ту пору мне было сорок шесть лет, и я сознавал пустоту, в которой мы путешествовали: сидя на палубе, я часто думал о смерти. Я столько всего повидал! Каким бы стареющим ни было мое тело, душой я был еще старше. Как мало я тогда осознавал, что на самом деле прожил меньше половины жизни и что мне суждено увидеть то, перед чем померкнут и станут незначительными все прежние чудеса и драмы…

Погода стояла благоприятная, и мы без происшествий высадились в Анконе. Оттуда я пустился по дороге на север, спустя два дня пересек Рубикон и формально оказался в провинции Ближняя Галлия. Эти места были мне знакомы: шесть лет назад я совершил сюда путешествие вместе с Цицероном, когда тот стремился стать консулом и вербовал сторонников в городах вдоль Эмилиевой дороги[13].

С виноградников вдоль дороги несколько недель назад сняли урожай, и теперь лозы подреза`ли на зиму, поэтому над плоской равниной, насколько хватало глаз, поднимался белый дым от горящей зелени, словно отступающая армия выжигала за собой землю.

В маленьком городе Клатерна, где остановился на ночлег, я узнал, что губернатор вернулся из‑за Альп и устроил свой зимний штаб в Плаценции. Но при этом он с типичной для него неуемной энергией уже путешествовал по стране и устраивал судебные разбирательства: на следующий день его ожидали в соседнем городе Мутине.

Я вышел рано, добрался туда к полудню, вступил за тяжело укрепленные стены и направился к базилике[14] на местном форуме. Единственное, что говорило о присутствии Цезаря, – это группа легионеров у входа. Они не сделали никаких попыток спросить, какое у меня дело, и я сразу вошел в базилику. Холодный серый свет лился из верхних окон на молчаливых граждан, ожидающих в очереди, чтобы вручить свои прошения. В дальнем конце – слишком далеко, чтобы я мог разглядеть лица, – между колонн в судейском кресле сидел и выносил приговоры Гай Юлий Цезарь в тоге столь белой, что она ярко выделялась среди тускло‑коричневых зимних одежд местных жителей.

Не уверенный в том, как к нему приблизиться, я присоединился к очереди просителей. Цезарь выносил свои постановления с такой скоростью, что мы, шаркая, почти непрерывно продвигались вперед. Подойдя ближе, я увидел, что он делает несколько дел одновременно: выслушивает каждого просителя, читает документы, протянутые ему секретарем, и совещается с армейским офицером, который, сняв шлем, наклоняется и шепчет ему на ухо. Я вытащил письмо Цицерона, чтобы оно было наготове, но потом меня осенило, что тут, возможно, неподходящее место для вручения воззвания: с достоинством бывшего консула несовместимо, чтобы его просьбу рассматривали вместе с домашними жалобами всех этих фермеров и торговцев, хотя те и были, без сомнения, достопочтенными людьми.

Офицер закончил доклад, выпрямился и двинулся мимо меня к двери, застегивая шлем, как вдруг глаза его встретились с моими, и он удивленно остановился.

– Тирон?

Прежде чем я смог вспомнить имя этого молодого человека, перед моим мысленным взором промелькнул его отец. То был сын Марка Красса, Публий, ныне – начальник кавалерии на службе Цезаря. В отличие от своего отца, он был образованным, любезным и благородным человеком, а кроме того, поклонником Цицерона, общества которого привык искать. Он очень любезно поприветствовал меня и сразу же поинтересовался:

– Что привело тебя в Мутину?

Когда я обо всем рассказал, Публий тут же вызвался устроить мне приватную беседу с Цезарем и настоял, чтобы я сопровождал его на виллу, где остановились губернатор и его свита.

– Я вдвойне рад тебя видеть, – сказал он мне по дороге, – потому что часто думал о Цицероне и о несправедливости, которую совершили по отношению к нему. Я говорил об этом с моим отцом и убеждал его не противиться возвращению Цицерона. И Помпей, как ты знаешь, тоже за возвращение – лишь на прошлой неделе он послал сюда Сестия, одного из трибунов, чтобы ходатайствовать перед Цезарем об этом деле.

Я не удержался от замечания:

– Похоже, нынче все зависит от Цезаря.

– Ну, ты должен понимать, какова его позиция. Он не испытывает к твоему хозяину никакой личной вражды – как раз наоборот. Но, в отличие от моего отца и Помпея, он не в Риме и не может там себя защищать. Он беспокоится, что во время своего отсутствия потеряет политическую поддержку там и что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь. А в Цицероне он видит величайшую угрозу своему положению. Входи… Позволь показать тебе кое‑что.

Мы миновали часового и вошли в дом, и Публий проводил меня через переполненные людьми общие комнаты в маленькую библиотеку, где вытащил из шкатулки из слоновой кости несколько депеш в пурпурных футлярах. Документы были с красивой черной каймой и с написанным киноварью заголовком «Записки»[15].

– Это копии, принадлежащие лично Цезарю, – объяснил он, осторожно протягивая их мне. – Он берет их с собой, куда бы ни направлялся. Это рассказы о кампании в Галлии, которые он решил отсылать регулярно, чтобы их вывешивали в Риме. Цезарь хочет однажды собрать их вместе и опубликовать в виде книги. Тут просто изумительный материал. Убедись сам.

С этими словами он взял у меня свиток и прочел:

– «По земле эдуев и секванов протекает и впадает в Родан река Арар с таким поразительно медленным течением, что невозможно распознать на глаз, в каком направлении она течет. Гельветы переправлялись через нее на плотах и связанных вместе лодках. Когда разведчики сообщили Цезарю, что гельветы уже переправили через эту реку три четверти своих сил, но около четверти осталось по эту сторону Арара, он выступил из лагеря с тремя легионами и напал на них, не ожидавших такого и обремененных поклажей, и очень многих изрубил на куски…»

Я немного удивился:

– Он пишет о себе удивительно отстраненно.

– Так и есть. Потому что не хочет, чтобы это выглядело хвастовством. Важно найти правильный тон.

Я спросил Публия, не позволит ли он скопировать кое‑что из этого и показать Цицерону.

– Он скучает по регулярным новостям из Рима, – объяснил я ему. – Те, что доходят до нас, – разрозненные и запоздавшие.

– Конечно… Это все общедоступная информация. И я позабочусь, чтобы ты лично встретился с Цезарем. Ты найдешь его в чрезвычайно хорошем расположении духа.

Затем Публий оставил меня одного, и я принялся за работу.

Даже учитывая некоторую долю преувеличения, из «Записок» было ясно, что Цезарь наслаждался рядом изумительных военных успехов. Первоначальной его миссией было остановить переселение гельветов и четырех других племен, которые двигались на запад через Галлию к Атлантике в поисках новых территорий. С новой армией в пять легионов, по большей части набранных им самим, Цезарь последовал за необъятной колонной, состоявшей из воинов, пожилых людей, женщин и детей. В конце концов, он вовлек гельветов в битву при Бибракте и, чтобы гарантировать своим новым легионам, что ни он, ни его офицеры их не бросят, если придется туго, отослал всех лошадей далеко в тыл. Они сражались пешими, и в результате Цезарь, по его собственному описанию, не просто остановил гельветов – он учинил им кровавую бойню. Позже в брошенном вражеском лагере был обнаружен список всех сил переселенцев:

Гельветы – 263000

Тулинги – 36000

Латобриги – 14000

Раурики – 23000

Бойи – 32000

Итого – 368000

Из них, если верить Цезарю, полное число тех, кто вернулся живыми в свои бывшие земли, было 110000.

Потом – наверняка больше никто и не мечтал бы попытаться такое сделать – он заставил свои усталые легионы промаршировать обратно через Галлию и встретиться с 120000 германцев, которые воспользовались переселением гельветов, чтобы пересечь контролируемую римлянами территорию. Состоялась еще одна ужасающая битва, длившаяся семь часов. Юный Красс командовал в ней кавалерией, и к концу сражения германцы были полностью уничтожены. Вряд ли кто‑нибудь из них остался в живых, чтобы бежать обратно через Рейн, впервые ставший естественной границей Римской империи.

Таким образом, если верить отчету Цезаря, почти треть миллиона человек или погибли, или пропали без вести в течение одного лета. Чтобы успешно завершить год, он оставил свои легионы в новом зимнем лагере в сотне миль к северу от старой границы Дальней Галлии.

К тому времени, как я закончил копировать, стало смеркаться, но на вилле все еще стоял деловой шум – солдаты и штатские ожидали встречи с губернатором, гонцы вбегали в дом и выбегали из него…

Когда стемнело настолько, что я больше не смог видеть, что пишу, я отложил табличку и стилус и продолжал сидеть в полумраке, гадая, что бы из всего этого извлек Цицерон, будь он в Риме. Осуждение побед показалось бы ему непатриотичным, но в то же время истребление жителей с таким размахом и перенос границы без разрешения Сената были незаконными. Я размышлял также о том, что сказал Публий Красс: что Цезарь опасается присутствия Цицерона в Риме и боится, «что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь». Что в данном контексте означало слово «завершит»? Фраза казалась зловещей.

Мои раздумья прервало появление молодого офицера немногим старше тридцати лет, с тугими светлыми кудряшками и в неправдоподобно чистой форме, который представился помощником Цезаря, Авлом Гирцием. Он сказал, что, насколько он понимает, у меня есть письмо от Цицерона губернатору, и, если я буду так добр отдать послание, он позаботится, чтобы губернатор получил его. Я ответил на это, что мне даны строгие указания вручить письмо лично Цезарю. Авл сказал, что это невозможно, и тогда я заявил, что в таком случае буду следовать за губернатором из города в город до тех пор, пока мне не выпадет шанс с ним поговорить. Гирций сердито посмотрел на меня, притоптывая аккуратно обутой ногой, – и вышел.

Прошел час, прежде чем он снова появился и отрывисто велел следовать за ним.

В общей части дома все еще толпились просители, хотя уже наступила полночь. Мы прошли по коридору, а потом через крепкую дверь – в теплую комнату, ярко освещенную сотней свечей, сильно пахнущую благовониями и устланную толстыми коврами. В центре комнаты на столе возлежал Цезарь. Он лежал на спине совершенно голый, и негр‑массажист втирал в его кожу масло. Цезарь бросил на меня беглый взгляд и протянул руку. Я вручил письмо Цицерона Гирцию, тот сломал печать и передал его губернатору. В знак уважения я начал смотреть в пол.

– Как прошло твое путешествие? – спросил Цезарь.

– Хорошо, благодарю вас, – ответил я.

– О тебе позаботились?

– Да, благодарю вас.

Тут я осмелился впервые как следует посмотреть на Цезаря. Тело его было блестящим, с развитой мускулатурой и с полностью выщипанными волосами – приводящая в смущение вычурность, благодаря которой бросались в глаза бесчисленные шрамы и синяки, вероятно, полученные на поле боя. Лицо Цезаря, несомненно, было поразительным – угловатым и худым, – и больше всего на нем выделялись темные пронзительные глаза. Создавалось общее впечатление великой силы – как умственной, так и силы духа. Было ясно, почему и мужчины, и женщины легко подпадали под действие его чар. В ту пору ему было тридцать три года.

Цезарь повернулся на бок, лицом ко мне – я заметил, что на его теле нет ни единой лишней складки и что живот его совершенно твердый, – приподнялся на локте и сделал знак Гирцию. Тот вынул переносной чернильный прибор и поднес его губернатору.

– И как здоровье Цицерона? – спросил Цезарь.

– Боюсь, очень неважно, – ответил я.

В ответ он засмеялся:

– О нет, не верю ни единому слову! Он переживет нас всех – уж меня‑то в любом случае.

Цезарь обмакнул перо в чернильницу, нацарапал что‑то на письме и вернул его Гирцию, который присыпал песком влажные чернила и сдул остатки песка, после чего снова свернул документ и с бесстрастным лицом передал его мне.

– Если тебе что‑нибудь понадобится, пока ты будешь жить здесь, – сказал Цезарь, – обязательно проси.

Затем он снова лег на спину, и массажист вновь начал разминать его мускулы.

Я заколебался. Проделав такой длинный путь, я чувствовал, что должен привезти Цицерону нечто большее, хоть сколько‑нибудь подробный рассказ. Но Гирций дотронулся до моей руки и кивком указал на дверь.

Когда я подошел к ней, Цезарь окликнул:

– Ты все еще занимаешься этой своей стенографией?

– Да, – сказал я.

Больше он не произнес ни слова. Дверь закрылась, и я вслед за Гирцием пошел обратно по коридору. Сердце мое сильно колотилось, как после внезапного падения. Только когда мне показали комнату, в которой я должен был спать этой ночью, я вспомнил, что надо проверить, что же Гай Юлий Цезарь написал на послании. Там было всего два слова, начертанные, в зависимости от интерпретации, либо с элегантной краткостью, либо с типичным презрением: «Одобряю. Цезарь».

 

Когда я встал на следующее утро, в доме было тихо. Цезарь со своей свитой уже отбыл в соседний город. Моя миссия была выполнена, и я тоже пустился в долгое обратное путешествие.

Добравшись до гавани Анконы, я обнаружил, что меня ожидает письмо от Цицерона: он писал, что первые из солдат Пизона только что прибыли в Фессалонику, и поэтому он из предосторожности немедленно отбывал в город Диррахий – который, находясь в провинции Иллирик, лежит за пределами влияния Пизона. Марк Туллий надеялся встретиться со мною там, и дальше, в зависимости от ответа Цезаря и от того, как будут разворачиваться события в Риме, мы решим, куда нам отправиться после. «Похоже, мы, как Каллисто, обречены на вечные скитания»[16], – приписал мой господин в конце своего послания.

Мне пришлось десять дней прождать благоприятного ветра, и я добрался до Диррахия только к празднику Сатурналий. Отцы города предоставили в распоряжение Цицерона хорошо укрепленный дом на холме с видом на море, где я и нашел его, глядящего на Адриатику. Я приблизился к Марку Туллию, тот повернулся ко мне, и я вздрогнул – я и забыл, как сильно состарило его изгнание! Наверное, я не смог скрыть своей тревоги, потому что, едва увидев выражение моего лица, он помрачнел и с горечью спросил:

– Что ж, насколько я понимаю, ответ: «Нет»?

– Наоборот.

Я показал Цицерону оригинал письма с каракулями Цезаря на полях. Он взял его в руки и долго рассматривал.

– «Одобряю. Цезарь»… Нет, ты посмотри только! «Одобряю. Цезарь». Он делает то, чего не хочет делать, и дуется из‑за этого, как ребенок.

С этими словами Цицерон уселся на скамью под зонтичной сосной и заставил меня рассказать со всеми подробностями о моем визите. Потом он прочитал выдержки, которые я скопировал с «Записок» Цезаря, и, закончив чтение, сказал:

– Он пишет очень хорошо, в собственном жестоком стиле. Такая безыскусственность требует некоторого искусства – и прибавит ему репутации. Но интересно, куда эта кампания заведет его дальше? Он становится силен – очень силен. Если Помпей не будет осторожен, однажды он проснется и обнаружит за своей спиной монстра.

 

Нам оставалось только ждать. Всякий раз, думая о тогдашнем Цицероне, я представляю одну и ту же картину: он стоит на террасе, облокотившись на балюстраду, с письмом с последними новостями из Рима в руке и мрачно глядит на горизонт, как будто одним усилием воли может перенестись отсюда в Италию и присоединиться к тамошним событиям.

Сперва мы узнали от Аттика о приведении к присяге новых трибунов, из которых восемь были сторонниками Цицерона и только двое – его явными врагами. Однако этих двоих было достаточно, чтобы наложить вето на любой закон, отменяющий его изгнание. Потом брат Цицерона, Квинт, сообщил нам, что Милон, сделавшись трибуном, начал судебное преследование Клодия за насилие и запугивания и что последний в ответ приказал своим громилам напасть на дом Милона.

В день Нового года новоизбранные консулы вступили в должность. Один из них, Лентул Спинтер, уже был твердым сторонником Цицерона, а другой, Метелл Непот, давно считал Марка Туллия своим врагом, но кто‑то из политиков, наверное, причинил ему много неприятностей, потому что во время вступительных дебатов в новом Сенате Непот заявил: хотя лично ему и не нравится Цицерон, он не будет противиться его возвращению.

Два дня спустя Сенат изложил перед народом составленное Помпеем ходатайство об отмене изгнания Цицерона.

Тогда появилась возможность верить, что его изгнание вскоре закончится, и я начал осторожные приготовления к нашему отъезду в Италию.

Но Клодий был изобретательным и мстительным врагом. В ночь перед народным собранием он и его соратники заняли Форум, комиций[17], ростру – в общем, все законодательное сердце республики, – и, когда друзья и союзники Цицерона явились на голосование, на них безжалостно напали. Двух трибунов, Фабриция и Киспия, убили вместе со слугами и швырнули в Тибр, а когда на ростру попытался подняться Квинт, его стащили вниз и так избили, что он выжил лишь благодаря тому, что притворился мертвым.

Милон ответил на это тем, что спустил с цепи свой отряд гладиаторов.

Вскоре центр Рима превратился в поле боя, и сражение длилось несколько дней. Но, хотя Клодий впервые был жестоко наказан, его еще не полностью оттеснили, и у него все еще оставались два трибуна с правом вето. Принятие закона о возвращении Цицерона домой пришлось отложить.

Когда Марк Туллий получил отчет Аттика о случившемся, он впал в отчаяние почти столь же глубокое, как раньше в Фессалонике.

«Из твоего письма, – ответил он, – и исходя из самих фактов, я вижу, что со мною все кончено. Заклинаю тебя не покидать нас в наших невзгодах, если семья моя будет нуждаться в твоей помощи».

Однако о политике можно сказать следующее: она непрерывно меняется. Как и природа, она следует вечному кругу роста и упадка, и ни один государственный деятель, каким бы он ни был искусным, не избегает этого процесса. Не будь Клодий таким самонадеянным, безрассудным и амбициозным, он никогда не достиг бы тех высот, каких сумел достичь. Но из‑за этих же качеств и из‑за того, что он, как и другие, зависел от законов политики, рано или поздно он должен был зарваться и пасть.

Во время праздника Флоры[18], когда Рим был переполнен людьми, явившимися со всех концов Италии, головорезы Клодия в кои‑то веки обнаружили, что их меньше, чем обычных граждан, которые с презрением отнеслись к их тактике запугивания. Даже над самим Клодием поглумились в театре. Там он, не привыкший видеть от людей ничего, кроме лести, если верить Аттику, медленно огляделся по сторонам, услышав размеренные хлопки, насмешки и свист и увидев непристойные жесты, и понял – чуть ли не слишком поздно, – что ему грозит опасность самосуда. Клодий торопливо удалился, и это было началом конца его власти, потому что Сенат теперь понял, как можно его победить: апеллируя через головы городского плебса ко всем гражданам в целом.

Спинтер надлежащим образом выдвинул ходатайство о созыве всех граждан республики в ее самой суверенной форме – коллегии выборщиков, состоящей из ста девяноста трех центурий[19], дабы они раз и навсегда решили судьбу Марка Туллия Цицерона. Ходатайство было утверждено Сенатом: четыреста тридцать голосов «за» и один «против», принадлежащий самому Клодию.

Было также решено, что голосование насчет возвращения Цицерона будет происходить в то же время, что и летние выборы, когда центурии уже соберутся на Марсовом поле.

Едва услышав об этом решении, Цицерон настолько уверился, что его помилуют, что позаботился о жертвоприношении богам. Эти десять тысяч обычных граждан, собравшихся со всей Италии, были прочным, здравомыслящим фундаментом, на котором он построил свою карьеру, и Марк Туллий был уверен, что они его не подведут. Он послал весточку своей жене и другим родственникам, прося встретить его в Брундизии и, вместо того чтобы задержаться в Иллирике в ожидании результата голосования, который дошел бы до нас только через две недели, решил плыть домой в день голосования.

– Если прилив движется в нужном для человека направлении, человек должен тут же его поймать, не дав ему превратиться в отлив, – сказал он мне. – Кроме того, если я продемонстрирую уверенность, это покажет меня в нужном свете.

– Но, если голосование закончится не в твою пользу, ты нарушишь закон, вернувшись в Италию, – заметил я.

– Этого не случится. Римский народ никогда не проголосует за то, чтобы я остался в изгнании. А если проголосует, что ж… Какой тогда смысл продолжать жить, не так ли?

И вот, спустя пятнадцать месяцев после того, как высадились в Диррахии, мы спустились в гавань, чтобы начать путешествие обратно в жизнь. Цицерон сбрил бороду, постриг волосы и надел тогу сенатора – белую с пурпурной каймой.

Так случилось, что наше обратное путешествие по морю проходило на том же торговом судне, которое доставило нас в места нашего изгнания. Но не могло быть более яркого контраста между двумя плаваниями. На этот раз мы весь день неслись с попутным ветром по гладкому морю и провели ночь, растянувшись на палубе, а на следующее утро уже показался Брундизий.

Вход в величайшую гавань Италии распахивается, как две гигантские протянутые руки, и, когда мы прошли между бонами и приблизились к многолюдной пристани, нас как будто прижал к сердцу дорогой и давно потерянный друг.

Чуть ли не весь город был в гавани и на празднике: играли флейты и били барабаны, юные девушки несли цветы, а юноши размахивали ветвями, украшенными разноцветными лентами. Я подумал, что они тут ради Цицерона, о чем и сказал с большим волнением, но он оборвал меня и велел не дурить.

– Откуда им было бы знать о нашем приезде? Кроме того, разве ты обо всем позабыл? Сегодня годовщина основания колонии Брундизий – стало быть, местный праздник. Тебе бы следовало узнать это, еще когда я избирался на должность консула.

Тем не менее некоторые люди заметили сенаторскую тогу Марка Туллия и быстро смекнули, кто он такой. Весть об этом разнеслась, и вскоре внушительная толпа уже выкрикивала его имя и приветствовала его громкими возгласами.

Пока мы скользили к месту швартовки, Цицерон, стоя на верхней палубе, поднял руку в знак благодарности и поворачивался туда‑сюда, чтобы все могли его видеть. Среди простонародья я заметил его дочь Туллию. Она махала руками вместе с остальными, кричала ему и даже подпрыгивала, чтобы привлечь его внимание. Но оратор нежился в лучах овации, полузакрыв глаза, как узник, выпущенный из темницы на свет, и в шуме и суматохе толпы не увидел ее.

 

III

 

То, что Цицерон не узнал свою единственную дочь, было не так странно, как могло показаться. Она сильно изменилась за время, проведенное нами на чужбине. Ее лицо и руки, некогда пухлые и девические, стали тонкими и бледными, а волосы покрывал темный траурный головной убор. В день нашего появления был ее двадцатый день рождения, хотя, стыжусь сказать, я об этом забыл, а потому и не напомнил об этом Цицерону.

Первое, что тот сделал, сойдя по сходням, – опустился на колени и поцеловал землю. Только после этого патриотического поступка, который был встречен громкими приветствиями, оратор поднял взгляд и заметил, что за ним наблюдает дочь в траурных одеждах. Он уставился на нее и разрыдался, потому что искренне любил и Туллию, и ее мужа, а теперь по цвету и стилю ее одеяния понял, что тот мертв.

К восхищению толпы, Цицерон заключил дочь в объятья и долго не выпускал ее, а потом сделал шаг назад, чтобы как следует ее рассмотреть.

– Мое дражайшее дитя, ты представить не можешь, как сильно я жаждал этого момента! – воскликнул он.

Все еще держа Туллию за руки, он перевел взгляд на лица тех, кто стоял за ней, и нетерпеливо осмотрел их.

– Твоя мать здесь? А Марк?

– Нет, папа, они в Риме.

Вряд ли этому стоило удивляться – в те дни двух‑трехнедельное путешествие от Рима до Брундизия было трудным, особенно для женщины, так как во время дальних странствий имелся серьезный риск попасться грабителям. Если уж на то пошло, было удивительно, что Туллия приехала сюда, к тому же одна. Но разочарование Цицерона было очевидным, хотя он и попытался его скрыть.

– Что ж, не важно… Совершенно не важно, – заявил он. – У меня есть ты, и это главное.

– А у меня есть ты – и это произошло в день моего рождения!

– Сегодня твой день рождения?.. – Цицерон бросил на меня укоризненный взгляд. – Я чуть не забыл… Ну конечно! Мы отпразднуем его нынче вечером! – решил он и, взяв Туллию за руку, повел ее из гавани.

Поскольку мы еще не знали наверняка, отменили ли его изгнание, было решено, что мы не должны отправляться в Рим, пока не получим официального тому подтверждения. И снова Линий Флакк вызвался поселить нас в своем поместье близ Брундизия.

Вокруг были расставлены вооруженные люди, чтобы защищать Цицерона, и тот провел следующие дни с Туллией, бродя по садам и по берегу и узнавая из первых рук, как нелегко ей жилось во время его изгнания. Например, она рассказала, как приспешники Клодия напали на ее мужа, Фругия, когда тот пытался высказаться в защиту своего тестя, сорвали с него всю одежду, закидали грязью и прогнали с Форума, и как его сердце с тех пор перестало биться как следует, пока, наконец, он не умер у нее на руках несколько месяцев тому назад. Цицерон узнал, что, поскольку его дочь была бездетна, ей осталось лишь несколько драгоценностей и возвращенное ей приданое, и Туллия отдала все это Теренции, чтобы оплатить семейные долги. Также он узнал, что его жена была вынуждена продать основную часть своего личного имущества и даже заставила себя молить сестру Клодия похлопотать перед своим братом, чтобы тот сжалился над ней и детьми, и как та насмехалась и хвастала, будто Цицерон пытался завести с нею роман. Рассказывала Туллия, и как семьи, которые они всегда считали друзьями, теперь в страхе закрыли перед ними двери – и так далее, и так далее…

Цицерон печально пересказал мне все это однажды вечером после того, как Туллия ушла спать.

– Слегка удивляет, что Теренции тут нет, – заметил он. – Похоже, она всеми силами избегает появляться на людях и предпочитает сидеть взаперти в доме моего брата. Что же касается Туллии, то нам нужно как можно скорее найти ей нового мужа, пока она еще достаточно молода, чтобы благополучно подарить детей какому‑нибудь мужчине.

Он потер виски, как делал всегда в стрессовых ситуациях, и вздохнул.

– Я‑то думал, возвращение в Италию положит конец всем моим бедам… Теперь я вижу, что они только начинаются.

Мы гостили у Флакка шестой день, когда от Квинта явился гонец с вестями: несмотря на демонстрацию силы, которую в последний миг устроили Клодий и его банда, центурии единодушно проголосовали за то, чтобы вернуть Цицерону все права гражданина. Следовательно, он снова стал свободным человеком.

Странно, но эти новости как будто не слишком его развеселили. Когда я упомянул об этом равнодушии, Марк Туллий снова вздохнул:

– А с какой стати я должен веселиться? Мне просто вернули то, чего вообще не следовало отнимать. Во всем остальном я слабее, чем был раньше.

На следующий день мы начали свое путешествие в Рим. К тому времени вести о восстановлении Цицерона в правах распространились среди людей Брундизия, и толпа в несколько сотен человек собралась у ворот виллы, чтобы посмотреть на его отъезд. Цицерон вышел из экипажа, который делил с Туллией, поприветствовал каждого доброжелателя рукопожатием и произнес короткую речь, после чего мы возобновили путешествие. Но не проделали мы и пяти миль, как в ближайшем поселении повстречались с другой, еще более многочисленной группой людей – они тоже ждали возможности пожать моему хозяину руку. Цицерону вновь пришлось повторить приветствия, и так продолжалось весь этот день. Все последующие дни происходило то же самое, только то́лпы становились все больше – весть о том, что тут будет проезжать Цицерон, неслась впереди нас. Вскоре люди являлись уже из мест, лежащих в милях от дороги, и даже спускались с гор, чтобы встать вдоль нашего пути. К тому времени, как мы добрались до Беневента, их были уже тысячи; в Капуе улицы были полностью перекрыты.

Сперва Цицерона тронуло такое искреннее проявление привязанности, потом оно его восхитило, затем изумило и, наконец, заставило задуматься.

Есть ли способы, гадал он, обратить эту удивительную популярность среди обычных граждан в политическое влияние в Риме? Но популярность и власть, как он прекрасно знал, – совершенно разные вещи. Часто самые могущественные люди в государстве могут пройти по улице неузнанными, в то время как самые знаменитые наслаждаются почетным бессилием.

В этом мы убедились вскоре после того, как покинули Кампанию, когда Цицерон решил, что мы должны остановиться в Формии и осмотреть его виллу на берегу моря. От Теренции и Аттика ему было известно, что на виллу напали, и он заранее приготовился к тому, что найдет ее в руинах. Но в действительности, когда мы свернули с Аппиевой дороги и вошли в его владения, дом с закрытыми ставнями выглядел совершенно нетронутым: исчезли только греческие скульптуры. Сад был чистым и прибранным, среди деревьев все еще важно разгуливали павлины, и мы слышали вдалеке шум морского прибоя.

Когда экипаж остановился и Цицерон вышел из него, отовсюду начали появляться домочадцы: казалось, что они где‑то прятались. Увидев снова своего хозяина, все они бросились на землю, плача от облегчения, но, когда он двинулся к передней двери, несколько человек попытались преградить ему путь, умоляя не входить.

Оратор жестом велел им уйти с дороги и приказал отпереть дверь.

Первым потрясением, которое ждало нас после этого, был запах дыма, влаги и человеческих испражнений. За ним последовал звук – пустой, порождающий эхо, нарушаемый только похрустыванием штукатурки и керамики под нашими ногами да курлыканьем голубей на стропилах. Когда начали опускать ставни, свет летнего дня показал анфиладу ободранных догола комнат. Туллия в ужасе прижала ладонь ко рту, и отец ласково велел ей уйти и подождать в экипаже.

Затем мы двинулись вглубь дома. Исчезли вся мебель и картины, а также вся утварь. Здесь и там провисли куски потолка, и даже мозаику полов выломали и вывезли, так что теперь на полу из голой земли среди птичьего помета и человеческих фекалий росли побеги. Стены были опалены в тех местах, где разжигали костры, и покрыты самыми непристойными рисунками и надписями – все они были сделаны подтекающей красной краской.

В обеденном зале просеменила вдоль стены и втиснулась в нору крыса. Цицерон наблюдал, как она исчезает, с выражением безмерного отвращения, а потом вышел из дома, снова забрался в экипаж и приказал вознице возвращаться на Аппиеву дорогу. По меньшей мере час он не разговаривал.

 

Спустя два дня мы добрались до Бовилл – предместья Рима.

Проснувшись на следующее утро, мы обнаружили, что еще одна толпа ожидает на дороге, чтобы сопроводить нас в город. Когда мы шагнули в зной летнего утра, я был полон тревоги: то, в каком состоянии оказалась вилла в Формии, вывело меня из равновесия. К тому же был канун Римских игр – нерабочий день. Улицы были забиты народом, и до нас уже дошли рассказы о нехватке хлеба, которая привела к бунту. Я не сомневался, что Клодий, воспользовавшись беспорядками, попытается устроить нам какую‑нибудь засаду.

Но Цицерон был спокоен. Он верил, что люди защитят его, и попросил, чтобы у экипажа сняли крышу. Возле него сидела Туллия, держа зонтик, а я примостился рядом с возничим. Так мы и ехали.

Я не преувеличиваю, когда говорю, что вдоль каждого ярда Аппиевой дороги стояли жители и почти два часа мы неслись на север на волне непрерывных аплодисментов. Там, где дорога пересекала реку Альмо, близ храма Великой Матери, люди даже стояли в воде – по три‑четыре человека возле каждого берега. Дальше люди сгрудились на ступеньках храма Марса так плотно, что это напоминало толпы на гладиаторских играх. И возле самых городских стен, там, где вдоль дороги тянется акведук, молодые люди кое‑как примостились на вершине арок или цеплялись за пальмовые деревья. Они махали руками, и Цицерон махал в ответ.

Шум, жара и пыль были ужасающими. В конце концов, мы вынуждены были остановиться возле Капенских ворот: давка стала такой, что мы просто не смогли двигаться дальше.

Я спрыгнул на землю и попытался обойти экипаж, намереваясь открыть дверцу. Но волнующиеся люди, отчаянно стремящиеся приблизиться к Цицерону, так прижали меня к повозке, что я едва мог двигаться и дышать. Экипаж сдвинулся, грозя перевернуться, и я всерьез думаю, что моего господина мог убить избыток любви всего в десяти шагах от Рима, если б в этот миг из ниши ворот не появился его брат Квинт с дюжиной помощников, которые оттеснили толпу назад и расчистили место для Цицерона.

Прошло четыре месяца с тех пор, как мы виделись с Квинтом в последний раз, и он больше не выглядел младшим братом великого оратора. Ему сломали нос во время драки на форуме, он явно слишком много пил и смахивал на избитого старого боксера. Квинт протянул к Марку Туллию руки, и они заключили друг друга в объятья, будучи не в силах говорить от избытка чувств – слезы текли по их щекам, и каждый молча колотил другого по спине.

После того как они выпустили друг друга, Квинт рассказал брату о своих приготовлениях, и, когда мы пешком вступили в город, братья шли, держась за руки, а мы с Туллией – за ними. Кроме того, слева и справа от меня и Туллии гуськом двигались помощники.

Квинт, который раньше руководил избирательными кампаниями Цицерона, продумал маршрут, с тем чтобы показать брата как можно большему числу его сторонников. Мы прошли мимо Большого Цирка[20], флаги которого уже развевались в преддверии игр, а затем медленно тронулись по забитой толпой долине между Палатинским холмом и Целием[21], и нам показалось, будто все, чьи интересы Марк Туллий когда‑либо представлял в суде, все, кому он оказал услугу, и просто те, кому он пожал руки в предвыборное время, явились, чтобы поприветствовать его.

И все‑таки я заметил, что не все собравшиеся приветственно кричат, что здесь и там маленькие группки мрачных плебеев сердито таращатся на нас или поворачиваются к нам спиной – особенно когда мы приблизились к храму Кастора, где Клодий устроил свою штаб‑квартиру.

Храм был размалеван свежими лозунгами, выведенными такой же пламенеющей красной краской, какой воспользовались в Формии: «Марк Цицерон ворует у людей хлеб. Когда люди голодны, они знают, кого обвинять». Один человек плюнул в нас, а еще один медленно отвел полы своей туники, чтобы показать мне нож. Цицерон сделал вид, что не заметил этого.

Толпа в несколько тысяч человек непрерывно радостно кричала, пока мы шли через форум и поднимались по ступеням лестницы Капитолийского холма к храму Юпитера, где превосходный белый бык ждал, когда его принесут в жертву.

Я боялся, что в любой миг на нас могут напасть, хотя здравый смысл подсказывал, что такой поступок был бы самоубийственным: сторонники Цицерона разорвали бы любого нападающего на куски, даже если б тому удалось подойти достаточно близко, чтобы нанести удар. Тем не менее я предпочел бы, чтобы мы смогли попасть туда, где есть стены и дверь. Но это было невозможно: сегодня Цицерон принадлежал Риму.

Сперва мы выслушали, как жрецы читают свои молитвы, а потом Цицерону пришлось покрыть голову и шагнуть вперед, чтобы принести ритуальную благодарность богам. После этого он должен был стоять, наблюдая, как убивают быка и исследуют его внутренности. Наконец, было объявлено, что ауспиции[22] благоприятны. Цицерон вошел в храм и возложил приношения у ног маленькой статуэтки Минервы, которую поставил здесь еще до своего изгнания.

Когда он вышел, его окружили многие из тех сенаторов, что упорнее всего сражались за его возвращение: Сестий, Цестилий, Курций, братья Циспии и остальные, возглавляемые старшим консулом Лентулом Спинтером – каждого из них требовалось поблагодарить лично. Много было пролито слез, много было поцелуев, и время, наверное, давно перевалило за полдень, когда мы смогли двинуться к дому. И даже тогда Спинтер и остальные настояли на том, что будут нас сопровождать. Туллия к тому моменту уже ушла вперед незаметно для нас.

«Домом», конечно, был теперь не наш прекрасный особняк на склонах Палатинского холма – взглянув вверх, я увидел, что тот дом полностью разрушен, дабы дать место святилищу Свободы Клодия. Вместо этого нам пришлось обосноваться чуть ниже по холму, в доме Квинта, где нам и предстояло жить до тех пор, пока Цицерон не добьется возвращения прежнего имения и не начнет отстраиваться.

Та улица тоже была забита доброжелателями, и Цицерону пришлось с трудом протискиваться к двери. За порогом, в тени двора, его ожидали жена и дети.

Я знал, поскольку он часто об этом говорил, как сильно предвкушал этот момент. И все‑таки в той сцене чувствовалась неловкость, из‑за которой мне захотелось прикрыть лицо. Теренция в пышном наряде явно ожидала уже несколько часов, а маленький Марк успел за это время соскучиться и капризничал.

– Итак, муж мой, – сказала жена Марка Туллия со слабой улыбкой, свирепо дергая мальчика за руку, чтобы заставить его стоять как положено, – ты наконец‑то дома! Иди, поприветствуй своего отца! – велела она Марку и подтолкнула его вперед, но тот быстро метнулся обратно и спрятался за ее подолом.

Цицерон остановился чуть в стороне и протянул руки к сыну, не зная, как ему отреагировать. В конце концов, только Туллия спасла положение: она подбежала к отцу, поцеловала его, подвела к матери и ласково прижала своих родителей друг к другу. Так семья наконец‑то воссоединилась.

 

Вилла Квинта была большой, но недостаточно просторной для того, чтобы в ней с комфортом разместились два семейства, так что между ними с самого первого дня начались трения. Из уважения к брату – старшему и по возрасту, и по положению, – Квинт с типичной для него щедростью настоял на том, чтобы Цицерон и Теренция заняли хозяйские покои, которые обычно он сам делил со своей женой Помпонией, сестрой Аттика. Было ясно, что Помпония резко против этого возражала и с трудом заставила себя вежливо поприветствовать деверя.

Я не собираюсь задерживаться на сплетнях о личностях всех этих людей: такие вопросы были бы ниже достоинства моего сюжета. И все‑таки нельзя должным образом поведать о жизни Цицерона, не упомянув о случившемся, – ведь именно тогда начались его домашние несчастья, оказавшие воздействие и на его политическую карьеру.

Они с Теренцией были женаты больше двадцати лет. Супруги часто спорили, но их разногласия были основаны на взаимном уважении. Теренция была женщиной с независимым состоянием, почему Цицерон на ней и женился – во всяком случае, он наверняка сделал это не из‑за ее внешности и не из‑за безмятежности ее нрава. Именно состояние супруги дало ему возможность войти в Сенат. Ну, а успех Марка Туллия позволил его жене улучшить свое положение в обществе. Теперь же его злосчастное падение обнажило присущие их союзу слабости. Теренции не только пришлось продать добрую часть своего имущества, чтобы защитить семью в отсутствие мужа, ее еще и оскорбляли и поносили, и она опустилась до того, что нашла приют у мужниной родни – в семье, которую всегда чванливо считала ниже своей собственной. Да, Цицерон был жив и вернулся в Рим, и я уверен, что она была этому рада. Но Теренция не скрывала своего мнения о том, что дни его политической власти пришли к концу, даже если он сам – все еще витающий в облаках народной лести – не сумел этого осознать.

В тот первый вечер меня не позвали поужинать вместе с семьей, но, учитывая напряженные отношения между супругами, не могу сказать, что я был сильно против. Однако я расстроился, обнаружив, что мне отвели постель в помещении для рабов на чердаке и мне предстоит делить эту комнатушку с управляющим Теренции Филотимом. Этот управляющий был льстивым и жадным существом средних лет. Мы никогда не нравились друг другу, и, полагаю, он был не более счастлив видеть меня, чем я – его. И все‑таки любовь этого человека к деньгам сделала его усердным управляющим Теренции, и ему, наверное, больно было видеть, как ее состояние тает месяц за месяцем. Меня разъярила горечь, с которой он нападал на Цицерона за то, что тот поставил жену в это положение, и спустя некоторое время я резко велел ему закрыть рот и выказать некоторое уважение к моему хозяину, иначе я позабочусь, чтобы тот отхлестал его бичом. Позже, когда я лежал, бодрствуя и слушая храп Филотима, я гадал, какие из только что услышанных мною жалоб принадлежат ему, а какие он просто повторил, услышав из уст своей госпожи.

Из‑за беспокойной ночи на следующий день я проспал и, проснувшись, впал в панику. Тем утром Цицерон должен был посетить Сенат, чтобы выразить свою официальную благодарность за поддержку. Обычно он учил свои речи наизусть и произносил их без заметок. Но прошло столько времени с тех пор, как он говорил на людях, что Марк Туллий боялся споткнуться на словах, – поэтому ему пришлось надиктовать речь, и я записал ее по дороге из Брундизия. Я вытащил речь из своего ящичка для документов, проверил, полный ли у меня текст, и поспешно сошел вниз как раз в тот момент, когда секретарь Квинта Статий ввел на террасу двух посетителей. Одним из них был Тит Анний Милон – трибун, навещавший нас в Фессалонике, а вторым – главный помощник Помпея Луций Афраний, который был консулом два года спустя после Цицерона.

– Эти люди желают видеть твоего господина, – сказал мне Статий.

– Я посмотрю, свободен ли он сейчас, – кивнул я.

На что Афраний заметил – тоном, который не очень мне понравился:

– Лучше б ему быть свободным!

Я тотчас отправился в главную спальню. Дверь ее была закрыта, а служанка Теренции приложила палец к губам и сказала, что Цицерона там нет. Вместо спальни она показала мне на коридор, ведущий в туалетную комнату, где я и нашел Марка Туллия – слуга помогал ему облачиться в тогу. Рассказывая, кто пришел с ним повидаться, я заметил через его плечо небольшую импровизированную постель. Хозяин перехватил мой взгляд и пробормотал:

– Что‑то не так, но она не говорит мне, что именно.

А потом, возможно, пожалев о своей откровенности, он грубо приказал привести Квинта, чтобы тот тоже услышал, о чем собираются сказать посетители.

Сперва встреча проходила дружелюбно. Луций Афраний объявил, что привез самые теплые приветствия от Помпея Великого, который надеется вскоре лично поздравить вернувшегося в Рим Цицерона. Оратор поблагодарил его за это сообщение, а Милона – за все, что тот сделал ради его возвращения из изгнания. Он описал, с каким энтузиазмом его встречали по всей округе и какие толпы вчера собрались в Риме, чтобы увидеть его.

– Я чувствую, что начинаю совершенно новую жизнь, – сказал он под конец своей речи. – И я надеюсь, Помпей будет в Сенате, чтобы услышать, как я восхваляю его со всем своим скудным красноречием.

– Помпей не будет присутствовать в Сенате, – резко сказал Афраний.

– Жаль это слышать.

– Он чувствует, что в свете нового законопроекта, который должен быть внесен, его присутствие будет неуместным.

С этими словами Луций Афраний открыл небольшую сумку и передал Цицерону проект закона. Тот прочитал документ с явным удивлением и передал его Квинту, а Квинт, в конце концов, протянул его мне.

 

Поскольку народ Рима лишен доступа к достаточным запасам зерна, вплоть до того, что это создает серьезную угрозу благополучию и безопасности государства, и, принимая во внимание принцип, гласящий, что все римские граждане имеют право на эквивалент по меньшей мере одной бесплатной ковриги хлеба в день, настоящим провозглашается: Помпею Великому будет дана власть уполномоченного по зерну, дабы закупать, захватывать или иным образом добывать по всему миру достаточно зерна, чтобы обеспечить городу изобильные припасы. Власть будет принадлежать ему в течение пяти лет, и для помощи в выполнении своей задачи он имеет право назначить пятнадцать заместителей – уполномоченных по зерну, – чтобы те выполняли предписанные им обязанности.

 

– Само собой, Помпею хотелось бы, чтобы ты предложил этот законопроект, когда сегодня будешь обращаться к Сенату, – сказал Афраний.

А Милон добавил:

– Ты должен согласиться, это коварный удар. Отвоевав улицы у Клодия, теперь мы отнимем у него возможность покупать голоса с помощью хлеба.

– Дефицит и вправду так серьезен, как гласит чрезвычайный закон? – спросил Цицерон, повернувшись к Квинту.

– Да, верно, – ответил тот. – Хлеба мало, а цены на имеющийся взлетели и стали просто грабительскими.

– И все равно одному человеку даруется удивительная, беспрецедентная власть над продовольственными запасами нации, – покачал головой Цицерон. – Боюсь, мне нужно узнать о сложившейся ситуации побольше, прежде чем я выскажу свое мнение.

Он попытался вернуть проект закона Афранию, но тот отказался его принять и, скрестив руки на груди, сердито уставился на Цицерона.

– Надо сказать, мы ожидали от тебя большей благодарности – после всего, что мы для тебя сделали.

– Само собой, – добавил Милон, – ты будешь одним из пятнадцати помощников‑уполномоченных.

И он потер большой и указательный пальцы, намекая на прибыльный характер этого назначения.

Наступившая вслед за тем тишина была неловкой. В конце концов Афраний заговорил снова:

– Что ж, мы оставим тебе набросок, и, когда ты обратишься к Сенату, с интересом выслушаем твои слова.

После их ухода Квинт первым взял слово:

– По крайней мере, мы теперь знаем, какова их цена.

– Нет, – мрачно ответил Цицерон, – это не их цена. Это просто первый взнос по ссуде, которая, с их точки зрения, никогда не будет возвращена, сколько бы я им ни отдал.

– Итак, что ты будешь делать? – спросил его брат.

– Ну, это же абсолютно дрянная альтернатива, не так ли? Превознеси закон, и все скажут, что я – ставленник Помпея; промолчи – и он повернется против меня. Как бы я ни поступил, я проиграю.

Как это часто бывало, Марк Туллий не решил, какого курса придерживаться, даже когда мы отправились на заседание Сената. Ему всегда нравилось прикидывать температуру зала, прежде чем начать говорить – выслушивать его сердцебиение, как доктор выслушивает пациента.

С нами были гладиаторы, играющие роль телохранителей: спутник Милона во время его визита в Македонию Бирра и три его товарища. В придачу явились двадцать или тридцать клиентов[23] Цицерона, служивших ему человеческим щитом, так что мы чувствовали себя в полной безопасности.

По дороге покрытый шрамами Бирра похвалился передо мной силой их группы: он сказал, что у Милона и Помпея есть еще сотня пар гладиаторов в резерве – в бараках на Марсовом поле, – и они готовы в мгновение ока приступить к делу, если Клодий попытается выкинуть какой‑нибудь из своих трюков.

Мы добрались до здания Сената, и я протянул Цицерону текст его речи. На пороге он прикоснулся к древнему косяку и оглядел то, что называл «огромнейшей в мире комнатой» в благодарном изумлении, что дожил до того, чтобы увидеть ее вновь.

Когда Марк Туллий приблизился к своему обычному месту на передней скамье, ближайшей к консульскому возвышению, сидевшие поблизости сенаторы встали, чтобы пожать ему руку. Собрание было далеко не полным – я заметил, что отсутствует не только Гней Помпей, но также и Клодий, и Марк Красс, чей союз с Помпеем и Цезарем все еще был самой могучей силой в республике. Я гадал, почему они не явились.

Председательствующим консулом в тот день был Метелл Непот, давнейший враг Цицерона, который, тем не менее, теперь публично с ним помирился – хоть и нехотя, под давлением большинства Сената. Он ничем не выказал, что видит моего господина: вместо этого поднялся и объявил, что только что прибыл новый гонец от Цезаря из Дальней Галлии. В помещении стало тихо. Все сенаторы внимательно слушали, как Непот зачитывает донесение Цезаря об очередных жестоких столкновениях с дикими племенами с экзотическими названиями – виромандуями, атребатами и нервиями – и о сражениях среди тамошних мрачных, отдающихся эхом лесов и вздувшихся непреодолимых рек.

Было ясно, что Цезарь продвинулся на север куда дальше, чем любой римский военачальник до него – почти до холодного северного моря. И вновь его победа была едва ли не полным уничтожением противника: он заявлял, что из шестидесяти тысяч человек, составлявших армию нервиев, в живых осталось лишь пятьсот.

Когда Непот закончил читать, собравшиеся будто разом выдохнули. И только тогда консул пригласил Цицерона выступить.

Это был трудный момент для произнесения речи, и в результате Марк Туллий по большей части ограничился списком благодарностей. Он благодарил консулов и Сенат, народ и богов, своего брата и почти всех, кроме Цезаря, которого так и не упомянул. Особенно же он благодарил Помпея («чьи храбрость, слава и подвиги не имеют себе равных в летописях любых народов и любых времен») и Милона («его пребывание в роли трибуна было не чем иным, как твердой, неустанной, храброй и непреклонной защитой моего благополучия»).

Однако Цицерон не упомянул ни о нехватке зерна, ни о предложении наделить Помпея добавочной властью, и, как только он сел, Афраний и Милон быстро встали с мест и покинули здание.

Позже, когда мы шли обратно в дом Квинта, я заметил, что с нами больше нет Бирры и его гладиаторов. Мне подумалось, что это странно – ведь опасность нападения едва ли миновала! Среди толпящихся вокруг зевак было много нищих, и, может быть, я ошибался, но мне показалось, что теперь Цицерон притягивает к себе гораздо больше недружелюбных взглядов. Да и враждебных жестов тоже стало намного больше.

Как только мы оказались в безопасности, в доме, оратор сказал:

– Я не мог этого сделать. Как я мог руководить дискуссией, о которой ничего не знаю? Кроме того, это был неподходящий момент, чтобы делать такого рода предложения. Все могли говорить лишь о Цезаре, Цезаре, Цезаре… Может, теперь меня на некоторое время оставят в покое.

День был длинным и солнечным, и Цицерон провел основную его часть в саду, читая или кидая мячик жившей в их семье собаке – терьеру по кличке Мийя, чьи проказы приводили в огромный восторг юного Марка и его девятилетнего кузена Квинта Младшего – единственного ребенка Квинта и Помпонии. Марк был милым, открытым ребенком, в то время как Квинт, избалованный матерью, выказывал некие неприятные черты характера. Однако дети играли друг с другом довольно весело.

Время от времени через долину сюда доносился рев толпы из Большого Цирка, стоявшего по другую сторону холма – сотня тысяч голосов, кричащих или стонущих в унисон: звук был одновременно и бодрящим, и пугающим, как рычание тигра. Из‑за него трепетали волоски на моей шее и руках.

В середине дня Квинт предложил, чтобы Цицерон пошел в Цирк, показался публике и посмотрел хотя бы одну скачку, но Марк Туллий предпочел остаться там, где был:

– Боюсь, я устал демонстрировать себя незнакомцам.

Поскольку мальчики не желали отправляться в постель, а Цицерон, пробыв так долго вдали от семьи, хотел их ублажить, ужин был подан поздно. На сей раз, к очевидному раздражению Помпонии, мой хозяин пригласил меня присоединиться к ним. Она не одобряла того, чтобы рабы ели вместе с согражданеми, и, без сомнения, чувствовала, что это ее право – а не ее деверя – решать, кто должен присутствовать за ее столом.

В результате нас было шестеро: Цицерон и Теренция на одном ложе, Квинт и Помпония – на другом, и мы с Туллией – на третьем. При обычных обстоятельства к нам присоединился бы брат Помпонии, Аттик, который был ближайшим другом Марка Туллия, но за неделю до нашего возвращения он внезапно уехал из Рима в свое поместье в Эпире. Аттик сослался на неотложные дела, но я подозревал, что он предвидел надвигающиеся семейные разногласия – этот человек всегда предпочитал вести спокойную жизнь.

Сгустились сумерки, и рабы только начали вносить тонкие свечи, чтобы зажечь лампы, когда где‑то вдалеке послышалась какофония свиста, барабанного боя, рева рогов и пения. Сперва мы не обратили на это внимания, подумав, что в связи с играми мимо проходит какая‑то процессия. Но шум раздавался как будто прямо напротив дома – и не отдалялся.

В конце концов Теренция не выдержала:

– Как вы думаете, что это такое?

– Знаешь, я прикидываю, не флагитация[24] ли это, – с заинтересованностью ученого ответил ее муж. – Теперь есть такой причудливый обычай. Тирон, не посмотришь, что там?

Сейчас такой обычай вряд ли все еще существует, но тогда, в дни республики, когда люди были вольны выражать свое мнение, граждане, обиженные кем‑то, но слишком бедные, чтобы прибегнуть к услугам суда, имели право пропеть флагитацию у дома того, кого считали своим обидчиком. И вот нынче ночью мишенью стал Цицерон. Я услышал, как его имя упоминается среди песнопений, а когда открыл дверь, достаточно ясно разобрал, о чем поют горожане:

 

Подлец Цицерон, где наш хлеб?

Подлец Цицерон украл наш хлеб!

 

На узкой улочке столпилась сотня человек, повторяя те же фразы снова и снова и время от времени заменяя слово «подлец» другим, еще более непристойным. Когда они заметили, что я смотрю на них, поднялся ужасающий глумливый крик. Я закрыл дверь, запер ее на засов и вернулся с докладом в обеденный зал.

Помпония, выслушав меня, встревоженно села.

– Но что же нам делать? – вырвалось у нее.

– Ничего, – спокойно сказал Цицерон. – Они имеют право поднимать такой шум. Пусть отведут душу, а когда им это надоест, они уйдут.

– Но почему они решили, что ты воруешь их хлеб? – спросила Теренция.

– Клодий обвиняет в нехватке хлеба толпы людей, которые идут в Рим, дабы поддержать твоего мужа, – объяснил ей Квинт.

– Но эти толпы здесь не для того, чтобы поддержать его, – они явились, чтобы посмотреть на игры!

– Жестокая правда, как всегда, – согласился Цицерон. – И даже если б все они были тут ради меня, город, насколько мне известно, никогда не испытывал недостатка в продовольствии в праздничные дни.

– Тогда почему такое случилось теперь? – недоумевала его жена.

– Полагаю, кто‑то саботирует поставки.

– Но кто стал бы это делать?

– Клодий, чтобы очернить мое имя, а может, даже Помпей, чтобы получить повод захватить власть над распределением припасов. В любом случае мы ничего не можем поделать. Поэтому предлагаю есть и не обращать на них внимания, – заявил Марк Туллий.

Мы попытались продолжить ужин как ни в чем не бывало и даже шутили и смеялись над происходящим, однако беседа стала напряженной, и всякий раз, когда она стихала, паузу заполняли сердитые голоса с улицы:

 

Подонок Цицерон украл наш хлеб!

Подонок Цицерон съел наш хлеб!

 

В конце концов Помпония снова начала возмущаться:

– Они что, будут продолжать так всю ночь?!

– Возможно, – ответил Цицерон.

– Но эта улица всегда была тихой и почтенной. Уж конечно, ты можешь как‑то их остановить?

– Вообще‑то, нет. Они имеют на это право.

– «Право»!

– Если ты помнишь, я верю в права людей.

– Твое счастье. И как мне теперь спать?

Тут Цицерону наконец изменило терпение.

– Почему бы тебе не заткнуть уши воском, госпожа? – предложил он своей невестке, а потом добавил себе под нос: – Уверен, я бы затыкал уши, если б был на тебе женат.

Квинт, который много выпил, попытался подавить смех, и Помпония резко повернулась к нему:

– Ты позволишь ему так со мной разговаривать?

– Это была всего лишь шутка, дорогая, – попытался успокоить ее муж.

Но хозяйка дома положила свою салфетку, с достоинством поднялась с ложа и объявила, что пойдет проверить, как там мальчики.

Теренция, бросив на Цицерона острый взгляд, сказала, что присоединится к ней, и поманила за собой Туллию.

Когда женщины ушли, мой господин обратился к Квинту:

– Извини. Я не должен был этого говорить. Пойду найду ее и извинюсь. Кроме того, она права: я навлек беду на твой дом. Мы переедем утром.

– Нет, не переедете! – возразил его брат. – Я здесь хозяин, и мой кров – твой кров, пока я жив. Меня не заботят оскорбления черни.

Мы снова прислушались.

 

Ублюдок Цицерон, где наш хлеб?

Ублюдок Цицерон украл наш хлеб!

 

– Удивительно гибкий размер, надо отдать им должное, – сказал мой хозяин. – Интересно, сколько еще они припасли вариантов?

– Знаешь, мы могли бы послать весточку Милону. И гладиаторы Помпея живо очистили бы улицу, – предложил Квинт.

– Чтобы я оказался перед ними в еще большем долгу? Ну уж нет!

Мы разошлись спать по разным комнатам, хотя вряд ли кто‑нибудь из нас хорошо выспался в ту ночь. Демонстрация не прекратилась, как и предсказал Цицерон, – если уж на то пошло, к утру шум стал еще громче и явно неистовей, потому что толпа начала выкапывать булыжники и швырять их в стены или перекидывать через парапет, так что они с треском падали в атриуме или в саду. Было ясно, что положение наше становится опасным, и в то время, как женщины и дети укрылись в доме, я забрался на крышу вместе с Цицероном и Квинтом, чтобы оценить, насколько велика угроза. Осторожно выглянув из‑за коньковой черепицы, можно было посмотреть вниз, на форум. Толпа Клодия силой захватывала его. Сенаторам, пытавшимся попасть в здание для сегодняшнего заседания, приходилось проходить сквозь строй под оскорбления и пение. До нас донеслись слова песен под аккомпанемент ударов кухонных инструментов:

 

Где наш хлеб?

Где наш хлеб?

Где наш хлеб?

 

Внезапно снизу, под нами, раздался вопль. Мы спустились с крыши и сошли в атриум как раз вовремя, чтобы увидеть, как раб выуживает черно‑белый предмет, похожий на мешок или маленькую сумку, – его только что уронили в отверстие в крыше, и он упал в имплювий[25].

Это было изувеченное тело собаки Мийи. Сын и племянник моего хозяина скорчились в углу атриума, закрыв руками глаза и плача. Тяжелые камни застучали по деревянной двери. И тогда Теренция набросилась на Цицерона с горечью, какой я никогда прежде в ней не видел:

– Упрямец! Упрямец, дурак! Ты сделаешь что‑нибудь наконец, чтобы защитить свою семью?! Или я должна снова ползти на четвереньках и умолять этих подонков не трогать нас?!

Марк Туллий отшатнулся при виде ее ярости. В этот миг дети снова принялись всхлипывать, и он посмотрел туда, где их утешала Туллия. Казалось, это решило дело. Цицерон повернулся к Квинту:

– Как думаешь, ты сможешь тайком пропихнуть раба через заднее окно?

– У нас наверняка это получится, – кивнул хозяин дома.

– Вообще‑то, лучше послать двоих – на тот случай, если один не доберется. Они должны отправиться в бараки Милона на Марсовом поле и рассказать гладиаторам, что нам срочно нужна помощь.

Гонцы были отправлены, а Цицерон, между тем, подошел к мальчикам и отвлек их, обхватив руками за плечи и рассказывая истории о храбрости героев республики.

Казалось, прошло много времени, во время которого дверь штурмовали все яростнее, и вот наконец мы услышали на улице новую волну рева, а вслед за тем – вопли. Появились гладиаторы, которыми командовали Милон и Помпей, и таким образом Марк Туллий спас свою семью, потому что я твердо верю: люди Клодия, обнаружив, что им не дают отпор, всерьез намеревались вломиться в дом и перебить нас всех. Но теперь, после одной короткой стычки на улице, осаждающие, далеко не так хорошо вооруженные и натренированные, бежали, спасая свою жизнь.

Как только мы убедились, что улица свободна от врага, Цицерон, Квинт и я снова поднялись на крышу и стали наблюдать, как битва откатывается вниз, на форум. Со всех сторон туда вбежали колонны гладиаторов и начали направо и налево наносить удары мечами плашмя. Толпа рассыпалась, но не была полностью разбита. Между храмом Кастора и Рощей Весты быстро возвели баррикаду из снятых с козел столешниц, скамей и ставней ближайших лавок. Эта линия обороны держалась, и один раз я увидел светловолосого Клодия, который сам руководил сражением – он был в кирасе поверх тоги и размахивал длинной железной пикой. Я понял, что это он, потому что рядом с ним была его жена Фульвия – женщина столь же свирепая, жестокая и любящая насилие, как и любой мужчина. Здесь и там зажглись костры, и их дым, поднимаясь в летнюю жару, добавлял схватке сумятицы. Я насчитал семь лежащих на земле тел, хотя невозможно было сказать, ранены эти люди или мертвы.

Спустя некоторое время Цицерон не выдержал этого зрелища. Покидая крышу, он тихо сказал:

– Это конец республики.

Мы оставались в доме весь день, пока на Форуме продолжались стычки. За все это время меня больше всего поразило то, что меньше чем в миле оттуда как ни в чем не бывало продолжались Римские игры, словно не происходило ничего необычного.

Насилие стало нормальной частью политики. К наступлению ночи в городе снова воцарился мир, но Цицерон благоразумно решил не рисковать и не выходить до утра. Утром же мы вместе с Квинтом и эскортом из гладиаторов Милона пошли к зданию Сената.

На форуме теперь было полно граждан, поддерживавших Помпея Великого. Они призывали Цицерона позаботиться о том, чтобы у них снова был хлеб, вызвав Помпея, дабы тот разрешил кризис. Мой хозяин, который нес набросок закона, делающего Гнея Помпея уполномоченным по зерну, ничего не ответил.

В Сенате снова присутствовало мало людей: из‑за беспорядков больше половины сенаторов не явились. На передней скамье, кроме Цицерона и Афрания, из консулов сидел только Марк Валерий Мессала. Председательствующий консул, Метелл Непот, получил удар камнем, когда шел вчера через форум, и поэтому носил повязку. Он упомянул бунты из‑за зерна как первый пункт повестки дня, и несколько магистратов практически предложили, чтобы Цицерон взял под контроль запасы города, на что тот ответил скромным жестом и покачал головой.

Непот нехотя спросил:

– Марк Цицерон, ты желаешь говорить?

Мой хозяин кивнул и встал.

– Никому из нас не надо напоминать, – начал он, – и меньше всего – доблестному Непоту, об ужасном насилии, охватившем вчера город. Насилии, в основе которого лежит самая основная из человеческих потребностей – хлеб. Некоторые из нас вообще считают пагубным тот день, когда нашим гражданам даровали бесплатную долю зерна, потому что такова человеческая натура: то, что начинается с благодарности, быстро превращается в зависимость и, в конце концов, воспринимается как должное. Мы как раз достигли этой стадии. Я не говорю, что мы должны отменить закон Клодия – теперь уже слишком поздно это делать, так как нравственность народа уже подточена, что, без сомнения, и входило в его намерения. Но мы, по крайней мере, должны позаботиться о том, чтобы поставки хлеба были непрерывными, если хотим общественного порядка. И в нашем государстве есть лишь один человек, обладающий авторитетом и организационным гением, необходимыми для решения этой задачи, – Помпей Великий. Посему я хочу предложить следующую резолюцию…

Тут Цицерон зачитал набросок закона, который я уже цитировал, и люди в той части зла, где сидели заместители Помпея, поднялись, шумно одобряя сказанное. Остальные сидели с серьезными лицами или что‑то сердито бормотали, потому что всегда боялись жажды власти Гнея Помпея.

Приветственные крики стали слышны снаружи и заинтриговали ожидающую на форуме толпу. Когда люди узнали, что Цицерон предложил новый закон, они начали требовать, чтобы он вышел и обратился к ним с ростры. Все трибуны – не считая двух сторонников Клодия – послушно прислали ему приглашение выступить. Когда эту просьбу зачитали в Сенате, Цицерон запротестовал, говоря, что не готов к подобной чести. Но на самом деле у меня с собой была уже написанная им речь, которую я сумел ему передать, прежде чем он поднялся по ступеням на возвышение.

Его встретили бурными аплодисментами, и лишь спустя некоторое время Цицерон сумел добиться, что его выслушали. Когда овации стихли, он начал говорить и дошел как раз до того места, где благодарил людей за их поддержку («если б на мою долю выпало только безмятежное спокойствие, я был бы лишен невероятного и почти сверхчеловеческого порыва восторга, которым ваша доброта теперь позволяет мне наслаждаться…»), когда с краю толпы появился не кто иной, как Помпей. Он стоял в демонстративном одиночестве – впрочем, этот человек не особо нуждался в телохранителях, когда форум был полон его гладиаторов, – и притворялся, что пришел сюда просто как рядовой гражданин, чтобы послушать, что скажет Цицерон. Но, конечно, люди этого не позволили, и он соблаговолил разрешить, чтобы его подтолкнули вперед, к ростре, на которую он взошел и обнял оратора. Я успел забыть, насколько внушительна внешность Гнея Помпея: величественный торс, мужественная осанка и знаменитая густая, все еще темная челка, приподнятая, как выступ на носу корабля, над его широким красивым лицом.

Ситуация требовала лести, и Цицерон не подкачал.

– Вот человек, – сказал он, поднимая руку Помпея, – который не имел, не имеет и не будет иметь соперников в нравственности, проницательности и славе. Он дал мне все то же, что дал и республике, то, что никто другой никогда не давал своему другу, – безопасность, уверенность, достоинство. Перед ним, граждане, я в таком долгу, что это едва ли законно – чтобы один человек был настолько должен другому.

Аплодисменты продолжались, и Помпей Великий расплылся в довольной улыбке – широкой и теплой, как солнце.

Потом он согласился пройтись с Марком Туллием в дом Квинта и выпить чашу вина. Он ни разу не упомянул об изгнании моего хозяина, не спросил о его здоровье и не извинился за то, что годы назад не смог помочь ему противостоять Клодию – что и открыло дверь всем бедам. Он говорил только о себе и о будущем, по‑детски нетерпеливо предвкушая свое назначение уполномоченным по зерну и то, какие возможности даст ему эта должность, чтобы путешествовать и заручаться клиентами.

– И, конечно же, ты, мой дорогой Цицерон, должен стать одним из моих пятнадцати легатов[26] – в любом месте, куда тебе захочется отправиться, – заявил он решительно. – Что тебе больше по душе – Сардиния, Сицилия? Или, может, Египет, Африка?

– Благодарю, – сказал Цицерон. – Это щедро с твоей стороны, но я должен отклонить твое предложение. Сейчас для меня самое главное – моя семья: возвращение нашей собственности, утешение жены и детей, отмщение нашим врагам и восстановление нашего состояния.

– Самый быстрый способ восстановить состояние – это заниматься зерном, уверяю тебя.

– И все равно я должен остаться в Риме.

Широкое лицо Помпея Великого вытянулось.

– Я разочарован, не скрою. Я хочу, чтобы с этим поручением было связано имя Цицерона. Оно придаст веса моему делу. А что насчет тебя? – спросил Помпей, повернувшись к хозяину дома. – Ты сможешь с этим справиться, полагаю?

Бедный Квинт! Последнее, чего он хотел, вернувшись в Рим после двух сроков пребывания в должности пропретора в Азии, – это снова подняться на борт корабля и иметь дело с фермерами, торговцами зерном и агентами по отправке грузов. Он поежился и запротестовал, уверяя гостя, что не подходит для этой должности, поглядывая при этом на брата в поисках поддержки. Но Цицерон едва ли мог отказать Помпею во второй просьбе – и на сей раз он промолчал.

– Хорошо, значит, решено, – Помпей хлопнул по подлокотникам кресла в знак того, что дело улажено, и поднялся. При этом он издал натужный звук, и я заметил, что этот человек становится довольно тучным. Ему, как и Цицерону, шел пятидесятый год.

– Наша республика переживает самые напряженные времена, – сказал он, обнимая братьев за плечи. – Но мы справимся с ними, как всегда справлялись, и я знаю, что вы оба сыграете в этом свою роль.

С этими словами Гней Помпей крепко прижал к себе этих двоих, стиснул их и некоторое время удерживал так, пригвоздив слева и справа к своей обширной груди.

 

IV

 

Назавтра, рано утром, мы с Цицероном поднялись на холм, чтобы осмотреть руины его дома. Роскошное здание, в которое он вложил столько средств и престижа, было теперь полностью разрушено, девять десятых огромного участка заросли сорняками и были завалены булыжниками, и сквозь спутанную траву едва можно было разглядеть, где же раньше были стены. Марк Туллий наклонился и подобрал один из торчащих из земли опаленных кирпичей.

– До тех пор пока это место мне не вернут, мы будем целиком в их милости – ни денег, ни достоинства, ни независимости… – вздохнул он. – Каждый раз, выйдя на улицу, я невольно смотрю сюда, и это напоминает мне о моем унижении.

Края кирпича раскрошились в его руке, и красная пыль потекла сквозь его пальцы, как высохшая кровь.

В дальнем конце участка на высоком постаменте стояла статуя молодой женщины. Вокруг подножия этого постамента были сложены подношения – свежие цветы. Выбрав это место для святилища Свободы, Клодий решил, что сделал его неприкосновенным и, следовательно, Цицерон не сможет его вернуть. В утреннем свете было видно, что мраморная женщина хорошо сложена. У нее были длинные локоны, а тонкое платье соскользнуло с плеча, обнажая голую грудь.

Мой господин, подбоченившись, рассматривал ее и в конце концов сказал:

– Свобода ведь всегда изображалась в виде матроны в митре?[27]

Я согласно кивнул.

– Тогда умоляю – скажи, кто эта потаскушка? Да она не большее воплощение богини, чем я!

До этого мгновения он был серьезным, но теперь начал смеяться, и, когда мы вернулись в дом Квинта, дал мне поручение: выяснить, где Клодий раздобыл эту статую.

В тот же день Цицерон подал прошение коллегии понтификов вернуть ему собственность на том основании, что участок не был должным образом освящен. Слушание назначили на конец месяца, и Клодия вызвали, чтобы тот оправдал свои действия.

Когда настал назначенный день, Марк Туллий признался, что чувствует себя недостаточно подготовленным, что он не в форме. Поскольку его библиотека все еще находилась в хранилище, мой хозяин не мог свериться со всеми нужными юридическими источниками. Уверен, он к тому же еще и нервничал из‑за перспективы противостоять Клодию лицом к лицу. Быть побежденным врагом в уличной сваре – одно, но проиграть ему в законных дебатах? Это была бы катастрофа.

В ту пору коллегия понтификов располагалась в старой Регии – говорили, что это самое древнее здание в городе. Так же, как его современный преемник, здание стояло там, где Священная дорога разделяется, входя на форум, но шум этого оживленного места полностью гасили высокие толстые стены без окон.

Освещенный свечами полумрак внутри заставлял забыть о том, что снаружи ясно и солнечно. Даже зябкий, могильный воздух имел священный запах, словно его не тревожили более шести сотен лет.

Четырнадцать или пятнадцать первосвященников сидели в дальнем конце полного людей помещения, ожидая нас. Единственным, кто отсутствовал, был их глава, Цезарь: его кресло, более крупное, чем все прочие, стояло пустым. Среди первосвященников было несколько знакомых мне: консул Спинтер, Марк Луций – брат великого полководца Луция, который, по слухам, недавно лишился рассудка, и его держали взаперти в его дворце за пределами Рима, – и два начавших приобретать известность молодых аристократа, Квинт Сципион Назика и Марк Эмилий Лепид. Кроме того, здесь я наконец‑то увидел третьего триумвира – Марка Лициния Красса. Курьезная коническая меховая шляпа, которую полагалось носить понтификам, скрывала самую отличительную его черту – лысину. Его хитрая физиономия была сейчас совершенно бесстрастной.

Цицерон сел лицом к остальным, а я устроился за его спиной на табурете, готовый передать ему по его требованию любой документ. За нами сидели именитые граждане, в том числе и Помпей. О Клодии же не было ни слуху ни духу. Перешептывания постепенно стихли, и вскоре молчание уже становилось гнетущим. Где же Публий Клодий? Возможно, он не смог прийти… С этим человеком никогда не знаешь, чего ожидать. Но в конце концов он с важным видом вошел, и я почувствовал, что холодею при виде того, кто причинил нам столько мук.

«Маленькая Госпожа Красотка» – так обычно называл его Цицерон, хотя сейчас, в среднем возрасте, Клодий перерос это оскорбление. Его буйные светлые кудри были теперь пострижены так коротко, что облегали его череп, словно золотой шлем, а толстые красные губы больше не были надуты. Он выглядел суровым, худым, презрительным – этакий падший Аполлон.

Как это часто случается с самыми злейшими врагами, сначала он был другом моего господина, но потом слишком часто начал преступать закон и мораль, переодеваясь в женщину и оскверняя священный обряд Доброй Богини[28]. Цицерон вынужден был дать против него свидетельские показания, и с того дня Клодий поклялся отомстить ему.

Теперь же Клодий сел в кресло в каких‑нибудь трех шагах от Марка Туллия, но тот продолжал смотреть прямо перед собой, и эти двое так ни разу друг на друга и не взглянули.

Верховным понтификом по возрасту был Публий Альбинован, которому было лет восемьдесят. Дрожащим голосом он прочел тему диспута: «Было ли святилище Свободы, воздвигнутое недавно на участке, на который претендует Марк Туллий Цицерон, освящено в соответствии с ритуалами официальной религии или нет?» – после чего пригласил Клодия высказаться первым.

Наш противник медлил достаточно долго, чтобы продемонстрировать свое презрение ко всей этой процедуре, а потом медленно встал.

– Я шокирован, святые отцы, – начал он, как всегда аристократически растягивая слова, – и потрясен, но не удивлен, что этот ссыльный убийца Цицерон, бесстыдно зарезав Свободу во время своего консульства, теперь усугубляет оскорбление, разрушая ее изображение…

Он упомянул каждый поклеп, который когда‑либо был возведен на Марка Туллия – и незаконное убийство заговорщиков Катилины («санкция Сената – не оправдание для казни пяти граждан без суда»), и его тщеславие («если он возражает против этого святилища, то в основном из зависти, поскольку считает себя единственным богом, достойным поклонения»), и его политическую непоследовательность («предполагалось, что возвращение этого человека станет предвестием восстановления сенаторских полномочий, однако первым же делом он предал эти ожидания, добившись диктаторской власти для Помпея»).

Все это произвело кое‑какое впечатление на присутствующих. На форуме речь Клодия приняли бы хорошо. Но в ней совершенно не затрагивался законный аспект дела: было святилище должным образом освящено или нет?

Клодий приводил свои доводы час, а потом настала очередь Цицерона. Мерой того, насколько искусен был его оппонент, являлось то, что сперва Марку Туллию пришлось говорить экспромтом, защищая свою поддержку полномочий Помпея в делах сбора зерна. Только после этого он смог перейти к главной теме: святилище нельзя было освятить законным порядком, поскольку Клодий не был законным трибуном, когда основал его.

– Твой переход из патрициев в плебеи не был санкционирован решением этой коллегии, он был сделан против всех правил понтификов и должен быть лишен законной силы, – заявил Цицерон, – а если он недействителен, значит, весь твой трибунат разваливается на куски.

То была опасная тема: все знали, что именно Цезарь устроил усыновление Клодия, чтобы тот сделался плебеем. Я увидел, как Красс подался вперед, внимательно слушая. Ощутив опасность и, может быть, вспомнив данные Цезарю обязательства, Цицерон тут же сделал крутой поворот:

– Означают ли мои слова, что все законы Цезаря незаконны? Ни в коем случае, поскольку ни один из них более не затрагивает мои интересы, не считая тех, что с враждебным намерением нацелены лично на меня.

Он перешел к атаке на методы Клодия, и тут его красноречие воспарило: Цицерон протянул руку, показывая пальцем на врага, и говорил так страстно, что слова чуть ли не сталкивались друг с другом, вылетая у него изо рта:

– О, ты, гнусное чумное пятно на государстве, ты, публичная проститутка! Что плохого сделала тебе моя несчастная жена, из‑за чего ты так жестоко изводил ее, грабил и мучил? И что плохого сделала тебе моя дочь, которая потеряла своего любимого мужа? И что плохого сделал тебе мой маленький сын, который все еще не спит, а плачет ночь напролет? Но ты не просто напал на мою семью – ты развязал ожесточенную войну даже со стенами моими и дверными косяками!

Однако настоящей удачей Цицерона было раскрытие происхождения воздвигнутой Клодием статуи. Я выследил поставивших ее рабочих и выяснил, что статуя была пожертвована братом Клодия Аппием, который доставил ее из Танагры, города в Беотии, – там статуя украшала могилу хорошо известной местной куртизанки.

Вся комната разразилась хохотом, когда Марк Туллий обнародовал этот факт.

– Итак, вот какова его идея Свободы – изображение куртизанки над чужеземной могилой, украденное вором и вновь воздвигнутое кощунственной рукой! И это она изгнала меня из моего дома? Святые отцы, я не могу утратить это свое имение без того, чтобы бесчестье пало на все государство! Если вы полагаете, что мое возвращение в Рим порадовало бессмертных богов, Сенат, римский народ и всю Италию, пусть именно ваши руки вернут меня в мой дом!

Цицерон сел под громкий одобрительный гул высокопоставленной аудитории. Я украдкой бросил взгляд на Клодия – тот хмурился, глядя в пол. Понтифики склонились друг к другу, чтобы посовещаться. Похоже, больше всех говорил Красс. Мы ожидали, что решение будет принято немедленно, но Альбинован выпрямился и объявил, что коллегии нужно больше времени, чтобы вынести свой вердикт: он будет передан Сенату на следующий день.

Это был удар.

Клодий встал. Проходя мимо, он наклонился к Цицерону и с фальшивой улыбкой прошипел достаточно громко, чтобы я тоже расслышал:

– Ты умрешь прежде, чем это имение будет отстроено.

Затем он покинул помещение, не сказав больше ни слова. Марк Туллий притворился, будто ничего не случилось. Он задержался, чтобы поболтать с многими старыми друзьями, и в результате мы покинули здание в числе последних.

Возле Регии располагался двор со знаменитой белой доской, на которой в те дни главный жрец по традиции вывешивал официальные новости государства. Именно там агенты Цезаря размещали его «Записки», и как раз возле этой доски мы нашли Марка Красса – он якобы читал последние депеши, но на самом деле ожидал, чтобы перехватить моего господина. Красс снял свой головной убор, и мы увидели, что к его куполообразному черепу тут и там прилипли кусочки коричневого меха.

– Итак, Цицерон, – сказал он в своей действующей на нервы веселой манере, – ты доволен тем, какой эффект произвела твоя речь?

– Благодарю, более или менее, – ответил оратор. – Но мое мнение не имеет цены. Решение за тобой и твоими коллегами.

– О, я думаю, речь была достаточно эффективной. Я сожалею только об одном: что Цезаря не было и он ее не слышал.

– Я пошлю ему эту речь в письменном виде.

– Да, позаботься об этом. Это будет интересное чтение, знаешь ли… Но как бы он проголосовал по данному вопросу? Вот что я должен решить.

– А зачем тебе это решать?

– Затем, что он желает, чтобы я действовал как его представитель и проголосовал за него так, как сочту нужным. Многие коллеги последуют моему примеру. Важно, чтобы я проголосовал правильно.

Лициний Красс ухмыльнулся, продемонстрировав желтые зубы.

– Не сомневаюсь, ты так и сделаешь, – сказал ему Марк Туллий. – Доброго дня тебе, Красс.

– Доброго дня, Цицерон.

Мы вышли из ворот – мой господин ругался себе под нос – и сделали всего несколько шагов, когда Красс внезапно окликнул Цицерона и поспешил нас догнать.

– Еще одно, последнее, – сказал он. – В свете тех потрясающих побед, которые Цезарь одержал в Галлии, я тут задумался – сумеешь ли ты должным образом поддержать в Сенате предложение о ряде публичных празднований в его честь?

– А почему важно, чтобы я его поддержал? – спросил оратор.

– Это, несомненно, придаст предложению лишний вес, учитывая историю твоих взаимоотношений с Цезарем. Такое не пройдет незамеченным. И это будет благородным жестом с твоей стороны. Я уверен, Цезарь его оценит.

– И как долго будут длиться празднования?

– О… Пятнадцать дней будет в самый раз.

– Пятнадцать дней? Почти вдвое больше, чем было утверждено голосованием для Помпея за покорение Испании!

– Да, но победы Цезаря в Галлии, бесспорно, вдвое важней, чем победа Помпея в Испании.

– Не уверен, что Помпей согласится.

– Помпей, – повысив голос, ответствовал Красс, – должен уяснить, что триумвират состоит из трех человек, а не из одного.

Цицерон скрипнул зубами и поклонился:

– Почту за честь.

Красс поклонился в ответ:

– Я знал, что ты сделаешь этот патриотический шаг.

 

На следующий день Спинтер зачитал Сенату решение понтификов: если Клодий не предоставит письменного доказательства, что освятил место поклонения согласно наказу римского народа, «место может быть без богохульства возвращено Цицерону».

Нормальный человек сдался бы. Но Публий Клодий не был нормальным. Может, этот упрямец и притворялся плебеем, но он все‑таки был рода Клавдиев – а эта семья гордилась тем, что травила своих врагов до самой могилы. Сперва он солгал, сказав народному собранию, что приговор был вынесен в его пользу, и призвал защитить «их» святилище. Потом, когда назначенный на должность консула Марцеллин выдвинул в Сенате предложение вернуть Цицерону все три его владения – в Риме, в Тускуле и в Формии, «с компенсацией, чтобы восстановить их в первоначальном виде», – Клодий попытался затянуть заседание. И он преуспел бы в этом, если б, проведя три часа на ногах, не был заглушен воплями раздраженных сенаторов.

Но нельзя сказать, что все эти шаги вовсе не возымели эффекта. Боясь столкновений с плебеями, Сенат, к унынию Цицерона, согласился заплатить компенсацию лишь в два миллиона сестерциев на восстановление дома на Палатинском холме, а на восстановление домов в Тускуле и Формии – всего лишь полмиллиона и четверть миллиона соответственно, гораздо меньше действительной цены.

В последние два года большинство римских каменщиков и ремесленников были заняты на огромном строительстве общественных зданий на Марсовом поле, которое затеял Гней Помпей. Нехотя – поскольку любой, когда‑либо нанимавший строителей, быстро учился никогда не выпускать их из виду – Помпей согласился передать сотню своих людей Цицерону. Тут же началась работа над восстановлением дома на Палатинском холме, и в первое же утро строительства Марк Туллий с огромным удовольствием размахнулся топором и начисто снес голову статуе Свободы, а потом упаковал осколки и велел доставить их Клодию с приветом от Цицерона.

Я знал, что Клодий отомстит. И вскоре, когда мы с моим хозяином работали утром над юридическими документами в таблинуме[29] Квинта, раздалось нечто вроде тяжелых шагов по крыше. Я вышел на улицу – и мне повезло, что в голову мне не угодили упавшие сверху кирпичи. Из‑за угла выбежали перепуганные рабочие и закричали, что банда головорезов Клодия захватила участок и разрушает новые стены, швыряя обломки вниз, в дом Квинта.

В этот миг Цицерон с братом вышли, чтобы посмотреть, что стряслось, и им снова пришлось послать вестника к Милону, чтобы попросить помощи его гладиаторов. Как раз вовремя, потому что едва гонец исчез, как наверху несколько раз что‑то вспыхнуло, и вокруг нас тут и там начали падать горящие головни и куски пылающей смолы. Вскоре огонь прорвался сквозь крышу. Перепуганных домочадцев вывели из дома, и всем, включая Цицерона и даже Теренцию, волей‑неволей пришлось передавать из рук в руки ведра с водой, зачерпнутой из уличных фонтанов, чтобы не дать дому сгореть дотла.

Монополией на тушение городских пожаров владел Красс. К счастью для нас, он находился у себя дома на Палатине. Услышав суматоху, триумвир вышел на улицу, увидел, что происходит, и взялся за дело сам. В поношенной тунике и домашних сандалиях, он появился возле дома Квинта с одной из своих команд рабов‑пожарников, кативших пожарную цистерну с помпами и шлангами.

Если б не они, здание было бы уничтожено, а так повреждения, причиненные водой и дымом, сделали его просто не пригодным для жилья, и нам пришлось переехать, пока дом приводили в порядок. Мы погрузили наш багаж в повозки и с наступлением ночи двинулись через долину к Квиринальскому холму, чтобы найти временное убежище в доме Аттика, который все еще находился в Эпире. Его узкий древний дом прекрасно подходил для пожилого холостяка с устоявшимися умеренными привычками, но для двух семей с обширным кругом домочадцев и ссорящимися супругами он был не столь идеален. Цицерон и Теренция спали в разных частях дома.

Восемь дней спустя, шагая по Священной дороге, мы услышали позади взрыв криков и топот бегущих ног. Мы повернулись и увидели Клодия с дюжиной его прихвостней, размахивающих дубинами и даже мечами, – они бежали сломя голову, чтобы напасть на нас. С нами, как обычно, были телохранители из числа людей Милона, которые втолкнули нас в дверной проем ближайшего дома. Цицерона они в панике опрокинули на землю, так что тот разбил голову и вывихнул лодыжку, но в остальном не пострадал. Испуганный владелец дома, где мы искали убежища, Теттий Дамио, впустил нас и дал всем по чаше вина, и Марк Туллий спокойно разговаривал с ним о поэзии и философии до тех пор, пока нам не сказали, что нападавших прогнали и горизонт чист. Тогда Цицерон поблагодарил хозяина, и мы продолжили путь домой.

Мой господин находился в том приподнятом состоянии духа, которое иногда бывает после того, как смерть пронесется совсем рядом. Хуже дело обстояло с его внешностью: хромающий, с окровавленным лбом, в разорванной и грязной одежде… Едва увидев его, Теренция потрясенно вскрикнула. Напрасно он протестовал, говоря, что все это пустяки, что Клодий обращен в бегство и что раз враг унизился до такой тактики, это говорит о его отчаянии, – испуганная женщина не слушала. Осада, пожар, а теперь еще и это! Она заявила, что все мы должны немедленно уехать из Рима.

– Ты забываешь, Теренция, – мягко сказал Цицерон, – что однажды я уже пытался уехать – и посмотри, куда это нас привело. Наша единственная надежда – оставаться здесь и отвоевать наши позиции.

– И как ты это сделаешь, если даже средь бела дня не можешь ходить без опаски по оживленной улице?! – накинулась на него жена.

– Я найду способ.

– А какую жизнь тем временем будем вести все мы?

– Нормальную жизнь! – внезапно закричал на супругу Марк Туллий. – Мы победим их, ведя нормальную жизнь! И для начала будем спать вместе, как муж и жена!

Я смущенно отвел взгляд.

– Хочешь знать, почему я не пускаю тебя в свою комнату? – спросила Теренция. – Тогда смотри!

И тут, к удивлению Цицерона и, само собой, к моему крайнему изумлению, эта самая добродетельная из римских матрон начала распускать пояс платья. Она позвала на помощь служанку, после чего повернулась спиной к мужу и распахнула свою одежду, и служанка спустила его от основания шеи до низа спины, обнажив бледную кожу между лопатками, пересеченную крест‑накрест по меньшей мере дюжиной ужасных багрово‑красных рубцов.

Марк Туллий ошеломленно уставился на эти шрамы.

– Кто это с тобой сделал?!

Теренция снова натянула платье, и ее служанка опустилась на колени, чтобы завязать пояс.

– Кто это сделал? – тихо повторил Цицерон. – Клодий?

Жена повернулась к нему лицом. Глаза ее были не влажными, а сухими и полными огня.

– Шесть месяцев назад я отправилась повидаться с его сестрой, как женщина с женщиной, чтобы молить за тебя. Но Клодия не женщина, она – фурия! Она сказала, что я не лучше, чем сам предатель, что мое присутствие оскверняет ее дом. Она позвала своего управляющего и велела ему гнать меня бичом вон из дома. С ней были ее низкие дружки, и они смеялись над моим позором.

– Твоим позором?! – вскричал Марк Туллий. – Это лишь их позор! Ты должна была мне рассказать!

– Рассказать тебе?! Тебе, который поздоровался со всем Римом прежде, чем поздороваться с собственной женой? – Женщина словно выплюнула эти слова. – Ты можешь остаться и умереть в городе, если желаешь. А я заберу Туллию и Марка в Тускул и посмотрю, какую жизнь мы сможем вести там.

На следующее утро Теренция и Помпония уехали вместе со своими детьми, а несколько дней спустя (после полного взаимных слез прощания) Квинт тоже покинул Рим, чтобы закупать зерно для Помпея в Сардинии.

Бродя по пустому дому, Цицерон остро ощущал их отсутствие. Он сказал мне, что чувствует каждый удар, который вынесла Теренция, словно бич опускался на его собственную спину, что он истерзал свой мозг в попытках найти способ отомстить за нее, но ничего не смог придумать… До тех пор пока однажды, совершенно неожиданно, перед ним не мелькнул огонек такой возможности.

 

Случилось так, что в то время выдающийся философ Дион Александрийский был убит в Риме под кровом своего друга и хозяина Тита Копония. Это убийство вызвало огромный скандал. Дион приехал в Италию предположительно с дипломатической охранной грамотой, как глава делегации сотни выдающихся египтян, чтобы подать прошение Сенату против восстановления на троне их ссыльного фараона Птолемея XII по прозвищу Флейтист.

Естественно, подозрение пало на самого Птолемея, гостившего у Помпея в его загородном имении в Альбанских горах. Фараон, которого его народ ненавидел за введенные им налоги, предлагал громадное вознаграждение в шесть тысяч золотых талантов, если Рим обеспечит реставрацию его власти, и взятка произвела на Сенат такое же впечатление, какое произвели бы несколько монет, брошенных богачом в толпу умирающих с голоду нищих. В борьбе за честь позаботиться о возвращении Птолемея выявились три главных кандидата: Лентул Спинтер, уходящий в отставку консул[30], который должен был стать губернатором Сицилии и, таким образом, на законных основаниях командовать армией на границах с Египтом; Марк Красс, жаждавший заполучить такие же богатство и славу, какие были у Помпея и Цезаря; и сам Помпей, притворившийся, что это поручение ему неинтересно, но за сценой действовавший активнее остальных в попытках его добиться.

Цицерон не имел никакого желания впутываться в это дело – оно ничего ему не давало. Но он был обязан поддержать Спинтера в благодарность за то, что тот пытался покончить с его изгнанием, и осторожно действовал за сценой в его пользу. Однако, когда Помпей попросил Марка Туллия прибыть и повидаться с фараоном, чтобы обсудить смерть Диона, тот понял, что не может отвергнуть этот призыв.

В последний раз мы посещали дом Помпея Великого почти два года назад, когда Цицерон явился, чтобы умолять помочь ему сопротивляться нападкам Клодия. Тогда Помпей притворился, что его нет дома, дабы уклониться от встречи. Память об этой трусости все еще терзала меня, но мой господин отказался цепляться за воспоминания о прошлом:

– Если я так поступлю, это меня ожесточит, а ожесточенный человек ранит только себя самого. Мы должны смотреть в будущее.

Итак, мы с грохотом проехали долгий путь до виллы Гнея Помпея, миновав по дороге несколько групп людей с оливковой кожей, в экзотических широких одеяниях, дрессирующих зловещих желтоватых борзых с остроконечными ушами, которых так любят египтяне.

Птолемей вместе с Помпеем ожидал Цицерона в атриуме. Фараон был низеньким, пухлым, гладким и смуглым, как и его придворные, и разговаривал настолько тихо, что человек невольно подавался вперед, чтобы уловить, о чем же тот говорит. Одет он был в римском стиле, в тогу.

Марк Туллий поклонился и поцеловал фараону руку, после чего меня пригласили сделать то же самое. Надушенные пальцы Птолемея были толстыми и мягкими, как у ребенка, но я с отвращением заметил обломанные грязные ногти. Из‑за фараона застенчиво выглядывала его юная дочь, сложив на животе руки с переплетенными пальцами. У нее были огромные, черные, как уголь, глаза и ярко‑красные накрашенные губы – маска безвозрастной шлюхи, даже в одиннадцать лет… Во всяком случае, так мне теперь кажется, хотя, возможно, я несправедлив и позволяю своей памяти искажать факты из‑за того, чему суждено было произойти, потому что это была будущая царица Клеопатра, позже причинившая Риму столько бед.

Как только с любезностями было покончено и Клеопатра удалилась вместе со своими служанками, Помпей сразу перешел к делу:

– Убийство Диона начинает ставить в неловкое положение и меня, и его величество. А теперь, в довершение всего, Тит Копоний, у которого гостил Дион, и брат Тита Гай выдвинули обвинение в убийстве. Конечно, все это смехотворно, но их от этого явно не отговорить.

– А кто обвиняемый? – спросил Цицерон.

– Публий Асикий.

Мой хозяин немного помолчал, вспоминая:

– Не один ли это из управляющих твоим поместьем?

– Он самый. Именно поэтому положение становится неловким.

Цицерону хватило такта не спрашивать, виновен Асикий или нет. Он рассматривал вопрос исключительно с юридической точки зрения.

– До тех пор пока дело не закрыто, – сказал он Помпею, – я бы настоятельно советовал его величеству убраться как можно дальше от Рима.

– Почему?

– Потому что на месте братьев Копониев я бы первым делом позаботился о том, чтобы тебя вызвали в суд для дачи показаний.

– А они могут такое сделать? – спросил Помпей.

– Они могут попытаться. Чтобы избавить его величество от затруднений, я бы посоветовал ему находиться далеко отсюда, когда вызов доставят, – по возможности за пределами Италии.

– Но что насчет Асикия? – спросил Гней Помпей. – Если его сочтут виновным, это может бросить на меня большую тень.

– Согласен.

– Тогда нужно, чтобы его оправдали. Надеюсь, ты возьмешься за данное дело? Я бы расценил это как одолжение с твоей стороны.

Цицерону очень не хотелось этого. Но триумвир настаивал, и, в конце концов, Марку Туллию, как всегда, осталось только согласиться.

Перед нашим уходом Птолемей в знак благодарности преподнес Цицерону маленькую древнюю статуэтку павиана, объяснив, что это – Хедж‑Вер, бог письменности. Я полагал, что статуэтка очень ценная, но моему господину она страшно не понравилась.

– Зачем мне их примитивные отсталые боги? – пожаловался он мне после и, должно быть, выбросил ее, потому что я больше никогда ее не видел.

Позже обвиняемый Асикий пришел, чтобы повидаться с нами. Раньше он был командиром легионеров и служил с Помпеем в Испании и на Востоке. Судя по его виду, этот человек был очень даже способен на убийство. Он показал Цицерону присланную ему повестку. Обвинение заключалось в том, что управляющий Помпея посетил рано утром дом Копония с поддельным рекомендательным письмом. Дион как раз вскрывал его, когда Асикий выхватил маленький нож, спрятанный в рукаве, и пырнул пожилого философа в шею. Удар не убил Диона на месте, и на его крики сбежались домочадцы. Согласно написанному в повестке, Асикия узнали прежде, чем тот сумел силой проложить себе дорогу из дома.

Цицерон не расспрашивал, как все было на самом деле. Он лишь сообщил Асикию, что для него лучший шанс оправдаться – это найти хорошее алиби. Кто‑то должен будет поручиться, что он находился с ним в момент убийства, причем, чем больше свидетелей удастся предъявить и чем меньше эти люди будут связаны с Помпеем (или, если уж на то пошло, с Цицероном), тем лучше.

– Это не так уж трудно, – сказал Асикий. – У меня как раз есть товарищ, известный плохими отношениями с Помпеем и с тобой.

– Кто же это? – спросил Марк Туллий.

– Твой старый протеже Марк Целий Руф.

– Руф? А он‑то как замешан в этом деле?

– Какая разница? Он поклянется, что я был с ним в час, когда убили старика. И он теперь сенатор, не забывай, – его слово имеет вес.

Я почти не сомневался, что Цицерон велит Асикию найти себе другого адвоката, так велика была его неприязнь к Руфу. Однако, к моему удивлению, он ответил:

– Очень хорошо. Скажи ему, чтобы пришел повидаться со мной, и мы сделаем его свидетелем.

После того как Асикий ушел, Цицерон спросил меня:

– Руф ведь близкий друг Клодия? Разве он не живет в одном из его домов? И, если уж на то пошло, разве он не любовник его сестры, Клодии?

– Раньше он наверняка им был, – кивнул я.

– Так я и думал.

Упоминание о Клодии заставило Цицерона призадуматься.

– Итак, что же движет Руфом, когда он предлагает алиби доверенному лицу Помпея?

В тот же день, попозже, Марк Целий Руф явился к нам в дом. Ему исполнилось двадцать пять лет, и он был самым молодым членом Сената и очень активно выступал на заседаниях суда. Было странно видеть, как он с важным видом входит в дверь, облаченный в сенаторскую тогу с пурпурной каймой. Всего пять лет назад этот молодой человек был учеником Цицерона, но потом обратился против бывшего наставника и, в конце концов, победил его в суде, выступив обвинителем против Гибриды – соконсула Марка Туллия. Цицерон мог бы ему это простить – ему всегда нравилось наблюдать, как ученик делает карьеру адвоката, – но дружба Руфа с Клодием была слишком большим предательством, и поэтому Цицерон крайне холодно поздоровался и притворился, что читает документы, пока Целий Руф диктовал мне свои показания. Однако Цицерон, по‑видимому, внимательно прислушивался, потому что, когда Руф описал, как принимал у себя в доме Асикия в момент убийства, и назвал адрес этого дома на Эсквилине[31], Цицерон внезапно вскинул глаза и спросил:

– Но разве ты не снимаешь жилье у Клодия на Палатине?

– Я переехал, – небрежно ответил Марк Целий, однако его тон был чересчур беспечным, и Цицерон сразу это заметил.

– Вы с ним поссорились, – показав пальцем на бывшего ученика, сказал он.

– Вовсе нет!

– Ты поссорился с этим дьяволом и его сестрицей из ада. Вот почему ты делаешь Помпею одолжение. Ты всегда был никудышным лгуном, Руф. Я вижу тебя насквозь так ясно, словно ты сделан из воды.

Целий засмеялся. Он был очень обаятелен: говорили, что это самый красивый юноша в Риме.

– Похоже, ты забыл, что я больше не живу в твоем доме, Марк Туллий. Я не должен отчитываться перед тобой, с кем я дружу, – заявил он нахально, а затем легко вскочил на ноги. Он был не только красивым, но и очень высоким. – А теперь – всё. Я обеспечил твоему подзащитному алиби, как меня попросили, и наши дела закончены.

– Наши дела будут закончены, когда я об этом скажу! – весело крикнул ему вслед Цицерон.

Он не потрудился встать, когда гость уходил.

Я проводил Руфа из дома, а когда вернулся, Марк Туллий все еще улыбался.

– Именно этого я и дожидался, Тирон, я чувствую! Он поссорился с теми двумя монстрами. А если это так, то они не успокоятся, пока не уничтожат его. Нам нужно навести справки в городе. Исподтишка. Если понадобится, раздадим деньги информаторам. Но мы должны выяснить, почему он покинул тот дом!

 

Суд над Асикием закончился в тот же день, в какой и начался. Все дело сводилось к слову нескольких домашних рабов против слова сенатора, и, выслушав показания Руфа под присягой, претор приказал судье вынести оправдательный приговор. То была первая из многих юридических побед, одержанных Цицероном после возвращения, и вскоре он стал нарасхват, появляясь на форуме почти каждый день, как и во времена своего расцвета.

Правда, в ту пору в Риме вообще усугубилось насилие, и поэтому его услуги требовались все чаще. Бывали дни, когда суды не могли заседать, потому что это было слишком рискованно. Несколько дней спустя после того, как на Цицерона набросились на Священной дороге, Клодий и его приверженцы напали на жилище Милона и попытались поджечь этот дом. Гладиаторы Тита Анния отбросили их и в отместку заняли загоны для голосований[32] в тщетной попытке помешать избранию Клодия эдилом[33].

Во всем этом хаосе Цицерон углядел благоприятную возможность. Один из новых трибунов, Канний Галл, изложил перед народом законопроект, требуя, чтобы одному лишь Гнею Помпею было поручено вернуть Птолемею египетский трон. Этот законопроект настолько взбесил Красса, что тот заплатил Публию Клодию за организацию народной кампании против Помпея. И, когда Клодий, в конце концов, победил на выборах и стал эдилом, он пустил в ход свои полномочия судьи, чтобы вызвать Помпея для дачи показаний в деле, которое сам Клодий возбудил против Милона.

Слушание проходило на форуме перед многотысячной толпой. Я наблюдал за ним вместе с Цицероном. Помпей Великий поднялся на ростру, но едва он произнес несколько фраз, как сторонники Клодия начали заглушать его пронзительным свистом и медленными аплодисментами. Был своеобразный героизм в том, что Помпей просто опустил плечи и продолжал читать свой текст, хотя никто не мог его расслышать. Наверное, это продолжалось час или больше, а потом Клодий, стоявший в нескольких шагах от ростры, начал всерьез натравливать на Помпея толпу.

– Кто морит людей голодом до смерти? – закричал он.

– Помпей! – заревели его сторонники.

– Кто хочет отправиться в Александрию?

– Помпей!

– А кто должен туда отправиться, по‑вашему?

– Красс!

У Гнея Помпея был такой вид, будто в него ударила молния. Никогда еще его так не оскорбляли. Толпа начала волноваться, как штормовое море, – один ее край напирал на другой, здесь и там закручивались маленькие водовороты драк, и внезапно сзади появились лестницы, которые быстро передали над головами собравшихся вперед. Лестницы вскинули и прислонили к ростре, и по ним начала карабкаться группа подозрительных типов – как оказалось, головорезов Милона. Как только эти люди добрались до возвышения, они ринулись на Клодия и швырнули его вниз, с высоты в добрых двенадцать футов, на головы зрителей. Раздались вопли и приветственные крики. Что произошло после, я не видел, поскольку сопровождающие Цицерона быстро выпроводили нас с форума, подальше от опасного места. Но позже мы выяснили, что Клодий остался невредим и спасся.

На следующее утро Марк Туллий отправился обедать с Гнеем Помпеем и вернулся домой, потирая руки от удовольствия.

– Что ж, если не ошибаюсь, это начало конца нашего так называемого триумвирата – по крайней мере, что касается Помпея. Он клянется, что Красс стоит за заговором с целью убить его, говорит, что никогда больше не будет доверять Крассу, и угрожает, что при необходимости Цезарю придется вернуться в Рим и ответить за свою проделку – за то, что тот создал Клодия и уничтожил конституцию. Я еще никогда не видел Помпея в такой ярости. Ну, а со мной он не мог бы вести себя еще дружелюбнее. Он заверил, что во всех своих делах я могу рассчитывать на его поддержку. Но это еще не все, дальше – больше: когда Помпей как следует приложился к вину, он, в конце концов, рассказал, почему Руф сменил покровителя. Я был прав: между Руфом и Клодией произошел ужасный разрыв – такой, что она заявляет, будто он пытался ее отравить! Естественно, Клодий принял сторону сестры, вышвырнул Руфа из своего дома и потребовал вернуть то, что тот задолжал. Поэтому Руфу пришлось обратиться к Помпею в надежде, что египетское золото оплатит его долги. Разве все это не чудесно?

Я согласился, что все это просто замечательно, хотя и не мог понять, почему это привело Цицерона в такое экстатическое веселье.

– Принеси мне списки преторов, быстро! – велел он.

Я сходил за расписанием судов, на которых мы должны были присутствовать в ближайшие семь дней. Марк Туллий велел посмотреть, когда в следующий раз должен будет появиться Руф. Я провел пальцем по списку судебных заседаний и дел и наконец нашел его имя. Согласно расписанию, ему предстояло выступить в конституционном суде в качестве обвинителя в деле о взятке через пять дней.

– Кого он обвиняет? – спросил Цицерон.

– Бестию, – сказал я.

– Бестию! Этого негодяя!

Мой господин лег на спину на кушетке в знакомой позе, какую обычно принимал, составляя план: руки сомкнуты за головой, взгляд устремлен в потолок. Луций Кальпурний Бестия был его старым врагом, одним из ручных трибунов Катилины. Ему повезло, что его не казнили за предательство вместе с другими пятью заговорщиками. А теперь – вот он, все еще активно участвует в политической жизни и обвиняется в скупке голосов во время последних выборов преторов. Я гадал, какой интерес Бестия может представлять для Цицерона, и после долгого молчания, которое Марк Туллий не нарушил ни единым словом, спросил его об этом.

Его голос звучал так отрешенно, словно я потревожил его во сне.

– Я просто думаю, – медленно проговорил он, – как я могу его защитить.

 

V

 

На следующее утро Цицерон отправился к Бестии, взяв меня с собой. Старый негодяй владел домом на Палатине. Выражение его лица, когда перед ним предстал его давний враг, было удивленным до комизма. С Бестией был его сын Атратин, умный парень, только что облачившийся в тогу взрослого мужчины; ему не терпелось начать карьеру.

Когда Марк Туллий объявил, что желает обсудить его будущее обвинение в суде, Луций Кальпурний, само собой, решил, что сейчас ему вручат еще один иск, и повел себя очень угрожающе. Только благодаря вмешательству юноши, благоговевшего перед Цицероном, Бестию уговорили сесть и выслушать то, что хотел сказать его знаменитый посетитель.

– Я пришел, чтобы предложить тебе свои услуги в роли защитника, – сказал мой хозяин.

Бестия уставился на него с разинутым ртом.

– Зачем, во имя богов, тебе это нужно?!

– Я обязался в этом месяце выступить в интересах Публия Сестия. Это правда, что ты спас ему жизнь во время драки на форуме, когда я был в изгнании?

– Да, правда.

– Ну, тогда, Бестия, судьба снова поставила нас по одну и ту же сторону баррикад. Если я буду защищать тебя, я смогу описать тот случай до мельчайших подробностей, и это послужит основой защиты Сестия, дело которого будет слушаться в том же суде. Это мне поможет. Кто другие твои адвокаты?

– Первым будет выступать Геренний Бальб, а потом – мой сын, вот он.

– Хорошо. Тогда с твоего согласия я буду говорить третьим и добьюсь прекращения дела – обычно я предпочитаю такой исход. Я дам хорошее представление, не беспокойся. Через день‑другой все должно быть закончено.

К тому времени поведение Бестии изменилось: он больше не был полон подозрения и едва мог поверить в свою удачу. Величайший адвокат Рима желал говорить в его защиту!

И, когда пару дней спустя Марк Туллий неторопливо вошел в здание суда, многих его появление заставило задохнуться от изумления. Руф был ошеломлен больше всех. Сам факт, что не кто иной, как Цицерон (против которого Бестия некогда строил заговор с целью убить его) выступил теперь в роли его сторонника, уже почти гарантировал оправдательный приговор. Так и оказалось. Мой господин произнес убедительную речь, после которой коллегия судей проголосовала и сочла Бестию невиновным.

Суд уже закрывался, когда Целий Руф подошел к Цицерону. В кои‑то веки обычное обаяние этого молодого человека исчезло. Он рассчитывал на легкую победу, а вместо этого его карьера наткнулась на препятствие.

– Что ж, надеюсь, ты удовлетворен, – горько сказал он бывшему учителю, – хотя такой триумф не принесет тебе ничего, кроме бесчестья.

– Мой дорогой Руф, – ответил тот, – ты что, ничему не научился? В юридических дебатах не больше чести, чем в соревновании по борьбе.

– Чему я научился, Цицерон, так это тому, что ты по‑прежнему держишь на меня зло и не остановишься ни перед чем, чтобы отомстить своим врагам.

– О, мой дорогой, бедный мальчик, я не считаю тебя своим врагом! Ты не настолько важная персона. Я ловлю рыбу покрупнее.

Это не на шутку взбесило Целия.

– Что ж, можешь передать своему подопечному, – сказал он, – что, поскольку он продолжает настаивать на своей кандидатуре, завтра я выдвину против него второе обвинение. И, когда ты в следующий раз начнешь его защищать, если осмелишься, предупреждаю честно: я буду тебя ждать!

Молодой человек был верен своему слову: очень скоро Бестия и его сын принесли показать Цицерону новый вызов в суд. Бестия с надеждой спросил:

– Ты снова будешь меня защищать, надеюсь?

– О нет, это было бы очень глупо! – возразил Марк Туллий. – Нельзя устроить дважды один и тот же сюрприз. Нет, боюсь, я не могу снова быть твоим адвокатом.

– Что же тогда делать?

– Ну, могу сказать, что я бы сделал на твоем месте.

– Что?

– Я бы подал против него встречный иск.

– А повод?

– Политическое насилие. Это дело имеет приоритет над делами о подкупах. Таким образом, у тебя будет преимущество: он предстанет перед судом первым, до того, как сможет доставить в суд тебя.

Некоторое время Бестия совещался с сыном.

– Нам это нравится, – объявил он затем. – Но можем ли мы и вправду составить против него дело? Он действительно совершал политическое насилие?

– Конечно, – ответил Цицерон. – Разве ты не слышал? Он был замешан в убийстве нескольких человек из тех египетских посланников. Поспрашивай в городе, – продолжал он, – и ты найдешь множество людей, готовых об этом посудачить. Одного человека ты обязательно должен повидать – хотя, конечно, потом должен говорить, что никогда не слышал от меня этого имени. Как только я его произнесу, ты поймешь почему. Тебе надо побеседовать с Клодием или, еще лучше, с его сестрой. Говорят, Руф раньше был ее любовником, а когда их пыл остыл, попытался избавиться от нее с помощью яда. Ты же знаешь, что это за семейка, они любят мстить. Ты должен предложить им позволить присоединиться к твоей тяжбе. Если рядом с тобой встанет Клодий, ты будешь непобедим. Но помни – я тебе ничего подобного не говорил.

Я работал бок о бок с Цицероном много лет и привык к его хитроумным трюкам, так что не думал, что он еще чем‑нибудь сможет меня удивить. Тот день доказал, что я ошибался.

Бестия без конца благодарил его, поклялся действовать осторожно и ушел, полный целеустремленности.

Несколько дней спустя на форуме было вывешено объявление о судебном заседании: Бестия и Клодий объединили свои силы, чтобы осудить Руфа как за нападение на посланников из Александрии, так и за покушение на Клодию.

Вести об этом вызвали сенсацию. Почти все решили, что Руфа признают виновным и приговорят к пожизненному изгнанию и что карьера самого молодого римского сенатора закончена. Когда я показал Цицерону список обвинений, тот сказал:

– Ну и ну! Бедняга Руф… Должно быть, он ужасно себя чувствует. Думаю, мы должны навестить его и приободрить.

И вот мы отправились на поиски дома, который снимал Марк Целий. Цицерон, который в свои пятьдесят лет начал чувствовать, что у него немеют ноги и руки холодными зимними утрами, ехал в носилках, в то время как я шел рядом пешком.

Оказалось, что Руф занимает второй этаж многоквартирного дома в не самой фешенебельной части Эсквилина – недалеко от ворот, где вели свои дела владельцы похоронных бюро.

В доме было темно даже в разгар дня, и Цицерону пришлось попросить рабов зажечь свечи. В их тусклом свете мы обнаружили, что хозяин дома спит пьяным сном, свернувшись под грудой одеял на кушетке. Он застонал, перевернулся и взмолился, чтобы его оставили в покое, но бывший наставник стащил с него одеяла и велел подниматься.

– На кой? – продолжал протестовать молодой человек. – Со мной все кончено!

– С тобой не кончено. Прекрати упрямиться: эта женщина в точности там, где она нам и требуется.

– «Нам»? – переспросил Целий, прищурив на Цицерона налитые кровью глаза. – Когда ты говоришь «нам», подразумевает ли это, что ты на моей стороне?

– Не просто на твоей стороне, мой дорогой Руф. Я собираюсь быть твоим адвокатом!

– Подожди… – Молодой человек осторожно дотронулся до лба, словно проверяя, цел ли он. – Подожди минутку… Так ты все это спланировал?

– Считай, что получаешь политическое образование. А теперь давай сойдемся на том, что все, что было между нами, стерто с табличек, и сосредоточимся на том, чтобы победить общего врага.

Марк Целий начал ругаться. Цицерон некоторое время слушал его, а потом перебил:

– Брось, Руф! Это выгодная сделка для нас обоих. Ты избавишься от той гарпии раз и навсегда, а мне удастся защитить честь моей жены.

С этими словами Марк Туллий протянул бывшему ученику руку. Сперва тот отпрянул, надулся, покачал головой и что‑то пробормотал, но затем, наверное, понял, что выбора у него нет. Как бы то ни было, в конце концов, он тоже протянул руку, и Цицерон тепло ее пожал – и, таким образом, ловушка, приготовленная для Клодии, захлопнулась.

 

Суд был назначен на начало апреля, а значит, должен был совпасть с открытием праздника Великой Матери с ее знаменитым парадом скопцов. Но все равно суду наверняка суждено было привлечь к себе большое внимание, тем более что Цицерона объявили одним из адвокатов Целия Руфа. Другими адвокатами должны были стать сам обвиняемый и Марк Красс, в доме которого Руф также обучался в ранней юности. Я уверен, что Красс предпочел бы не оказывать такую услугу своему бывшему протеже, особенно учитывая присутствие Цицерона на скамье рядом с Целием, но правила патронажа накладывали на триумвира это тяжелое обязательство.

Другую сторону снова представляли юный Атратин и Геренний Бальб, оба взбешенные двуличностью Марка Туллия, которого не особо заботило их мнение, и Клодий, представлявший интересы своей сестры. Он, без сомнения, тоже предпочел бы находиться на празднике Великой Матери, за которым как эдил обязан был надзирать, но он вряд ли мог отказаться от присутствия в суде, раз на кону стояла честь его семьи.

Я с любовью храню воспоминания о Цицероне того времени, за несколько недель до суда над Руфом. Мой господин как будто снова держал в руках все нити жизни, точно так же, как в пору своего расцвета. Он активно выступал в судах и в Сенате, а потом отправлялся обедать со своими друзьями. Он даже переехал обратно в дом на Палатине, хоть и не до конца отстроенный. Там все еще воняло известью и краской и рабочие оставляли повсюду следы грязи, натасканной из сада, но Марк Туллий так наслаждался возращением в собственный дом, что все это его не заботило. Его мебель и книги были принесены со склада, домашние боги расставлены на алтаре, и Теренцию вместе с Туллией и Марком вызвали из Тускула.

Теренция осторожно вошла в дом и ходила из комнаты в комнату, с отвращением морща нос из‑за острого запаха свежей штукатурки. Ей с самого начала не очень нравилось это место, и теперь она не собиралась менять свое мнение. Но Цицерон уговорил ее остаться.

– Женщина, которая причинила тебе столько боли, никогда больше тебя не обидит. Может, она и подняла на тебя руку, но даю слово: я освежую ее заживо.

А еще он, к своей огромной радости, узнал, что после двух лет разлуки Тит Помпоний Аттик наконец‑то возвращается из Эпира.

Едва добравшись до городских ворот, Аттик тут же явился осмотреть заново отстроенный дом Цицерона. В отличие от Квинта, он ничуть не изменился. Его улыбка была такой же неизменной, и он все так же перебарщивал с очаровательностью манер:

– Тирон, мой дорогой, огромноетебе спасибо за то, что ты так преданно заботишься о моем старейшем друге! – воскликнул он, увидев меня.

Фигура его была по‑прежнему элегантной, а серебряные волосы – все такими же гладкими и хорошо постриженными. Изменилось только то, что теперь за ним шла застенчивая юная девушка, по меньшей мере на тридцать лет моложе его, которую он представил Цицерону… как свою невесту!

Я думал, что Марк Туллий упадет в обморок от потрясения. Девушку звали Филия. Она была из безвестной семьи, не имеющей денег, да и особой красотой не отличалась – просто тихая, домашняя, сельская девочка. Однако Аттик был до безумия в нее влюблен.

Сперва Цицерон крайне огорчился.

– Это нелепо, – проворчал он мне, когда пара ушла. – Он даже на три года старше меня! Он старается заполучить жену или сиделку?

Думаю, больше всего его задевало то, что Тит Помпоний никогда раньше о ней не упоминал, и беспокоило, что она может помешать непринужденной близости их дружбы. Но Аттик был так откровенно счастлив, а Филия – так скромна и жизнерадостна, что вскоре Цицерон изменил мнение о ней в лучшую сторону, и иногда я видел, что он поглядывает на нее почти тоскливо, особенно когда Теренция пребывала в сварливом настроении.

Филия быстро стала близкой подругой и наперсницей Туллии. Они были одного возраста и похожи характерами, и я часто видел, как они идут куда‑нибудь вместе, держась за руки. Туллия к тому времени уже год как овдовела и, при поддержке Филии, объявила теперь, что готова снова выйти замуж. Цицерон навел справки о подходящих парах и вскоре предложил Фурия Крассипа – молодого, богатого, красивого аристократа из древней, но непримечательной семьи, страстно желающего сделать карьеру сенатора. Крассип также недавно унаследовал красивый дом и парк сразу за городскими стенами.

Туллия спросила моего мнения о нем.

– Неважно, что я думаю, – ответил я. – Вопрос в следующем: тебе он нравится?

– Думаю, да, – призналась молодая женщина.

– Думаешь или уверена?

– Уверена.

– Тогда этого достаточно.

По правде говоря, я считал, что Крассип влюблен скорее в мысль о том, что Цицерон станет его тестем, чем в мечту, что Туллия станет его женой. Но я придержал эту точку зрения при себе. Была назначена дата свадьбы.

Кто знает тайны чужого брака? Уж конечно, не я. Марк Туллий, например, давно жаловался мне на раздражительность Теренции, на ее одержимость деньгами и на ее предрассудки, а также на холодность и грубый язык. Однако весь тщательно продуманный юридический спектакль, который он ухитрился дать в центре Рима, был ради нее – то был способ загладить все беды, свалившиеся на нее из‑за краха его карьеры. В первый раз за долгое время их брака он положил к ее ногам самый великий дар, какой мог предложить, – свое ораторское искусство.

Впрочем, Теренция никогда особо не хотела слушать его речи. Она вряд ли когда‑либо слышала публичные выступления Цицерона и точно никогда не бывала на его выступлениях в суде. Не имела она никакого желания начинать слушать их и сейчас. Ее муж пустил в ход немалую долю своего красноречия, чтобы убедить ее хотя бы покинуть дом и спуститься на форум тем утром, когда он должен был выступать там по делу Руфа.

К тому времени судебное заседание шло уже второй день. Обвинение по делу уже было изложено, и Руф с Крассом ответили на него. Оставалось только выслушать выступление Цицерона. Пока другие говорили, он сидел, с трудом скрывая свое нетерпение: детали дела были для него неважны, и адвокаты нагнали на него скуку. Атратин смущающе‑пронзительным голосом описал Марка Целия Руфа как безнравственного, постоянно предающегося наслаждениям, погрязшего в долгах «красавчика Ясона в вечной погоне за золотым руном», которому Птолемей заплатил, чтобы тот запугивал александрийских посланников и устроил убийство Диона.

Следующим выступал Клодий. Он описал, как его сестра, «эта скромная и утонченная вдова», была одурачена Целием Руфом и дала ему золото по доброте душевной – ибо полагала, что деньги будут потрачены на общественные развлечения. Но Руф воспользовался деньгами, чтобы подкупить убийц Диона, а потом дал яд слугам Клодии, чтобы убить ее и замести следы.

Красс, в своей медлительной и тяжеловесной манере, и Руф, с типичной для него живостью, дали отпор каждому из обвинений. Но мнения склонялись к тому, что обвинение добилось успеха и юного подлеца, скорее всего, признают виновным. Таково было положение вещей, когда на форуме появился Цицерон.

Я проводил Теренцию на ее место, в то время как ее муж проложил себе дорогу через тысячи зрителей и поднялся по ступеням храма туда, где заседал суд.

Жюри состояло из семидесяти пяти присяжных. Рядом с ними сидел претор Домиций Кальвин со своими ликторами и писцами, а слева размещались обвинители, за которыми в боевом порядке выстроились их свидетели. Среди свидетелей в первом ряду, в скромном одеянии, но привлекая к себе всеобщее внимание, была и Клодия. Ей почти исполнилось сорок, но она все еще была красива: величественная особа со знаменитыми огромными темными глазами, которые могли в один миг приглашать к интимности, а в следующий – грозили убить. Было известно, что они с Клодием необычайно близки – настолько близки, что их даже часто обвиняли в инцесте.

Я видел, как Клодия слегка повернула голову, чтобы проследить за Цицероном, пока тот шел на свое место. Выражение ее лица было презрительно‑равнодушным. Но она, должно быть, гадала, что будет дальше.

Марк Туллий поправил складки тоги. Записок у него с собой не было. Громадную толпу накрыла тишина.

Цицерон посмотрел туда, где сидела Теренция, а потом повернулся к жюри:

– Сограждане, все, кто не знает наших законов и обычаев, могут недоумевать – почему мы здесь, во время общенародного праздника, когда все остальные суды приостановили свою деятельность? Почему мы здесь, чтобы судить трудолюбивого молодого человека блестящего интеллекта – тем более когда оказывается, что его атакует тот, кого некогда он сам преследовал по суду, – и богатую куртизанку?

Тут по форуму прокатился оглушительный рев – такой звук толпа издает при начале игр, когда знаменитый гладиатор делает свой первый выпад. Вот на это они и явились посмотреть!

Клодия уставилась перед собой, словно превратившись в мраморную статую. Я уверен – они с братом никогда бы не выдвинули свои обвинения, если б думали, что против них может выступить Цицерон. Но теперь путь к отступлению был для них отрезан.

Дав понять, что будет дальше, мой хозяин продолжал возводить здание своего дела. Он нарисовал портрет Руфа, в котором того никогда не узнали бы его знакомые – здравомыслящего, тяжко трудящегося слуги государства, чьей главной неудачей было то, что «он родился не лишенным красоты». Это и привлекло к нему внимание Клодии, «Медеи Палатина», жившей в доме, расположенном по соседству с домом, в который он переехал.

Цицерон встал позади сидящего Целия и сжал его плечо.

– Перемена места жительства стала для этого молодого человека причиной всех его злосчастий и всех сплетен, потому что Клодия – женщина не только благородного происхождения, но и пользующаяся дурной славой, о которой я скажу не более того, что требуется для опровержения обвинений.

Оратор помедлил, чтобы подогреть в толпе чувство ожидания.

– Как многим из вас известно, я нахожусь в состоянии большой личной вражды с мужем этой женщины…

Тут он остановился и раздраженно щелкнул пальцами.

– Я имел в виду – с братом: вечно я в этом путаюсь.

Марк Туллий идеально выбрал время для такого высказывания, и по сей день даже люди, ничего больше не знающие о Цицероне, цитируют эту шутку.

Почти все в Риме в тот или иной миг испытали высокомерие Клавдиев, поэтому то, как их высмеяли, было неотразимым. Это произвело впечатление не только на публику, но и на жюри, и даже претор представлял собой изумительное зрелище.

Теренция в замешательстве повернулась ко мне:

– Почему все смеются?

Я не знал, что ей ответить.

Когда порядок был восстановлен, Цицерон продолжал с угрожающим дружелюбием:

– Что ж, мне воистину жаль, что я сделал эту женщину своим врагом, тем более что для всех остальных мужчин она – подруга. Итак, позвольте сперва спросить ее – предпочитает ли она, чтобы я обошелся с ней сурово, в старомодной манере, или мягко, как это принято сейчас?

И тут, к очевидному ужасу Клодии, Марк Туллий двинулся к ней. Он улыбался, протянув руку, приглашая ее выбрать: словно тигр, играющий со своей добычей. Остановился оратор в каком‑то шаге от нее.

– Если она предпочитает старый метод, то я должен призвать из мертвых одного из длиннобородых мужей древности, дабы тот упрекнул ее…

Я часто размышлял, как в тот миг должна была повести себя Клодия, и при более глубоком обдумывании решил, что для нее лучше всего было бы посмеяться вместе с Цицероном… Попытаться завоевать симпатии толпы какой‑нибудь небольшой пантомимой, которая показала бы, что она принимает участие в шутке. Но эта женщина была из рода Клавдиев. Никогда раньше никто не осмеливался открыто над ней смеяться, не говоря уже о простых людях на форуме, так что она была в ярости и к тому же, наверное, в панике, поэтому ответила наихудшим образом из всех возможных: повернулась спиной к Цицерону, как надувшийся ребенок.

Оратор пожал плечами.

– Очень хорошо, позвольте мне призвать члена ее семьи… А именно – Аппия Клавдия Слепого[34]. Он почувствует наименьшее сожаление, поскольку не сможет видеть ее. Если б он появился, вот что он сказал бы…

Теперь Цицерон обратился к Клодии «призрачным» голосом, закрыв глаза и протянув вперед руки. При виде этого даже Публий Клодий начал смеяться.

– О, женщина, что ты содеяла с Руфом, этим юнцом, который достаточно молод, чтобы быть сыном твоим? Почему ты была либо так близка с ним, что дала ему золото, либо вызвала такую его ревность, каковая послужила бы оправданием отравлению? Почему Руф находился с тобою в столь тесной связи? Он твой кровный родственник? Родственник со стороны мужа? Друг усопшего мужа твоего? Нет, нет, о, нет! Тогда что могло быть промеж вас, кроме безрассудной страсти? О, горе мне! Для того ли я провел водопровод в Рим, чтобы ты могла пользоваться им после своих кровосмесительных связей? Для того ли я построил Аппиеву дорогу, чтобы ты могла то и дело разъезжать по ней с мужьями других женщин?

С этими словами призрак старого Аппия Клавдия испарился, и Цицерон обратился к спине отвернувшейся Клодии своим обычным голосом:

– Но, если ты предпочитаешь более близкого родственника, позволь поговорить с тобой голосом вот этого твоего младшего брата, который любит тебя сильнее всех… Вообще‑то, еще будучи мальчиком нервного нрава и находясь во власти ночных кошмаров, он привык всегда ложиться в постель со своей старшей сестрой. Представляю, как он говорит тебе…

Тут Марк Туллий идеально изобразил светскую сутулую позу Клодия и его плебейский протяжный выговор:

– «О чем тут беспокоиться, сестрица?» Итак, вообрази некоего молодого человека. Он красив. Он высок. Ты не можешь им надышаться. Ты знаешь, что достаточно стара, чтобы быть его матерью. Но ты богата, поэтому покупаешь ему вещи, чтобы приобрести его привязанность. Это длится недолго. Он называет тебя каргой. Ну так забудь о нем – просто найти себе другого, двух других, десяток… В конце концов, именно так ты обычно и поступаешь.

Клодий больше не смеялся. Он смотрел на Цицерона так, словно ему хотелось перебраться через скамьи в суде и задушить его. Зато публика хохотала без удержу.

Я огляделся по сторонам и увидел мужчин и женщин, у которых по щекам текли слезы. Сочувствие – вот сущность ораторского искусства. Цицерон полностью привлек на свою сторону эту необъятную толпу – после того, как он заставил людей смеяться вместе с ним, ему было легко заставить их разделить его ярость, когда он приготовился убивать.

– Теперь я забываю, Клодия, все зло, которое ты мне причинила, я отбрасываю память о том, что я выстрадал, я обхожу молчанием твои жестокие поступки в отношении моей семьи во время моего отсутствия… Но вот о чем я спрашиваю тебя: если женщина, не имеющая мужа, открывает свой дом всем мужским желаниям и публично ведет жизнь куртизанки, если она имеет привычку посещать пирушки вместе с совершенно чужими ей мужчинами, если она делает это в Риме, в своем парке за городскими стенами и среди толп у Неаполитанского залива, если ее объятья и ласки, ее увеселения на берегу и на море, ее званые обеды делают ее не только куртизанкой, но и бесстыдной и своенравной развратницей, – если она занимается всем этим, а молодой человек уличен в связях с такой женщиной, следует ли считать его развратителем или развращенным, соблазнителем или соблазненным? Все обвинение исходит от враждебной, имеющей дурную славу, безжалостной, запятнанной преступлениями и похотью семьи. Изменчивая и раздраженная матрона состряпала это обвинение. Сограждане жюри, не дозвольте, чтобы Марк Целий Руф был принесен в жертву ее похоти! Если вы вернете Руфа в целости и сохранности мне, его семье и государству, вы найдете в нем человека, связанного обязательствами, преданного вам и вашим детям. И вы прежде всех других, сограждане, пожнете богатые и постоянные плоды его трудов и усилий.

На том все и кончилось.

Еще минуту Цицерон стоял, протянув одну руку к жюри, а другую – к Руфу.

Царила тишина. А потом как будто громадная подземная сила поднялась из‑под форума, и мгновение спустя воздух стал дрожать от топота тысяч пар ног и одобрительного рева толпы. Кое‑кто начал показывать на Клодию и кричать, многократно повторяя одно и то же слово:

– Шлюха! Шлюха! Шлюха!

Очень быстро этот речитатив подхватили повсюду вокруг нас, и в воздухе снова и снова замелькали указывающие на обвинительницу руки.

– Шлюха! Шлюха! Шлюха!

Клодия озадаченно и недоверчиво смотрела на это море ненависти. Она как будто не заметила, как ее брат пересек площадку и встал рядом с нею, но когда он схватил ее за локоть, это словно вырвало ее из оцепенения. Женщина взглянула на него и, наконец, после ласковых уговоров, позволила увести себя с возвышения, с глаз людских, во тьму безвестности, из которой, поверьте, больше не показалась всю свою жизнь.

 

Так Цицерон отомстил Клодии и вернул свое положение самого влиятельного голоса в Риме. Вряд ли есть необходимость добавлять, что Руфа оправдали и что ненависть Клодия к моему господину удвоилась.

– Однажды, – прошипел он, – ты услышишь звук за своей спиной и, когда обернешься, я буду там, обещаю!

Марк Туллий засмеялся над грубостью этой угрозы, зная, что он слишком популярен, чтобы Клодий осмелился на него напасть – по крайней мере сейчас.

Что же касается Теренции, хотя она порицала вульгарность шуток Цицерона и ее ужаснула грубость толпы, но, тем не менее, она была довольна тем, что враг ее полностью социально уничтожен. Когда они с мужем шли домой, она взяла его за руку – впервые за многие годы я стал свидетелем такого открытого проявления привязанности с ее стороны.

На следующий день, когда Цицерон спустился с холма, чтобы присутствовать на заседании Сената, его окружили и простые люди, и множество сенаторов, ожидавших на улице начала их работы. Принимая поздравления своих собратьев, мой хозяин выглядел точно таким же, каким был в дни своего могущества, и я видел, что он точно так же, как раньше, опьянен подобным приемом.

Случилось так, что это было последнее заседание Сената перед ежегодными каникулами, и в воздухе висело лихорадочное настроение. После того как гаруспики[35] постановили, что небеса сейчас благосклонны, и сенаторы начали один за другим входить, чтобы начать дебаты, Цицерон поманил меня к себе и показал главную тему в повестке дня, которую предстояло сегодня обсудить: выдачу из казны сорока миллионов сестерциев Помпею на финансирование его закупок зерна.

– Это может быть интересным, – кивнул Марк Туллий на Красса, двинувшегося в зал с мрачным выражением лица. – Я вчера перемолвился с ним парой слов насчет этого. Сперва Египет, теперь это – он в ярости из‑за мании величия Помпея. Воры готовы вцепиться друг другу в глотки, Тирон, и это может дать мне возможность пошалить.

– Будь осторожней, – предупредил я его.

– О, боги, да: «Будь осторожней!» – передразнил он меня и хлопнул по моей макушке свернутой повесткой дня. – Ну, после вчерашнего у меня есть немного власти, а тебе известно, что я всегда говорю: власть существует для того, чтобы ею пользоваться.

С этими словами Цицерон бодро вошел в здание Сената.

Я не собирался оставаться на заседание, потому что у меня было много работы: я готовил к публикации вчерашнюю речь Цицерона. Однако теперь я передумал и встал в дверях.

Председательствующим консулом был Корнелий Лентул Марцеллин – аристократ‑патриот старого толка, враждебно настроенный к Клодию, поддерживающий Цицерона и подозрительно относящийся к Помпею. Он позаботился о том, чтобы вызвать ряд ораторов, дружно осудивших выдачу Помпею Великому такой огромной суммы. Как указал один из выступавших, таких денег в любом случае не было в наличии, так как каждый сэкономленный медяк был потрачен на выполнение закона Цезаря, согласно которому ветераны Помпея и городская беднота наделялись землями в Кампании.

Публика начала скандалить. Сторонники Гнея Помпея прерывали криками его противников, а противники отвечали им тем же. Самому Помпею не разрешалось присутствовать, так как полномочия по сбору зерна влекли за собой империй[36] – власть, запрещавшую тому, кто ею обладал, входить в Сенат. Судя по виду Красса, он был доволен тем, как идут дела. В конце концов, Цицерон дал понять, что желает говорить, и публика стихла, а сенаторы подались вперед, чтобы услышать, что он скажет.

– Благородные члены Сената, – сказал Цицерон, – вспомните, что именно по моему предложению Помпею с самого начала даровали эти полномочия по зерну. Поэтому я вряд ли буду противиться им сейчас. Мы не можем сегодня приказать человеку выполнить некую работу, а завтра отказывать в средствах для ее выполнения.

Сторонники Помпея громко загомонили, соглашаясь.

Но Цицерон поднял руку.

– Однако, как тут красноречиво указали, наши ресурсы ограничены. Казна не может оплатить все. Нельзя ожидать дармовых приобретений зерна по всему миру, чтобы накормить наших граждан, и в то же время раздавать дармовые фермы солдатам и плебеям. Когда Цезарь провел этот закон, даже он, несмотря на всю свою великую силу предвидения, едва ли представлял, что настанет день – и очень скоро настанет, – когда ветеранам и городской бедноте не нужны будут фермы, чтобы выращивать зерно, потому что зерно им дадут просто бесплатно.

– О! – восхищенно закричали с тех скамей, где сидели аристократы. – О! О!

И они показали на Марка Красса, который вместе с Помпеем и Цезарем был одним из создателей закона о землях. Красс же неотрывно смотрел на Цицерона, хотя лицо его оставалось бесстрастным и невозможно было понять, о чем он думает.

– Разве не было бы разумным в свете изменившихся обстоятельств, – продолжал Марк Туллий, – этому благородному собранию опять взглянуть на закон, принятый во время консульства Цезаря? Теперь явно не время всесторонне обсуждать его, поскольку это сложный вопрос, и я сознаю, что собравшимся не терпится сделать перерыв в заседаниях. Потому я предложил бы, чтобы данную тему внесли в повестку дня при первой же возможности, когда мы соберемся вновь.

– Поддерживаю! – закричал Луций Домиций Агенобарб – патриций, женатый на сестре Катона. Он так сильно ненавидел Цезаря, что недавно потребовал, чтобы того лишили командования над легионами в Галлии.

Несколько десятков других аристократов также вскочили, громко поддерживая предложение оратора, а люди Помпея, похоже, были слишком сбиты с толку, чтобы как‑то отреагировать: в конце концов, в основном речь Цицерона вроде бы поддерживала их начальника. Это и вправду была неплохая маленькая шалость, и, когда мой хозяин сел и посмотрел туда, где в конце прохода стоял я, я мысленно вообразил, как он подмигнул мне.

Консул шепотом посовещался со своими писцами и объявил, что ввиду очевидной поддержки выдвинутого Цицероном ходатайства вопрос будет обсуждаться в майские иды[37].

На этом заседание было закрыто, и сенаторы начали двигаться к выходу. Быстрее всех шел туда Красс, который чуть не сбил меня с ног, вылетев из здания в нетерпеливом желании убраться из здания Сената.

 

 

Конец ознакомительного фрагмента – скачать книгу легально

 

[1] «&» – «и». Etc (et cetera) – и так далее (лат.). NB (nota bene) – обрати внимание (лат.); пометка на полях для выделения важного текста. I. e. – от id est (лат.) – то есть. E. g. – от exempli gratia (лат.) – например.

 

[2] Асконий Педиан (ок. 3 г. н. э. – ок. 88 г. н. э.) – знаменитый толкователь Цицерона.

 

[3] Лаций – равнина между Тибром и Кампанией.

 

[4] Бовиллы – городок в Лации, на Аппиевой дороге, в 12 милях от Рима.

 

[5] Гай Корнелий Веррес (ок. 115–43 гг. до н. э.) – наместник Сицилии 73–71 гг. до н. э. Цицерон возбудил против него иск от имени сицилийских городов в 70 г. до н. э. и так искусно повел обвинение, что Веррес в начале процесса вынужден был покинуть Рим и был осужден уже заочно.

 

[6] Ликтор – один из служителей, сопровождавших высших гражданских и военных должностных лиц Рима.

 

[7] Закон Клодия об изгнании Цицерона (лат.).

 

[8] Лилибея – ныне город Марсал на Сицилии.

 

[9] Иллирик – историческая область в северо‑западной части Балканского полуострова; префектура в составе Римской империи.

 

[10] Аполлоний Молон – древнегреческий ритор, руководил на о. Родос школой риторики.

 

[11] Эгнатиева дорога – Via Egnatia (лат.) – соединяла Диррахий с Фессалоникой на берегу Эгейского моря.

 

[12] Мирмиллоны – гладиаторы, сражавшиеся хорошо вооруженными, с мечом (гладиусом) и щитом (скутумом).

 

[13] Эмилиева дорога соединяла города Пьяченцу и Римини.

 

[14] Базилика (от греч. basilik – «царский дом») – прямоугольное здание, разделенное внутри рядами колонн или столбов на продольные части – нефы. В Древнем Риме базилики служили залами суда, рынками и т. д.

 

[15] В подлиннике – «Комментарии». У нас это произведение известно, как «Записки о галльской войне».

 

[16] Каллисто – в древнегреческой мифологии одна из спутниц богини Артемиды. В нее влюбился Зевс, и ревнивая Гера превратила ее в медведицу. Зевс вознес Каллисто и ее сына на небо, где они стали созвездиями: Каллисто – Большой Медведицей, ее сын Аркад – Волопасом. Но Гера запретила ей освежаться часть суток в океане, поэтому Большая Медведица никогда не заходит.

 

[17] Комиций – место на римском Форуме, где проходили народные собрания.

 

[18] Праздник Флоры, или Флоралии, – праздник богини весны Флоры, отмечался с 28 апреля по 3 мая.

 

[19] Центурия – в данном случае сто человек.

 

[20] Большой Цирк – самый большой ипподром в Древнем Риме.

 

[21] Целий – один из семи холмов Рима.

 

[22] Ауспиции (здесь) – гадания. От латинского «auspex» – «птиценаблюдатель». Гадания проводились по полету птиц, крику животных, явлениям на небе и т. д.

 

[23] Клиент (здесь) – гражданин, отдавшийся под покровительство патрона и находившийся в зависимости от него.

 

[24] Флагитация – позорящая песня.

 

[25] Имплювий – бассейн для стока дождевой воды.

 

[26] Легат (здесь) – представитель.

 

[27] Митра (здесь) – покрывавший голову женщины кусок материи в виде чепчика, доходившей до половины головы и оставлявшей спереди открытыми уложенные волосы.

 

[28] Добрая Богиня (лат. Bona Dea) – богиня плодородия, здоровья и невинности, богиня‑покровительница женщин.

 

[29] Таблинум – помещение, примыкавшее к атриуму и обычно отделявшееся от него ширмой или перегородкой. Служило чем‑то вроде «кабинета» – тут хранили документы и принимали деловых посетителей.

 

[30] Консулы избирались на один год. После окончания срока пребывания на этой должности они получали в управление какую‑либо провинцию и звание проконсула.

 

[31] Эсквилин (Эсквилинский холм) – холм, на котором располагалось древнейшее после Палатина римское селение.

 

[32] При голосовании на Марсовом поле голосующий входил в одно из 35 (по числу триб) закрытых помещений, которые назывались «загонами» (или «оградами»).

 

[33] Эдил – должностное лицо, ведавшее общественными играми, надзором за строительством и содержанием храмов, водопроводов, раздачей хлеба гражданам и т. д.

 

[34] Аппий Клавдий Слепой – цензор в 312 г. до н. э., консул в 307 г., претор в 295 г., диктатор в период между 292 и 285 гг. Ослеп к концу жизни. При нем был построен первый римский водопровод и сооружена Аппиева дорога, соединившая Рим с Капуей.

 

[35] Гаруспик – предсказатель, читающий будущее по внутренностям животных.

 

[36] Империй – в Древнем Риме право на верховную власть. Оно вручалось большей частью общества одному, заслужившему это право человеку.

 

[37] Иды (лат. Idus, от этрусск. iduare, «делить») – так в римском календаре назывался день в середине месяца. На 15‑е число иды приходились в марте, мае, июле и октябре; на 13‑е – в остальных восьми месяцах.

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика