Моим дочерям, Клэр и Джейн, которые помогали мне
Пятница, 1 января 2021 года
Сегодня, 1 января 2021 года, рано утром, а точнее – в три минуты пополуночи, в возрасте двадцати пяти лет, двух месяцев и двенадцати дней в пьяной драке в пивной на окраине Буэнос?Айреса погиб последний человек, которому суждено было родиться на земле. Если верить первым сообщениям, Жозеф Рикардо умер так же, как и жил. Он не смог свыкнуться с исключительностью, если можно так выразиться, положения последнего из людей, чье рождение было официально зафиксировано для истории, причем исключительностью, на самом деле никак не связанной с его личными качествами. А теперь он мертв. Об этой новости здесь, в Британии, сообщили в девятичасовом выпуске новостей Государственной радиослужбы, но я услышал о ней случайно. Я уже почти собрался сделать первую запись в дневнике о последней половине своей жизни, как вдруг обратил внимание на часы и подумал, что неплохо было бы послушать радио. О смерти Рикардо упомянули в последнюю очередь, да и то лишь коротко, в нескольких предложениях, которые были произнесены диктором без эмоций, старательно безразличным голосом. Однако это сообщение послужило еще одним дополнительным оправданием того, чтобы начать дневник именно сегодня, в первый день нового года и в день моего пятидесятилетия. Мне в детстве нравилось это сочетание, несмотря на неудобство празднования дня рождения сразу после Рождества, ведь на оба торжества я получал всего один подарок.
Начиная писать, я полагал, что эти три события – Новый год, мой пятидесятый день рождения и смерть Рикардо – вряд ли послужат оправданием марания первых страниц нового дневника. Но я не остановлюсь, хотя бы для того, чтобы преодолеть собственное отчаяние. Если окажется, что писать не о чем, я стану описывать все подряд, а потом, если доживу до старости – на что может рассчитывать большинство из нас, ибо мы стали большими специалистами по продлению жизни, – я открою одну из припасенных впрок жестяных банок со спичками и разожгу свой собственный маленький костер тщеславия. Я не намерен оставлять дневник как свидетельство о последних годах жизни одного мужчины. Даже в своих самых эгоистичных мыслях я не способен настолько поддаться самообману. Да и какой особый интерес может представлять дневник Теодора Фэрона, доктора философии, члена совета Мертон?колледжа Оксфордского университета, историка, специализирующегося на Викторианской эпохе, разведенного, бездетного, одинокого, чье единственное притязание на то, чтобы войти в историю, основывается на том факте, что он приходится двоюродным братом Ксану Липпиату, диктатору и Правителю Англии? Во всяком случае, для этого никаких особых заслуг не требуется. По всему миру государства готовятся заложить на хранение документальные свидетельства для потомков, которые, в чем мы все еще изредка стараемся убедить себя, могут прийти нам на смену, или для существ с других планет, которые, приземлившись в этой зеленой безлюдной пустыне, вдруг захотят узнать, какая интересная жизнь бурлила здесь когда?то. Мы складываем на хранение наши книги и рукописи, картины великих художников, музыкальные инструменты и партитуры, памятники материальной культуры. Самые крупные библиотеки мира через сорок лет в большинстве своем останутся без освещения и будут опечатаны. Сохранившиеся здания будут говорить сами за себя. Мягкий камень Оксфорда вряд ли протянет больше двух веков. Уже теперь руководство университета спорит, стоит ли заново облицовывать осыпающиеся стены театра Шелдона. Но мне нравится представлять, как мифические существа приземляются на площади Святого Петра и входят в грандиозную безмолвную базилику, откликающуюся эхом из?под многовековой пыли. Поймут ли пришельцы, что это был величайший из храмов, воздвигнутых человечеством одному из его богов? Будет ли им любопытно узнать о происхождении этого божества, которому поклонялись с такой помпой и великолепием, будут ли они заинтригованы тайной его символа, одновременно столь простого – две скрещенные палки, повсеместно встречающиеся в природе, – и в то же время отягощенного золотом, усыпанного драгоценными камнями и великолепно украшенного? Или их ценности и их менталитет будут настолько чужды нашим, что их не тронет то, что поражало нас и внушало благоговейный трепет? Однако, несмотря на открытие – кажется, это было в 1997 году? – планеты, на которой, как сообщили нам астрономы, могла бы существовать жизнь, не многие из нас по?настоящему верят в пришельцев. Инопланетяне наверняка существуют. Конечно же, странно было бы предположить, что разумная жизнь могла зародиться и существовать лишь на одной маленькой планете в необъятной Вселенной. Но мы не доберемся до них, а они не прилетят к нам.
Двадцать лет назад, когда мир уже почти уверовал в то, что наш человеческий род навсегда потерял способность к воспроизводству, поиск последнего зафиксированного случая рождения человека превратился во всеобщую навязчивую идею, вопрос национальной гордости, международное состязание, в конечном счете столь же бессмысленное, сколь и энергично?издевательское. Чтобы факт рождения считался официально признанным, необходимо было зарегистрировать его точное время. Это сразу выводило за рамки исследования часть представителей человечества, поскольку был известен лишь день, но не час их рождения, а потому с самого начала подразумевалось, хотя особо и не подчеркивалось, что результат поиска никогда не будет считаться окончательным. Почти наверняка последний рожденный на земле человек практически не замеченным проскользнул в этот равнодушный мир, где?нибудь в джунглях, в какой? нибудь примитивной хижине. Но через месяцы проверок и перепроверок таким человеком официально был признан Жозеф Рикардо, метис, незаконнорожденный, появившийся на свет в больнице Буэнос?Айреса в две минуты четвертого по Гринвичу 19 октября 1995 года. И как только результат был провозглашен, Рикардо получил возможность эксплуатировать свою известность так, как он это умел; мир же, словно вдруг осознав бесполезность затеи, потерял к нему всякий интерес. А теперь Рикардо умер, и я не уверен, что какая?нибудь страна захочет вытаскивать на свет других уже забытых кандидатов.
Нас приводит в отчаяние и деморализует не столько мысль о надвигающемся конце человеческого рода и даже не столько наша неспособность его предотвратить, сколько провал попыток обнаружить причину всего этого. Западная наука и западная медицина не подготовили нас к масштабу и унизительности такой катастрофы. Человечество узнало множество болезней, не поддававшихся диагностике и лечению, одна из которых едва не уничтожила население двух континентов, пока сама не сошла на нет. Но в конечном счете мы всегда могли объяснить, почему так получалось. Мы давали названия вирусам и микробам, которые и сегодня донимают нас, к нашей большой досаде. Мы считаем личным оскорблением то, что они все еще внезапно нападают на нас подобно старым врагам, то и дело устраивая мелкие стычки и изредка одерживая над нами верх. Западная наука была нашим божеством. Она сохраняла, успокаивала, исцеляла, согревала, кормила и развлекала нас разнообразием своих возможностей, а мы чувствовали себя вправе критиковать и иногда отвергать ее, как люди всегда отвергали своих богов. Но при этом мы знали, что, несмотря на нашу ересь, это божество – наше творение и наша рабыня – все же станет заботиться о нас, предоставляя анестезию при боли, давая нам искусственное сердце, новое легкое, антибиотики, движущиеся колеса автомобилей и мелькающие кадры кино. Когда мы нажмем выключатель, свет наверняка загорится, а если нет – мы всегда сможем выяснить почему. Естественные и точные науки никогда не были моим коньком. Я мало разбирался в них в школе и не многим больше разбираюсь теперь, когда мне пятьдесят. И все же они – мое божество, даже если их открытия непостижимы для меня. И я разделяю разочарование тех, чей бог умер. Я хорошо помню слова одного биолога, произнесенные, когда наконец стало очевидным, что нигде во всем мире не осталось ни одной беременной женщины: «Нам, возможно, потребуется некоторое время, чтобы обнаружить причину этого всеобщего бесплодия». Мы потратили на это двадцать пять лет и уже не надеемся в этом преуспеть. Подобно распутнику, внезапно пораженному импотенцией, мы унижены, уязвлены в своей вере в себя. Несмотря на все наши знания, ум, силу, мы больше не можем делать то, что животные делают, вовсе не обладая разумом. Неудивительно, что мы одновременно боготворим их и ненавидим.
1995 год стал известен как год Омеги, и этот термин теперь универсален. Общественная дискуссия в конце 1990?х годов касалась вопроса о том, поделится ли открывшая лекарство от всеобщего бесплодия страна этим средством со всем миром и на каких условиях. Было признано, что противодействие глобальной катастрофе требует всеобщих объединенных усилий. В конце 1900?х мы еще говорили об Омеге, как говорят о заболеваниях, о сбое, который со временем будет диагностирован и исправлен. Ведь человек нашел средства лечения туберкулеза, дифтерии, полиомиелита и даже, в конце концов, хотя и слишком поздно, СПИДа. Но шли годы, а совместные усилия, направляемые Организацией Объединенных Наций, ни к чему не приводили. Решимость соблюдать полную открытость уменьшилась, исследования стали секретными, программы работ в разных странах вызвали настороженное, подозрительное внимание. Европейское сообщество действовало согласованно, не жалея для научных разработок средств и людских ресурсов. Европейский центр по изучению бесплодия человека близ Парижа считался одним из наиболее престижных в мире. Он, в свою очередь, сотрудничал с центром в Соединенных Штатах, работы которого носили более масштабный характер. Но межрасового сотрудничества не существовало: слишком заманчивой казалась награда. Условия, на которых секрет можно было бы с кем?то разделить, стали предметом страстных спекуляций и споров. В результате признали, что найденным средством придется поделиться: ни одна раса не вправе использовать это научное достижение втайне от остального человечества. Но на всех континентах мы наблюдали друг за другом сквозь национальные и расовые границы с подозрительностью и одержимостью, питаясь слухами и домыслами. Возродилось старое ремесло шпионажа. Отставные агенты выползли из своих уютных убежищ в Уэйбридже и Челтенхеме, чтобы обучить молодых своему профессиональному мастерству. Шпионаж, конечно, никогда не прекращался, даже после официального окончания холодной войны в 1991 году. Человечество слишком опьянено этой смесью подростковой романтики и взрослого вероломства, чтобы совсем забросить ее. В конце 1990?х бюрократия от шпионажа процветала, как никогда со времен холодной войны, создавая новых героев, новых злодеев, новые мифы. Мы особенно пристально следили за Японией, опасаясь, что эта страна, добившаяся поразительных успехов в развитии технологии, уже находится на пути к обнаружению ответа.
Десять лет спустя мы все еще наблюдаем за ней, но уже с меньшим беспокойством и без особой надежды. Шпионаж по?прежнему процветает, но с тех пор, как родилось последнее человеческое существо, прошло уже двадцать пять лет, и в глубине души мало кто из нас верит, что крик новорожденного ребенка когда?нибудь вновь раздастся на нашей планете. Наш интерес к сексу уменьшается. Романтическая и идеализированная любовь пришла на смену грубому плотскому удовольствию, несмотря на попытки Правителя Англии посредством национальных порномагазинов стимулировать наши слабеющие аппетиты. Но у нас есть заменители чувственных наслаждений, они доступны всем через Национальную службу здравоохранения. Наши стареющие тела поколачивают, гладят, ласкают, умащивают благовониями. Нам делают маникюр и педикюр, измеряют параметры тела и его вес. Леди?Маргарет?Холл стал массажным центром Оксфорда, и каждый вторник во второй половине дня я лежу здесь на кушетке и, глядя через окно на парк, за которым все еще ухаживают, наслаждаюсь предоставленным мне государством четко отмеренным часом баловства плоти. А как усердно, с какой навязчивостью пытаемся мы сохранить иллюзию если не молодости, то энергичного среднего возраста! Гольф стал теперь национальной игрой. Если бы не Омега, борцы за охрану природы наверняка выступили бы с протестом против того, что многие акры земли, подчас в самых живописных местах, уродуются и перекраиваются под все новые и новые поля для игры в гольф. Доступ на них бесплатный: это часть удовольствия, обещанного Правителем. Некоторые гольф?клубы стали привилегированными, не допуская нежелательных членов не путем запретов, что является незаконным, а с помощью тех тонких дискриминирующих сигналов, понимать которые в Британии учатся с детства даже наименее чувствительные люди. Нам необходим снобизм; даже в эгалитарной Британии, управляемой Ксаном, равенство есть лишь политическая теория, но не практическая политика. Однажды я попытался сыграть в гольф, но сразу понял, что эта игра меня совершенно не привлекает, вероятно, из?за моей способности попадать клюшкой по дерну вместо мяча. Сейчас я занимаюсь бегом. Почти ежедневно я бегаю, тяжело дыша и считая мили, по мягкой земле Порт?Медоу или по пустынным тропинкам Уитэм?Вуд, затем измеряю пульс и потерянные фунты. Я, как и другие, хочу жить и так же, как другие, озабочен функционированием своего организма.
Многое из наших проблем я могу отнести к началу 1990?х: развитие альтернативной медицины, использование душистых масел, массажа, поглаживаний, притираний, увлечение кристаллами, сексом без полового акта. Порнографии и сексуального насилия в кино, на телевидении, в книгах, в жизни стало больше, сцены стали более откровенными, но люди на Западе все меньше и меньше занимались любовью и все реже рожали детей. В то время к этому обстоятельству позитивно относились в мире, чрезвычайно загрязненном из?за перенаселенности. И, как историк, я усматриваю в этом начало конца.
Мы не вняли предупреждениям, сделанным в начале 1990?х. Уже в 1991 году в докладе Европейского сообщества указывалось на резкое сокращение числа рожденных в Европе детей – 8,2 миллиона в 1990 году. При этом особенно сильное падение рождаемости наблюдалось в католических странах. Мы думали, что нам известны причины и этот спад был результатом более либерального отношения к контролю за рождаемостью и абортам, а также того, что ориентированные на карьеру женщины не торопились беременеть: многие хотели сначала добиться более высокого уровня жизни для своих семей. Сокращению населения во многом способствовало и распространение СПИДа, особенно в Африке. Некоторые европейские страны начали проводить энергичную кампанию поощрения рождаемости, но большинство из нас считало ее падение желательным, даже необходимым, ведь мы загрязняли планету из?за самой нашей численности. Основное беспокойство вызывало не столько снижение численности населения, сколько желание государств сберечь свои народы, культуру, расу, обеспечить рост рождаемости, чтобы сохранить свои экономические структуры. Но насколько я помню, никому даже в голову не пришло, что кардинально меняется не что иное, как способность человечества к воспроизводству. И когда все же год Омеги пришел, он явился полной неожиданностью. Казалось, что человечество внезапно потеряло способность творить себе подобных. А когда в июле 1994 года обнаружилось, что замороженная сперма, хранившаяся для опытов и искусственного оплодотворения, потеряла свою силу, это вызвало своеобразный ужас, набросив на Омегу покров суеверного трепета, колдовства, вмешательства свыше. Старые, страшные в своей власти боги обрели былое могущество.
Мир не оставлял надежды до тех пор, пока не достигло половой зрелости поколение, рожденное в 1995 году. Но когда проведенные тесты показали, что ни один из этих мужчин не мог дать сперму, способную к оплодотворению, мы поняли, что гомо сапиенс на самом деле пришел конец. Именно в тот, 2008 год увеличилось число самоубийств. Но не среди стариков, а среди представителей моего поколения, людей средних лет, тех, кому пришлось бы нести основную тяжесть заботы об унизительных, но требующих удовлетворения нужд дряхлеющего, распадающегося общества. Ксан, который к тому времени принял на себя обязанности Правителя Англии, попытался остановить этот процесс, грозивший перерасти в эпидемию, путем наложения штрафов на ближайших родственников самоубийц, подобно тому как сейчас Совет выплачивает весьма приличные пенсии родным немощных стариков, которые убивают себя. Это возымело действие: число самоубийств упало по сравнению с их уровнем в других частях мира, особенно в странах, где в основе религии лежит поклонение предкам и продолжение рода. Но живых охватила почти всеобщая апатия, то, что французы назвали ennui universel[1]. Эта тоска поразила нас, словно тяжкий недуг; на самом деле она и была болезнью, и вскоре стали очевидны ее симптомы: вялость, депрессия, трудно определяемое недомогание, подверженность самым незначительным инфекциям, постоянная головная боль. Я боролся с ней, как и многие другие.
Некоторые, и Ксан среди них, никогда не были поражены ею, защищенные, вероятно, недостатком воображения или, как в случае Ксана, самовлюбленностью, которую не могла поколебать никакая внешняя катастрофа. Мне же по? прежнему изредка приходится вступать с этой болезнью в борьбу, но теперь она меня почти не пугает. Оружие, которым я борюсь с ней, одновременно является и моим утешением: книги, музыка, вкусная еда, вино, природа.
Эта умиротворяющая удовлетворенность служит также сладостно?горьким напоминанием о мимолетности человеческой радости; да и была ли она когда?нибудь вечной? Я по?прежнему нахожу удовольствие – больше интеллектуальное, нежели чувственное, – в лучезарной оксфордской весне, в зеленой Белбротон?роуд, которая с каждым годом кажется все красивее, в бликах солнечного света на каменных стенах и волнующейся от ветра кроне конского каштана, в запахе цветущего бобового поля, в первых подснежниках, в хрупком, еще не распустившемся тюльпане. Удовольствие не уменьшается от сознания того, что весна будет приходить еще много?много веков, уже невидимая человеческому глазу, стены разрушатся, деревья умрут и сгниют, сады и парки зарастут сорняками и травой. В конце концов, вся эта красота переживет человеческий разум, который наслаждается ею и воспевает ее. Я часто говорю себе об этом, но верю ли я этому сейчас, когда радость приходит так редко, а приходя, так неотличима от боли? Я могу понять аристократов и крупных землевладельцев, которые, лишившись надежды обзавестись потомством, забрасывают свои поместья. Нам дано переживать лишь настоящий момент, мы не можем жить ни в каком другом времени, и понять это – значит максимально приблизиться к вечности. Но наши мысли возвращаются назад, сквозь века, за подтверждением нашего происхождения. И без надежды на появление последующих поколений, которые будут помнить если не нас самих, то все человечество, без уверенности, что мы, мертвые, будем жить в них, – без этого любые удовольствия, идущие от ума и чувств, иногда кажутся мне не более чем жалкими подпорками для окружающих нас руин.
Оплакивая всеобщую утрату, мы, подобно убитым горем родителям, убрали с глаз долой все, что о ней напоминает. Мы разрушили все детские игровые площадки в наших парках. Первые двенадцать лет после прихода Омеги качели висели, закрепленные на верхней перекладине, горки и прочие сооружения, по которым некогда карабкались дети, ржавели не покрашенные. Теперь они наконец исчезли, а асфальтовые площадки сплошь засеяны травой или засажены цветами, словно братские могилы. Мы сожгли все игрушки, кроме кукол, ставших для некоторых почти потерявших разум женщин заменой детей. Давно закрытые школы стоят заколоченные или используются как центры обучения взрослых. Детские книги систематически изымались из библиотек. Только на магнитофонных лентах и на дисках можем мы теперь услышать голоса детей, только на кинопленке или в телевизионных программах можем увидеть яркие, трогательные изображения малышей. Для некоторых видеть и слышать их невыносимо, но большинство потребляет эти образы, словно наркотик.
Детей, рожденных в 1995 году, назвали детьми Омеги. Ни одно поколение не изучалось и не исследовалось более тщательно, ни одно не вызывало большей тревоги и не баловалось с таким исступлением. Эти дети были нашей надеждой, обещанием нашего спасения, и они были – и все еще остаются – исключительно красивыми. Иногда кажется, что природа в своей последней жестокости решила показать нам, что мы потеряли. Мальчики, сейчас это двадцатипятилетние мужчины, сильны, умны и красивы, как молодые боги. Многие из них еще и жестоки, надменно?наглы и вспыльчивы, и это, как выяснилось, характерно для всех представителей поколения Омега во всем мире. Банды «Раскрашенные лица», которые наводят ужас на жителей сельской местности, устраивая засады и нападая на ничего не подозревающих путешественников, по слухам, состоят исключительно из Омега. Говорят, что если пойманный Омега готов вступить в ряды Государственной полиции безопасности, ему прощаются его преступления, тогда как остальные преступники ссылаются на остров Мэн, куда теперь выселяют всех, кто осужден за насилие, грабежи, повторные кражи. Но если в сельской местности мы все еще ездим по опасным проселочным дорогам, то в наших больших и малых городах с преступностью наконец научились эффективно бороться, вернувшись к политике депортации, применявшейся в девятнадцатом веке[2].
У женщин Омега другая красота: классическая, отстраненная, равнодушная, лишенная живости и энергии. У них есть свой отличительный стиль, который другие женщины никогда не копируют, – возможно, боятся копировать. Женщины Омега носят длинные распущенные волосы, их лбы повязаны тесьмой или лентой, простой или переплетенной. Этот стиль подходит только классически красивому лицу с высоким лбом и большими, широко посаженными глазами. Как и мужчины Омега, они, похоже, не способны испытывать обычные человеческие чувства. Омега – и мужчины, и женщины – это особая раса, избалованная, снискавшая благосклонность, вызывающая страх и почти суеверное благоговение. Нам рассказывали, что в некоторых странах их приносят в жертву для воспроизведения потомства во время обрядов, воскрешенных после многих веков так называемой цивилизации. Я иногда задаюсь вопросом: «Как поступим мы, европейцы, если до нас дойдет весть, что древние боги приняли эти жертвоприношения и родился живой младенец?»
Возможно, мы сами сделали Омега такими, какие они есть, по нашей собственной глупости: режим, который сочетает в себе постоянную слежку с всеобщей вседозволенностью, едва ли способствует здоровому развитию. Если с ранних лет обращаться с детьми как с богами, то, став взрослыми, они наверняка будут вести себя как дьяволы. У меня сохранилось одно яркое воспоминание о них, которое с поразительной точностью отражает мое видение их и то, какими они видят себя.
Дело было в июне прошлого года, день стоял жаркий, но не душный. Облака, словно клочки кисеи, медленно двигались по высокому лазурному небу; приятная прохлада овевала лицо. В тот день не было ничего похожего на влажную истому, которая всегда ассоциируется у меня с оксфордским летом. Я шел проведать коллегу?преподавателя в Крайст? Черч?колледж и уже вошел под широкую арку кардинала Вулси[3], намереваясь пересечь квадратный дворик за башней Том, как вдруг увидел их – группу из четырех женщин и четверых мужчин Омега. Женщины, с волнистыми блестящими волосами и высокими перевязанными лентами лбами, в прозрачных, со складками и широкими сборками платьях, выглядели так, словно спустились с прерафаэлитских[4]витражей собора. Четверо мужчин стояли позади, широко расставив ноги, со сложенными на груди руками, глядя не на женщин, а куда?то поверх их голов, словно утверждая свое высокомерное превосходство над всем, что их окружает. Когда я проходил мимо, женщины обратили на меня свои пустые, лишенные любопытства глаза, в которых тем не менее читалось презрение. Мужчины бросили короткие злые взгляды и тут же отвели глаза, словно от предмета, недостойного внимания, и снова уставились на дворик. Я подумал тогда, как думаю и сейчас: «Какое счастье, что мне больше не приходится им преподавать!» Большинство из Омега получили бакалавра, но этим и ограничились: их не интересует дальнейшее образование. Студенты Омега с последнего курса, на котором я преподавал, были умны, но дурно влияли на других учащихся. Они были недисциплинированны, им постоянно было скучно. На их невысказанный вопрос: «Какой смысл во всем этом?» – мне, к моей радости, уже не требовалось отвечать. История, которая изучает прошлое, чтобы понять настоящее и сопоставить его с будущим, – самая бесполезная наука для умирающего человечества.
Моего университетского коллегу, который относится к Омега с полнейшим равнодушием, зовут Дэниел Харстфилд; его разум, разум профессора статистической палеонтологии, занимает совершенно другое временное измерение. Как у Бога из старого псалма, «перед очами его тысяча лет, как день вчерашний»[5]. Сидя подле меня на празднестве в колледже в тот год, когда я отвечал за напитки, он сказал:
– Что вы дадите нам к куропатке, Фэрон? Вот это очень подошло бы. Иногда я опасаюсь, что вы склонны к излишнему риску. Надеюсь, вы предложите нам разумную программу тостов. Мне было бы огорчительно на смертном одре размышлять о том, как варвары Омега дорвались до винного погреба колледжа.
Я ответил:
– Мы думаем об этом. Мы продолжаем закладывать в погреб запасы вина, но в гораздо меньших количествах. Некоторые из моих коллег полагают, что мы настроены слишком пессимистично.
– О, не стоит быть слишком пессимистичным. Не могу понять, почему всех вас так удивляет Омега. В конце концов, из четырех миллиардов живых существ, населявших эту планету, три миллиарда девятьсот шестьдесят миллионов уже вымерли. Мы не знаем почему. Одни исчезли без всякой причины, другие – в результате природных катастроф, многие были уничтожены метеоритами и астероидами. В свете этих массовых случаев вымирания неразумно предполагать, что Homo sapiens должен был составить исключение. Существование рода человеческого будет, наверное, самым недолгим по сравнению со всем сущим, всего лишь, так сказать, взмахом ресниц на глазах времени. Не говоря уже об Омеге, вполне вероятно, что какой?нибудь астероид, достаточных размеров, чтобы уничтожить эту планету, находится на пути к нам.
И он принялся за куропатку, словно означенная перспектива давала ему живейшее удовлетворение.
Вторник, 5 января 2021 года
В течение тех двух лет, когда я, воспользовавшись приглашением Ксана, был своего рода наблюдателем?консультантом на заседаниях Совета, журналисты обычно писали, что мы с ним воспитывались вместе и были близки, как братья. Это не так. С двенадцати лет мы и правда вместе проводили летние каникулы, но и только. В этой ошибке не было ничего удивительного. Я и сам почти верил тому, что о нас писали. Даже теперь, когда я оглядываюсь в прошлое, летний семестр кажется мне скучной чередой предсказуемых дней, в которых все было расписано по часам, не случалось ничего особенно плохого, а иногда выпадали и вовсе приятные дни – ибо я был достаточно умен, чтобы ладить с окружающими, – пока не наставал благословенный момент освобождения. После двух?трех дней дома меня отправляли в Вулкомб.
Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я пытаюсь понять, какие чувства испытывал тогда к Ксану и почему моя привязанность к нему оставалась такой сильной и такой долгой. В этом не было ничего сексуального, если не считать того, что почти каждая дружба сопровождается неким неосознанным чувством полового влечения. Мы никогда не касались друг друга, даже когда играли в шумные ребяческие игры. Хотя ребяческих игр почти не было: Ксан терпеть не мог, когда до него дотрагивались. Я рано это понял и стал с уважением относиться к его невидимой «личной территории», как и он – к моей. К тому же тут была не та обычная история, когда старший, хотя бы и всего на четыре месяца, подавляет младшего, своего восхищенного ученика. Ксан никогда не демонстрировал свое превосходство, это было не в его характере. Он встречал меня без особенной теплоты, так, словно я был его близнец, часть его самого. Конечно же, в нем было обаяние, оно есть в нем и до сих пор. Обаяние часто презирают, хотя я не могу понять почему. Им не обладает тот, кто не способен искренне по?доброму относиться к другим. Обаяние всегда истинно; оно может быть поверхностным, но никогда – фальшивым. Когда Ксан разговаривает с вами, он производит впечатление очень заинтересованного человека. Однако услышь он на следующий день о смерти своего собеседника, то не поведет и бровью; ему ничего не стоит даже убить его. Сейчас я вижу его на телеэкране отчитывающимся перед нацией и излучающим все то же обаяние.
Наши матери уже умерли. До самого конца они находились под тщательным присмотром в Вулкомбе, который теперь стал санаторием для номенклатуры Совета. Отец Ксана погиб в автокатастрофе во Франции через год после того, как Ксан был избран Правителем Англии. С этим происшествием связана какая?то тайна, о деталях его так и не сообщалось. Для меня в этой катастрофе и тогда, и сейчас многое осталось непонятным, и это в определенной степени влияет на наши взаимоотношения с Ксаном. В глубине души я все еще верю, что он способен на все, я верю, что он безжалостен, непобедим, что поведение его выходит за рамки нормы, ибо таким он запомнился мне с детства.
Пути сестер разошлись. Моя тетя благодаря счастливому сочетанию красоты, честолюбия и везения вышла замуж за баронета средних лет, а моя мать – за государственного служащего средней руки. Ксан родился в Вулкомбе, в одной из красивейших помещичьих усадеб Дорсета. Я появился на свет в Кингстоне, в графстве Суррей, в родильном отделении местной больницы, после чего меня привезли в наш викторианский дом на двоих владельцев, один из длинной, скучной череды таких же домов на улице, ведшей к Ричмонд?парку. Я был воспитан в атмосфере вечных обид. Помню, как моя мать, собирая меня на лето в Вулкомб, укладывала мои вещи: с волнением перебирала чистые рубашки и, в взяв в руки самый нарядный жакет, придирчиво рассматривала его с чувством, близким к личной вражде, словно ее возмущала цена этой вещи, купленной на вырост, но теперь слишком маленькой и так и не ставшей впору. Ее отношение к счастью, выпавшему на долю сестры, выражалось в часто повторявшихся фразах: «Ну и хорошо, что они не переодеваются к ужину. Не тратиться же на вечерний костюм, к чему он тебе, по крайней мере в твоем нынешнем возрасте. Нелепость какая!» Или в неизбежном вопросе, который она задавала, отводя глаза, ибо стыд отнюдь не был ей чужд: «Они хорошо ладят друг с другом, полагаю? Конечно, люди их положения всегда спят в отдельных спальнях». И под конец следовало заявление: «Конечно, Серину это устраивает». И я даже в двенадцать лет понимал, что Серину это не устраивает.
Подозреваю, что моя мать вспоминала о своих сестре и зяте гораздо чаще, нежели они о ней. И даже своим немодным именем я обязан Ксану. Его назвали в честь деда и прадеда: Ксан – фамильное имя Липпиатов на протяжении многих поколений. Меня тоже назвали в честь моего деда по отцу. Моя мать сделала все, чтобы ее не переплюнули, дав ребенку такое же эксцентричное имя. Но сэр Джордж озадачивал ее. Я и сейчас слышу, как она раздраженно жалуется: «По мне, так он нисколько не похож на баронета». Он был единственным баронетом, которого мы с ней знали, и я задавался вопросом, какой тайный образ вызывала она в своем воображении: бледного романтического человека с портрета Ван Дейка[6], ожившего и покинувшего холст; угрюмого и надменного байронического героя или краснолицего громогласного задиру сквайра, неутомимого охотника, скачущего верхом на лошади со сворой собак? Но я понимал, что имеет в виду моя мать, – мне тоже казалось, что он не похож на баронета. И уж конечно, он меньше всего походил на владельца Вулкомба. У него были квадратное, красное, с нечистой кожей лицо, маленький влажный рот, смешные, словно ненастоящие, усы, рыжевато?каштановые волосы, которые унаследовал Ксан, выгоревшие до цвета грязной сухой соломы, и глаза, взиравшие на мир с выражением недоуменной печали. Но баронет был хорошим стрелком – моя мать признавала это. Ксан тоже хорошо стрелял. Ему не разрешалось трогать отцовские охотничьи ружья, но у него было несколько собственных, с которыми мы охотились на зайцев, и два пистолета, из которых нам разрешалось стрелять холостыми патронами. Бывало, мы вывешивали мишени на деревьях и часами практиковались в стрельбе. После нескольких дней тренировок я стрелял лучше Ксана и из ружья, и из пистолета. Мой успех удивил нас обоих, особенно меня. Я не ожидал, что мне понравится это занятие и вообще удастся научиться стрелять. Я был едва ли не в замешательстве, обнаружив, как сильно мне понравилось ощущать в своей ладони холодный металл и приятную тяжесть оружия, испытывая чувство полувиноватого, почти чувственного удовлетворения.
Других товарищей на каникулах у Ксана не было, и казалось, он в них не нуждался. Друзья из Шерборна[7] в Вулкомб не приезжали. Когда я спросил Ксана о школе, он ответил уклончиво:
– Она ничего. Лучше, чем Харроу.
– Лучше, чем Итон[8]?
– Члены нашей семьи в этой школе больше не учатся. У моего прадеда там случился грандиозный скандал. Были выдвинуты голословные обвинения, написаны гневные письма, и он ушел, хлопнув дверью. Забыл, в чем там дело.
– Тебе никогда не хотелось остаться дома вместо школы?
– С чего это? А тебе?
– Нет, мне скорее даже нравится школа. По мне, так лучше учеба, чем каникулы.
Ксан помолчал, а потом сказал:
– Понимаешь, учителям главное, чтобы ты был им понятен, именно за это, как они полагают, им и платят. А я для них – загадка. В одном семестре – прилежный ученик, любимчик старшего воспитателя, кандидат на оксфордскую стипендию, а в следующем – источник бо?ольших неприятностей.
– Каких неприятностей?
– Они недостаточно серьезны, чтобы меня исключить, и к тому же в следующем семестре я снова становлюсь пай? мальчиком. Это приводит их в замешательство, доставляет массу беспокойств.
Я его тоже не понимал, но меня это не трогало. Я не понимал самого себя.
Теперь я, конечно, знаю, почему Ксану нравилось, когда я гостил в Вулкомбе. Мне кажется, я угадал это почти в самом начале. У него не было по отношению ко мне абсолютно никаких обязательств – никакой ответственности, даже связанной дружбой или его личным выбором. Он меня не выбирал. Я был его кузеном, был ему навязан, был под рукой. Я приезжал в Вулкомб, и это избавляло его от неизбежного вопроса: «Почему ты не приглашаешь на каникулы своих друзей?» А с какой стати? Ему хватает растущего без отца двоюродного брата. Я освобождал Ксана, единственного ребенка в семье, от бремени чрезмерной родительской заботы. Я никогда особенно не ощущал этой заботы, но, не будь меня, родители Ксана могли бы почувствовать себя вынужденными ее проявлять.
С детства Ксан не выносил любопытства, вмешательства в свою жизнь. Мне нравилось это, поскольку я сам был почти таким же. Будь у меня больше времени или желания, я бы с удовольствием разобрался в нашей общей родословной и поискал корни этой крайней независимости. Теперь я понимаю, что она стала одной из причин моего неудавшегося брака. Возможно, в этом же причина того, что Ксан так никогда и не женился. Для этого потребовалась бы сила более мощная, чем плотская любовь, которая взломала бы решетку, преграждавшую путь к испещренной амбразурами стене, за которой скрывались чувства и мысли Ксана.
Мы редко видели родителей Ксана в те долгие летние недели. Как большинство подростков, мы просыпались поздно, и, когда спускались завтракать, их уже не было. Наша дневная трапеза напоминала пикник, устроенный для нас на кухне, – термос с домашним супом, хлеб, сыр и паштет, куски сдобного домашнего пирога с фруктами, приготовленного вечно недовольной поварихой, которая вопреки всякой логике умудрялась жаловаться на дополнительное беспокойство, которое мы ей причиняли, и одновременно на недостаток званых обедов, на которых она могла бы продемонстрировать свое мастерство. Возвращались мы домой как раз вовремя, чтобы переодеться к ужину. Мои дядя и тетя никогда не принимали гостей, по крайней мере когда я жил у них, и беседа велась почти исключительно между ними, а мы с Ксаном ели, украдкой бросая друг на друга заговорщические взгляды. Разговоры старших неизменно затрагивали планы относительно нашего будущего и велись так, словно нас не было в комнате.
Тетя, осторожно счищая шкурку с персика и не поднимая глаз, говорила:
– Мальчикам наверняка захочется посмотреть Мейден? Касл.
– Что можно увидеть в Мейден?Касл? Пусть лучше Джек Мэннинг возьмет их в море, когда пойдет на лодке за омарами.
– Я не очень?то доверяю Мэннингу. Завтра в Пуле концерт симфонической музыки, он наверняка доставит им удовольствие.
– Какой концерт?
– Не помню, я отдала тебе программку.
– Им, возможно, захочется побыть в Лондоне.
– Но не в такую чудесную погоду. Гораздо приятнее провести день на свежем воздухе.
Когда Ксану исполнилось семнадцать, он впервые воспользовался машиной отца, и мы стали ездить в Пуль знакомиться с девушками. Мне эти экскурсии представлялись ужасными, я ездил с Ксаном только дважды. Казалось, мы попадали в какой?то чужой мир: хихиканье, девицы, выходящие на охоту парами, смелые, вызывающе?настойчивые взгляды, бессмысленная, но обязательная болтовня ни о чем. После второго раза я сказал:
– Мы даже не делаем вид, что испытываем к ним какие?либо чувства. Они нам совсем не нравятся, и мы им, конечно, тоже не нравимся. Тогда, если обеим сторонам нужен только секс, почему мы не скажем об этом прямо и не бросим все эти вызывающие неловкость ухищрения?
– Похоже, им это необходимо. Подход, который ты предлагаешь, возможен только с женщинами, берущими оплату наличными. Может, в Пуле нам повезет, посмотрим фильм, посидим пару часов в баре.
– Я, наверное, не поеду.
– Возможно, ты прав. Наутро я, как правило, всегда чувствую, что овчинка выделки не стоит.
Ксан обычно произносил эту фразу так, словно не знал, что мое нежелание объяснялось смесью замешательства, страха перед неудачей и стыда. Едва ли я имею право винить Ксана за то, что лишился девственности в крайне неблагоприятных условиях – на автомобильной стоянке в Пуле с рыжеволосой девицей, которая ясно дала понять, как во время моих неуклюжих приготовлений, так и после, что знавала и лучшие способы провести субботний вечер. И едва ли я могу пожаловаться, что это приключение отрицательно повлияло на мой последующий сексуальный опыт. В конце концов, если бы наша половая жизнь определялась нашими первыми юношескими экспериментами, большая часть мира была бы обречена на безбрачие. Ни в одной другой сфере люди не убеждены столь сильно, что, проявив большую настойчивость, могут получить нечто лучшее…
Помимо кухарки, я запомнил лишь нескольких слуг. Например, садовника Хобхауса, который патологически ненавидел розы, особенно те, которые посадили рядом с другими цветами. «Всюду они пролезут», – бывало, ворчал он, будто вьющиеся растения и кусты, которые он неохотно, но умело подрезал, каким?то таинственным способом выросли сами собой. Еще был Сковелл с симпатичным нахальным лицом. Что входило в его служебные обязанности, я так и не понял: шофер, помощник садовника, мастер на все руки? Ксан либо не обращал на него внимания, либо вел себя с ним намеренно высокомерно. Я никогда не замечал за ним грубости по отношению к кому?то из других слуг и обязательно спросил бы его о причине такого поведения, если бы, привыкнув различать оттенки эмоций кузена, не чувствовал неуместность такого вопроса.
Меня не возмущало, что Ксан был любимцем бабушки и деда. Их предпочтение казалось мне совершенно естественным. Мне помнится обрывок беседы, услышанный мной в то Рождество, когда, на нашу беду, мы оказались все вместе в Вулкомбе.
– Мне иногда кажется, что Тео пойдет дальше Ксана в конце концов.
– О нет, Тео – красивый и умный мальчик, Ксан же – просто потрясающий.
Мы с Ксаном втайне друг от друга согласились с этим приговором. Когда я поступил в Оксфорд, дед с бабушкой были обрадованы, но удивлены. Когда Ксана приняли в Бейллиол[9], они восприняли это как нечто само собой разумеющееся. Когда я получил степень бакалавра с отличием первого класса, они сказали, что мне повезло. Когда Ксан не достиг большего, чем степень бакалавра второго класса, они посетовали, но весьма снисходительно, что он не дал себе труда позаниматься.
Ксан никогда ничего от меня не требовал, никогда не относился ко мне как к бедному родственнику, которого кормят, поят и обеспечивают бесплатными каникулами в обмен на товарищеское отношение. Если я хотел побыть один, я мог уединиться, не опасаясь каких?либо жалоб или объяснений. Обычно я уходил в библиотеку – комнату, которая вызывала у меня восхищение: полки, уставленные книгами в кожаных переплетах; пилястры и резные капители; огромный, сложенный из камня камин, на котором был высечен герб; мраморные бюсты в нишах, громадный стол для географических карт, где я мог разложить свои книги и каникулярные задания; глубокие кожаные кресла; вид из высоких окон через лужайку, вниз, на реку и мост. Именно здесь, погрузившись в историю графства, я обнаружил, что в гражданскую войну[10] на этом мосту произошло сражение, во время которого пятеро молодых «кавалеров» отбивались от «круглоголовых», пока не погибли все до одного. Были приведены даже имена романтических героев: Ормерод, Фримэнтл, Коул, Биддер, Фейрфакс. Я в большом волнении побежал к Ксану и притащил его в библиотеку.
– Послушай, годовщина сражения – в следующую среду, шестнадцатого августа. Следовало бы ее отметить.
– Как? Бросить в воду цветы?
Он, однако, не отверг мое предложение, не отнесся к нему презрительно, его лишь немного удивил мой энтузиазм.
– Почему бы за них не выпить? Или устроить торжественную церемонию?
Мы сделали и то, и другое. На закате солнца мы пошли на мост, прихватив с собой бутылку кларета из запасов отца Ксана, два пистолета и охапку цветов из обнесенного стеной сада. Вдвоем мы распили бутылку, затем Ксан, балансируя на парапете, палил из обоих пистолетов в воздух, а я выкрикивал имена героев. Это был один из тех моментов моего отрочества, который навсегда остался со мной, вечер чистой радости, не омраченной виной, или пресыщением, или сожалением, вечер, увековеченный для меня в образе Ксана, балансирующего на фоне заката. Его волосы при этом пылали, а под мостом проплывали бледные лепестки роз, вскоре скрывшиеся из виду.
Понедельник, 18 января 2021 года
Я помню свои первые каникулы в Вулкомбе. Я поднялся вслед за Ксаном по лестничному пролету в конце коридора в комнату, окна которой выходили на реку и мост, видневшиеся за террасой и лужайкой. Вначале, уязвимо?чувствительный, зараженный обидой матери, я подумал, что меня поселили в комнате для слуг.
Но тут Ксан сказал:
– Моя комната рядом. У нас общая ванная, она в конце коридора.
Я помню каждую мелочь в той моей комнате. Это было помещение, которое мне отвели на время ежегодных летних школьных и университетских каникул. Я менялся, а комната – никогда, и в своем воображении я вижу череду школьников и студентов, каждый из которых имеет жутковатое сходство со мной, каждое лето открывающих эту дверь и с полным правом входящих в свое наследственное владение. Я не был в Вулкомбе с тех самых пор, как восемь лет назад умерла моя мать, и теперь я уже никогда туда не поеду. Иногда мне чудится, что, в последний раз толчком открыв дверь, я возвращаюсь в Вулкомб стариком и умираю в этой комнате. Я вновь вижу односпальную кровать с пологом на четырех столбиках, с резной спинкой и лоскутным покрывалом из поблекшего шелка, кресло?качалку из гнутой древесины, с подушкой, вышитой какой?нибудь давно умершей женщиной из семейства Липпиатов; зеленоватую патину на бронзовой отделке георгианского письменного стола, старого, но прочного, устойчивого и удобного; книжный шкаф с детскими книгами, изданными в девятнадцатом и двадцатом веках – Генти, Фенимор Купер, Райдер Хаггард, Конан Дойл, Саппер, Джон Бьюкен, – пузатый комод, и засиженное мухами зеркало над ним, и старые гравюры, изображающие батальные сцены: испуганные лошади пятятся от пушек, кавалерийские офицеры с безумными взорами, умирающий Нельсон. Лучше всего я помню тот день, когда впервые зашел в эту комнату и, пройдя к окну и выглянув на террасу, увидел склон лужайки, дубы, сверкающую на солнце реку и горбатый мостик.
Стоя в дверях, Ксан сказал:
– Если хочешь, можем поехать куда?нибудь завтра на велосипедах. Баронет купил тебе велосипед.
Мне еще предстояло узнать, что он редко называл своего отца по?другому. Я ответил:
– Очень любезно с его стороны.
– Не совсем так. Он вынужден был это сделать – ведь правда? – если хочет, чтобы мы были вместе.
– У меня есть велосипед. Я всегда езжу на нем в школу, я мог бы привезти его.
– Баронет решил, будет меньше хлопот, если у тебя появится велосипед и здесь. Тебе вовсе не обязательно им пользоваться. Я люблю уезжать из дому на весь день, но ты можешь и не ездить со мной, если не хочешь. Прогулки на велосипеде – не принудительные. В Вулкомбе нет ничего принудительного, кроме несчастья.
Мне еще предстояло узнать, что это одно из тех сардонических квазивзрослых замечаний, которые Ксан любил отпускать. Оно предназначалось для того, чтобы произвести на меня впечатление, что кузену вполне удалось. Но я не поверил ему. В тот первый приезд мне, наивному и очарованному, трудно было представить, что кто?то в таком доме страдает. И уж конечно, Ксан не имел в виду себя.
Я сказал:
– Мне бы хотелось как?нибудь осмотреть дом, – и покраснел, опасаясь, что мои слова покажутся словами возможного покупателя или туриста.
– Конечно, можно это сделать. Если ты подождешь до субботы, мисс Мэскелл из дома священника с удовольствием покажет тебе дом. Это обойдется тебе в один фунт, но обход включает и парк. Он открыт через субботу, и деньги предназначаются для поддержки церкви. Недостаток знаний по истории и искусству Молли Мэскелл наверстывает с помощью воображения.
– Мне бы больше хотелось, чтобы дом показал ты.
Ксан не ответил, глядя, как я, взгромоздив свой чемодан на кровать, распаковываю вещи. Для этого первого визита мать купила мне новый чемодан. Я весь испереживался, понимая, что чемодан слишком большой, слишком модный и тяжелый, и страшно жалел, что не взял свою старую парусиновую дорожную сумку. Я, конечно, напихал в чемодан слишком много одежды, и не той, что нужно, но Ксан ничего по этому поводу не сказал – не знаю, из деликатности, такта или просто потому, что не заметил. Торопливо запихивая вещи в один из ящиков комода, я спросил:
– Как?то странно здесь жить, правда?
– Неудобно и иногда скучно, но не странно. Мои предки жили здесь триста лет. – Он добавил: – Это довольно маленький дом.
Казалось, Ксан пытался помочь мне почувствовать себя более непринужденно, преуменьшая размеры своего состояния, но, взглянув на него, я впервые увидел ставшее мне вскоре знакомым выражение той скрытой внутренней насмешки, которая, дойдя до глаз и губ, никогда не разрешалась открытой улыбкой. Я не знал тогда, не знаю и сейчас, любил ли Ксан Вулкомб. В имении до сих пор располагается частная лечебница и дом для немногих привилегированных пенсионеров – родственников и друзей членов Совета, членов региональных, районных и местных советов, людей, которые, как считается, хорошо послужили государству. Пока не умерла моя мать, мы с Хеленой регулярно ездили туда с дежурными визитами. Я до сих пор мысленно вижу двух сестер, сидящих на террасе, тщательно укутанных во избежание простуды: одна с последней стадией рака, другая – с астмой и артритом, забывших о зависти и обидах перед лицом великого уравнителя – смерти. Стоит мне представить себе мир, где нет ни одного человеческого существа, и я, как и многие другие, вижу великолепные кафедральные соборы и храмы, дворцы и замки, так и стоящие пустыми на протяжении ненаселенных веков, Британскую библиотеку, открытую перед самым годом Омеги, с ее прекрасно сохранившимися манускриптами и книгами, которые уже никто и никогда не откроет и не прочтет. Но мое сердце трогает только мысль о Вулкомбе – я представляю запах его затхлых от плесени безлюдных комнат, гниющие панно в библиотеке, плющ, ползущий по его осыпающимся стенам, буйство травы и сорняков, скрывающих гравий, теннисный корт, английский парк; вспоминаю маленькую спаленку в задней части дома, которая останется такой, как прежде, и в которую никто не войдет, пока наконец не сгниет покрывало, не превратятся в пыль книги и не упадет со стены последняя картина.
Четверг, 21 января 2021 года
У моей матери были художественные способности. Нет, это высокомерное утверждение, не соответствующее действительности. У нее не было никаких других наклонностей, кроме отчаянного стремления к респектабельности. Но у нее в самом деле был некоторый художественный талант, хотя я никогда не видел, чтобы она создала хоть один оригинальный рисунок. Ее хобби стало раскрашивание старых гравюр – как правило, это были сцены из викторианских времен, – взятых из старых переплетенных подшивок «Герлз оун пейлер» или «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Наверное, это было нетрудно, и она делала это с известным мастерством, заботясь, по ее словам, главным образом о том, чтобы восстановить исторически верные цвета, хотя не думаю, чтобы она в этом разбиралась. Уверен, ближе всего к счастью она бывала тогда, когда сидела за кухонным столом, на котором стояли коробка с красками и две банки из? под джема, а свет расположенной под углом лампы был направлен на гравюру, расправленную перед ней на газете. Я часто смотрел, как она сосредоточенно работает, с каким изяществом обмакивает тонкую кисть в воду, как смешивает на палитре в яркий водоворот голубую, желтую, белую краски. Кухонный стол был достаточно большим, чтобы я мог если не разложить на нем все свои домашние задания, то по крайней мере читать или писать еженедельное сочинение. Мне нравилось поднимать глаза на мать – при этом мой кроткий испытующий взгляд нимало не раздражал ее – и смотреть, как яркие краски постепенно заполняют гравюру, превращая монотонный серый цвет микроточек в живую сцену: запруженный людьми железнодорожный вокзал и женщины в шляпках, провожающие своих мужчин на Крымскую войну[11]; викторианское семейство – женщины в мехах и турнюрах – украшает церковь к Рождеству; королева Виктория[12] в сопровождении принца?консорта, окруженная девушками в кринолинах, открывает «Великую выставку»[13]; сцены соревнований по гребле на Айсис[14] – давно уже исчезнувшие университетские баржи на заднем плане, усатые мужчины в ярких спортивных пиджаках, полногрудые, с тонкими талиями девушки в жакетах и соломенных шляпках; деревенские церкви с группками прихожан, где на переднем плане – сквайр и его супруга, пришедшие на пасхальную службу. И все это – на фоне могил, празднично?веселых от весенних цветов. Наверное, именно восхищение этими сценами и направило мой интерес к истории девятнадцатого века, к тому столетию, которое теперь, как и тогда, когда я впервые стал заниматься им, представляется миром, каким он видится в телескоп, – одновременно близким и бесконечно далеким, восхищающим своей энергией, добродетельной серьезностью, блеском и нищетой.
Увлечение моей матери не было бескорыстным. С помощью мистера Гринстрита, старосты местной церкви, которую они оба исправно, а я – нехотя, посещали, матушка вставляла законченные картинки в рамки и продавала их в антикварные магазины. Теперь мне уже никогда не узнать, какую роль мистер Гринстрит играл в ее жизни, не считая его искусной ловкости в обращении с деревом и клеем, – или мог бы сыграть, если бы не мое постоянное присутствие. И уж, во всяком случае, я никогда не узнаю, сколько моей матери платили за картинки и не были ли эти деньги тем добавочным доходом, который, как я подозреваю, обеспечивал мне школьные экскурсии, крикетные биты и книги, денег на которые она никогда не жалела. Я вносил свою лепту в их сотрудничество: находил гравюры. Для этого по пути домой из школы или по субботам я перерывал ящики в магазинах подержанных вещей в Кингстоне и еще дальше, иногда уезжая на велосипеде за пятнадцать – двадцать миль в магазин, приносивший наилучшие трофеи. Большинство из них были дешевыми, и я покупал их на свои карманные деньги. Самые лучшие я крал, все с большим мастерством выдирая их из переплетенных книг и незаметно пряча в школьный атлас. Мне были необходимы эти акты вандализма, как, подозреваю, всем мальчишкам необходимы их мелкие преступления. Меня, одетого в школьную форму ученика классической школы, который приносил свои менее значительные находки к кассе и платил за них, не торопясь и без очевидного беспокойства, никогда не подозревали в содеянном. Изредка я покупал букинистические книги из тех, что подешевле, находя их в коробках со всякой всячиной на улице у двери магазина. Я получал удовольствие от этих экскурсий, от риска, от трепета при обнаружении сокровища, от торжества возвращения с добычей домой. Мать почти ничего не говорила, только спрашивала, сколько я потратил, и возмещала мои расходы. Даже если она и подозревала, что некоторые из гравюр стоили больше, чем я ей говорил, она никогда не задавала вопросов, но я знал, что ей было приятно. Я не любил ее, но крал для нее. Я рано понял – и именно за тем кухонным столом, – что существуют способы избегать обязательств, связанных с любовью, не испытывая вины.
Я знаю или думаю, что знаю, когда впервые почувствовал ужас перед необходимостью брать на себя ответственность за жизни или счастье других людей. Хотя, возможно, я и обманываюсь; я всегда весьма изобретательно находил оправдания для своих недостатков. Я предпочитаю относить появление этого страха к 1983 году, когда мой отец проиграл битву с раком желудка. Я узнал об этом, прислушавшись к разговору взрослых. «Он проиграл битву», – сказали они. И теперь я понимаю, что это в самом деле была битва, которая велась с определенным мужеством – при том, что у отца и выбора?то не было. Родители старались оградить меня от самых худших известий. «Мы пытаемся сделать так, чтобы мальчик ничего не знал» – еще одна часто долетавшая до меня фраза. Это означало, что мне не говорили ничего, кроме того, что мой отец болен, что ему придется обратиться к специалисту, лечь в больницу на операцию, что скоро он опять вернется домой и затем ему предстоит вновь лечь в больницу. Иногда мне даже этого не говорили. Я возвращался из школы и обнаруживал, что его больше нет дома, а моя мать с окаменевшим лицом лихорадочно убирает его спальню. «Сделать так, чтобы мальчик ничего не знал» означало, что я жил без братьев и сестер в атмосфере неосознанной угрозы, в которой мы втроем неумолимо двигались вперед, к какой?то невообразимой катастрофе, в которой, когда она наступит, виноват буду я. Дети всегда готовы поверить, что катастрофы взрослых – их вина. Моя мать никогда не говорила мне слова «рак», никогда не упоминала о болезни отца, только произносила между прочим: «Твой отец сегодня утром немного утомлен»; «Сегодня твоему отцу вновь придется лечь в больницу»; «Забери свои учебники из гостиной и отправляйся наверх, пока не пришел врач. Он захочет побеседовать со мной».
Мать обычно говорила это, отводя глаза, будто в болезни отца было что?то неловкое, даже неприличное и оттого она становилась неподходящим предметом для разговора с ребенком. Или, может быть, болезнь была их глубокой тайной, их общим страданием, ставшим основной частью их брака, куда меня не допускали точно так же, как и в их супружескую постель? Теперь я иногда думаю, не было ли молчание отца, тогда казавшееся неприятием, намеренным. Неужели боль и усталость, медленное угасание надежды отчуждали нас друг от друга меньше, чем его желание избежать муки расставания? Нет, он не настолько любил меня. Такого ребенка, как я, любить было нелегко. И как нам было общаться? Мир смертельно больных людей – это не мир живых и не мир мертвых. Мне доводилось наблюдать за другими больными после смерти отца, и всегда я ощущал их отстраненность. Они сидят и что?то говорят, и им что?то говорят в ответ, и они слушают и даже улыбаются, но их души уже не с нами, и нам уже не ступить на их тенистую «личную территорию».
Сейчас я не могу вспомнить тот день, когда умер отец, в памяти остался только один эпизод: мать сидит за кухонным столом и наконец?то плачет – от гнева и разочарования. Когда я, неуклюжий и смущенный, попытался ее обнять, она запричитала: «Ну почему мне всегда так не везет?» Двенадцатилетнему ребенку это показалось тогда, как, впрочем, кажется и сейчас, не вполне адекватной реакцией на личную трагедию. И банальность этой фразы повлияла на мое отношение к матери на всю оставшуюся часть детства. Это было несправедливо и походило на вынесение приговора, но дети и в самом деле несправедливы к родителям и выносят им свои приговоры.
Хотя я и забыл или, возможно, намеренно изгнал из своей памяти все, кроме одного, воспоминания о дне смерти отца, я до мельчайших подробностей помню день кремации. Шел мелкий моросящий дождь, от которого парк при крематории походил на живописное полотно, созданное в манере пуантилизма. Мы ждали в галерее окончания предыдущей кремации, когда сможем гуськом войти в зал и занять свои места на голых сосновых скамьях. Я помню запах моего нового костюма; венки, прислоненные к стене часовни; маленький гроб – казалось невероятным, что в нем действительно покоилось тело моего отца. Беспокойство матери, чтобы все прошло гладко, усиливалось страхом от возможного прихода ее зятя?баронета. Он не пришел, как и Ксан: он был в приготовительной школе. Зато пришла моя тетя, слишком модно одетая, – единственная из женщин, в наряде которой не преобладал черный цвет и давшая тем самым моей матери желанный повод для недовольства. Тогда?то, на поминках, после запеченного мяса две сестры договорились, что я проведу лето в Вулкомбе, создав таким образом прецедент на все последующие летние каникулы.
Но главное мое воспоминание о том дне – это его атмосфера едва сдерживаемого возбуждения и явного неодобрения, которое, как я чувствовал, сосредоточивалось на мне. Именно тогда я впервые услышал фразу, не раз повторенную друзьями и соседями, которых я едва узнавал в непривычных черных одеяниях: «Тебе теперь придется быть в семье мужчиной, Тео. Твоей матери остается надеяться только на тебя». Тогда я не смог сказать того, что испытываю вот уже почти сорок лет. Я не хочу, чтобы кто?нибудь обращался ко мне ни за покровительством, ни за счастьем, ни за любовью – ни за чем.
Жаль, что мои воспоминания об отце нерадостные, что у меня нет ясного или хоть какого?нибудь представления о том существенном в нем, за что можно было бы ухватиться, сделать частью себя самого; жаль, что я не могу назвать даже трех качеств, определяющих его характер. Сейчас, когда я впервые за долгие годы думаю о нем, в памяти у меня нет никаких воспоминаний – даже о том, был ли он нежным, добрым, умным, любящим. Может, он и был таким, я просто не знаю. Все, что мне известно о нем, – это то, что он умирал. Его рак не был ни скоротечным, ни милосердным – когда он бывал милосерден? – и отцу потребовалось почти три года, чтобы умереть. Кажется, большая часть моего детства вместилась в эти несколько лет, полных признаков, звуков и запахов смерти. Он был болен раком. Я ничего другого не видел тогда и ничего другого не вижу сейчас. И долгие годы в моей памяти о нем – пожалуй, даже не в памяти, а в том, во что она воплотилась, – оставался только ужас. За несколько недель до смерти он порезал указательный палец на левой руке, открывая консервную банку, и в ранку попала инфекция. Через большущую повязку из корпии и марли, наложенную матерью, сочилась кровь и гной. Казалось, это не трогало отца; он ел правой рукой, левая лежала на столе, и он спокойно разглядывал ее с видом легкого удивления, словно она жила отдельно от его тела, не имела с ним ничего общего. А я не мог отвести от нее глаз, и голод во мне боролся с тошнотой. Она внушала мне отвращение и ужас. Возможно, я перенес на его забинтованный палец весь мой неосознанный страх перед его смертельной болезнью. Много месяцев после его смерти меня мучил кошмар: отец стоит в ногах моей постели, указывая на меня кровоточащим желтым обрубком – но не пальца, а целой руки. Он ни разу не произнес ни слова, а молча стоял в своей полосатой пижаме. Иногда у него на лице появлялось выражение, словно он просил чего?то, чего я дать не мог, но чаще его печальное лицо выражало осуждение, как и эта указующая на меня рука. Теперь мне представляется несправедливым, что воспоминания о нем, о мокрой от гноя и крови руке так долго вызывали у меня только ужас. Эти ночные кошмары озадачивают меня настолько, что я пытаюсь проанализировать их, используя свои весьма поверхностные познания в психологии. Все было бы гораздо легче объяснить, будь я девочкой. Попытка прибегнуть к анализу была, конечно же, попыткой изгнать кошмары. Должно быть, она частично удалась. После убийства Натали отец приходил ко мне каждую неделю; теперь он уже не приходит. Я рад, что он в конце концов ушел, унеся с собой свою боль, свою кровь, свой гной. Но мне жаль, что он не оставил мне других воспоминаний.
Пятница, 22 января 2021 года
Сегодня день рождения моей дочери – был бы день рождения, если бы я не наехал на нее и не убил. Это произошло в 1994 году, когда ей было пятнадцать месяцев. Мы с Хеленой жили тогда в двухквартирном эдвардианском доме на Лэтбери?роуд, слишком большом и дорогом для нас, но Хелена, как только узнала, что беременна, настояла на переезде в дом с садом и детской окнами на юг. Я не помню сейчас точных обстоятельств того несчастного случая – то ли мне поручили приглядывать за Натали, то ли я думал, что она с матерью. Все это, должно быть, выяснилось на следствии, но само это дознание, это официальное определение ответственности стерлись из памяти. Я лишь помню, что собрался ехать в колледж и подал назад машину, неудачно припаркованную накануне Хеленой, чтобы было легче провести ее через узкие садовые ворота. На Лэтбери?роуд у нас не было гаража, но перед домом было место для стоянки двух машин. Вероятно, я оставил открытой парадную дверь, и Натали, которая ходила чуть ли не с года, заковыляла вслед за мной. Эта моя не самая большая вина, должно быть, тоже была установлена на дознании. Но кое?что я все же запомнил: легкий глуховатый удар где?то под задним левым колесом, словно толчок о пандус, но более мягкий, более податливый, более слабый. Мгновенное осознание – определенное, абсолютное, ужасающее – того, что произошло. И те пять секунд полнейшей тишины, после которой раздался пронзительный крик. Я знал, что кричит Хелена, но не мог до конца поверить, что человек может издавать такие звуки. И еще я запомнил унижение. Я не мог шевельнуться, не мог выйти из машины, не мог даже протянуть руку к дверце. И вот Джордж Хокинс, наш сосед, барабанит по стеклу и кричит: «Вылезай, ублюдок, вылезай!» Я помню, как при виде этого грубого, искаженного гневом лица, прижимающегося к стеклу, у меня промелькнула неуместная мысль: «Он никогда меня не любил». И я не могу сделать вид, что ничего не произошло, не могу притвориться, что это сделал кто?то другой. Я не могу сделать вид, что не виноват.
Ужас и чувство вины поглотили горе. Может быть, если бы Хелена нашла в себе силы сказать: «Тебе еще тяжелее, дорогой» – или: «Тебе так же плохо, милый», – мы бы спасли хоть что?нибудь из обломков нашего брака, корабля, который с самого начала был не очень?то годен для плавания. Но Хелена, конечно же, не смогла, она в это не верила. Она считала, что я переживаю меньше, чем она, и она была права. Она считала, что я переживаю меньше, потому что меньше любил, и в этом она тоже была права. Я был рад стать отцом. Когда Хелена сказала мне, что беременна, меня охватили обычные в таких обстоятельствах глупые чувства гордости, нежности и изумления. Я по?настоящему любил свою дочь, правда, я любил бы ее еще больше, будь она чуть красивее – она была миниатюрной карикатурой отца Хелены, – чуть ласковее и чуть менее плаксивой. Я рад, что никто другой не прочтет этих строк. Вот уже двадцать семь лет, как она мертва, а я все еще думаю о ней с недовольством. Но Хелена была одержима ею, очарована, порабощена, и я знаю, что во многом виновата была ревность. Со временем я справился бы с ревностью или по крайней мере примирился бы с ней. Но мне не было дано времени. Не думаю, что Хелена когда?нибудь верила, что я намеренно задавил Натали, – во всяком случае, когда рассуждала разумно. Даже в самом своем озлобленном и горьком настроении она справлялась с собой, удерживаясь от непростительных слов, – так женщина, обремененная больным и вздорным мужем, из суеверия или по доброте никогда не скажет: «Жаль, что ты не умер». Но если бы ей представился выбор, она скорее бы оставила в живых Натали, а не меня. Я не виню Хелену за это. Тогда это казалось вполне естественным, да и сейчас тоже.
Лежа на другой половине громадной кровати, я ждал, пока она заснет, зная, что пройдут многие часы, прежде чем это произойдет. С тревогой думая о перегруженном делами следующем дне, о том, как справиться с работой после череды бессонных ночей, я снова и снова повторял в темноте свою оправдательную литанию: «Бога ради, это был несчастный случай. Я не хотел. Я не единственный отец, задавивший собственного ребенка. Она должна была присматривать за Натали, она отвечала за ребенка, она не раз давала мне понять, что это не моя забота. Единственное, что ей надо было делать, – это следить за девочкой как полагается». Но гневное самооправдание было столь же банально и бесполезно, как испуганный лепет ребенка, разбившего вазу.
Мы оба понимали, что нам необходимо уехать из дома на Лэтбери?роуд. Хелена сказала:
– Мы не можем здесь оставаться. Надо поискать дом поближе к центру. В конце концов, ты же всегда этого хотел. Тебе никогда по?настоящему не нравился этот дом.
Под этим подразумевалось ничем не подкрепленное утверждение: ты рад, что мы переезжаем, рад, что ее смерть сделала это возможным.
Через шесть месяцев после похорон мы переехали на Сент?Джон?стрит, в высокий георгианский дом с выходящей прямо на улицу парадной дверью, перед которой трудно поставить машину. Дом на Лэтбери?роуд был семейным; этот же – дом для бездетных, и уж точно – для одиноких. Переезд вполне устраивал меня: мне нравилось жить поближе к центру, а георгианская архитектура, даже псевдогеоргианская, требующая постоянного ухода, несет на себе более характерный отпечаток, чем эдвардианская начала двадцатого века. Мы не занимались любовью со смерти Натали, и теперь Хелена поселилась в отдельной комнате. Мы никогда не говорили об этом, но я знал о ее словах – что второго шанса не будет, что я убил не только ее любимую дочь, но и надежду на другого ребенка, сына, которого, по ее подозрениям, я в действительности хотел вместо дочери. Но то был октябрь 1994 года, и выбора уже не было. Конечно, мы не всегда были врозь. Секс и брак куда сложнее. Иногда я преодолевал несколько метров покрытого ковром пола между ее комнатой и моей. Она не радовалась мне, но и не отвергала. Однако нас разделяла более глубокая, более нерушимая пропасть, и я не предпринимал попыток ее преодолеть.
Этот узкий пятиэтажный дом слишком велик для меня, но при нашем падении численности населения едва ли меня станут критиковать за то, что я ни с кем не делюсь своим жильем. Нет студентов, претендующих на комнату, нет молодых бездомных семей, чье положение служит укором сознанию более привилегированных. Я использую весь дом, взбираясь в течение дня с этажа на этаж, словно методично утверждая себя во владении всеми этими коврами и полированным деревом. Столовая и кухня находятся в цокольном этаже, откуда каменные ступени широкой дугой ведут в сад. Над ними две маленькие гостиные превращены в одну, которая также служит библиотекой, теле? и музыкальной комнатой и местом, где мне удобно принимать студентов. На втором этаже – большая Г?образная гостиная. Она тоже переделана из двух маленьких комнат, и два не гармонирующих друг с другом камина свидетельствуют об их прежнем назначении. Из окна в задней части дома я могу смотреть в огороженный стеной садик с единственной серебристой березой. Два элегантных французских окна и балкон в передней части здания выходят на Сент?Джон?стрит.
Человеку, стоящему между этими двумя окнами, будет совсем не трудно описать хозяина комнаты. Очевидно, что он ученый: вдоль трех стен от пола до потолка тянутся книжные полки. Он историк – об этом говорят корешки книг. Человек, интересующийся главным образом девятнадцатым веком, – об этом его пристрастии свидетельствуют не только книги, но и гравюры и орнаменты, стаффордширские памятные фигурки, викторианские жанровые картины маслом, обои дизайна Уильяма Морриса[15]. Комната к тому же принадлежит человеку, любящему комфорт и живущему в одиночестве. Здесь нет семейных фотографий, настольных игр, беспорядка, пыли, нет разбросанных повсюду женских безделушек – по сути, нет ничего, свидетельствующего, что комнатой кто?то пользуется. Посетителю нетрудно будет догадаться, что из всех вещей в комнате ничего не унаследовано – все приобретено владельцем. Нет ни одной из тех уникальных или эксцентричных вещиц, которые ценят или с которыми мирятся, ибо они семейные реликвии, нет написанных маслом посредственных фамильных портретов, которым отведено место для того, чтобы они подтвердили происхождение хозяев. Это комната человека, который сам достиг своего положения в мире, окружившего себя символами как своих достижений, так и мелких пристрастий. Миссис Кавано, жена одного из скаутов колледжа[16], трижды в неделю приходит наводить порядок и делает это довольно хорошо. У меня нет желания нанимать «временных жителей», на что я, как экс?консультант Правителя Англии, имею право.
Помещение, которое нравится мне больше всего, на самом верху; это маленькая комнатка в мансарде с очаровательным камином, отделанным кованым железом и изразцами. В ней стоят лишь письменный стол с креслом и есть все необходимое для приготовления кофе. Из незанавешенного окна открывается вид, простирающийся от колокольни церкви Святого Варнавы до дальнего зеленого склона Уитем?Вуд. Именно в этой комнате я веду свой дневник, готовлюсь к лекциям и семинарам, пишу научные работы. Входная дверь – четырьмя этажами ниже; когда звонят, к ней неудобно спускаться, но я позаботился о том, что при моей независимой жизни у меня редко бывают неожиданные посетители.
В феврале прошлого года Хелена ушла от меня к Руперту Клэверингу, который моложе ее на тринадцать лет и имеет внешность полного энтузиазма игрока в регби, удивительным образом сочетающуюся с тонким восприятием художника. Он рисует плакаты и суперобложки, делая это очень хорошо. Я вспоминаю, как однажды, когда мы обсуждали с Хеленой наш развод и я изо всех сил старался уберечь нас от взаимных обвинений и избавить от ненужных эмоций, она сказала, что мы спали с ней только в тщательно выбранные мною дни, так как я хотел, чтобы мои романы со студентками были не чем иным, как утешением после грубых сексуальных поражений. Она сказала это не буквально, но смысл был такой. Мне кажется, ее проницательность удивила нас обоих.
Взятый им на себя труд писать дневник – а Тео считал это трудом, а не удовольствием – стал частью его предельно организованной жизни, ежевечерней добавкой к еженедельной рутине, частью навязанной обстоятельствами, частью придуманной в попытке придать порядок и смысл существованию. Совет Англии издал указ, повелевающий всем гражданам в дополнение к их повседневной работе пройти по два недельных курса обучения навыкам, которые помогут им выжить, если они останутся живы после гибели цивилизации. Выбор был свободный. Ксан всегда проявлял мудрость, давая людям право выбора в делах, где выбор не имел никакого значения. Один из курсов Тео решил пройти в больнице Джона Рэдклиффа, но не потому, что хорошо чувствовал себя в тамошней антисептической иерархии или воображал, что, ухаживая за больной и состарившейся плотью, вызывавшей в нем ужас и отвращение, доставляет больным большее удовлетворение, чем себе самому, а потому, что считал: приобретенные знания могут оказаться для него наиболее полезны, к тому же недурно узнать, где в случае нужды можно было, проявив некоторую ловкость, прихватить наркотиков. Второй курс двухчасовых занятий Тео провел с приятностью, изучая премудрость эксплуатации домов: добродушие и грубоватые замечания преподавателей? ремесленников казались ему приятным разнообразием по сравнению с утонченными язвительно?пренебрежительными высказываниями коллег из профессуры. Сам он зарабатывал на жизнь тем, что преподавал взрослым студентам и выпускникам, которые обучаясь очно или заочно, занялись наукой или пожелали получить более высокие степени. Это давало руководству университета основание для сохранения его ставки. Два вечера в неделю, во вторник и пятницу, Тео ужинал в Холле. В среду он неизменно посещал трехчасовую вечернюю службу в капелле Магдалины. Некоторые колледжи, студенты которых отличались непомерной эксцентричностью или упрямой решительностью игнорировать реальность, по?прежнему использовали свои маленькие церкви для богослужений. Кое?где даже вернулись к старой англиканской литургии в соответствии с Книгой общей молитвы[17]. Но хор певчих в капелле Магдалины считался одним из лучших, и Тео ходил слушать пение, а не принимать участие в архаическом действе отправления церковных обрядов и молитв.
Это произошло в четвертую среду января. По своему обыкновению, отправившись в церковь Магдалины пешком, Тео свернул с Сент?Джон?стрит на Бомонт?стрит и уже почти поравнялся со входом в музей Ашмола[18], когда увидел женщину с детской коляской. Мелкий моросящий дождик прекратился, и женщина, приостановившись, сняла плащ и опустила верх у коляски. В ней, привалившись спиной к подушкам, сидела кукла; руки в рукавичках покоились на стеганом одеяльце. Это показалось пародией на детство, жалкой и одновременно зловещей. Потрясенный и полный отвращения, он почувствовал, что не может отвести взгляд от куклы. У куклы были блестящие, неестественно большие голубые глаза, гораздо более яркие, чем человеческие, – казалось, она неподвижно уставилась на Тео своим невидящим взором, в котором жутковатым образом проглядывал дремлющий разум. Темно?коричневые ресницы куклы, словно пауки, лежали на нежных фарфоровых щечках, а из?под отделанного кружевом чепца выбивались желтые пышные волосы, завитые, как у взрослой женщины. Последний раз такую выставленную напоказ куклу Тео видел давным?давно, но двадцать лет назад в этом не было ничего необычного. Казалось, помешательство стало всеобщим, и изготовление кукол было единственной отраслью индустрии игрушек, которая наряду с производством детских колясок в течение десятилетия процветала, служа удовлетворению несбывшихся материнских желаний. В большинстве своем куклы были дешевыми и безвкусными, но некоторые из них отличались такой искусной работой и красотой, что, не случись породившего их года Омеги, наверняка стали бы фамильными ценностями. Те, что подороже – стоимостью более двух тысяч фунтов, – выпускались самых разных размеров: с новорожденного, шестимесячного, годовалого и полуторагодовалого ребенка. Некоторые могли стоять и ходить с помощью хитро встроенного механизма. Теперь Тео вспомнил, что их называли «полугодками». Одно время по Хай?стрит было невозможно пройти: так много было там группок тающих от восторга квазиматерей с колясками. Случалось, устраивались даже псевдороды, а сломанных и разбитых кукол хоронили с церемониями в освященной земле. Если он не ошибается, в начале третьего тысячелетия возникли даже некоторые разногласия по вопросу о том, законно ли использовать церковь для подобных фокусов и позволительно ли принимать в них участие лицам, посвященным в духовный сан.
Почувствовав взгляд Тео, женщина улыбнулась безумной улыбкой, словно ожидая молчаливого одобрения. Но когда их глаза встретились и он опустил взгляд, чтобы она не увидела в нем сострадания, смешанного с изрядной долей презрения, женщина рванула коляску назад, выставив руку в защитном жесте, словно ограждая себя от его мужской назойливости. Какая?то другая, более отзывчивая прохожая остановилась, заговорив с «матерью». Это была дама средних лет, в хорошо сидящем твидовом костюме, с тщательно уложенными волосами. Она подошла к коляске, улыбнулась владелице куклы и что?то затараторила. Первая женщина, глупо улыбаясь, наклонилась к коляске, разгладила сатиновое стеганое одеяльце, поправила чепчик, заправила под него выбившийся локон. Вторая женщина пощекотала куклу под подбородком, словно кошку, не переставая сюсюкать.
Тео, испытывавший уныние и отвращение, каких эта безобидная сценка ни в коей мере не заслуживала, уже собрался было уходить, когда все и случилось. Вторая женщина внезапно схватила куклу, выдернула ее из?под одеяльца, не говоря ни слова, дважды крутанула за ноги над головой и изо всех сил ударила о каменную стену. Лицо куклы разбилось вдребезги, фарфоровые черепки со звоном покатились по тротуару. Секунды две хозяйка куклы хранила абсолютное молчание. А потом закричала. Это был ужасный крик – крик существа, испытывающего невыносимую боль, страшный, пронзительный и в то же время чересчур человеческий. Шляпа женщины сбилась набок, лицо было обращено к небу, рот широко раскрыт, и из него неслись ее горе и ее гнев. Вначале казалось, что она забыла о присутствии напавшей на куклу женщины, которая стояла рядом, глядя на нее с молчаливым презрением. Но вот обидчица повернулась, быстрым шагом прошла сквозь открытые ворота, пересекла внутренний двор и вошла в музей Ашмола. Поняв наконец, что та исчезла, хозяйка куклы двинулась было за ней, не переставая вопить, но, очевидно, осознала безнадежность своего порыва и возвратилась к коляске. Она почти затихла и, опустившись на колени, принялась собирать черепки, тихо плача и постанывая, пытаясь сложить их, словно картинку головоломки. Два поблескивающих глаза, соединенные пружиной и жутковато реальные, откатились в сторону Тео. Поддавшись мгновенному порыву, он хотел было поднять их, чтобы помочь несчастной и сказать ей несколько утешительных слов. У него чуть не вырвалось, что она купит себе другого «ребенка», – это было тем самым утешением, которое он так и не предложил своей жене. Но колебание Тео длилось всего секунду, а потом он быстро пошел прочь. Больше к ней не подошел никто. Женщины средних лет, те, что стали взрослыми в год Омеги, не отличались уравновешенностью.
Тео добрался до часовни как раз к началу службы. Когда певчие – восемь мужчин и восемь женщин – выстроились цепочкой, на Тео нахлынули воспоминания о преисполненных важности мальчиках?хористах, некогда входивших в церковь с серьезными лицами, прижимая к узкой груди ноты. Их гладкие лица светились, словно от зажженной внутри свечки, тщательно расчесанные волосы напоминали блестящие шапочки, а мордашки над накрахмаленными воротничками казались необычайно торжественными. Тео отогнал от себя видение, удивившись его навязчивости – ведь дети его никогда не интересовали, – устремил глаза на священника и вспомнил случай, произошедший несколько месяцев назад, в тот день, когда он раньше обычного пришел к вечерне. Каким?то образом из леса, окружающего Магдален?Медоу, в часовню пробрался молодой олень – он невозмутимо стоял рядом с алтарем, словно это было в порядке вещей. Священник с криком набросился на оленя, швырнул в него молитвенником и больно ударил по шелковистым бокам. Озадаченный олень какое?то время покорно сносил натиск, а потом, осторожно ступая, горделиво покинул церковь.
Священник обернулся к Тео, по его щекам катились слезы.
– Господи, почему они не могут подождать? Проклятые твари! Очень скоро им все это достанется. Почему они не могут подождать?
Глядя теперь на его серьезное, полное достоинства лицо, Тео подумал, что давний случай, произошедший в этом храме, всего лишь сцена из наполовину забытого ночного кошмара.
Прихожан, как обычно, собралось не более тридцати. Со многими из тех, кто посещал службу столь же регулярно, как и он сам, Тео был знаком. Но появилась и новенькая – молодая женщина, сидевшая у алтаря прямо напротив Тео. Он старательно избегал ее взгляда, хотя она ничем не показывала, что знает его. Освещение в церкви было тусклым, и в мерцании свечей лицо женщины озарялось нежным, почти прозрачным, светом, то хорошо заметным, то ускользающим и иллюзорным, как призрак. Но это лицо не было для Тео чужим; несомненно, он уже видел женщину прежде, и не мельком, а очень близко и на протяжении долгого времени. Изо всех сил стараясь заставить свою память работать, он искоса поглядывал на ее склоненную во время исповеди голову и делал вид, что смотрит мимо нее, сосредоточившись на первом отрывке из Священного Писания, но постоянно чувствовал ее, набрасывал на ее образ колючую сеть памяти. К концу второго отрывка его начало раздражать, что он никак не может вспомнить. И лишь когда хористы, в основном люди средних лет, разложили свои ноты в ожидании вступления органа и воззрились на дирижера, а маленькая, одетая в стихарь фигурка подняла коротенькие, похожие на лапки руки и замахала ими в воздухе, Тео наконец вспомнил. Женщина совсем недолго слушала курс о викторианском времени и нравах, который читал Колин Сибрук, точнее, часть курса – «Женщины в викторианском романе», – ее вел Тео, подменяя Колина полтора года назад. Жена Сибрука перенесла операцию по поводу рака, и у них появилась возможность провести отпуск вместе, если Колин найдет замену именно на этот раздел курса, состоявший из четырех занятий. Тео помнил беседу с Колином и свой вялый протест.
– Почему бы тебе не попросить кого?нибудь с английского факультета?
– Да я пытался, но у них у всех нашлись отговорки. Один не любит работать вечером, другой слишком занят. Третий плохо знает этот период – не думай, что лишь историки несут подобную чушь. Кто?то может провести только одно занятие, но никак не четыре. Занятия длятся всего один час, по четвергам, с шести до семи. И тебе не придется готовиться: я выбрал четыре книги, ты наверняка знаешь их наизусть: «Миддлмарч», «Женский портрет», «Ярмарка тщеславия», «Кренфорд»[19]. На курс записались только четырнадцать человек, в основном пятидесятилетние женщины. Таким бы с внуками возиться, а им времени некуда девать, ты сам знаешь. Очаровательные дамы, правда, с немного консервативными вкусами. Тебе понравятся. А уж они?то будут счастливы, заполучив тебя. Утешение в культуре – вот что они ищут. Твой кузен, наш высокочтимый Правитель, живо интересуется этой проблемой. А им хочется на время скрыться в более приятном и безопасном мире. Нам всем это нужно, дружище, только мы с тобой называем это образованностью.
Но на занятие пришли пятнадцать слушателей, а не четырнадцать. Она опоздала на две минуты и тихо заняла место в задних рядах, за спинами других членов группы. Тогда, как и сейчас, он видел ее освещенную свечами голову на фоне резного дерева. Когда последние студенты окончили учебу, прославленные аудитории колледжа открыли для взрослых учащихся вечерней и заочной форм обучения, и Тео проводил занятия в обшитом панелями лекционном зале Куинз?колледж. Она с вниманием прослушала вступительное слово о Генри Джеймсе и поначалу не приняла участия в последовавшей затем дискуссии. Однако крупная женщина в переднем ряду стала напыщенно превозносить моральные качества Изабель Арчер[20] и закончила сентиментальными сожалениями о ее судьбе.
Тогда девушка сказала:
– Я не понимаю, почему вы так горячо сочувствуете тем, кому было дано так много и кто так плохо этим распорядился. Она могла бы выйти замуж за лорда Варбертона и сделать много хорошего для его арендаторов, вообще для бедных. Ну хорошо, пусть она его не любила, это ее извиняет. К тому же у нее были более высокие устремления, чем выйти замуж за лорда Варбертона. И что же? У нее не оказалось ни таланта, ни какой?либо профессиональной подготовки. Когда же благодаря своей кузине она разбогатела, что она предприняла? Стала разъезжать по свету, да не с кем? нибудь, а с мадам Мерль. А потом вышла замуж за этого самонадеянного лицемера и, разодетая в пух и прах, сидела по четвергам в салоне. Куда подевался весь ее идеализм? Мне гораздо больше по душе Генриетта Стэкпоул.
Женщина возразила:
– Но ведь она так вульгарна!
Именно так считает миссис Тушетт, да и автор тоже. Но у нее по крайней мере есть талант, которого нет у Изабель, и она использует его, чтобы заработать на жизнь и помочь своей вдовой сестре. Изабель Арчер и Доротея обе отвергают подходящих женихов, предпочитая выйти замуж за самовлюбленных глупцов, но Доротея вызывает большую симпатию. Видимо, потому что Джордж Элиот уважает героиню, а Генри Джеймс свою в глубине души презирает.
У Тео возникло подозрение, что своим намеренным вызовом девушка лишь пытается избавиться от скуки. Но каков бы ни был ее мотив, последовавший за этим спор был шумным и оживленным, и оставшиеся тридцать минут прошли быстро. Тео был огорчен и немного обижен, когда в следующий четверг девушка не появилась.
Установив наконец связь событий и утолив любопытство, Тео уютно откинулся на спинку скамьи и стал слушать второй псалом. Последние десять лет в часовне Магдалины было заведено во время вечерней службы слушать магнитофонные записи псалмов. Из программы службы Тео узнал, что в этот вечер прозвучат первые два из серии английских псалмов пятнадцатого века, написанных Уильямом Бирдом, – «Наставь меня, о Боже» и «Возликуй, о Господи». Когда informator choristarum[21], наклонившись, включал запись, воцарилась недолгая тишина. Голоса мальчиков – звонкие, чистые и какие?то бесполые, каких в часовне не слышали с тех пор, как стал ломаться голос у последнего маленького хориста, взмыли вверх, наполнив церковь. Тео взглянул на девушку, но она сидела неподвижно, откинув голову и не сводя глаз с ребристо?сводчатого потолка, так что он смог разглядеть лишь освещенный свечами изгиб ее шеи. Но в конце ряда сидел человек, которого Тео узнал: это был старый Мартиндейл, младший научный сотрудник с английского факультета; он уже собирался выйти на пенсию, когда Тео учился на первом курсе. Старик сидел не шелохнувшись, его старое лицо было обращено вверх, отблеск свечей отражался в слезах, ручьями бежавших по щекам, так что глубокие морщины казались усыпанными жемчугом. Старина Марти не был женат, он дал обет безбрачия и всю свою жизнь боготворил красоту мальчиков. Интересно, подумал Тео, почему он и ему подобные раз за разом приходят сюда в надежде испытать это мазохистское удовольствие? С таким же успехом они могли послушать записи голосов детей дома, так почему же делают это здесь, где прошлое и настоящее слились в мерцающем свете свечей, еще больше усиливая печаль? И почему он сам тоже приходит сюда? Он?то знал ответ на этот вопрос. «Чувства, – сказал он себе, – чувства, чувства…» Даже если единственное доступное тебя чувство – боль, ты придешь сюда, чтобы ощутить ее.
Женщина покинула церковь раньше его, быстро и почти незаметно. Но, выйдя на улицу и окунувшись в вечернюю прохладу, он с удивлением увидел, что она его поджидает.
Поравнявшись с ним, она произнесла:
– Простите, могу я поговорить с вами? Это очень важно.
Из окон церкви в сумеречную темноту лился яркий свет, и Тео впервые разглядел ее как следует. Ее темные, блестящие, великолепного каштанового цвета волосы, золотившиеся в ярком свете из окон, были зачесаны назад и заплетены в короткую толстую косу. На высокий веснушчатый лоб спадала челка. У нее были слишком светлая для обладательницы: таких темных волос кожа, длинная шея, широкие скулы, широко посаженные глаза, цвет которых он не смог определить, решительные прямые брови, длинный, узкий, с небольшой горбинкой нос и большой, красивой формы, рот. Такие лица запечатлели прерафаэлиты. Россетти[22] с удовольствием написал бы ее портрет. Одета она была по последней моде – так одевались все женщины, кроме Омега: в короткий прилегающий жакет, шерстяную юбку до середины икры, из?под которой виднелись яркие носки – последний писк моды в этом сезоне. На ней были желтые. На левом плече висела кожаная сумка на длинном ремне. На руках у нее не было перчаток, и он увидел, что левая кисть обезображена. Средний и указательный палец срослись в лишенный ногтя обрубок, а тыльная сторона ладони сильно опухла. Женщина держала левую руку в правой, словно убаюкивая. Она не делала попыток ее спрятать. Может, она даже специально демонстрировала свое уродство миру, нетерпимому к физическим дефектам. Но у нее, подумалось ему, есть по крайней мере одно утешение. Женщины с физическими недостатками или умственно неполноценные не были внесены в списки тех, от кого должна была зародиться новая раса, если когда?нибудь найдется мужчина, способный производить потомство. Она хотя бы избавлена от проводимых раз в шесть месяцев и занимающих уйму времени унизительных обследований, которым подвергались все здоровые женщины в возрасте до сорока пяти лет.
Она вновь, еще тише, произнесла:
– Это не займет много времени. Ну пожалуйста, мне очень надо поговорить с вами, доктор Фэрон.
– Если это так необходимо… – Он был заинтригован, но не смог заставить свой голос звучать приветливо.
– Может быть, мы пройдемся по новой галерее?
В молчании они свернули в сторону. Она сказала:
– Вы не знаете меня.
– Не знаю, но помню. Вы присутствовали на втором из занятий, которые я давал вместо доктора Сибрука. Вы, несомненно, оживили дискуссию.
– Боюсь, я говорила слишком резко. – И она добавила, словно это было очень важно: – На самом деле я обожаю «Женский портрет».
– Полагаю, вы устроили эту встречу не для того, чтобы поговорить о своих литературных пристрастиях.
Сказав это, Тео тут же пожалел о своих словах. Она вспыхнула, и он почувствовал, как она инстинктивно сжалась, потеряла уверенность в себе и, возможно, в нем. Его смутила наивность ее замечания, но совсем не обязательно было отвечать с такой обидной иронией. Ее стесненность оказалась заразительной. Он надеялся, что она не собирается поставить его в неловкое положение откровенно личными или излишне эмоциональными вопросами. Уверенность в себе тогдашней красноречивой спорщицы никак не вязалась с ее нынешней почти подростковой робостью. Бессмысленно было пытаться загладить свою вину, и с полминуты они шли молча.
Наконец Тео произнес:
– Я жалел, что вы больше не появились. Следующее занятие показалось очень скучным.
– Я бы пришла, но меня перевели в утреннюю смену. – Она не объяснила, над чем или где она работала, но добавила: – Меня зовут Джулиан. Ваше имя мне, конечно же, известно.
– Джулиан. Необычное имя для женщины. Вас что, назвали в честь Джулиан Норичской?
– Нет, не думаю, что мои родители о ней слышали. Когда отец регистрировал мое рождение, он произнес имя: «Джули?Анн». Именно это имя выбрали мои родители. Чиновник бюро записей актов гражданского состояния, должно быть, ослышался, или, возможно, отец произнес имя не очень четко. Только три недели спустя мать заметила ошибку, но решила, что уже поздно что?либо менять. По? моему, ей просто понравилось это имя, и меня так и стали звать.
– Полагаю, все зовут вас Джули.
– Кто все?
– Ваши друзья, члены вашей семьи.
– У меня нет семьи. Мои родители погибли во время расовых волнений в 2002 году. Но с чего им было звать меня Джули? Это ведь не мое имя.
Она была предельно вежлива, неагрессивна. Может, ее озадачило его замечание? Но он не видел для этого никаких оснований. Пусть оно было неуместным, необдуманным, снисходительным, но ни в коей мере не насмешливым. И если эта неожиданная встреча объяснялась ее интересом к истории девятнадцатого века, то такой шаг с его стороны был более чем странным.
– Почему вы хотите со мной поговорить? – спросил он.
Теперь, когда настало время объясниться, он почувствовал, как трудно ей начать разговор, но решил, что это не от смущения, а из?за важности того, что она собиралась сказать.
Помолчав, она взглянула на него.
– В Англии – в Британии – происходят неправедные вещи. Я принадлежу к маленькой группе друзей, которые считают, что нам следует попытаться помешать этому. Вы были членом Совета Англии. Вы – кузен Правителя. Мы подумали, что прежде, чем начать действовать, нам стоит убедить вас поговорить с ним. По правде, мы не уверены, что вы можете нам помочь, но двое из нас – Льюк, священник, и я – решили: а вдруг у вас что?нибудь выйдет? Руководитель группы – мой муж Ролф. Он согласился, чтобы я поговорила с вами.
– Но почему вы? Почему он сам не пришел?
– Наверное, он подумал – они подумали, – что я именно тот человек, который вас убедит.
– Убедит в чем?
– Просто встретиться с нами, и мы объясним вам, что собираемся предпринять.
– Почему бы вам не объяснить это прямо сейчас, и тогда я решу, готов ли встретиться с вами? О какой группе вы говорите?
– Всего лишь о группе из пяти человек. Мы пока еще не начали действовать. Может, начинать и не придется, если появится какая?то надежда убедить Правителя действовать.
Тео произнес, тщательно взвешивая слова:
– Я никогда не был полноправным членом Совета – всего лишь личным консультантом Правителя Англии. Я не посещал заседаний Совета более трех лет и больше не вижусь с Правителем. Родственные связи ни для одного из нас ничего не значат. Мое влияние на него, вероятно, не больше вашего.
– Но вы можете встретиться с ним. А мы – нет.
– Почему бы вам не попробовать? Он в пределах досягаемости. Ему звонят по телефону, иногда разговаривают с ним. Естественно, он принимает необходимые меры предосторожности.
– Он боится народа? Но увидеть его или даже поговорить с ним – это значит объявить ему и Государственной полиции безопасности о нашем существовании, возможно, даже сказать им, кто мы такие. Подобная попытка может окончиться для нас весьма плачевно.
– Вы действительно так думаете?
– О да, – сказала она печально. – А вы разве нет?
– Нет, пожалуй, нет. Однако если вы правы, тогда вы очень рискуете. А почему вы решили, что можете мне доверять? Вряд ли вы пришли к такому убеждению на том основании, что один?единственный раз посетили семинар по литературе Викторианской эпохи. Кто?нибудь из остальных членов группы хоть раз видел меня?
– Нет. Но двое из нас, Льюк и я, читали некоторые ваши книги.
Он сухо заметил:
– Неразумно судить о порядочности ученого по его трудам.
– Для нас это единственный путь. Мы знаем, что идем на риск, но вынуждены это делать. Прошу вас, согласитесь встретиться с нами. Хотя бы выслушайте то, что мы хотим сказать.
В ее голосе звучала искренняя мольба, наивная и непосредственная, и внезапно ему подумалось, что он понимает почему. Обратиться к нему было ее идеей. Она пошла на встречу с ним лишь с неохотного молчаливого согласия других членов группы, возможно, даже против воли ее руководителя. Пошла на свой страх и риск. Если он откажется, она возвратится ни с чем, к тому же униженная. Он почувствовал, что не может этого допустить.
– Хорошо. Я поговорю с вами, – сказал он и сразу понял, что совершает ошибку. – Где и когда вы встречаетесь в следующий раз?
– В воскресенье в десять часов в церкви Святой Маргариты в Бинси. Вы знаете, где это?
– Да, я знаю Бинси.
– В десять часов. В церкви.
Она получила то, за чем пришла, и заторопилась. Тео едва расслышал, как она пробормотала: «Спасибо. Спасибо». И исчезла так быстро и тихо, словно была одной из множества движущихся в галерее теней.
Он помедлил с минуту, не оставляя себе возможности догнать ее, а затем отправился домой.
Суббота, 30 января 2021 года
Сегодня в семь часов утра позвонил Джаспер Палмер?Смит и попросил навестить его. Дело не терпело отлагательства. Он ничего не объяснил, хотя, впрочем, он вообще редко что?либо объясняет. Я ответил, что смогу быть у него сразу после ленча. Эти вызовы, все более требовательные и категоричные, постепенно становятся обычным делом. Раньше он требовал моего присутствия примерно раз в три месяца, теперь – ежемесячно. Он читал у нас историю, считался прекрасным преподавателем, по крайней мере среди умных студентов. Я никогда не признавался, что он мне нравится, и лишь говорил небрежно: «Джаспер не так плох. С ним можно поладить». Я имел на то понятную и оправдывающую меня причину, поскольку считался его любимым учеником на курсе. У него всегда были любимчики. Отношения строились на сугубо научной основе. Он не гомосексуалист и не особенно жалует молодежь, а его нелюбовь к детям вошла в поговорку, и в тех редких случаях, когда он принимал от кого?нибудь приглашения на ужин, детей всегда держали от него подальше. Но каждый год его любимчиком становился новый студент, неизменно мужского пола, чтобы было кому выказывать одобрение и демонстрировать покровительство. Мы считали, что критериями, которыми он руководствовался, были: интеллект – во?первых, внешность – во?вторых и остроумие – в?третьих. Он не торопился с выбором, но когда все же его делал, тот оставался неизменным. Эти отношения не омрачались тревогой и страхом за любимца, ибо поскольку он был одобрен и утвержден, то не мог совершить неблаговидного поступка. Отношения эти были свободны и от обид или зависти со стороны однокурсников избранного, ибо Джаспер был слишком непопулярен, чтобы его обхаживать, и, справедливости ради, всеми признавалось, что любимчик не имел прямого касательства к своему избранию. Все лишь были уверены, что от любимчика следует ожидать получения степени бакалавра с отличием первого класса: ее получали все любимчики. В момент своего избрания я был достаточно тщеславным и самоуверенным, а потому не углядел во всем этом возможность не беспокоиться еще по меньшей мере два года. Но я на самом деле старался для Джаспера изо всех сил, хотел доставить ему удовольствие, оправдать его выбор. Быть выбранным из толпы всегда льстит самолюбию, и хочется что?то дать взамен – именно этот факт объясняет множество весьма странных и удивительных браков. Возможно, этим объясняется и его собственный брак с младшей научной сотрудницей, математиком из Нью?колледжа, которая была на пять лет старше его. Казалось, по крайней мере в присутствии других, что они достаточно хорошо ладят, но вообще женщины его очень не любили. В начале 1990?х годов, когда вдруг посыпались необоснованные иски о сексуальных домогательствах, Джаспер начал кампанию, настаивая на том, чтобы на всех консультациях со студентками присутствовала дама?провожатая, иначе он и его коллеги?мужчины рискуют подвергнуться несправедливым обвинениям в приставаниях. Никто не мог так умело, как Джаспер, уничтожить самонадеянность женщины, соблюдая при этом по отношению к жертве дотошную, едва ли не оскорбительную предупредительность и учтивость.
Он являл собой карикатуру на привычное представление об оксфордском преподавателе: высокий лоб с залысинами, тонкий крючковатый нос и плотно сжатые губы. Ходил он, выставив вперед подбородок, словно боролся с сильным ветром, и втянув голову в плечи. При этом его выцветшая мантия вздымалась волнами. С одной из собственных книг в изящных пальцах, в высоком воротничке, он являл собой точное воплощение персонажа «Ярмарки тщеславия».
Иногда Джаспер доверял мне свои секреты и относился ко мне так, словно хотел сделать меня своим преемником. Это, конечно, было иллюзией: он дал мне многое, но какие?то вещи находились за пределами его возможностей. Однако, будучи его фаворитом и волей?неволей ощущая себя в некоторой степени наследным принцем, я пришел в конце концов к странному выводу: не пытался ли Джаспер таким способом противостоять возрасту, времени, неизбежному притуплению остроты памяти, не было ли это его личным представлением о бессмертии?
Он часто вслух выкрикивал свое мнение об Омеге – и оно звучало этакой утешительной литанией. Его поддерживали некоторые коллеги, особенно те, кто успел сделать неплохой запас вина или имел доступ к погребу колледжа.
– Меня это не особенно волнует. Не скажу, что я не испытал сожаления, когда узнал, что Хильда бесплодна, но, полагаю, это гены заявили о своем атавистическом долге. В целом же я рад: негоже оплакивать нерожденных внуков, если на них не было никакой надежды. Так или иначе, а эта планета обречена. В конце концов Солнце взорвется или остынет, и одна ничтожно маленькая частичка Вселенной исчезнет, едва дрогнув. Если человек обречен на гибель, тогда всеобщее бесплодие – такой же безболезненный путь к смерти, как и любой другой. К тому же в этом есть и положительные стороны. Последние шестьдесят лет мы только и делали, что угождали самой невежественной, самой преступной и самой эгоистичной части общества. Теперь же мы на всю оставшуюся жизнь будем избавлены от докучливого варварства молодых: их так называемой музыки – шумной, грохочущей, однообразной, компьютерной, – их насилия, их прячущегося под личиной идеализма самомнения. Бог мой, нам, может быть, даже удастся избавиться от Рождества, этого ежегодного праздника родительской вины и ребяческой жадности. Я намереваюсь жить спокойной комфортной жизнью, а когда она перестанет быть таковой, проглочу последнюю таблетку и запью ее бутылкой кларета.
Его личный план – жить в комфорте до естественного конца – принимали тысячи людей в те первые годы, предшествовавшие приходу к власти Ксана, когда больше всего боялись полного краха порядка. План предусматривал отъезд из города (в его случае – с Кларендон?сквер) в маленький загородный дом или коттедж в лесистой местности с садом и огородом для выращивания овощей, с протекающим неподалеку ручьем, вода которого после кипячения вполне пригодна для питья, с открытым очагом и запасом дров, с тщательно отобранными банками консервов, с запасом спичек на долгие годы, с лекарствами и шприцами, а сверх всего – с крепкими дверями и запорами, призванными оградить его хозяйство от завистливых взоров менее предусмотрительных граждан. Но в последние годы безопасность стала для Джаспера навязчивой идеей. Дровяной сарай в саду был заменен постройкой из кирпича с металлическими дверями, приводимыми в движение дистанционным управлением. Сад окружила высокая стена, а дверь в погреб была заперта на висячий замок.
Обычно, когда я навещаю его, кованые железные ворота оказываются незапертыми, я открываю их и оставляю машину на короткой подъездной аллее. Но в этот день ворота оказались заперты, и мне пришлось позвонить. Увидев Джаспера, вышедшего мне навстречу, я был потрясен изменениями, которые произошли в нем за последний месяц. Он держался по?прежнему прямо, поступь его была твердой, но когда он подошел ближе, я увидел, что лицо стало совсем серым, а во ввалившихся глазах читались беспокойство и страх, каких я никогда не замечал прежде. Старение неизбежно, но оно лишено последовательности. Существуют отрезки времени, растягивающиеся на многие годы, когда лица друзей и знакомых практически не меняются. Потом вдруг ход времени ускоряется, и за неделю происходит метаморфоза. Мне показалось, что за месяц с небольшим Джаспер состарился на десять лет.
Я последовал за ним в большую гостиную в задней части дома, французские окна которой выходят на террасу и сад. Здесь, как и в его кабинете, стены были сплошь заставлены книжными полками, царил идеальный порядок, мебель, книги, картины находились на своих обычных местах. Однако я впервые отметил мелкие признаки начальной стадии запустения: грязное оконное стекло, несколько крошек на ковре, тонкий слой пыли на каминной полке. Электрический камин был включен, но комната казалась нетопленой. Джаспер предложил мне выпить, и хотя середина дня не самое удачное время для возлияний, я согласился, отметив, что на столике для закусок бутылок больше, чем в мой прошлый визит. Джаспер – один из немногих известных мне людей, кто использует кларет в качестве универсального напитка, потягивая его в течение всего дня.
Хильда сидела у камина, глядя перед собой. На ее плечи была накинута теплая кофта. Она не поздоровалась, даже не взглянула в мою сторону и лишь кивнула в ответ на мое приветствие. Перемена в ней была еще более явной, чем в Джаспере. Долгие годы – так мне, во всяком случае, казалось – она выглядела всегда одинаково: угловатая, но прямая фигура, хорошего покроя твидовая юбка с тремя складками посередине, шелковая, с высоким воротником, блуза и кофта из кашемира, густые седые волосы затейливо уложены в высокий пучок. Сейчас же не слишком чистая кофта болталась на плечах, колготки неряшливо морщились над нечищеными туфлями, а волосы грязными прядями свисали по обеим сторонам лица, на котором застыла гримаса раздраженного недовольства. Я, как и в прежние свои приезды, невольно задумался, каким недугом она страдала. Едва ли это была болезнь Альцгеймера: в конце 1990?х годов ее научились успешно лечить. Но ведь есть много других видов расстройств, с которыми не под силу справиться даже нашей навязчивой, озабоченной проблемами старения науке. Возможно, она просто устала, а я ей до смерти надоел. Наверное, и у старости есть преимущество: можно уйти и спрятаться в своем собственном мирке – конечно, если это место не ад.
Я терялся в догадках, почему меня попросили приехать, но спрашивать об этом мне казалось неудобным. Наконец Джаспер произнес:
– Я хотел кое?что обсудить с тобой. Я подумываю о том, чтобы перебраться обратно в Оксфорд. Решиться на это меня заставило последнее выступление Правителя по телевидению. По?видимому, его конечный план состоит в том, чтобы все перебрались в города, где людям легче предоставлять обслуживание. Он сказал, что никому не возбраняется оставаться жить в отдаленных районах, но он не гарантирует подачу туда энергии или доставку бензина для транспорта. Мы здесь живем довольно изолированно.
– Что думает об этом Хильда? – спросил я.
Джаспер даже не потрудился взглянуть на нее.
– Хильда не в том состоянии, чтобы возражать. Мне ведь приходится ухаживать за ней. И если так мне будет легче, значит, именно так нам и следует поступить. Я тут подумал: может быть, нам обоим – то есть тебе и мне – будет удобнее, если я перееду к тебе на Сент?Джон?стрит? Тебе же и в самом деле не нужен такой большой дом. Наверху вполне хватит места для устройства отдельной квартиры. Естественно, я оплачу все расходы.
Замысел Джаспера привел меня в ужас. Надеюсь, я сумел скрыть это. Я, помедлив, как бы обдумывая его слова, ответил:
– Мне кажется, это не самый удачный вариант. Вам будет не хватать вашего сада. А Хильде – очень трудно подниматься по лестнице.
Последовало молчание, и Джаспер сказал:
– Полагаю, ты слышал об «успокоительном конце», массовых самоубийствах стариков?
– Кажется, читал что?то об этом в газетах или видел по телевизору.
Я вспомнил эпизод, показанный по телевидению: одетые в белое старики – одни самостоятельно, другие с чужой помощью – поднимаются на борт низкого, похожего на баржу судна. Высоко и пронзительно звучат поющие голоса, и судно медленно исчезает в сумерках. Ловко снятая обманчиво мирная сцена… подсвеченная.
– Меня не привлекает групповая смерть, – заметил я. Самоубийство сродни сексу, это частное дело. Если мне захочется убить себя, средства для этого всегда под рукой, так почему бы не совершить это с удобствами в собственной постели? Я предпочел бы заколоться кинжалом.
– Ну, не знаю, на свете немало людей, которые любят устраивать настоящие шоу из этих ритуалов расставания с жизнью, – возразил Джаспер. – В той или иной форме это происходит по всему миру. Наверное, есть что?то утешительное в большом числе участников, в том, как обставлена церемония. А те, кто остается жить, получают пенсию от государства. Тоже не совсем жалкие гроши, так ведь? Да, кажется, я начинаю понимать притягательность этого действа. Хильда на днях тоже говорила об этом.
Мне все это показалось невероятным. Я не мог себе представить, что мысль о подобной публичной демонстрации эмоций и жертвенности пришла в голову Хильде, которую я так хорошо знал. В свое время она была серьезным ученым, куда более способным, как говорили, чем ее муж, и ее острый, ядовитый язык не раз служил его защите. Выйдя замуж, она стала меньше преподавать и публиковаться, пожертвовав своим талантом во имя любви, которой подчинилось слепо.
Перед отъездом я сказал:
– Похоже, вам не помешала бы дополнительная помощь. Почему бы вам не подать заявку на одного?двух «временных жителей»? Уж вы?то, конечно, имеете на них право.
Но Джаспер отверг эту мысль:
– Мне бы не хотелось иметь здесь чужих, тем более «временных жителей». Я не доверяю этим людям. Того и гляди, убьют тебя в твоем собственном доме. И большинство из них не знает, что такое хорошо работать. Их лучше использовать для ремонта дорог, очистки канализации и уборки мусора – на тех работах, где их можно держать под присмотром.
– Домашняя прислуга подвергается очень тщательному отбору, – заметил я.
– Возможно, но она мне не нужна.
Я ухитрился уехать, так ничего и не пообещав, и по дороге в Оксфорд обдумывал, как ослабить решимость Джаспера. Так или иначе, а он привык добиваться своего. Похоже, мне с тридцатилетним опозданием предъявили счет за полученные привилегии – особое отношение, дорогие обеды, билеты в оперу. Однако мысль о том, что придется с кем? то делить дом на Сент?Джон?стрит, лишиться уединения, взять на себя ответственность за старика с тяжелым характером, вызывала во мне отвращение. Я многим обязан Джасперу, но эту жертву приносить ему не обязан.
По пути в город я увидел очередь длиною в сотню ярдов у Икземинейшн?скулз. Это была толпа дисциплинированных, хорошо одетых людей, пожилых и среднего возраста, в которой было больше женщин, чем мужчин. Они стояли тихо, их лица выражали сопричастность, сдержанное предвосхищение и то отсутствие беспокойства, которое характерно для очереди, где все участники имеют билеты и полны оптимистической надежды на то, что развлечение будет стоить потраченного на ожидание времени. На мгновение я почувствовал удивление, но тут же вспомнил: в город приехала Рози Макклюр, евангелистка, повсюду висели яркие, бросающиеся в глаза афиши. Рози – последняя и наиболее преуспевающая из телевизионных проповедников, которые продают спасение души и очень неплохо зарабатывают на этом товаре. На него всегда есть спрос, а поставки им ничего не стоят. В первые два года после Омеги у нас были Шумный Роджер и его дружок Льстивый Сэм. У еженедельной программы Роджера на телевидении до сих пор много приверженцев. Он был – да и сейчас остается – прирожденным оратором. Это огромный мужчина с белой бородой, сознательно строящий свой образ на популярном представлении о ветхозаветном пророке. Он изрыгает обличения и угрозы громовым голосом, которому североирландский акцент странным образом придает еще большую убедительность. Его послание просто, если не банально: бесплодие человека – это наказание Господне за непослушание и греховность. Только покаяние может смягчить справедливое недовольство Всемогущего, лучшее доказательство покаяния – щедрые взносы на кампанию Шумного Роджера. Сам он никогда не нисходит до охоты за наличными: это остается обязанностью Льстивого Сэма. Они изначально были чрезвычайно эффективной парой, и их большой дом на Кингстон?Хилл – наглядное тому свидетельство. В первые пять лет после Омеги послание имело успех: Роджер обрушивался на хулиганские действия в городе, на изнасилования старых женщин, совращение детей, браки по расчету, ставшие нормой разводы, человеческую непорядочность и извращение полового инстинкта. После этих обличений он переходил к тексту Ветхого Завета и гневно потрясал растрепанной Библией. Однако у товара, которым он торговал, оказался короткий срок хранения. Трудно с успехом метать громы и молнии в адрес половой распущенности в охваченном тоской мире, обличать сексуальные преступления против детей, которых больше нет, осуждать насилие в городах, все больше превращающихся в тихие прибежища покорных стариков. Роджер никогда не обрушивал свой гнев на эгоистичность молодых Омега: у него хорошо развит инстинкт самосохранения.
Теперь, когда интерес к Роджеру иссяк, у нас появилась Рози Макклюр. Милашка Рози тоже добилась своего. Родом она из Алабамы, но в 2019 году покинула Соединенные Штаты – вероятно, потому, что представителей того вида религиозного гедонизма, который она проповедовала, там имелось в избытке. Суть Евангелия, по Рози, состоит в следующем: Бог есть любовь, любовь все оправдывает. Рози вновь сделала популярной старую песню «Битлз» «Все, что вам нужно, – это любовь», и именно этот много раз повторяющийся рефрен, а не псалом предваряет сборища ее приверженцев. Последнее пришествие Христа – дело не будущего, а этого дня; Бог одного за другим забирает своих верных слуг в конце их естественного пути и переносит в рай. Рози с удивительной точностью описывает грядущие радости. Как и все евангелисты, она понимает, что те, кто мечтает о рае для себя, одновременно желают ужасов ада для других. Но ад, по описанию Рози, не место, где мучаются грешники, а скорее эквивалент плохо управляемого и малокомфортабельного четырехразрядного отеля, где постояльцы вынуждены целую вечность выносить общество друг друга и сами стирать себе белье с помощью некачественных средств, но не испытывая при этом недостатка в кипящей воде. Рози не менее точна при описании радостей рая: «В доме Отца моего обителей много». При этом, по ее словам, там будут обители, отвечающие всем вкусам и всем степеням добродетели, но на вершине блаженства окажутся лишь немногие избранные. Тем не менее каждый, кто внял призыву Рози к любви, найдет себе подходящее место, эдакий вечный Коста?дель?Соль, где всего в изобилии – еды, питья, солнца и сексуальных утех. В философии Рози нет места агрессии. Самое сильное ее обвинение состоит в том, что люди совершили ошибку, ибо не приняли закон любви. Ответ на боль – таблетка аспирина, на одиночество – заверение в личной заботе и заинтересованности Господа, на утрату – обещание воссоединения. Рози никого не призывает к полному самоотречению, ибо Бог – Он же Любовь – желает лишь одного: чтобы Его дети были счастливы.
Особое внимание уделяется необходимости нежить и холить бренное тело. Во время своих проповедей Рози не гнушается даже раздачей косметических рецептов. Ее проповеди – это целый спектакль, в котором задействованы хор из ста человек в белых одеждах, духовой оркестр и певчие, исполняющие псалмы. Прихожане подпевают, смеются, плачут и размахивают руками, будто марионетки. Сама Рози меняет туалеты не меньше трех раз за представление. «Любовь, – провозглашает Рози, – все, что вам нужно, – это любовь. И никто не должен чувствовать себя лишенным любви. Объектом привязанности не обязательно должно быть человеческое существо, это может быть животное, кошка или собака, сад, цветок или дерево. Вся природа – единое целое, которое объединяется любовью, поддерживается, спасается и искупается ею». Вероятно, Рози никогда не видела кошки с мышью в зубах. В конце представления счастливые новообращенные бросаются друг другу в объятия и с безрассудным энтузиазмом швыряют банкноты в ведерки для пожертвований.
В середине 1990?х годов официальная церковь, в частности англиканская, отошла от учения о грехе и искуплении, приняв менее бескомпромиссную доктрину общественной ответственности вкупе с сентиментальным гуманизмом. Рози пошла дальше и фактически отменила вторую ипостась Троицы вместе с крестом, заменив его золотым шаром солнца, напоминающим кричаще безвкусную вывеску на викторианском пабе. Это новшество тут же приобрело популярность. Даже для атеистов вроде меня крест – знак варварства чиновничества и безрассудной жестокости человека – никогда не был почитаемым символом.
Воскресным утром за несколько минут до половины десятого Тео отправился пешком через Порт?Медоу в Бинси. Он дал Джулиан слово, и для него было делом чести не изменить ему. Но он признался самому себе, что у него была и не столь достойная уважения причина выполнить обещание. Эти люди знали, кто он и где его искать. Уж лучше один раз встретиться с ними, чем несколько последующих месяцев в тревоге ожидать встречи с Джулиан, приходя в часовню или отправляясь за покупками на рынок. День был ясный, воздух – холодный и сухой, прозрачное небо становилось все более голубым, под ногами потрескивала еще хрустящая от утренних заморозков трава. Река, отражая небо, походила на смятую ленту, и когда Тео, пересекая мост, остановился и посмотрел вниз, с кряканьем подплыли утки, раскрыв клювы в ожидании хлеба, словно на Земле все еще существовали дети, которые бросали им прежде корки, а потом с криком убегали, притворившись, что напуганы шумной назойливостью птиц. Деревушка казалась заброшенной. Справа от широкого луга все еще стояли несколько фермерских домов, но большая часть окон была заколочена. В некоторых местах доски были оторваны, и через щели и разбитые, торчащие острыми осколками стекла Тео мельком увидел отставшие от стен обои в цветочек, которые когда? то выбирались с трогательной заботой. Теперь же их изорванные клочья походили на эфемерные свидетельства прошлой жизни. На одной из крыш листы шифера сползли вниз, обнажив гниющие деревянные балки, опустевшие сады заросли травой и сорняками в человеческий рост.
Тео знал, что гостиница «Перч инн» уже давно закрыта – постояльцы теперь стали большой редкостью. Дорога в Бинси через Порт?Медоу прежде была одним из любимейших маршрутов его утренних воскресных прогулок, а их конечным пунктом – эта самая гостиница. Сейчас ему казалось, что не он, а его призрак идет по деревушке, не узнавая узкой, длиной в полмили, каштановой аллеи, протянувшейся от Бинси на завод, к церкви Святой Маргариты. Тео пытался вспомнить, когда в последний раз был здесь. Семь лет назад или десять? Он не смог припомнить ни по какому случаю приходил сюда, ни с кем, если у него вообще тогда был спутник. Аллея изменилась до неузнаваемости. Каштаны стояли на прежних местах, но дорога между ними, темная от низко свисающих ветвей деревьев, сузилась до тропинки, пахнущей прелыми опавшими листьями и заросшей неукротимой бузиной. Местный совет, как ему было известно, определил тропинки, которые следовало расчистить, но постепенно число тех из них, которые поддерживались в порядке, заметно сократилось. Старики были слишком слабы для этой работы, люди же средних лет, на которых главным образом и легло бремя поддержания жизни в государстве, – слишком заняты. Молодежь мало заботило сохранение сельской местности. Зачем беречь то, что будет принадлежать им? Они и так слишком скоро унаследуют мир безлюдных нагорий, чистых ручьев, подступающих к городу лесов и покинутых устьев рек. Молодых редко видели за городом. Казалось, они побаивались сельской местности, в особенности лесов, страшась потеряться среди темных стволов и заросших тропок и уже никогда больше не выйти на свет. И не только молодые испытывали такой страх. Все больше людей искали общества себе подобных, уезжая из покинутых деревень прежде, чем их обязывали к этому официальные распоряжения властей, и селились в городских районах, которые, по обещанию Правителя, будут обеспечены светом и энергией до конца своих дней.
Одинокий дом, который он хорошо помнил, по?прежнему стоял в саду, расположенном справа от церкви, и Тео, к своему удивлению, понял, что в нем кто?то живет. На окнах висели занавески, из трубы поднималась тонкая струйка дыма, а слева от тропинки кто?то попытался расчистить землю от выросшей по колено травы и разбить грядки. Несколько завядших бобовых побегов свисали с палочек?подпорок, рядом тянулись неровные ряды кочанной капусты и желтеющие – наполовину убранной брюссельской. Он вспомнил, как еще студентом жалел, что покой церкви и этого дома, находившихся так близко от города, нарушал громкий, непрестанный шум с автострады М?40. Ныне эта помеха едва ли ощущалась, и дом казался окутанным вечным спокойствием.
Однако спокойствие было нарушено: дверь резко распахнулась, и из нее вышел преклонного возраста человек в старом выцветшем церковном одеянии. Спотыкаясь и размахивая руками, будто отгоняя непослушную домашнюю скотину, он шел по тропинке крича дрожащим голосом:
– Службы не будет! Сегодня службы не будет. У меня крестины в одиннадцать часов.
– Я пришел не на службу, я заглянул просто так, – сказал Тео.
– Только этим все и заняты или говорят, что этим. Но в одиннадцать мне понадобится купель. А тогда уж – все вон. Все, кроме тех, кто пришел на крестины.
– Я не пробуду здесь так долго. А вы – приходский священник?
Старик подошел ближе и уставился на Тео свирепыми глазами параноика. Тео подумал, что еще никогда не видел такого старого человека: пятнистая, тонкая, как бумага, кожа обтягивала череп, казалось, смерть не могла дождаться, когда же призовет его.
– В прошлую среду они устроили тут черную мессу, – продолжал старик, – пели и кричали всю ночь. Это нехорошо. Я не могу этому воспрепятствовать, но и моего одобрения они не получат. К тому же они не убирают за собой – кровь, перья, лужи вина по всему полу. И черное свечное сало. Его нельзя вывести. Оно, знаете ли, не выводится. И все это убирать мне. У них и в мыслях нет сделать это самим. Это несправедливо. Нехорошо.
– Почему бы вам не запереть церковь? – спросил Тео.
Лицо старика приняло заговорщическое выражение.
– Потому что они взяли ключ, вот почему. И я знаю, у кого он. О да, я знаю. – Он повернулся и, спотыкаясь и бормоча, пошел к дому, но у двери резко обернулся, чтобы выкрикнуть последнее предупреждение: – В одиннадцать часов – прочь. Если, конечно, вы не на крестины. В одиннадцать все вон.
Тео направился к церкви. Это маленькое каменное здание с небольшой башенкой очень походило на скромный дом с одним дымоходом. Церковное кладбище было таким же заросшим, как и давно заброшенное поле. Трава на нем стояла высокая и блеклая, словно засушенная, плющ выел могильные плиты, стер имена. Где?то здесь, в этом опутанном растительностью запустении, находился колодец Святой Фрайдзуайд[23], некогда бывший местом паломничества. Современному пилигриму не так?то просто отыскать его. Однако церковь не была заброшенной. По обеим сторонам паперти стояли керамические горшки с розовыми кустами; сейчас стебли их были голыми, но на них все еще оставалось несколько засохших, остановившихся в росте с приходом зимы бутонов.
Джулиан ждала Тео у входа. Она не протянула ему руки и не улыбнулась, лишь произнесла:
– Спасибо, что пришли. Мы все здесь собрались, – и распахнула дверь.
Он прошел за ней в плохо освещенное внутреннее помещение и почувствовал резкий аромат ладана, перекрывавшего какой?то более тяжелый запах. Когда Тео впервые пришел сюда двадцать пять лет назад, тишина этого вечного спокойствия привела его в восторг, ему казалось тогда, что он слышит отзвуки давно забытой песни, былых повелений и отчаянных молитв. Все исчезло. Некогда это было место, где тишина означала больше, чем просто отсутствие шума. Теперь это было лишь каменное строение.
Тео ожидал, что члены группы будут ждать его в этой тусклой каменной пустоте, собравшись в каком?то одном месте. Но они разделились и бродили в разных частях церкви, будто их вынудил разойтись какой?то спор или потребность в одиночестве. Их было четверо – трое мужчин и высокая женщина, стоявшая подле алтаря. Когда Тео вошел в сопровождении Джулиан, ожидавшие тихо сошлись вместе и встали в проходе лицом к нему.
Тео сразу понял, кто из мужчин был мужем Джулиан и лидером группы, еще до того, как тот выступил вперед и, кажется, намеренно встал прямо напротив. Они стояли лицом к лицу, словно противники, оценивающие друг друга. Ни один из них не улыбнулся и не подал руки другому.
Муж Джулиан был темноволос, с красивым, несколько угрюмым лицом, в его блестящих, глубоко посаженных глазах застыла тревожная подозрительность. Густые прямые брови, словно нанесенные мазками кисти, нависали над тяжелыми веками – казалось, ресницы и брови соединились в одно целое. Большие уши с заостренными мочками торчали, как у эльфа, совершенно не сочетаясь с твердой линией рта и плотно сжатыми губами. Это было лицо человека, находившегося в ладах с самим собой и своим миром. Да и как могло быть иначе, если от известности и привилегий тех, кто родился в год Омеги, его отделяло всего несколько лет? Детей его поколения, как и детей поколения Омеги, наблюдали, изучали, нежили, баловали, оберегали в ожидании того момента, когда они станут взрослыми мужчинами и смогут производить способную к оплодотворению сперму. Это было поколение, запрограммированное на неудачу, ставшее окончательным разочарованием для родителей, давших ему жизнь, и для человечества, так заботливо его воспитывавшего и возлагавшего на него такие большие надежды.
Когда он заговорил, его голос оказался выше, чем ожидал Тео, довольно резким, в нем слышался какой?то акцент, который Тео не смог определить. Не дожидаясь, пока Джулиан кого?либо из них представит, он произнес:
– Вам не обязательно знать наши фамилии. Мы будем употреблять только имена. Меня зовут Ролф, я руководитель группы. Джулиан – моя жена. Это – Мириам, Льюк и Гаскойн. Гаскойн – имя. Бабуля выбрала его для внука в девятьсот девяностом году, бог знает почему. Мириам раньше была акушеркой, а Льюк – священником. Вам нет нужды знать, чем каждый из нас занимается теперь.
Мириам, единственная из всех, подошла пожать Тео руку. Она была темнокожей, вероятно, с Ямайки, и самой старшей в группе – пожалуй, и старше самого Тео. Он подумал, что ей около шестидесяти. Копна ее курчавых волос была словно посыпана чем?то белым. Переход от черного к белому был таким резким, что голова казалась напудренной, придавая ей вид одновременно внушительный и комический. Она была высокого роста, изящно сложена, с удлиненным красивым лицом. Кофейного цвета кожа казалась почти лишенной морщин, что составляло странный контраст с ее сединой. На Мириам были черные брюки, заправленные в сапоги, коричневый свитер с высоким воротом и мужского покроя куртка из овчины, резко выделявшиеся на фоне грубой практичной деревенской одежды троих мужчин. Она обменялись с Тео крепким рукопожатием, бросив на него задумчивый полунасмешливый заговорщический взгляд, словно они были давними сообщниками.
В молодом человеке по имени Гаскойн на первый взгляд не было ничего примечательного – он казался мальчишкой, хотя ему наверняка исполнилось тридцать. Это был низенький толстый человек, коротко стриженный, с круглым приветливым лицом и широко распахнутыми глазами, курносый. Он напоминал ребенка, который вырос, но, по сути, не изменился с тех пор, как впервые взглянул из своей детской коляски на мир. И этот мир, судя по его озадаченному выражению, по?прежнему казался ему странным, но не лишенным дружелюбия.
Льюк, которого Джулиан называла священником, казался старше Гаскойна, на вид ему лет сорок. Это был высокий человек с бледным тонким лицом и хилым телом, его узкие запястья переходили в большие узловатые кисти. Вероятно, в детстве он был переростком и так и не достиг крепкой взрослости. Светлые волосы спадали на высокий лоб, словно шелковая бахрома; серые, широко посаженные глаза светились кротостью. Он вовсе не походил на заговорщика – его очевидная хрупкая слабость резко контрастировала с угрюмой мужественностью Ролфа. Льюк улыбнулся Тео мимолетной улыбкой, которая преобразила его печальное лицо, но ничего не сказал.
– Джулиан объяснила вам, почему мы согласились с вами встретиться? – спросил Ролф.
Его слова прозвучали так, словно это Тео выступал в роли просителя.
– Вы хотите, чтобы я использовал свое влияние на Правителя Англии, – ответил он. – Но должен сказать вам, что у меня нет на него никакого влияния. Я отказался от каких бы то ни было подобных прав, когда оставил свою должность консультанта. Я выслушаю все, что вы считаете нужным сказать, но вряд ли смогу что?нибудь для вас сделать, а тем более – оказать влияние на Совет или Правителя Англии. Это было не в моих силах и раньше. В какой?то мере это объясняет, почему я ушел в отставку.
– Вы его кузен, его единственный оставшийся в живых родственник, – возразил Ролф. – Вы долгое время воспитывались вместе. Ходят слухи, что вы единственный человек в Англии, с чьим мнением он считался.
– В таком случае эти слухи ложные, – сказал Тео и добавил: – Что у вас за группа? Вы всегда встречаетесь здесь, в церкви? Это что, какая?то религиозная организация?
[1] Всеобщая тоска (фр.). – Здесь и далее примеч. пер.
[2] Имеется в виду практика, когда осужденные за преступления высылались из страны и отправлялись на поселение и каторжные работы в колонии.
[3] Вулси, Томас (ок. 1473–1530) – канцлер Английского королевства, современник Генриха VIII; основал в 1525 г. Кардинал?колледж, в 1545 г. влившийся в Крайст?Черч?колледж.
[4] Прерафаэлиты – сторонники течения в английской живописи и литературе XIX в., идеализировавшие искусство Средних веков и дорафаэлевского раннего Возрождения.
[5] См.: Псалтирь, 89, 5.
[6] Ван Дейк, Антонис (1599–1641) – фламандский живописец, работавший также и в Англии.
[7] Шерборн?скул – мужская привилегированная частная средняя школа в графстве Дорсетшир; основана в 1550 г.
[8] Харроу и Итон – две старейшие и наиболее престижные мужские привилегированные средние школы Англии. Основаны соответственно в 1571 и 1440 гг.
[9] Бейллиол – один из наиболее известных колледжей Оксфордского университета; основан в 1263 г.
[10] Имеется в виду борьба между сторонниками парламента («круглоголовыми») и роялистами («кавалерами») во время Английской буржуазной революции середины XVII в.
[11] Крымская война – война 1853–1856 гг. за господство на Ближнем Востоке между Россией, с одной стороны, и Турцией, Англией, Францией, Сардинским Королевством – с другой.
[12] Виктория – королева Великобритании с 1837 по 1901 г.
[13] Великая выставка – первая международная промышленная выставка в Лондоне в 1851 г.
[14] Айсис – участок Темзы в районе Оксфорда.
[15] Моррис, Уильям (1834–1896) – английский художник, писатель, теоретик искусства.
[16] Титул служителя в Оксфордском университете.
[17] Официальный молитвенник и требник англиканской церкви. Впервые издан в 1549 г., в новой редакции – в 1662 г.
[18] Музей Ашмола – музей и библиотека древней истории, изящных искусств и археологии при Оксфордском университете. Основан в 1683 г.
[19] Романы Дж. Элиот, Г. Джеймса, У. Теккерея и Э. Гаскелл соответственно.
[20] Здесь и ниже – речь о героях романов Г. Джеймса «Женский портрет» и Дж. Элиот «Миддлмарч».
[21] Здесь – руководитель хора певчих.
[22] Россетти, Д. Г. (1828–1882) – английский живописец и поэт, основатель течения прерафаэлитов.
[23] Святая Фрайдзуайд – саксонская принцесса (ок. VII в.), принявшая христианство и причисленная к лику святых; считалась покровительницей Оксфорда.
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru