Будущей любви посвящается…
Невозможно, говорит Гордость.
Рискованно, говорит Опыт.
Безвыходно, говорит Разум.
Попробуем, шепчет Сердце.
Уильям Артур Уорд
Заканчивается посадка на рейс 542 Париж – Бомбей. Пассажиров просят пройти к выходу номер семь.
Вот они, слова, которых так боялись четыре подруги. Остающиеся в Париже возбужденно тараторят, окружив путешественницу.
– Паспорт не забыла, цыпа моя?
– Нет, Симона, милая.
– Я положила тебе миндаль в кармашек рюкзака, – шепчет Розали.
– Ты ангел. Теперь я уверена, что не умру с голоду, даже если стюардессы объявят забастовку и не станут разносить обед.
Они приехали рано, слишком рано, успели выпить по нескольку чашек кофе, к круассанам и эклерам не притронулись, болтали о всяких пустяках, потом вдруг замолчали, надолго. И вот когда пришла пора расставаться, каждая припомнила тысячу важных вещей, которые надо непременно сказать. Пока одна переводит дыхание, вступает другая, а там и третья, пусть ей уже час хочется в туалет, – но куда уж теперь нестись всеми этими бесконечными коридорами, рискуя профукать вылет? – принимает эстафету. Советы да вопросы так и сыплются: «На взлете жуй резинку. Не купайся в Ганге. Пей только бутилированную воду. Привези нам четыре сари. Пользуйся берушами, если будет слишком шумно. Сколько жителей в Индии? Сколько голых мужчин, едва прикрытых полосками ткани? Звони, сообщи хотя бы, что долетела. Возвращайся».
– Вы не забыли, что мне сорок семь, девочки?
– Да, но ты впервые летишь в такую даль.
Рядом, будто возникшие из ниоткуда, обнимаются мужчина и женщина. Посреди огромного, переполненного людьми зала они видят лишь друг друга. Оба в белом, волосы перепутаны, губы припали к губам, до чего же они хороши – тело о четырех руках. И руки эти крадутся по обжитым местам, ласкаются, сцепляются. Вот парочка разомкнулась. На какой‑то сантиметр. Шепчется. И приникла друг к дружке еще плотнее. Подруги не знают, что за слова они говорят – любви, гнева или утешения. Он улетает, а она остается – или наоборот? Расстаются ли они навсегда? Или еще ничего не решили? Откуда им знать.
– Чуть не забыла, Королева дала это для тебя. Когда устроишься в красивом местечке, посади их и подумай о нас.
Карла берет пакетик с семенами бамбука.
– Берегите ее.
– Обязательно. Ну все… иди, – говорит Симона.
И целует ее в последний раз.
Джузеппина смотрит Карле прямо в глаза:
– Buon viaggio![1]
– Ага! Хоть одна сообразила мне этого пожелать! Grazie bella![2]
Розали крепко обнимает путешественницу:
– Не забывай нас.
Они всё глядят и глядят ей вслед – как смотрят все, кто провожает дорогого человека, улетающего на край света и надолго, словно надеются, что он передумает. Но этого никогда не происходит. Карла оборачивается, улыбается и исчезает.
Симона нажимает кнопки на своем телефоне. Она звонит той, что осталась дома, на пятом этаже.
– Все, она улетела с семенами бамбука, мы едем домой.
Они пересекают аэропорт, взявшись под руки, подлаживаясь под шаг Джузеппины, которая приволакивает больную ногу. Они уже забыли неразлучную парочку, не слышат, как скандалит какая‑то женщина, не желающая доплачивать за перевес, проходят, не видя, мимо мамаш, прикорнувших на банкетках в зале ожидания, мимо детей, цепляющихся за их юбки, мимо взрослых, уткнувшихся в планшеты. Они молчат, но руки их сцеплены, как и мысли. Втроем они усаживаются на переднее сиденье фургона. Сзади не втиснуться – там столики, кресла, картины. Но даже будь фургон пуст, они сели бы вместе.
– А помните, как приехала Карла…
– С высокой прической и в красных очках.
– И с огромным чемоданом.
– Вы забыли Травиату, попугайчика!
– Какая драма!
– А Жан‑Пьер‑то выступал, такой гордый!
– Ам – и нету!
– Крик Карлы слышал весь квартал.
Они похоронили Травиату под гортензиями. Королева тогда еще выходила. Она сочинила для них хокку на свой манер и прочла его над цветами.
Улетает птица.
Небо и облака.
Свет весны.
Карла хотела немедленно уехать со своим огромным чемоданом и пустой клеткой. Розали сделала ей аюрведический массаж лба, а Симона испекла пирожки с яблоками – любимое лакомство Карлы. Она прожила с ними четыре года, а месяц назад сообщила, что уезжает в Индию и нашла кое‑кого, кто поживет пока в ее квартире. Пусть не беспокоятся, это очень славная девушка.
– Ее зовут Жюльетта, нашу новенькую.
– Когда она въедет?
Джузеппина повышает голос:
– В этом доме так запросто не приживаются. Надеюсь, она не доставит нам хлопот.
Розали улыбается:
– Привыкнуть к счастью не каждому дано.
– А ведь это так легко, – подхватывает Симона. – Просто живешь в нашем доме. И все беды обходят тебя стороной.
– Разве что споткнешься на лестнице, – вставляет Джузеппина.
– Во всяком случае, ты надежно защищена от любовных горестей, – заключает Розали.
Все смеются.
– Притормози, красный!
Музыку выбирает Джузеппина. Они открывают окна и поют во все горло. Джузеппина знает слова наизусть, остальные подпевают: Lasciatemi cantare… con la chitarra in mano… Lasciatemi cantare… sono un Italiano…[3]
У Порт‑де‑Баньоле пробка, и они еле ползут. Спешить им некуда. Их не ждут ни дети, ни мужья. Только Жан‑Пьер.
– Джузеппина, пригласила бы ты нас как‑нибудь к себе на родину?
– Мммм, – мычит та.
– Мне так хочется увидеть Сиракузы.
– Мммм…
– Там жарко.
– Ладно, поедем. В моем фургоне. Уж как‑нибудь постараюсь его освободить для такого случая.
Симона возбужденно ерзает:
– Подберем какого‑нибудь автостопщика.
Розали накрывает ее руку ладонью:
– Оно нам надо? Даже если он будет красив как бог, думаешь, мы сможем его похитить и привезти домой?
– Я иногда забываю правила, – вздыхает Джузеппина.
– Да ты что, Джу, как можно?
– Потому что от мужчин я все равно защищена, у меня свой периметр безопасности.
– Как вы думаете, Королева поедет с нами на Сицилию? – спрашивает Розали.
– Ты же знаешь, она больше никуда от своих бамбуков. Даже на улицу не выйдет. Только когда вынесут ногами вперед.
Джузеппина паркует фургон у ограды дома. Три подруги выходят. Симона машет рукой соседу, который наблюдает за ними из‑за занавески.
– Мсье Бартелеми на посту.
– Он‑то нам не опасен, – уточняет Розали.
Джузеппина встает перед ними, подбоченясь:
– Эй‑эй, девочки! Остерегаться надо всех. От и до.
– Черт!
– Что случилось?
– Я чуть не споткнулась о ступеньку.
– Зажги свет…
– Пробовала уже.
В темноте лестничной клетки все трое тараторят наперебой:
– Третий раз за этот месяц вырубается.
– Это не на лестнице, это по всему дому.
– Почему вылетают пробки?
– Слишком много чокнутых в твиттере шарится.
– Ой, зря ты злишься на них, они‑то тут при чем.
– Одной Королеве хоть бы что. О, слышите, Бах.
– Она запасливая, у нее есть батарейки.
– Мне не батарейки нужны, мне… воздуху… я задыхаюсь!
– Сядь… дыши глубже… животом…
– Надо бы держать фонарик на комоде в холле.
– …представь себе волну… накатила… отхлынула…
– Кто‑нибудь звонил электричке?
– …вдох… волна накатила…
– Она в отпуске.
– …выдох… волна отхлынула…
– Другую еще поискать.
– Я даже не уверена, найдется ли вторая женщина‑электрик во всем Париже.
Они толпятся на лестничной площадке между первым и вторым этажом. Розали бормочет мантру. Джузеппина просит ее прекратить нести эту чушь. Симона думает, что надо бы рявкнуть погромче, чтобы все успокоились.
– ЖАН‑ПЬЕР! Ты меня напугал!
– Жан‑Пьер? А я думала, здесь живут одни женщины!
– Кто это сказал?
– Это из‑за Карлиной двери.
– Это я, Жюльетта. Я приехала вчера вечером. А кто такой Жан‑Пьер?
– Вчера вечером… так быстро! – ахает Джузеппина.
– Жан‑Пьер – единственный мужчина в доме.
– Жаль только, что он не умеет менять пробки.
– Ему‑то что, он видит в темноте.
– Жан‑Пьер, иди сюда, мой хороший, им просто завидно, что ты спишь в моей постели.
– Кот никогда не заменит мужчину!
– Слушайте, новенькая, Карла вам рассказала про наши правила внутреннего распорядка?
– В общих чертах.
– У нас здесь строго. Ни мужей, ни любовников, ни водопроводчиков, ни электриков.
– Ни даже доставщиков пиццы.
– Никаких мужчин!
– Никаких мужчин? – переспрашивает, запинаясь, Жюльетта.
Джузеппина теряет терпение:
– Вы ведь все поняли. Ладно, что делать‑то будем?
– Если авария в сети, значит, кино посмотреть не судьба, – откликается Розали.
– Опять придется коротать вечер за скраблом при свечах.
– Ладно, только не жульничай.
– Я не жульничала, я честно выиграла, сложила «zephyrs».
– Это слово считается за три!
– И как нарочно у тебя были z и y!
– «Надо случаю опрокинуть муравья на спину, чтобы он увидел небо». Восточная мудрость.
– Очень ты похожа на муравья!
– Пойдем к тебе, Джузеппина. К тебе ближе.
Они держатся за перила. Симона цепляется за руку Розали.
– Идем с нами, Жан‑Пьер.
– Справитесь тут одна, Жюльетта?
Жюльетта остается сидеть на пятой ступеньке.
Никаких мужчин!
Частный дом. Королева – любительница Баха. Странная встреча с голосами без лиц. Жюльетта по‑прежнему не знает, как выглядят остальные жилички. Свет так и не зажегся. Хозяйки удалились играть в скрабл, а она легла спать в кромешной темноте.
А ведь она ощутила такой покой, когда впервые свернула в этот тупичок. Выцветшие кирпичные фасады, увитые плющом и глициниями, садики и дворики в цветах, откуда только взялся такой зеленый уголок в ХХ округе. Спокойствие, разлитое в этом заповедном оазисе, где, казалось, само время замерло, заставило ее замедлить шаг, посмотреть на небо, послушать птиц. Когда она толкнула кованую калитку дома № 15, движение это показалось ей привычным. Ощущение дежа‑вю, чего‑то уже пережитого, возвращалось и в следующие дни. Она попала туда, куда надо. Здесь и только здесь она должна жить.
Откуда же эта уверенность, ведь ей предстоит провести здесь несколько месяцев, не больше? Может быть, из‑за скамейки, на которой, похоже, любила посиживать пожилая пара. Старушка, совсем крошечная, еле передвигала ноги. Старичок, покрепче, поддерживал ее под локоть. Жюльетта заметила, что они тщательно обмахивают носовым платком скамью, прежде чем сесть. Так они и сидели, молчали. Иногда он поправлял прядку седых волос своей спутницы, бесконечно бережно…
А может, из‑за гортензий, так рано нынче распустившихся. Она всегда любила гортензии, а в этом мощеном дворике росли огромные кусты, малиновые, лиловые, а чуть подальше переливчатые, цвета индиго – самые удивительные, что расцветают синими, а потом розовеют…
Или, может, из‑за смешного чертика с острыми ушами, вырезанного на деревянной двери. Он показывал язык, и ей было смешно. Если присмотреться, чертик оказывался женского пола…
Может быть, из‑за комода грушевого дерева в холле и китайской вазы опалового стекла с букетом кивающих лютиков.
А может быть, ощущение объяснялось не этими милыми мелочами, а донельзя романтической историей дома. Некий итальянец, потерявший голову от любви, подарил его нынешней владелице. А потом растворился в ночи.
Описав ей квартал, Карла просто добавила: «Твои будущие соседки славные женщины, все очень разные. Нас совокупляет только наш общий выбор: в нашей жизни нет мужчин, и нас это устраивает».
Выбор глагола Жюльетта оценила.
На первом этаже живет Джузеппина Вольпино по прозвищу Козетта – «Малышка» на диалекте ее родины. Она просила никогда больше ее так не называть. Откликнувшись на объявление о сдаче квартиры, она на одном дыхании выпалила Королеве свою историю, словно желая избавиться от нее раз и навсегда. Хрипловатым голосом заядлой курильщицы она объяснила, почему у нее нет и не будет мужчин.
– Finito! Basta![4]
Если ты родилась в Кальтанисетте, на горе в сотне километров от Катании, и у тебя есть отец и трое братьев, твой выбор невелик: это их выбор. Ты будешь вести себя только так, как диктуют их обычаи и их репутация. Дыхнуть не посмеешь без их согласия. Сицилийская семья, uno poulpo con tentacoli![5]
Когда их земля вконец иссохла, Вольпино пришлось покинуть свои виноградники и оливковые рощи и наняться на угольную шахту на севере Франции. Но они по‑прежнему жили как сицилийцы, сохраняя самое ценное – свою душу. Марчелло, Padre[6], никогда не улыбался. Он каждый день рисковал жизнью в подземных галереях, и его характер это не смягчило. Под сотнями кубометров земли он боялся быть раздавленным, как винная ягода на дне корзины. После работы он неизменно направлялся в бистро, летом и зимой в словно привинченном к голове картузе. Был он молчуном, решений своих не объяснял, и приподнятой брови ему хватало, чтобы выразить неодобрение. Mamma же зачерствела телом так же, как и душой. Не имея ни минуты присесть, она гнула спину с утра до темна, обслуживая мужчин клана. Никто не мог запретить ей думать, но ее дело было помалкивать. Только однажды, под конец ужина, – за столом были все, четверо детей за пять лет, – она осмелилась высказаться.
– Я ухожу, – сказал Padre, проверив, крепко ли держится на голове картуз.
– Пьяница, – процедила Mamma сквозь зубы.
Он схватил металлический кофейник «Биалетти», полный до краев горячим кофе, и запустил им в голову жены. Летом пятно сливалось с загорелой кожей, но зимой тень тянулась от шеи к вырезу платья.
В семье все делали вид, будто никакого пятна не существует. Джузеппина была еще крошкой, когда это случилось, но и сорок лет спустя глаза ее мрачнели, стоило ей вспомнить лицо матери.
Ее братья, Тициано, Анджело и Фабио, были как с одной матрицы: черные напомаженные волосы, щетина, рубаха нараспашку и цепь с распятием на волосатой груди. Брюки в обтяжку, руки в карманах, они ходили вразвалочку, поглядывая на женщин со смесью вожделения и вызова, а на мужчин как на соперников. И горе тому, кто назовет их итальяшками, нет хуже оскорбления для сицилийца.
Эти телохранители следовали за Джузеппиной повсюду и повторяли ей день‑деньской:
– Nessuna confidenza con i ragazzi![7]
По их разумению, девушке не полагалось гулять, не полагалось пить, не полагалось курить. Девушка – воплощение добродетели. И однажды, когда она вернулась из школы с засосом на шее, они надавали ей оплеух. Три. По оплеухе на брата. Они были выкорчеваны из родной земли, и сестра оставалась их последним корешком, так что не дай бог ей стать сорной травой. И в свои тринадцать лет она стояла перед ними выпрямившись, глядела им в глаза и не плакала, только щеки горели.
Квартплату просили подъемную, но надо было еще понравиться домовладелице. Королева оценила силу характера, сквозившую в рассказе этой хромоножки, чье высохшее тельце напоминало насекомое. Серая прядь в черных волосах, глаза‑угли, живой взгляд; одета среди зимы в цветастые колготки и шелковое платье фасона пятидесятых под великоватой ей старой замшевой курткой. Бесконечно длинный фиолетовый шарф, связанный кем‑то, кто понятия не имел о лицевых петлях, довершал ансамбль.
Маленькая Джузеппина была полной противоположностью малышке. Каждое утро с пяти часов на ногах, даже не взглянув на небо, с неизменной сигаретой «Мюратти» в уголке рта она садилась в фургон и отправлялась заниматься своей лавкой на блошином рынке, искать старье или обследовать чердаки.
Королева сказала «да» без колебаний и никогда об этом не пожалела. Джузеппина тем более.
Жюльетта приглашена на последний этаж дома. С лестницы она слышит странный звук, напоминающий пение цикад. Она улыбается.
На стене пятой лестничной площадки висит афиша в старенькой раме, изображающая очаровательную девушку на пуантах, в белой пачке. «Королевская Опера. Стелла исполняет “Коппелию”. Суббота, 16 декабря 1972».
– Я слишком много на нее смотрела, поэтому вывесила за дверь.
Жюльетта поднимает голову. Женщина с афиши стоит перед ней, прислонясь к дверному косяку. Высокая, изящная – вот она, Королева! Прямая спина, расправленные плечи, ноги в шестой позиции; на ней балетки, идеального покроя брюки аспидного цвета и жемчужно‑серый кашемировый свитер. Седые волосы собраны в высокий узел, открывая еще безупречный овал лица. Элегантность и простота, и особенно заметны глаза невероятного аметистового цвета. В ней и впрямь есть что‑то царственное.
В свои семьдесят пять лет звезда не забыла овации того вечера: зал аплодировал стоя двенадцать минут, королевская семья присутствовала в ложе, на сцену летели букеты цветов. После спектакля кузен короля нанес визит в ее уборную и сказал: «Я пережил незабываемые мгновения. Вы самая красивая балерина в мире».
Самая красивая балерина в мире смотрит на свою новую жиличку. Свеженькая, аппетитные округлости под платьем в разноцветный горошек, бархатистая кожа и густые кудряшки цвета красного дерева. Лицо Жюльетты озаряют большие зеленые глаза с золотистыми искорками.
– Не удивляйся, что слышишь цикад. Я скучаю по лету… жара, лаванда, мое нагое тело на песке.
Карла, ты мне не все сказала!
– Заходи и закрой дверь. Просто чудо эти штучки, – продолжает домовладелица, показывая свой айпод. – Тут есть не только цикады, еще смех моего брата, он живет очень далеко отсюда, колокола деревни Сент‑Элали, где я родилась, соловей, который поет у нас только с мая. И чайки, и много‑много аплодисментов.
Жюльетта с восторгом оглядывает огромные окна гостиной – во всю стену. Ей кажется, будто она летит по небу.
– Добро пожаловать в мое королевство!
Изысканным жестом, вызывающим у Жюльетты зависть, Королева приглашает ее сесть рядом с ней на огромный диван, обитый красным бархатом. На низком плексигласовом столике свесились из вазы‑шара бледно‑розовые пионы, роняя лепестки на пол. Два бирюзовых стакана и такой же графин с грушевым нектаром стоят на зеркальном подносе рядом с крошечными лимонными тарталетками и пирамидкой макарони.
Совсем как микадо[8], если я возьму одно, все рухнет.
– Итак, крошка… в твоей жизни нет никаких мужчин?
На данный момент. Но ненадолго.
– Это обязательное условие, чтобы жить здесь. Мужчины дальше калитки не допускаются.
А посылать эсэмэски по ночам можно?
Властность этой женщины, незыблемость правил поведения в доме – сказать Жюльетте нечего. Ей нужна эта квартира. И все же не хочется лгать.
– Но есть Макс, мой лучший друг…
Королева не дает ей договорить:
– Никаких мужчин в моем доме! Никаких нарушений! Но город большой.
Она, верно, отрубает ослушницам головы, как Королева в «Алисе в Стране чудес».
– И чем же ты занимаешься?
– Я монтажер.
– В чем состоит эта работа?
– Сейчас я делаю подборку культовых сцен. Для ретроспективы.
Королева разливает грушевый нектар. Наполняет один стакан, подняв голову, смотрит на Жюльетту, наполняет второй и, прежде чем поставить графин на место, спрашивает:
– А как ты их выбираешь, эти сцены?
– Наверное, руководствуюсь эмоциями, – отвечает Жюльетта.
Две женщины смотрят друг на друга.
– Сцены, которые волнуют меня, которые я могу смотреть бесконечно, и они никогда мне не надоедают, как в «Людях и богах»[9]. Вы видели?
– Три раза!
С ума сойти! Я пью грушевый нектар в облаках с королевой, которая рубит головы и фанатеет от кино!
– Помните тот момент под музыку Чайковского, когда камера дает крупным планом одно за другим лица монахов, решивших проститься с жизнью?
– Ти‑ли‑ли… Ти‑ли‑ли… ти‑ли‑ли‑ли… Это же музыка из «Лебединого озера».
Рука Королевы порхает быстро‑быстро, точно бьющая крыльями бабочка, выписывая все балетные па. Жюльетта не сводит глаз с ее танцующей руки.
Когда я в следующий раз буду смотреть фильм, непременно вспомню это мгновение.
Королева, успокоившись, возвращается к действительности:
– А какую сцену ты любишь больше всех?
– Роми Шнайдер и Филипп Нуаре в «Старом ружье»[10], встреча в кафе, – без колебаний отвечает Жюльетта.
– Не помню, что они там говорят.
И Жюльетта разыгрывает сцену, меняя интонацию на каждой реплике, говорит хрустальным голосом за Роми, басовитым – за Нуаре.
Клара. Чем вы занимаетесь?
Жюльен. Я врач. А вы чем занимаетесь?
Клара. Я? Ничем.
Жюльен. Совсем ничем?
Клара. Ну, так, пробую. Это нелегко… Что с вами?
Жюльен. Я вас люблю.
Взгляд Жюльетты устремлен на террасу: сад в поднебесье словно продолжает гостиную.
– Бамбук в горшках! Потрясающе!
– Моя гордость и мое наваждение.
– Наваждение? Почему?
– Они могут когда‑нибудь расцвести.
– Ну, и…
– Только однажды в жизни, для многих из них это случается раз в сто двадцать семь лет. Все бамбуки одной разновидности расцветают одновременно по всему миру, где бы они ни были и когда бы их ни посадили. И потом погибают, обессиленные, тоже все одновременно. Если в этот день дует ветер, говорят, что можно услышать, как бамбук плачет.
– Вы еще и ботаник?
Королева смеется:
– Знаешь, растения на свой лад не менее удивительны, чем люди. Они общаются между собой посредством летучих химических молекул.
– Коллективное самоубийство?
– Скорее что‑то вроде генетической памяти. Представь себе, что у нас все особи мужского пола были бы генетически идентичны, как бамбуки, и тоже испустили бы дух одновременно! – Голос Королевы вдруг наполняется чувственностью. – А мужчин в жизни женщины должно быть много. Тысяча мужчин… тысяча искр!
Тысяча? Хорошо же они здесь спрятались.
– Мужчина, который подарил вам дом…
– Ты, похоже, уже в курсе.
– Карла мне сказала… простите… я не думала…
Выдержав долгую паузу, Королева продолжает:
– Фабио. Это Фабио подарил мне дом. Как сейчас его слышу: «Сделайте его своим оплотом, mi amore[11]»… Только на сцене можно танцевать каждый день одни и те же па с партнером и ни разу не упасть. А жизнь – это сплошной риск.
Королева встает, делает пируэт, задевает ногой цветы, и последние лепестки пионов осыпаются на пол.
Жюльетта смотрит на нее, ей забавно.
А, понятно. Она накурилась бамбуковых листьев!
Королева отворачивается от Жюльетты, чтобы скрыть лицо, которое исказилось от боли. Опять это окаянное бедро. Она садится в маленькое кресло, раскладывает тарталетки с лимоном на две тарелки. Свет из большого окна окружает ее золотистым нимбом.
Какая она красивая, когда спокойна.
– Любовь – это прыжок в пустоту, – тихо произносит Королева. – Когда у мужчин голова идет кругом, они цепляются за своих матерей, детей или за свои игрушки. Помню, Анри…
Жюльетта передвигается на самый краешек дивана, чтобы ни слова не упустить из откровения.
– Ему было шестьдесят два года, и глаза его блестели, когда он говорил о своей страсти. Придя к нему, я обнаружила, что вся гостиная в его квартире занята этой страстью. Это была электрическая железная дорога!
Восточный экспресс с мужчиной! Купе, облицованные красным деревом, приглушенный свет лампочек над изголовьем, накрахмаленные простыни, заняться любовью между Стамбулом и Санкт‑Петербургом…
– Весь год он ждал, когда же настанет время ехать в Амстердам, где он покупал в очень специализированном магазине новый вагончик или шлагбаум для вокзала. Мужчины коллекционируют, чтобы заглушить страх смерти. Они не могут умереть, не купив где‑нибудь еще три марки или паровозик.
Зачем она выкладывает мне все это? Ей, наверное, скучно здесь. Публики у нее больше нет. Я смотрю премьеру фильма… Среда, четырнадцать часов.
– А женщины тоже коллекционируют?
– Женщины коллекционируют редко. Я вот коллекционировала мужчин.
Королева и ее любовники‑однодневки.
Жюльетта отвечает с улыбкой:
– А я коллекционировала Мартин: «Мартина на пляже», «Мартина в деревне»[12]…
– Мартина слишком уж паинька для меня.
Королева поправляет узел волос. Взгляд Жюльетты скользит по ее рукам, сухим и морщинистым, как пергамент.
Эти руки были когда‑то тонкими, прекрасными, гладкими, они ласкали.
– Тысяча мужчин – одно мгновение. Все они безумно меня любили. Недели пламенных ухаживаний и полет на одну ночь, единственный.
А! Вот, значит, почему «Королева»! Смерть самцу!
– Труднее всего, когда десятки мужчин дарили мне корзины роз или драгоценности, это сделать выбор. Я появлялась и исчезала, смотрела, слушала. За мужчинами так увлекательно наблюдать.
– Любовь, – говорит Жюльетта, – это еще и мелочи повседневной жизни: ходить вдвоем на рынок, готовить в четыре руки, вечерами рассказывать друг другу, как прошел день.
– Любовь, о которой ты говоришь, – это торный путь. Настоящая любовь необузданна, это не сад, который возделывают.
В комнату залетает шмель, садится на край рамы. Королева встает, осторожно, двумя пальцами, снимает его, кладет на ладонь и сжимает пальцы. Открыв окно, ждет, словно колеблется, потом все‑таки выпускает его на свободу.
Помилован!
– Я кружилась для них и видела, как глаза мужчин загорались; так загорелись они у моего отца, когда он впервые увидел меня танцующей.
Лицо Жюльетты мрачнеет, и Королева тотчас вспоминает историю со «сломанной рукой», которую рассказала ей Карла. В десять лет Жюльетта наложила себе фальшивый гипс, чтобы привлечь внимание отца и матери. Она носила его неделю. Родители ничего не заметили.
Жюльетта резким движением берет печенье. Потом второе. Пирамида рушится.
Королева, понаблюдав за смятением девушки, встает, гладит ее по щеке и медленно идет к террасе.
Она словно себя увидела молодой, красивой, привлекательной для всех.
– Я живу с моими воспоминаниями, и ограда вокруг дома – моя надежная защита.
Как она хороша. Она еще могла бы пленять.
Королева стоит, отвернувшись от Жюльетты, лицом к бамбукам.
– Я тебя оставлю… дорогу ты знаешь.
Я тебя оставлю.
Жюльетта садится на ступеньку. Закрывает глаза, замирает.
…Лето, каникулы в Этрета́, ей восемь. Родители оставляют ее в «Клубе Пингвинов» на весь день – для ее же блага. Так они говорят.
Три – это число они недолюбливают. А ей хочется одного – сопровождать их повсюду, шагать между ними, крепко держась за их руки.
Возьмите меня с собой, я не буду шуметь.
Сыплет дождь, и клуб забит детьми. Те, что постарше, штурмуют на улице батут. Другие, не столь отчаянные, и не столь закаленные, остались внутри: будто вольера, полная воробьев, щебет и трепыхание крыльев. Забившись в темный уголок, Жюльетта наблюдает за ними. Это напоминает ей школу, на школьном дворе девчонки тоже болтают о всяких глупостях.
Их языки лживы. Хуже всех Элоди: «По утрам, чтобы разбудить меня, мама забирается ко мне под одеяло, поет песенку и щекочет мне перышком щеку». Чушь! Я вот просыпаюсь сама. Я уже большая, я знаю, хоть мне и никогда не удается задуть свечи. Элоди и все остальные – врушки, и только. Они говорят, что от их мам хорошо пахнет и что они называют их ласково по‑всякому: «Моя принцесса, моя красавица, милая моя». Глупые квочки, маменькины дочки… ступайте в ад – и точка! Я‑то даже не успеваю вдохнуть ее запах, взметнется юбка – и пффф… Она всегда проносится мимо с такой скоростью, с какой мы бегали мимо Жизели, буфетчицы из столовой, когда у нее все лицо было в болячках от ветрянки.
Игры в «Клубе Пингвинов» затихают. Одни дети вскрывают пакеты с печеньем, другие достают из рюкзачков галеты или куски пирога, все такое чудесное, красиво завернутое. А у нее ничего. Родителям и в голову не пришло подумать об этом.
Я хочу есть! Хочу есть! Хочу есть!
Белокурая девочка в полосатом комбинезончике протягивает ей яблоко. Жюльетта прикусывает губу, хмурит брови, пытается выдавить «спасибо», но молча опускает голову.
Перекусив, все с головой уходят в новую игру – вырезают и клеят цветную бумагу, которая превращается в смешных зверюшек, а затем расставляют зоопарк на столе и поют. Ее играть не пригласили.
Меня никто не видит. Я невидимка.
Один за другим дети расходятся, бегут навстречу своим родителям, которые радостно делятся планами на вечер: сходить в пиццерию или отправиться на ярмарку, где устроены гулянья. К половине шестого все разошлись. В вольере тихо. Не слышно воробьиного щебета. Игрушки уныло лежат на полках. Жюльетта одна. В большом пустом зале. Без четверти шесть, шесть…
Так же было и в «Клубе Микки» в Довиле, и в «Клубе Морских Свинок» в Ле‑Туке, и в «Клубе Юных Моряков» в Аркашоне. Я не должна плакать, иначе так разревусь, что не смогу остановиться.
Пепита, воспитательница, – маленькая нервная брюнетка с конским хвостиком – поглядывает на стенные часы, будто ждет, что оттуда выскочат родители. Ее взгляд мечется туда‑сюда, от Жюльетты к часам.
Может быть, в этот раз они вообще не придут.
У Жюльетты кружится голова. Она трет большой палец об указательный, все сильнее и сильнее.
Может быть, мне надо было попросить девочку с яблоком взять меня с собой? Могут тебя удочерить, если родители живы?
Половина седьмого, семь. Никого! Пепита нервничает, изучает листок с именами и телефонами. Ничего. Даже адреса не оставили.
А меня зовут «Тсс»! Нехорошо, но лучше, чем ничего. Хоть какой‑то шорох в тишине. Тишина такая огромная. И холодная. Больно, когда она окутывает меня. Иногда я кричу громко‑прегромко: «ЕСТЬ ТУТ КТО‑НИБУДЬ?» Но звук остается внутри, ему не выйти. Тишина всегда побеждает.
Пепита бормочет сама себе:
– Так мы опоздаем в кино. Он терпеть не может ждать. Веселенький же у меня будет вечер.
Куда же она денет меня? Где оставит? В кассе кинотеатра? В жандармерии?
Пепита ходит взад‑вперед… окно, часы, дверь, список, Жюльетта. И снова по кругу. Конский хвостик мечется во все стороны. Жюльетте хочется вцепиться в ее ноги, чтобы она остановилась. Вдруг застыв и прервав свой монолог, Пепита поворачивается к Жюльетте и кричит:
– ДА ГДЕ ЖЕ ТВОИ РОДИТЕЛИ?
Жюльетта не знает. Они никогда не говорят ей, куда идут.
Была бы я красивой, могла бы гулять с ними, а так я буду точно пятно на их шикарной одежде. Вдвоем чище.
Чтобы прекратить допрос, она рисует отель, большой‑пребольшой, у самого моря. Мисс Пепита кидается к телефону:
– Маленькая девочка… одна… поскорее.
Потом достает из сумки косметичку, накладывает тени на веки, подкрашивает губы помадой, глядя в зеркальце.
Какие красивые краски. А меня хотят стереть. И у них это очень хорошо получается. Я – последняя, о ком им придет в голову хоть чуть‑чуть позаботиться.
Жюльетта прижимается носом к стеклу.
Если она красится, значит, скоро уйдет… никого не останется… только тишина и я.
Она слышит, как подъезжает машина, хлопают дверцы. Перестает дышать. Потом узнает «цок‑цок» маминых босоножек на высоких каблуках, в которых ее ноги выглядят особенно длинными, а лодыжки особенно тонкими. Ее звонкий голос отвечает отцовскому басу. Сердце Жюльетты барабаном бухает в груди.
Они приехали за мной.
Из окна она видит, как отец склоняется к маминой шее, целует, покусывает, шепчет что‑то на ухо. Такие красивые. На нем небесно‑голубая рубашка, расстегнутая почти донизу и открывающая загорелый торс. На ней струящееся платье, которое колышется при каждом движении.
Как будто артисты из кино.
Они входят, смеясь, легкие, точно мыльные пузыри. Жюльетта кидается к ним.
– Осторожней, ты помнешь мне платье!
– Ну как, весело было?
– Очень долго.
– Ты всегда преувеличиваешь.
– Я думала, вы про меня забыли.
– Тсс!
Пепита уже вся издергалась.
– Мы закрываемся в пять часов. Я вам не бебиситтер.
Родители Жюльетты целуются.
Пепита бросает на них злобный взгляд.
Жюльетта любуется прекрасным маминым лицом.
Может, когда‑нибудь она все‑таки обнимет меня.
– Ладно, пошли, нам некогда. Мы уже опаздываем в ресторан, а надо еще завезти тебя в отель.
– Я есть хочу. У всех был полдник.
– Тсс!
Артисты из кино идут впереди нее, переговариваясь вполголоса.
«Ты помнишь “Клуб Пингвинов”?» Родители часто напоминают ей о том эпизоде, это как хорошая шутка, как связывающее их воспоминание. А ведь они забывали ее столько раз, в стольких местах.
Да, Жюльетта помнит. Все до мелочей. Это всегда с ней, засело в ее голове крепко, не выкорчевать. С тех пор у нее всегда есть при себе шоколадка.
А можно ли запастись впрок любовью, как сладостями?
Жюльетте хочется постучать в дверь Королевы, рассказать ей это воспоминание. Она смотрит на афишу, встает, спускается на второй этаж, ополаскивает лицо холодной водой, откусывает кусок шоколадного кекса, подумав, доедает его и уходит.
Жюльетта закрывает за собой калитку. На другой стороне тупика в окне первого этажа отодвигается занавеска и виден чей‑то силуэт. Занавеска падает, когда Жюльетта сворачивает за угол.
Она идет куда глаза глядят, по переулкам, окутанная неожиданным теплом ранней весны, смотрит на спешащих, с багетами под мышкой, оживленных прохожих и пытается припомнить, что рассказала ей Карла, когда предложила пожить у нее.
Они познакомились в Институте кинематографии Луи Люмьера. Карла устроилась туда секретаршей, Жюльетта заканчивала последний курс. Однажды первая нашла вторую в коридоре – в слезах; это было в день показа дипломных работ. Пришли все родители, кроме ее. Карлу тронуло горе этой хорошенькой девушки с потеками туши на щеках. До конца триместра они частенько встречались, чтобы поболтать, потом потеряли друг друга из виду. А пару недель назад столкнулись нос к носу в синематеке. Карла собиралась на несколько месяцев в Индию. Ее квартира будет свободна. Они договорились о встрече, чтобы это обсудить.
– …В конце улицы справа «Брюссельская капуста». Это владения Николь и Моники, две бывшие почтовые служащие сменили корреспонденцию на тыквенные семечки, крупу киноа и всевозможные овощи. Особенно хороша капуста, какой у них только нет – романеско, фиолетовая, красная, зеленая, китайская… Никуда не денешься, все перепробуешь, это их конек. Чуть дальше по улице… книжный магазинчик со старинными деревянными полками. Книжный – это Марсель. Поэт! Какие он составляет карточки типа «читать непременно». Его вкусу можно доверять. Рядом с ним флорист. Его фишка – икебана. Этих двоих частенько увидишь в дверях, обожают потрепаться друг с дружкой.
Карла продолжала, Жюльетта молча пила кофе, ключи лежали на столе.
– Еще подальше магазин сыров, туда я никогда не хожу, потому что все цены заканчиваются на 99 после запятой, и это сильнее меня, не могу удержаться чтобы не накупить всего‑всего. Слева скобяная лавка братьев Леруа. По старинке, в серых передниках. Если идешь мимо, непременно помашут тебе. А если зайдешь, наверняка забудут тебя обслужить, потому что не до того – обсуждают мировые новости… «Сборная Франции разгромила новозеландцев на чемпионате по регби… Депутат лично пожимает руки, чтобы за него проголосовали в воскресенье».
Карлу было не остановить. Жюльетта заказала еще кофе.
– По другую сторону сквера есть обувная мастерская, говорят, у сапожника золотые руки, но там я еще не была. У мясной лавки Кристиана есть скамейка. Он знаком со всем кварталом, так что со временем познакомит тебя с Жаком, а Жак со временем познакомит тебя с Эрве. Эрве – агент по недвижимости, в пятьдесят лет он все еще живет с отцом, матерью и сестрой. Они всюду ходят вместе, семейка Сантюри! Вышагивают гуськом, Эрве впереди, а замыкает шествие сестрицын белый пудель с кисточкой на хвосте.
Окончательно покоренная этой живописной картиной, Жюльетта согласилась на предложение Карлы, и та завершила: «Я буду тебе писать». Все устроилось очень быстро. У Жюльетты появился новый дом, а ведь она месяцами тщетно просматривала объявления. Вот только о жилицах этого дома она ничего не знала, кроме одного: все эти женщины поставили крест на любви.
Жюльетта все шагает, прогуливается. Провожает взглядом мужчину на «веспе». Он притормаживает, слезает с мотороллера. Зад туго обтянут джинсами. Округлый зад, просто идеальный.
Уф! В квартал мужчины еще допускаются.
Напевая «Fly me to the Moon and let me play among the stars…»[13], легким шагом она входит в «Брюссельскую капусту».
– Добрый день, мне, пожалуйста, три гольдена и пучок моркови, только без листьев.
– Для гольдена не сезон, возьмите боскоп[14], – бурчит Моника. – Морковочка из Нанта, с лучком и чечевицей – пальчики оближете. Только помойте ее хорошенько. Ботву я оставляю, в ней все витамины. Вот вам еще брокколи, берите, не пожалеете.
Жюльетта вдруг слышит шепоток за спиной:
– Вы только что к нам переехали…
Она оборачивается. Старичок, неслышно подкравшийся в мягких тапках, с очень бледным лицом, но розовыми щечками, одетый в брюки из толстой шерсти и жилет поверх клетчатой рубашки, смотрит на нее, держа в левой руке корзину цветов.
Единственный мужчина увязался за мной на улице, и тому сто пятьдесят лет, да еще в тапках!
– Я видел, как вы выходили из дома…
– Моя подруга уехала, я пока живу в ее квартире.
– А! Значит, и вы туда же… вы из секты!
Это временно.
– Когда‑то, давно уже, там и мужчины были. А теперь ни одного не видно. Может, они их убили.
Немудрено, что люди судачат.
– Пока вы ходили за покупками, приезжал фургон электрика.
– Мы его ждали.
– И кто из него вышел – баба! Нет, куда катится мир?
Жюльетта решает вернуться. При виде столика из кованого железа со стульями ей хочется вдруг сесть во дворе, покайфовать немного, насладиться теплым воздухом. Она скидывает туфли. Пальцы на ногах раскрываются веером, обретя свободу. Для первой прогулки по кварталу она выбрала босоножки, совершенно негодные для мощеных улиц и крутых лестниц. Обуви у нее хватает всякой, но nec plus ultra[15] – босоножки из тонких ремешков на головокружительно высоких каблуках. Ноги в них выглядят длинными, как у танцовщиц. Но она знает, что ноги ее ненавидят за это истинное изуверство, и это просто из себя ее выводит. И все же, когда у нее мандраж – перед важным свиданием, например, или по другим особым случаям, – это сильнее ее, непременно надо взгромоздиться на каблучищи. Она носит с собой розовые пластмассовые сланцы. И когда нет больше сил, то достает их из сумки.
Она берет из пакета бокастое яблоко, вытирает его о рукав кардигана и с аппетитом кусает, вспоминая ягодицы мужчины с «веспы».
Выходит, боскоп округлее гольдена?
Большой кот, коренастый, на крепких лапах, пушистый, темно‑коричневого с рыжинкой окраса, с янтарными глазами и внушительным хвостом, хрипло мяукнув, выныривает из‑под куста гортензии. Настоящий лев! Он пересекает двор с видом властелина.
Единственный мужчина в доме – кот! Жан‑Пьер! Интересно, кто дал ему такую дурацкую кличку?
Жюльетта смотрит на увитый глициниями фасад.
Карла сказала, что они поставили крест. Поставить крест! Уму непостижимо! Слово‑то какое! Почему? Они сумасшедшие? Монашки? Я угодила в монастырь? Мне наденут на голову чепец… а мне совсем не идут шляпки… вот маме очень идут… как и туфли на высоких каблуках… как красиво – женская ножка в мужской руке… мужская рука… мужской голос… дом без мужского смеха… без мужских носков в ванной!
Распахивается окно на третьем этаже, появляется голова со стриженными под мальчика серыми волосами.
Женщина. Ну конечно.
С лейкой в руке она разговаривает с цветами, давая им напиться. Опускает глаза и, улыбнувшись, машет Жюльетте. Это Симона.
Симона Базен появилась в доме июньским вечером десять лет назад. С Королевой она познакомилась в книжном магазине. Они разговорились о японских орхидеях у полки садоводства. Балерина любила всех, кто от земли, и они друг другу понравились.
Симона рассказала ей о своем счастливом детстве в Вогезах. Еще совсем крошкой она выискивала улиток среди листьев салата в огороде и собирала яйца в передник. Очень рано начала работать в поле со своими родителями Фернаном и Маривонной. Зимой после школы помогала им кормить скотину. Вопросами о смысле жизни на ферме не задавались; радости были просты и доступны. Она визжала от восторга, вместе с друзьями плюхая ногами в ледяном ручье, и до сих пор у нее в ушах звучало «клик‑клик‑клик» велосипедной цепи, когда, отпуская педали, она как будто летела над маковым полем.
В ее деревне с населением в тысячу четыреста тридцать семь человек жизнь шла по накатанной колее, все друг друга знали, а спать ложились в восемь часов вечера. С коровами‑то шутки в сторону, изволь быть на ногах каждый день в пять утра.
В двадцать три года она впервые села в поезд. Сойдя на парижском Восточном вокзале, замерла в ошеломлении: спящие на картонках бездомные, неоновые вывески, такси, грязь, автомобильные гудки, плотная толпа, и все в черном – ну вылитая колония муравьев, оккупировавшая метро и тротуары, кинотеатры и кафе, открытые в любое время суток. Знакомым казался только дождь. Ей не хватало запахов леса, одолевала тоска по простору полей. Но трудная жизнь родителей – это было не для нее.
Она проработала несколько месяцев в кафе «Круг путешественников», подавая кофе и скверные пироги, и однажды встретила там компанию уругвайцев. Она подсела к ним, и они наперебой рассказывали ей о своей стране, показывая фотографии холмов и долин. Всю ночь она не спала. Уроженке Вогез нелегко пуститься странствовать по свету. Ей оставили адрес в Монтевидео, и это решило дело. Она отправилась, одна, с туго набитым рюкзаком, бороздить дороги Уругвая и Аргентины. Трясясь в пыльных колымагах и переполненных поездах, помогая на фермах за стол и ночлег, она останавливалась где придется, если понравится пейзаж или произойдет приятная встреча. Она перестраивала мир со случайными попутчиками в автобусе, и они расставались, обменявшись адресами, которые она записывала один за другим в блокнотик.
Эта жизнь вдали от Франции продолжалась пять с половиной лет. Она вернулась в Париж с самой дорогой памяткой на руках: Диего! Ее обожаемый сын, рожденный от гаучо, встреченного в одной асьенде, где она трудилась не покладая рук несколько месяцев. Гаучо укрощал диких лошадей, Симона выращивала маис и ходила за курами. Она полюбила пампасы и своего красавца‑кабальеро. Ей поверилось в эту невероятную троицу, в эту любовь, такую диковинную, но вселившую в нее безграничную надежду на будущее. Вот у нее и семья. «Любовь окрыляет». Так говорила ее бабушка из Вогез. «Вот увидишь, детка, когда встретишь свою половинку, тебе больше ничего не будет нужно». После шестидесяти лет брака во многое можно поверить.
Но жизнь распорядилась иначе. Перст ее судьбы оказался удручающе банален: однажды сентябрьским вечером она вернулась домой раньше обычного и застала своего гаучо с молоденькой англичанкой, красивее ее и не отягощенной лишними килограммами после родов. Маленький Диего катал машинки по полу в соседней комнате. Она не заплакала. Даже не закричала. Не закатила сцену. Не полезла в драку. Ничего. Она молчала. Словно приросла к полу от потрясения. В самолете, возвращаясь в Европу, она прятала свое смятение от сынишки, рассказывая ему истории про ковбоев – укротителей лошадей, которые мальчик с восторгом слушал, толком не понимая.
Она хорошо овладела испанским, и ей удалось найти работу переводчицы в туристическом журнале. С тех пор она жила одним днем, шаг за шагом, как бывало, когда ребенком взбиралась на свою горку. Нет уж, теперь ее не уболтать первому встречному идальго. И со временем она решила больше и не притворяться. Не подстраиваться под тех, кто ей не нужен. Быть счастливой иначе.
Прошли годы. Диего задул двадцать три свечи на торте, самое время сыну вылететь из‑под крыла матери. Квартира на третьем этаже освобождалась, и она не могла не воспользоваться случаем, чтобы попасть в дом. Про установленные хозяйкой запреты она знала и готова была их соблюдать. Знала и то, что не будет скучать без мужчин, но с Диего рассталась с тяжелым сердцем. Вдруг, после всех этих лет вдвоем, некому было рассказывать, как прошел день, не для кого готовить. Некого баловать, некого любить.
Мало‑помалу она обустроила свое гнездышко. У нее были беседы с Королевой, росток конопли, за которым она ухаживала, как за ребенком, внимательно наблюдая каждый этап его роста, и разбросанные по гостиной книги. Тогда‑то и вошел в ее жизнь Жан‑Пьер. Это укрепило ее в принятом решении. Нет мужчины – нет риска, что рухнет семья. Она бы не пережила, если бы пришлось с кем‑то делить свое пушистое сокровище по неделям.
Сегодня, в пятьдесят девять лет, Симона по‑прежнему переводила статьи. Высокая, крепко стоящая на ногах, она носила прямые брюки, мужскую рубашку и кроссовки, некогда бывшие синими. Коротко стриженные волосы, никакого макияжа, вместо духов запах марсельского мыла, «гусиные лапки» в уголках глаз – доказательство того, что она часто улыбалась.
Соблазнительный дух жаренного на сале картофеля, черничного пирога или свежевыпеченного хлеба всегда доносился из‑за ее приоткрытой двери, словно говоря: заходите, перекусим, полюбуемся Жан‑Пьером, поболтаем о том о сем, выкурим косячок, если будет охота.
А каждый четверг по вечерам она становилась то Марией‑Магдалиной, омывающей ноги Иисуса, которого играл Ролан, лысый бухгалтер из крайне левых, то Барби, подругой Кена в исполнении Жака, служащего мэрии, невзрачного блондинчика в очках и с заячьими зубами. Она открыла для себя радость театральной импровизации.
Воскресенье. Симона поднимается на четвертый этаж и просовывает голову в приоткрытую дверь квартиры Розали.
Розали Лабонте… Некоторым людям на диво идут их имена. А ей вот фамилия подходит, как перчатка к руке[16].
Ее частенько можно застать с закрытыми глазами, замершую в позе не то полумесяца, не то саранчи. Сфинкс, королевская кобра, коровья морда[17] – последнее до слез смешит Симону – не являются для нее чем‑то недостижимым. Стоять на голове Симоне столь же удобно, как другим на двух ногах, и она уверяет, что как только взгромоздится на голову, как все встает на место. Мысли в первую очередь.
Розали преподает йогу. Она дает по нескольку уроков в неделю актерам и соседям по кварталу. Но большую часть своего времени посвящает ассоциации, занимающейся трудными детьми. Розали предпочитает говорить «неспокойные, возбудимые, чересчур живые». Она часто думает о них. Особенно о Лине, которая в свои семь лет, с вечно нахмуренными бровками, похожа на озлобленную взрослую тетку. «Когда мы сердимся или нам грустно, мысли превращаются в прыгающих марсупилами»[18], – рассказывает им Розали своим ласковым голосом. Она учит маленьких подопечных медленному дыханию. И иногда они немного успокаиваются.
– Что делаешь?
Розали оборачивается. В который раз Симона думает, что Розали со своей светлой кожей и голубыми глазами – вылитая золотистая лань. Пугливая лань, зябко кутающаяся в две огромные шали, оранжевую и красную, одна поверх другой.
– Ничего.
– Давай ничего не делать вместе?
– Входи. Я заварила чай.
– Какой нектар у нас сегодня?
– «Тысяча улыбок»… смесь иланг‑иланга, мандариновой цедры и имбиря с добавлением мелиссы, ванили и лепестков мальвы. Прелесть что такое!
Симона опускается в кресло, смотрит в окно:
– Муссон!
– Ты права, дома в такие дни лучше.
В дверном проеме возникает встрепанная голова Жюльетты:
– Я вас искала. Какие планы?
– Ждем погоды.
– «Земля неспешна, но бык терпелив»[19], – декламирует Симона.
– Что‑то у тебя кислая мина, – замечает Розали.
– Sunday blues[20].
– Свернуть тебе косячок, цыпа моя? – спрашивает Симона.
– Лучше не надо. Боюсь приземления. А музыка у тебя есть, Розали?
Что‑нибудь кроме тибетских песнопений.
– У меня есть тибетские песнопения.
– Пойду принесу чего‑нибудь… Барри Уайта[21], хорошо для согрева.
Жюльетта уже привыкла коротать воскресные послеполуденные часы то у одной, то у другой соседки. Эти дни они проводят вместе в одной из квартир, пока не настанет время обеда у Королевы на пятом этаже. Одна мастерит, другая читает. А то медитируют, играют в карты, варят варенье.
У Розали покойно и умиротворяюще. Белые стены, бонсай, открытки, расставленные на камине.
– Сидней, Борнео, Луангпхабанг, – перечисляет Жюльетта. – Смотри‑ка! Новая появилась.
– Сан‑Педро‑де‑Атакама, – тихо произносит Розали.
– Это высоко, четыре с половиной тысячи метров!
– Это далеко, четыре тысячи километров!
Из ниши улыбается деревянный Будда. Перед ним рассыпаны цветочные лепестки, горит свеча, дымится палочка, распространяя запах сандала.
– Что он говорит, Будда, здесь и сейчас?
– Он говорит: «Отпусти то, что уходит, прими то, что идет навстречу».
Жан‑Пьер, с комфортом развалившись на груди хозяйки, мурлычет от удовольствия, словно нет батареи уютней и теплей.
– Жан‑Пьер, убавь звук, Барри Уайта не слышно.
Поведя ухом, кот глубже зарывается мордой в шерсть и урчит еще громче.
– Проста и незамысловата жизнь у кота, – вздыхает Жюльетта.
– Я бы хотела быть Жан‑Пьером в следующей жизни, – добавляет Симона.
– Придется сначала подправить твою карму, – шепчет Розали.
– Кстати, о карме. Вы слышали по радио про оползни в ста пятидесяти километрах от Нью‑Дели?
– Не волнуйся, цыпа моя, Карла не в тех краях.
– Vita di merda![22]
– А! Вот и ты, Джу. Очень вовремя, раковина засорилась, только ты способна мне помочь.
– Porca miseria![23] Почти ничего не продала, а когда уезжала, проколола шину. Морис, тот, что супницами торгует в соседней лавке, меня выручил.
– Выпей сперва чаю, – предлагает Розали, – расслабься.
– А глоточка красненького не найдется?
– Еще слишком рано для вина. Положить тебе ложечку меда?
– Эйнштейн сказал, что, если исчезнут с лица земли пчелы, человеку останется жить всего четыре года.
– Четыре года! Надо ловить каждое мгновение!
Жюльетта снимает их на камеру мобильным телефоном.
– Что бы ты сделала, Розали, если бы знала, что тебе осталось жить четыре года или даже меньше?
– Научилась бы управлять самолетом.
– А ты, Джузеппина?
– Vendetta!
Я, похоже, что‑то пропустила, надо попросить Розали, пусть мне расскажет.
Они сидят с чашками в руках среди подушек, кто на пуфе, кто на диванчике. Сверху доносятся крики «браво!». Розали поднимает глаза к потолку:
– Меня тревожит, что она сидит там взаперти.
– Ну она выходит иногда на террасу, смотрит на небо.
– Она ни с кем не разговаривает.
– Разговаривает с бамбуками… и с нами.
– Мне больно за нее.
– Почему?
– Не знаю… Из‑за ее уязвимости? Королева на закате царствования!
Розали поворачивается к Жюльетте:
– Когда ты увиделась с ней в первый раз, она выдала тебе свой коронный номер «тысяча мужчин… тысяча искр»?
– Ага, поила меня грушевым нектаром. И рассказывала истории.
– Только это ей и осталось – крутить одну и ту же пластинку, вспоминая былую славу.
– Раньше каждый ее выход был тщательно срежиссирован, она просто чудеса творила. Мужчины изнывали в ожидании, лишь бы она подарила им эти редкие минуты.
– Теперь она строит из себя гранд‑даму со своими правилами и диктаторскими замашками, но все дело в том, что она боится стареть. Не может смириться с дряхлением тела, которое всегда было ее верным союзником и главным козырем. Не хочет, чтобы ее разоблачили, вот и прячется.
– До такой степени не хочет, что наглухо закрыла дом для всех мужчин? – спрашивает Жюльетта.
– Она не желает с ними встречаться, потому что не может больше пленять, и отказывается видеть, как женщины переживают то, чего она пережить уже не может.
– Она еще хороша собой.
– В тот день, когда докторша сообщила ей, что у нее поли… ревмато… артрит…
– Ревматоидный полиартрит.
– Вот‑вот. Она вышла из кабинета, зашла в кафе выпить кофе и приняла решение: отныне ее любовники будут лишь воспоминаниями.
– И больше не выходит из своей квартиры?
– Мало‑помалу суставы утратили гибкость, ноги уже не слушались, как прежде, пальцы скрючило, а потом все стало болеть. Переезжать она не хочет. Предпочитает жить в облаках со своими бамбуками.
И лучше не будет. Надо ей помочь. Я еще зайду к ней.
Все молчат. Розали подливает чаю, приносит миндаль и финики.
– Нам все‑таки очень повезло, что мы живем здесь все вместе.
– А как называется этот дом? – спрашивает Жюльетта.
– Как называется?
– Ну да. Дают же имена домам у моря: «Ласточка», «Беззаботный», «Самсара»…
– Мы об этом думали.
Они действительно проводили целые воскресенья над словарями, обмениваясь словечками из юности и названиями любимых романов. Но так ничего и не придумали.
– В конце концов, это ведь дом Королевы, – говорит Жюльетта. – «Звезда балета»… «Небесная королева»…
– «Челестина»… «Каза Челестина»[24], – решается Джузеппина.
– Небеса означают блаженство. «Челестина» – мне нравится, – кивает Розали. – Симона… «Каза Челестина»?
– Si.
– Жюльетта?
– Я за.
– Джу?
– А как же! Это ведь я придумала.
Почти.
– Принято единогласно.
– Слушайте, небожительницы, лестницу не мешало бы подновить. Нам нужен маляр, – говорит Розали.
– МАЛЯРША! – поправляет Джузеппина.
– Мсье Бартелеми остановил меня на днях на улице, чтобы поведать, что электричка – вовсе не женский род от электрика, а слово аптекарь женского рода вообще не имеет. Аптекарша – это жена аптекаря, добавил он, очень довольный наглядным примером. Я не стала ему говорить, что в «Ларусс» уже десять лет как внесли изменения.
– Так кто знает женщину‑маляра?
– Или хотя бы пенсионера?
– Почему пенсионера? Зачем непременно старик? – протестует Жюльетта.
Молодой и красивый, явится в спецовке и майке, от него будет пахнуть краской, но еще и мужчиной будет пахнуть, он предложит мне выбрать цвет и выкрасит мой этаж в три слоя.
[1] Счастливого пути (ит.).
[2] Спасибо, красавица (ит.).
[3] Песня Тото Кутуньо «Итальянец» (примеч. авт.).
[4] Кончено! Хватит! (ит.).
[5] Спрут со щупальцами (ит.).
[6] Отец (ит.).
[7] Никакой фамильярности с мальчиками! (ит.).
[8] Микадо («высокие ворота») – настольная игра на развитие мелкой моторики. Состоит из набора бамбуковых палочек (классический вариант) или проволочек, покрашенных особым способом. Цель игры – вытащить из кучки палочку, не задев при этом остальные. – Здесь и далее, если не указано иначе, примеч. перев.
[9] «Люди и боги» – французский художественный фильм режиссера Ксавье Бовуа, вышедший на экраны в 2010 году. Трехкратный лауреат премии «Сезар» в номинациях «Лучший фильм», «Лучшая мужская роль второго плана» и «Лучшая операторская работа».
[10] «Старое ружье» – немецко‑французский кинофильм режиссера Робера Энрико с Филиппом Нуаре и Роми Шнайдер в главных ролях. Премия «Сезар» в 1976 году.
[11] Моя любовь (ит.).
[12] Популярная во Франции детская книжная серия.
[13] «Унеси меня на Луну и дай мне поиграть среди звезд…» (англ.) – строка из знаменитой песни Барта Ховарда «Fly Me To The Moon», ставшей визитной карточкой Фрэнка Синатры.
[14] Гольден и боскоп – сорта яблок.
[15] Не дальше пределов, дальше нельзя (лат.) – изречение, по легенде написанное на Геркулесовых столбах в качестве предостережения мореплавателям, что ими достигнут край мира. В переносном смысле означает крайний предел, высшую степень чего‑либо.
[16] Фамилия Лабонте (Labonté) означает «доброта».
[17] Позы йоги.
[18] Марсупилами – вымышленные зверюшки, персонажи популярного американского мультипликационного сериала.
[19] Перефразированная камбоджийская пословица «Бык неспешен, но земля терпелива».
[20] Здесь: воскресная хандра (англ.).
[21] Барри Уайт – американский блюзмен, пик популярности которого пришелся на середину 70‑х годов.
[22] Дерьмовая жизнь (ит.).
[23] Здесь: свинство (ит.).
[24] Casa Celestina – небесный дом (ит.).
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru