Ежевичная водка для разбитого сердца | Рафаэль Жермен читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Ежевичная водка для разбитого сердца | Рафаэль Жермен

Рафаэль Жермен

Ежевичная водка для разбитого сердца

 

Мировой бестселлер. Romance

 

Папе Зазы

 

 

 

Глава 1

 

Дела были плохи. В холодильнике не осталось сока, все апельсины давно выжаты, а в большие окна квартиры я видела снежный буран, полностью отражавший мое внутреннее состояние. О том, чтобы выйти, не могло быть и речи. Так, впрочем, продолжалось уже почти десять дней – с тех пор, как Флориан объявил мне, что уходит к другой женщине. Он покинул квартиру, свою квартиру, где я прожила с ним четыре года, сказав, что не собирается на меня давить и я могу пока остаться, на сколько пожелаю. Славный малый.

Но сок кончился, а мне надо было чем‑то разбавить остатки водки из бутылки, которую Катрин, добрая душа, принесла мне четыре дня назад, а я за эти дни почти опустошила, жалея себя и упиваясь своим горем. Мне пришла в голову блестящая идея смешать водку с остатками ежевичного сорбета (ежевичная водка!), завалявшегося в морозилке с незапамятных времен. Сорбет – это ведь замороженный сок, верно? – сказала я себе в трогательном порыве самооправдания. Вот только сорбет, невесть сколько пролежавший в морозилке в не самой герметичной упаковке, приобрел стойкий привкус, определенно от оказавшегося рядом пакета с креветками. Мой ежевично‑креветочный коктейль вышибал слезу, но я добросовестно пила его, как больной ребенок пьет сироп от кашля. Да, дела мои были действительно плохи.

 

Флориан ушел. Это факт, он свершился ровно в 20 часов 17 минут в прошлый вторник, но с тех пор, казалось, он обрушивался на меня ежечасно.

В 4:42 утра, когда я, просыпаясь в темноте, на несколько мгновений вновь обретала нежную невинность предшествующих недель, пока не обнаруживала – о ужас! – Флориана нет рядом.

В 11:31, когда я вытаскивала себя за шиворот из постели и ощущала самую настоящую дурноту, осознавая, что мужчина, с которым я жила без малого шесть лет, ушел и больше не вернется.

В 14:03, когда я в слезах звонила Катрин, чтобы пересказать ей мой последний разговор с Флорианом, – который она уже знала наизусть, так как я повторяла ей его слово в слово минимум раз в день, – в смешной надежде, что одна из нас вдруг найдет в нем противоядие от моей беды («Когда он сказал «но», он действительно сказал «но», однако это было больше похоже на «и»… как ты думаешь?»).

Около 16 часов, когда опьянение от первых стаканов водки с грейпфрутом (в ту славную пору в холодильнике еще был сок) давало о себе знать, мне ненадолго удавалось себя убедить, что все к лучшему, но через несколько минут обливалась слезами.

В 19:24, когда, попав в совершенно абсурдный порочный круг, от одного звука собственных рыданий я начинала рыдать еще пуще.

Ближе к 21 часу, когда Катрин пыталась заставить меня хоть что‑нибудь съесть, после чего уходила, успев перед этим накормить двух моих котов, которые превратились в ходячие носовые платки, столько слез я на них пролила.

В 23:58, когда я пялилась на титры очередной серии «Анатомии страсти»[1], заливаясь слезами отнюдь не по поводу трагической смерти маленького мальчика, мужественно боровшегося с редчайшей формой рака, а потому, что в это время я от души завидовала этому мужественному маленькому мальчику, добавляя к отчаянию брошенной женщины искреннее отвращение к себе самой, столь же пагубное, сколь и предсказуемое.

Да, окончательный и бесповоротный уход мужчины, которого я все еще любила, наваливался на меня по несколько раз в день. Он свершился во времени, но еще не свершился во мне, и у меня было отчетливое ощущение, что и не свершится никогда. Я вновь и вновь встречалась со своим несчастьем, осознавала свою беду. Боль не притуплялась, горе вкупе с удивлением было все таким же жгучим. И разумеется, я не видела света ни в конце туннеля, ни на дне бутылки с водкой.

«Это пройдет», – твердила мне Катрин. Я выходила из себя: я же не идиотка, я знаю, что пройдет, но я также знаю, что ничего не знаю. Этот странный софизм немного утешал меня, потому что я видела в нем проблеск здравого смысла, который, как я надеялась, однажды должен победить. Катрин была столь добра, что не отвечала на мои нападки, – наверно, она еще и побаивалась меня немного: ведь я, когда мне перечили, становилась до того противной, что даже такой любительнице драм, как Катрин, могла осточертеть.

Она, однако, не оставила меня после моего первого отчаянного звонка в 20:18 в прошлый вторник. Она тут же явилась с первой бутылкой водки, дисками «Секса в большом городе» и с шестью коробками экстраувлажняющих носовых платков, купленных в супермаркете Costco месяц назад в неожиданном порыве хозяйственности – абсурдном, но наконец‑то оправданном. Она пережидала мои рыдания, утирала слезы, выслушивала жалобы, терпела приступы ярости, сомнения и заверения в вечной скорби.

Я прошла с тех пор все этапы потери достоинства, неизбежно следующей за разрывом, которого не ждали и не хотели. Я тысячу раз звонила моему бывшему – да, вот кто он мне теперь, бывший, иначе говоря – «экс», унылое и банальное словцо, которое я отныне никогда не смогу сложить в игре в скрэббл со всеми буквами на руках, не ощутив болезненного укола в сердце. Я оставляла жалкие пьяные сообщения на его автоответчике. Я запихала всю его одежду в мешки для мусора и вынесла на помойку, а потом вернулась за ними, движимая чувством вины, любви и надежды (а если он вернется? Как он будет разочарован, не найдя на месте своих носков и плавок, не говоря уж о смешном баварском свитере, который тетя прислала ему на Рождество). Я провозгласила фразы типа: «Любовные горести могут исцелить только те, кто их причинил» – самыми глубокими мыслями, до которых додумалось человечество.

Я заставила Катрин показать мне профиль другой женщины на фейсбуке и изучала его часами, повторяя в подлинном крещендо ярости, что она – всего лишь «тварь позорная, которой надо выпячивать свою даже не оригинальную хипстерскую культуру, потому что кто, кроме позорной твари, которой надо выпячивать свою даже не оригинальную хипстерскую культуру, цитирует на своей странице, excuse me, долбаного Дэвида Фостера Уоллеса[2] и пишет «иронизировать» в списке любимых занятий?» («Может быть, это ирония?» – заметила Катрин, за что получила злобный взгляд.) Я билась в истерике. Я закончила, сорвавшись на крик, чем‑то вроде: «И вообще, прикинь, какие последние КРЕТИНКИ имеют страницу на фейсбуке?!» Катрин ответила на это робким: «Ну… около полумиллиарда человек? В том числе я?» Но настаивать она не стала: ей было ясно, что другой женщине я готова поставить всякое лыко в строку, будь то туфли, чтобы ходить, или легкие, чтобы дышать. Так что она поступила, как поступила бы на ее месте любая настоящая подруга в такой момент: согласилась со мной. «Ты права. КРЕТИНКА, и только». И мы дали друг дружке пять. Солидарность Катрин, за которую я еще неспособна была ее поблагодарить, глубоко меня трогала.

Она с завидным терпением поддерживала беседу, превратившуюся в моих устах в невыносимый маятник:

– Подлец, подонок, чертова сволочь.

– Забей.

– Но я его люблюуууууу.

– Да, я знаю.

– Хоть он и недостоин жить.

– Да, он недостоин жить.

– Он такой чудесный.

– Это точно.

– Подлец, подонок, чертова сволочь.

– Забей.

Она слушала ad nauseam[3] грустные песни, дававшие мне возможность упиваться своим горем до тошноты. Ее терпение лопнуло в конце концов и наложило запрет на Уитни Хьюстон («Нет. Только не Bodyguard. Есть, черт возьми, предел, Женевьева»), но в остальном она проявила солидарность на грани героизма, стоически вынося Селин, Жан‑Жака Гольдмана и – боже мой! – Джеймса Бланта.

На долю Никола, ее кузена – соседа – лучшего друга, выпала грязная работа – конфисковать мои диски Дэмьена Райса и стереть все его песни из моего компьютера и айпэда. Я кричала ему на редкость несправедливые глупости – он‑де ничего не понимает в моем горе, – хотя он сам пережил разрушительную несчастную любовь несколько лет тому назад. Никола я любила, как брата, и это только усиливало мою злобную радость: я могла, делая ему больно, одновременно делать больнее себе. Женщина в несчастной любви полна сил, когда приходит время саморазрушения.

«Хочешь пойти прогуляться? Идем, разомнемся», – сказал мне Никола несколько дней назад так мягко и так властно, что я растеклась лужицей. Катрин тогда вернулась в их квартиру и сидела с Ноем, сыном Никола, который жил с ними постоянно, после того как свалила его мать, – откуда и разрушительная несчастная любовь с последствиями, бесспорно, куда более тяжкими, чем моя, затронувшая в конечном счете только меня и двух котов, которым все равно так и не удалось приручить Флориана.

Он надел на меня старый пуховик и сапоги, нахлобучил на голову вязаную шапочку с помпоном и вытащил в разбушевавшуюся зиму. На пару минут я ощутила щеками и оценила бодрящий укус ветра. Снег валил густыми хлопьями, снежинки кололи нам лица и оседали в волосах. Парк возле моего дома был пуст, только какая‑то особо добросовестная девушка бегала трусцой по девственному снегу. Тут я, вспомнив, что здесь бегал и Флориан, рухнула в сугроб и осталась бы в нем до весны, если бы Никола не схватил меня в охапку и не перенес на тротуар. Но за скользкий пуховик не очень‑то уцепишься, и он уронил меня в другой сугроб, что ужасно его развеселило, а я, увы, не могла разделить его веселья. «Когда‑нибудь ты над этим посмеешься», – пообещал он мне, и я знала, что он прав, но все‑таки немножко на него злилась.

Он же взял на себя труд позвонить моему работодателю, издателю, публиковавшему «автобиографии» звезд, которые не умели писать, и я становилась для них пером, чтобы изложить на бумаге их, по правде говоря, не особо интересные истории. Любовные горести, профессиональные неудачи, злоупотребление алкоголем и/или наркотиками, головокружительный взлет, открытие духовного мира – жизненный путь их всех был, казалось, скопирован с одного и того же телефильма. Все они были чистосердечны, безумно тщеславны и, в большинстве своем, убеждены, что их опыт уникален и послужит чертовски полезным уроком будущим читателям.

«Она не может писать», – объяснил Никола издателю, выпускавшему «мои» книги. Я как раз писала биографию победительницы реалити‑шоу, которая в свои двадцать восемь лет жаждала поделиться с миром своим опытом, и мой привычный цинизм, уже слегка ядовитый от множества подобных историй, вкупе с несчастной любовью трансформировался в самое низкопробное презрение, которого молодая женщина в конечном счете не заслуживала и которое, увы, отнюдь не способствовало продуктивности.

Издатель, усвоивший уроки жизни благодаря общению с теми самыми «звездами», проявил великодушие, сказав Никола, что я могу взять несколько недель творческого отпуска. Я испытала безмерное облегчение, но и некоторое раздражение: мне хотелось с кем‑нибудь поругаться, покатить бочку на неблагодарного издателя за все, что со мной случилось. Мы с Никола и Катрин провели следующий вечер, составляя, в общих чертах, мою автобиографию: она всю жизнь работала в тени, пережила большую несчастную любовь, выдула литры водки и встретила Будду. Встреча с Буддой была делом будущего и представлялась мне очень маловероятной, с моей‑то духовностью мухи, но мы втроем сошлись на том, что тут есть все составляющие бестселлера.

Я повторяла им по много раз на дню, и по телефону, и лично, когда они отваживались сунуть нос в мое логово, что «я не понимаю». «Ясное дело, ты не понимаешь», – отвечала Катрин участливо, чем злила меня: она‑то с каких пор стала такой понимающей?! Я – нет, не понимала, не хотела понимать, и выходила из себя при мысли, что кто‑то «понимает». Как Флориан мог уйти?! Как могла эта история закончиться так банально?..

Мы познакомились в Париже, в маленьком, туристического вида баре близ Сент‑Андре‑дез‑Ар. Разве не должна такая встреча непременно предвещать любовь, какой нет равных? Я пребывала в этом заблуждении долго – оно рассеялось десять дней назад, если быть точной. Я была с Катрин и еще одной подругой, Мари‑Эвой, мы пили красное вино, пятна от которого фиг отмоешь, и визжали от радости, что встретились в этом городе. Мы приехали не вместе, и я сначала наткнулась на Катрин, начинающую актрису, немного знакомую по Монреалю, которая в дальнейшем стала моей лучшей подругой. Мари‑Эву, мою бывшую одноклассницу, жившую теперь в Эдинбурге, мы с Катрин встретили, распивая первую бутылку красного на мосту Искусств. Такое двойное совпадение следовало хорошенько отпраздновать.

Флориан был там с друзьями и заговорил с нами, услышав наш акцент. Немец по происхождению, он три года жил в Париже и в следующем месяце собирался переезжать в Монреаль. Он заканчивал архитектурный и нашел место в одной французской компании, имевшей отделение в Канаде. Три пьяные барышни из Квебека притянули его как магнит, и он провел остаток вечера за нашим столиком, а остаток недели – в моей узкой кровати в отеле. Мне было двадцать шесть лет, ему тридцать один. Катрин он не очень нравился, но я подозревала, что она ревнует меня к этому немцу чересчур, пожалуй, идеальной внешности, который говорил по‑французски с неистребимым акцентом и, казалось, никогда и ни в чем в жизни не сомневался.

А вот я сомневалась, еще как. Я в ту пору уже начала работать в издательстве, для которого теперь, шесть лет спустя, писала. Тогда я правила рукописи, лелея мечту написать однажды свою собственную историю – не автобиографию, нет, но историю, которую я придумаю сама. Несколькими месяцами ранее издатель спросил, будет ли мне интересно написать биографию двадцатичетырехлетней популярной певицы, по которой фанатели дети предподросткового возраста. Я заинтересовалась, уверив себя, что таким образом «отточу перо», – от этой фразы Катрин завизжала от смеха, но она вообще визжала от смеха по любому поводу и имела свое мнение обо всем, что ее не касалось. Флориана моя новая профессия тоже позабавила. «Ты негр?» – сказал он. «Мне больше нравится ghost writer[4]», – парировала я, не преминув уточнить, что не рассчитываю заниматься этим долго. Он окрестил меня Фантометтой[5], что очень смешило Катрин, а на меня, сама не знаю почему, нагоняло необъяснимую грусть.

В Монреаль мы возвращались порознь – сначала Катрин, потом я, потом Флориан. На неровных мостовых Парижа нас с Катрин накрепко спаяла дружба, а Флориан сразу же по приезде позвонил мне. Через год он въехал в мою квартирку, через два я въехала в купленный им шикарный кондоминиум, а через шесть он объявил, что уходит от меня к другой женщине.

Он с горячностью объяснял мне, что любит меня и будет любить всегда, но что‑то, увы, ушло, что‑то настолько важное, что впервые с нашей встречи ему захотелось посмотреть в сторону. И вот, посмотрев в сторону, он положил глаз на другую.

Другая была актрисой, которую Катрин немного знала и которой я от души желала смерти; с тех пор, как мне стало известно о ее существовании, она стала «сукой», «тварью» или «чертовой хипстершей в очочках из Майл‑Энда».

– Актриса! – без конца повторяла я. – Ты можешь себе представить, что он бросил меня ради чертовой актрисы?

– Ладно тебе, мы же не чумные… – говорила Катрин.

– Флориан всю жизнь говорил, что терпеть не может женщин слишком бурного темперамента!

И Катрин, знавшая, что нельзя упрекать женщину, страдающую от несчастной любви, за склочность, и к тому же странным образом гордившаяся тем фактом, что ее собственный темперамент мог бы горы сокрушить, помалкивала. Знала она и то, что чертова хипстерша в очочках из Майл‑Энда могла быть парикмахершей, бухгалтером или флористкой, и я с тем же успехом заклеймила бы скопом все эти профессии.

«Я хочу, чтобы она умерла», – повторяла я в красную диванную подушку. Мой голос, заглушенный ее пухлой начинкой, отдавался у меня в голове. «Я знаю…» – откликалась Катрин.

– И чтобы он тоже умер, – добавляла я. – Еще больше хочу.

– О’кей, – кивала Катрин, протягивая мне новый стакан, который я выпивала, даже не потрудившись сесть.

Я была зла на Флориана. Куда больше, чем на чертову хипстершу, остававшуюся, что ни говори, фигурой расплывчатой, которую я превратила в карикатуру, не заботясь о ее подлинной сущности. Флориан ушел к ней, но ведь ушел‑то от меня Флориан, Флориан разбил мне сердце, Флориана я любила. И не кто‑нибудь, а Флориан твердил мне, что он меня любит и слишком уважает, чтобы крутить романы за моей спиной.

Это было ужасно, обидно и, говорила я себе, на редкость жестоко. Какая‑то часть меня смутно осознавала, что невозможно дать понять тому, кто тебя любит, что ты больше не любишь его, не показавшись при этом жестоким, но все равно я рвала и метала и была убеждена, что стала жертвой самой чудовищной несправедливости, когда‑либо свершавшейся на этом свете.

Я предпочла бы смятение, слезы, самобичевание, латинскую мелодраму на разрыв этой тевтонской логике с ее рационализмом и сдержанностью.

«Парень не разводит сырость, когда бросает девушку», – сказал Никола. Мы вернулись с нашей полупрогулки, и я сушила волосы. Катрин принесла порядка сорока галлонов своего чудо‑супа – я‑то знала, что это консервированный суп Абитан[6] «Итальянская свадьба», в который она добавляла соус табаско. Она налила мне большую миску, одновременно звучно шлепнув Никола по затылку, отчего он уткнулся носом в свой стакан с вином.

– Эй! – крикнул он. – Это правда!

– Недоумок, вот ты кто. Мачо и недоумок.

– Проведи опрос, если мне не веришь.

– Все парни, которых я знаю, развели бы еще какую сырость, если бы сделали то, что сделал Флориан. – Она помахала рукой в мою сторону, предупреждая мой протест. – Я НЕ хочу сказать, что Флориан поступил героически. Просто когда бросают чудесную девушку, как сердцу не заболеть?

Меня она не убедила, но я промолчала. Не воевать же со всеми подряд, право слово.

– Все парни, которых ты знаешь, учились в Национальной театральной школе, – проворчал Никола, принимая миску супа.

Из уст человека, пять лет державшего бар на углу рядом с упомянутой школой, это было исчерпывающе. Никола имел свое мнение о будущих актерах.

– Какой у тебя супчик вку‑усный, – сказала я Катрин.

– Спасибо… Это мой кулинарный секрет.

Мы с Никола переглянулись и – чудо из чудес в моем случае – улыбнулись друг другу.

– Я думаю, ты была вправе потребовать хоть слезинку, – продолжала Катрин. – Но уж точно нельзя было, скажем так, ожидать этого от Флориана…

Мы все трое покачали головами. Нет, нельзя было, скажем так, ожидать этого от Флориана. Но я много чего не ожидала и уже задавалась вопросом, не была ли моя блаженная невинность просто‑напросто глупостью.

Я, разумеется, ничего не замечала. Мы были «крепкой парой», мои друзья это знали, мои родители это знали, я это знала. Знала ли? Теперь, задним числом, все было под вопросом. Каждый взгляд, каждое опоздание, каждая скука в постели, каждая пауза. Должна ли я была уловить едва слышные звоночки? Или мне так хотелось не видеть очевидного? С некоторых пор Флориан перестал уговаривать меня писать свои истории – а ведь несколько лет он прилагал к этому усилия, тем более похвальные, что они были безрезультатны. Памятуя о том, что я сказала ему в маленьком парижском баре, он регулярно повторял мне, что я должна писать для себя. Я и писала, но без достаточной убежденности, чтобы из этого что‑либо вышло. Вот уже год или два, как он перестал заглядывать мне через плечо, когда я работала, чтобы поддразнить меня и узнать, не пустилась ли я в самостоятельный полет.

Насколько я поняла, он примирился и принял меня такой, какая я есть. Флориан, чья карьера шла в гору стремительно, прямо пропорционально колоссальному количеству вложенной им в нее энергии, долго не мог смириться с тем, что считал недостатком честолюбия, во мне. Я, как могла, объясняла ему, что просто не придаю большого значения карьере, и в его ясных голубых глазах видела полнейшее непонимание. Однако с некоторых пор речи об этом больше не заходило. Он махнул рукой? Потерял интерес? Я радовалась, что меня наконец‑то оставили в покое, а надо было встревожиться? Я задала этот вопрос Катрин и Никола, которые состроили в ответ невыносимые мины, ясно дававшие понять: «Не хотелось тебе этого говорить сейчас, потому что ты плоха и мы тебя побаиваемся, но… да». Я запустила в каждого по красной диванной подушке и ушла дуться, прихватив одного из котов.

А ведь за все эти годы у меня накопилось столько доказательств нашей любви! Как мы путешествовали, как хохотали вместе, как гостили у его родителей и у моих, как веселились на вечеринках до утра и проводили долгие вечера наедине, откровенничали и не могли наговориться… мы выстраивали нашу повседневность пластами столь же бесценными, сколь и банальными. У нас было пережитое, если воспользоваться словечком, к которому явно питали слабость все люди, чьи истории я писала.

«Ну да, понятно, а тебе не хочется отмежеваться от этого пережитого? – спрашивала меня Катрин, подозрительно косясь на платяной шкаф, откуда рубашки и брюки Флориана будто дразнили меня. – По‑моему, не здóрово тебе здесь оставаться…»

Да, это было не здорово пить литрами водку. И снова начать курить, кстати, тоже. Ладно, здоровье могло потерпеть. Я получала извращенное удовольствие, единственное, которое было мне еще доступно, упиваясь всем разрушительным, что мирок, в который я себя заключила, мог мне предложить. Грустные песни, фотографии, где мы влюбленно смотрели друг на друга, судорожное обнюхивание воротничка рубашки, которую Флориан носил незадолго до «событий», «Кровавый Цезарь[7]» в 10 часов утра – мое отношение ко всем этим вещам, которых мне бы следовало избегать, можно было резюмировать как «Bring it on»[8]. Мои друзья сначала поощряли меня – немного саморазрушения даже рекомендуется, чтобы пережить несчастную любовь, – но потом, по прошествии нескольких дней, стали пытаться вернуть меня на путь истинный.

Их похвальные усилия порой встречались в штыки, и через неделю терпения и супа Абитан «Итальянская свадьба» они приняли необъяснимое решение призвать на помощь мою мать. Моя мать – странное существо, которое природа наделила обостренным чувством долга, худо‑бедно восполнявшим почти полное отсутствие у нее материнского инстинкта, явилась ко мне, встрепанная и растерянная, с видом бедуина, которого катапультировали на Крайний Север и сказали: «Выживай». Я успела спросить себя, увидев ее в дверном проеме, в пуховике «Kanuk», не обратится ли она в бегство, если я брошусь ей на шею, но она сама неловко и чуть робко шагнула вперед, чтобы заключить меня в объятия.

«Мама‑а‑ааааа», – прорыдала я, прижимаясь щекой к ее еще холодному уху. Она обнимала меня довольно долго, задаваясь – я знала – вопросом: «А дальше‑то мне что делать?», но искренность ее усилий так меня тронула, что я упорно не разжимала объятий.

«Никола мне позвонил», – сказала она тоном, каким извинилась бы за беспокойство. Вид у нее был такой же удивленный, как у меня: она – и здесь?!

– Ты не хочешь снять пальто? – спросила я сквозь слезы и сопли, из которых, казалось, целиком состояла моя голова вот уже неделю.

– Да… и я бы выпила горячего чаю.

«Горячий чай» моя мать пила как минимум пятнадцать раз в день. Она никогда не говорила просто «чаю», или там «чайку», или «чашку чаю». «Горячего чаю» – и не иначе. Она пила его с бесконечно довольным видом, какой бывает у людей в рекламе чая или кофе, держа чашку двумя руками, зажмурившись, слегка втянув голову в плечи. Это был один из ее многочисленных ритуалов. Моя мать была приверженкой ритуалов, которую довольно сильно огорчило нежданное появление ребенка тридцать два года назад.

Я принялась заваривать для нее чай и налила себе стакан вина, не обращая внимания на ее нахмуренные брови. Она пила вино только за ужином, и ее ежевечерний предел был полтора стакана. Не один, не два – полтора. «Только полстаканчика», – всегда говорила она в ресторане, отчего я неизбежно закатывала глаза. Я как раз думала: не лучше ли мне опередить ее и сказать, что я знаю, что она скажет, но она первая заявила, усаживаясь: «Знаешь, Женевьева, я понимаю, что сейчас тебе трудно это себе представить, но поверь моему опыту: одной гораздо лучше».

Бинго!

Мой отец ушел от матери, когда мне исполнилось шестнадцать лет, к женщине, которая была намного моложе, намного энергичнее и, как мы обнаружили после рождения моей сводной сестры два года спустя, намного лучшей матерью. Моя же мать, можно сказать, и бровью не повела, когда отец сообщил ей новость. Кажется, она даже вздохнула с облегчением. Для этой любительницы одиночества, которая всегда предпочитала книги и театр разговорам с кем бы то ни было, отправлялась каждый вечер на долгие прогулки и сердилась, когда ее хотели сопровождать, уход моего шумного и беспокойного отца стал, я думаю, освобождением.

Она переехала в маленькую квартирку в Утремоне[9], этот район она просто обожала и покидала только ради работы на общественных началах в Музее изобразительных искусств, по‑прежнему продавала антиквариат (у нее был тонкий вкус) на улице Бернар, занималась тайчи в парке, приглашала на «горячий чай» двух своих подруг (других не было), раз в месяц обедала со мной, ходила на курсы живописи, гуляла одна и благоговейно посещала спектакли во всех театрах, где у нее был абонемент. Теперь она держала меня за руку, смотрела ободряюще и с облегчением, и мне от этого взгляда захотелось лечь на диван в позе эмбриона и горько заплакать. Что я и сделала.

Мать подошла ближе, смущенная и, кажется, слегка раздраженная, и села рядом. «Конечно, тебе нужно время», – сказала она, ничего больше не добавив. Она смотрела в окно и, наверно, спрашивала себя: когда сможет продолжить свою прогулку. Я чуть не сказала ей, что перспектива стать однажды такой, как она, убивает меня еще больше, чем уход Флориана. Я не хотела каждый вечер ложиться спать одна и класть с удовлетворенной улыбкой «Пророка» Халиля Джебрана на прикроватную тумбочку. Я хотела засыпать в теплых объятиях насытившегося мужчины. И главное, я не хотела занимать воскресные дни лекциями о китайской каллиграфии или о драматургии Мишеля‑Марка Бушара в аудиториях, заполненных почти исключительно одинокими женщинами.

Абсолютная автаркия моей матери производила впечатление этакой второсортной судьбы, выбранной за неимением лучшего и населенной женщинами, которые, как и она, убедили себя, что ничего больше им не надо, и козыряли своей уверенностью с застывшим выражением бесконечного довольства. Нельзя постоянно иметь такой довольный вид и быть вправду довольной. Это подозрительно. Я предпочитала слишком явную неуспокоенность Катрин, которая стремилась открыть свои тревоги, свои проблемы и свою нестабильность всему свету. Это было порой невыносимо, но куда меньше выводило из равновесия.

«Ты совершенно самодостаточна, Женевьева. Ты этого еще не понимаешь, но ты совершенно самодостаточна. У тебя есть все, что тебе нужно, здесь». Она положила руку мне на грудь, вызвав новый залп стенаний, не душераздирающих, как мне хотелось думать, а – я это, увы, сознавала, – скорее смешных.

«Ну же, ну же, я уж и не знаю, что тебе сказать», – заявила она, наконец, слегка обиженным тоном. Я исчерпала ее очень небольшой запас терпения. Моя мать не любила конфронтаций с чем бы то ни было – и не время было говорить ей, что мне сейчас меньше всего нужны ее наставления под соусом «старые девы живут полной жизнью», хотя эти злые слова так и жгли мне губы, и я заглушала их стенаньями дамы с камелиями.

«Я хочу одного – чтобы он вернулся», – сказала я в приступе слабости так искренне и трогательно, что даже моя мать не удержалась от жалостливого и растерянного «ах!». Она погладила меня по голове.

– Я знаю…

– А ты хотела, чтобы вернулся папа?

У меня не сохранилось никаких воспоминаний о матери, плакавшей в позе эмбриона на диване или топившей свое горе в водке и супе Абитан. Она ответила мне уклончивым: «У‑уу‑фф». Надо сказать, что уход отца принес облегчение не ей одной. Буян, гуляка, говорун, что на уме, то и на языке, непрошибаемый жизнелюб, он был столь же утомителен, сколь и привлекателен. Его союз с такой женщиной, как моя мать, был, в моем понимании, безумием. Его веселая и какая‑то царственная вульгарность не могла не травмировать эту чувствительную и откровенно зажатую женщину – мою мать. Что их связало? «Глюк от траха», – поведал мне однажды отец, отчего мне захотелось немедленно проткнуть себе карандашом барабанные перепонки.

– Я всегда принимала то, что давала мне жизнь, – сказала мать, и я возвела глаза к небу. В мои тридцать два года это еще виделось мне как позиция лузера.

– Никакой это не «лузер», ты еще узнаешь, – продолжала она, рисуя пальцами кавычки, как всегда, когда ей приходилось унижаться до употребления слова на английском – этот язык, казалось, жег ей рот.

– Я не говорила «лузер»!

Меня всякий раз поражало, как быстро я, разговаривая с матерью, сбиваюсь на тон обиженного подростка.

– Да, ты как‑то сказала мне, что это, по‑твоему, «лузер». – Опять кавычки.

– И потом, думаю, я не была создана для жизни с твоим отцом.

Я сама не сказала бы лучше.

– А ты никогда не думала, что, может быть, ты создана для кого‑то? Хоть для кого‑нибудь?

Она пожала плечами и встала, ничего не ответив. Мы с Катрин часто задавались этим вопросом, когда пропускали лишнего – стакан ли, дюжину, не важно: правильно ли не быть созданным ни для кого? Невозмутимо принимать свою судьбу, как моя мать? Катрин, разойдясь, всегда стучала по столу и кричала: «Да, мадам! Не надо нам этого, пары вашей! На фиг пару!» – с лихорадочными нотками в голосе, вызывавшими улыбку у Никола, а у меня укол в сердце. И я поддакивала, чувствуя себя одновременно нечестной и великодушной: мне‑то не надо было задаваться этим печальным вопросом, ведь у меня был Флориан! Я могла, будучи надежно защищена крепостью моей пары, подать Катрин милостыню солидарности. «Да, не нужны нам мужики! На фиг мужиков! Мы будем пить горячий чай и ходить на лекции», – врала я, уверенная, что уж мне‑то никогда не придется всерьез в это поверить.

Мать ушла, на прощание поцеловав меня в лоб и процитировав отрывок из «Пророка». «Скоро станет лучше», – сказала она, закрывая дверь. Да, конечно, скоро станет лучше. Но я не хотела в это верить, потому что признать, что мне может стать лучше, значило бы разлюбить Флориана и, стало быть, поставить крест на его возвращении, а этого я категорически не хотела. Нет, Флориан вернется, несчастный и безутешный! У меня сложилось множество сценариев, в которых я проявляла подлинное величие души, он образцово страдал, а заканчивалось все страстным объятием и тысячей искренних извинений. Долбаная дерьмохипстерша попутно умирала, сбитая мотоциклом у кафе «Олимпико». Отмщение и торжество.

Следующие два дня прошли в тотальном неприятии действительности, из которого я выходила, только чтобы налить себе еще водки с грейпфрутовым соком или сменить диск в плеере. Пришибленная алкоголем и перипетиями «Героев»[10], в которых мало что понимала, я перестала отвечать на мейлы и не подходила к телефону. Мне хотелось покоя, святого покоя и забвения. Было почти хорошо. Я бродила в старых флориановых пижамных штанах из кухни в гостиную и слушала сообщения, оставленные на автоответчике отцом. Мать, очевидно, так растерялась от моего отсутствия энтузиазма перед перспективой одинокой жизни, что позвонила отцу of all people[11], чтобы он приободрил меня.

«Женевьева, это Билл». Отец никогда не говорил: «Это папа», всегда: «Это Билл». «Алло, Билл», – сказала я автоответчику. Я очень любила отца. Он был… «мужланом», вот, пожалуй, точное слово. Мой отец был мужланом, грубым и неотесанным увальнем, парвеню, демонстрировавшим свое богатство машинами, неприличными для человека его возраста, урожденным ирландцем, не питавшим никакого интереса к стране, где родился его отец, и гордившимся этим, и наконец – неисправимым любителем шуток «ниже пояса», даже не смешных. Он был также одним из самых душевных людей на свете, и от одного его присутствия все становилось легче и проще. Для переживающих несчастную любовь он был худшим советчиком в мире.

«Твоя мать сказала, что ты в печалях… ну и правильно, что он ушел, немчура… Этот парень много о себе понимал. А ты заслуживаешь лучшего, слышишь? Брось, дочка, не заморачивайся, выпей‑ка да пойди, прогуляйся, ты оглянуться не успеешь, как найдешь себе в сто раз лучше!»

Я положила трубку, уши вяли от этого вздора. Два часа спустя он оставил еще сообщение: «Жозиана просила передать, что лучший способ вернуть мужчину – это игнорировать его. Сказал бы я, что думаю о тех, кто вешается на мужчин, да…» Фразу оборвал смех. «…Да ладно, вечером поговорим. Все равно это мнение Жози. А мое ты знаешь: без него лучше! Найдем тебе настоящего парня, цыпа моя». Жозиана была второй женой отца, профессиональной trophy wife[12], проводившей время между парикмахерской, маникюрным салоном и теннисным кортом. Очень милая женщина, но советы ее были всегда исключительно некстати («тебе бы надо попробовать французский маникюр» – это был ее любимый).

Насчет «найти настоящего парня» – в это мне не очень верилось. Мне нужен был только Флориан, я это точно знала. Он был моим настоящим парнем. Надежный, целеустремленный, талантливый и решительный, он знал, чего хочет, и умел этого добиваться. Я любила в нем это отсутствие сомнений, обаятельную веру в себя и глубокую убежденность, очень, кстати, американскую, что нет ничего невозможного, надо только уметь мечтать.

Мой отец тоже ценил эти качества – он и сам был достойным приверженцем этой теории, близкой к американской мечте: он вышел из низов, бедное детство в Пуэнт‑Сен‑Шарль не помешало ему создать популярную продюсерскую телекомпанию и переместить свои пенаты в огромный особняк в Лоррене[13]. «Winners» – победителей – он уважал и имел благосклонность признавать это качество за Флорианом. Однако он находил его, на свой вкус, чересчур снобом: подписка на такой журнал, как Dwell[14], была чем‑то в высшей степени подозрительным в глазах моего отца. Карьера в области экологического дизайна не укладывалась у него в голове. («Не понимаю я, какого черта город платит миллионы, чтобы сделать из парка игрушку. Если люди хотят видеть зелень, пусть едут за город. А нам тут нужны не парки, а паркинги».) А тот факт, что Флориан был физиологически неспособен смеяться его шуткам, стал непреодолимым препятствием для теплых чувств Билла. («Не хочу дурно говорить о твоем дружке, Женевьева, но он самодовольный гусак».) Да и Флориану мой отец никогда особенно не нравился. Он просто был слишком вежлив, чтобы это показывать. Излияния чувств, как позитивных, так и негативных, не были занесены в его генетический код.

Итак, я прослушивала сообщения моего отца, которые наверняка позабавили бы меня, не будь я в такой глубокой печали. Я прекрасно знала, что принизить человека было для него самой достойной тактикой утешения. Мои друзья были поделикатнее и к ней пока не прибегали. Они лишь поддакивали, когда я катила бочки на Флориана и обвиняла его во всех бедах, а потом меняли мнение с той же быстротой, что и я. Я кричала им тогда: «Вы же только повторяете за мной!» – как будто у них был выбор. Терпение они проявляли завидное. Не иначе, читали, думала я, учебник «Обращение с подругой, переживающей несчастную любовь».

Но в последние два дня я почувствовала меньше терпения, меньше слепого понимания в их мягких упреках. «Тебе надо выходить из дома, тебе надо перестать ему звонить, тебе надо принять душ, тебе надо поесть»… так что я больше не подходила к телефону, ругала их на все корки, призывая котов в свидетели, и пила, плача, водочно‑ежевично‑креветочный коктейль.

И, как бывает всегда, когда все очень, ну просто из рук вон плохо, но есть настоящие друзья, случилось то, что должно было случиться: они явились. Вдвоем. Я лежала на диване со стаканом моего вонючего коктейля в одной руке и пультом от телевизора в другой. Телевизор был выключен, а коты, которым обрыдло служить мне носовыми платками и наперсниками, спрятались в шкаф. Катрин и Никола позвонили в дверь раз, другой, потом я услышала, как поворачивается ключ в замке. Чертовы коты. Катрин приходила их кормить, когда мы уезжали, поэтому у нее был ключ. Они вошли и нависли надо мной. Такие огромные и полные сверхъестественной силы – куда мне было до них с моей энергией моллюска. Их раскрасневшиеся от холода щеки и блестящие глаза, казалось, принадлежали другому миру – миру здоровья, активности и счастливой любви.

Катрин заговорила первая:

– Это интервенция, Жен.

– Нннееет… не надо никакой интервенции… – выговорила я, успев подумать: «Вау. Я вправду пьяна». Никола подошел, подхватил меня под мышки и усадил на диван. На мне все еще были штаны от пижамы Флориана и старая клетчатая рубашка, которую я носила с университетских времен.

– Только не интервенция… Оставьте меня в покое…

– Даже Флориан беспокоится, – сказал Никола.

– Что?!

– Флориан нам звонил, – объяснила Катрин. – Ты, мол, названиваешь ему на сотовый в любое время дня и ночи и несешь вздор.

– Ага, мог бы, между прочим, сам прийти посмотреть, все ли со мной в порядке! Со мной не все в порядке!

Я поискала глазами вокруг себя, но тщетно. Никола, сразу понявший меня, открыл шкаф и, достав одного из котов, подал его мне. «Спасибо», – сказала я, хлюпая носом в черную шерстку. Кот, недовольный, но смирившийся со своей участью, добросовестно замурлыкал.

– Да что он о себе думает, этот хрен с горы? Какого черта вам звонит? Да пошел он! Пусть катится к своей хреновой хип…

– Мы пришли забрать тебя отсюда, – заявила Катрин.

– Ты не можешь здесь оставаться. Так больше нельзя. Это не здоро́во: тут вещи твоего бывшего, кругом воспоминания, и потом – ты целыми днями пьешь… – Она покосилась на мутную и неаппетитную жидкость в моем стакане. – Что это ты пьешь?

– Креветочный коктейль.

Катрин не стала вдаваться в подробности. «Бери чемодан, – сказала она Никола. – Я ею займусь». Никола отправился в спальню с чемоданом, который они принесли с собой, – я его сразу не увидела, он стоял за ними. Я слышала вопросы Никола, на которые он не ждал ответов: «Все брать? Только туалетные принадлежности? Черт побери, белья‑то сколько у этого парня…»

Потом на меня снизошло озарение:

– Это Флориан! Это Флориан вас прислал, чтобы забрать меня отсюда! Он хочет жить здесь со своей чертовой дерьмохипстершей! Он хочет, чтобы я свалила, да? Фиг вам, я остаюсь, ясно? Квартира его, но ведь это он меня бросил, и это наш дом, наш!

– Нет, – мягко сказала Катрин. – Это больше не ваш дом. И потом…

– Это Флориан велел тебе так сказать!

– ЭЙ! – Она повысила голос. – Прекрати. Прекрати, Женевьева. Ты прекрасно знаешь, что Флориан мне ничего такого не говорил. Он сказал, что ты можешь оставаться здесь, сколько захочешь…

– Потому что мсье кувыркается в мотеле со своей чертовой…

Из спальни вышел Никола:

– А клетки для котов где?

– Что?

– Ты едешь к нам, Жен. Ты поживешь у нас со своей зубной щеткой и кисками, ясно?

– Но у вас нет свободной комнаты, и потом…

– Поселим тебя в моем кабинете, – сказал Никола. – Поехали. Катрин, надевай на нее пальто.

Он вернулся в спальню. Я подняла голову и посмотрела на Катрин:

– Кэт… я не могу…

– У тебя нет выбора, детка. Поехали. Мы тебя забираем.

– Нет! Я… и вообще: что потом? Что я буду делать? Катрин, что я буду делать?

– Там будет видно. Для начала переедешь, о’кей?

Я жалко кивнула и поплелась за Катрин в ванную, где уже текла вода. Там будет видно.

 

Глава 2

 

Мы приехали к Никола и Катрин под вечер, когда бледно‑розовое солнце пыталось обогреть большую, всегда неприбранную гостиную. Кругом валялись кипы текстов, которые присылали Катрин на читку, горы еще не распакованных компакт‑дисков, которые Никола, музыкальный критик в модном журнале, еще не успел прослушать, десятки – нет, сотни – разбросанных повсюду деталей лего и несколько пустых и полупустых пивных бутылок.

Кабинет Никола – маленькая комнатка, смежная с гостиной, был убран, старательно опустошен (вот откуда взялись горы компакт‑дисков в гостиной!) и переоборудован в спальню. Позже мы называли эту комнатушку моей «палатой в реабилитационном учреждении». Но время для шуток еще не пришло, на тот момент они были так же маловероятны, как внезапная весна посреди холодного января. В комнате стоял раскладной диван, застеленный толстым цветным пуховым одеялом, создававшим уют и призывавшим к долгим сиестам; комодик, узкий письменный стол, с которого были убраны компьютер и музыкальный центр Никола. А на деревянном стуле, который должен был служить мне прикроватной тумбочкой, красовался букет цветов неестественно кричащей окраски, какие продают в супермаркетах.

«Это все, что мне удалось найти, – объяснила Катрин. – Надо было, наверно, пойти к флористу, но…» Не успела она закончить фразу, как я разрыдалась, тронутая такой предупредительностью и добротой.

– Это самые прекрасные цветы, которые я видела в своей жизни, – прорыдала я в порыве нежности, столь же искренней, сколь и смешной.

– Вряд ли, – вздохнула Катрин. – Но я рада, что они тебе нравятся.

Она обняла меня и поцеловала в макушку. Я услышала, как Никола за моей спиной поставил на пол клетки с котами, которые отчаянно мяукали, и открыл дверцы. Ти‑Гус и Ти‑Мусс осторожно вышли, озираясь с растерянным видом. Увидев, наконец, друг друга, они сошлись, обнюхались и дружно юркнули под кровать.

– Я поставил лоток на кухне, – сказал Никола, и я зарыдала еще пуще.

– Ты так и будешь плакать всякий раз, когда кто‑то тебя пожалеет?

– М‑м‑мммда‑ааааа…

Катрин и Никола переглянулись чуть испуганно, и я уже собралась возмущенно запротестовать, как вдруг из прихожей донеслись два голоса.

– Пап! Кэт!

– Привет…

Ной, маленькое белокурое торнадо восьми с половиной лет от роду, как две капли воды похожий на своего отца, вошел в гостиную вместе с Эмилио, соседом Катрин и Никола – личностью, в высшей степени абсурдной, и неофициальной нянькой Ноя.

«Привет, мой волчонок…» – Никола раскинул руки, и Ной запрыгнул на него, уцепился, как обезьянка, обхватив руками шею, а ногами талию. «Алло, Жен! Мы с Эмилио ходили сегодня на биржу труда!»

Никола поднял бровь и повернулся к Эмилио, одетому в свою неизменную футболку с изображением Че Гевары в перуанском берете.

– Ты не можешь получить статус безработного, Эмилио, ты не канадский резидент.

– Все люди имеют равные права! – отозвался Эмилио с густым кубинским акцентом.

– Надо быть резидентом, чтобы иметь право на статус безработного, дружище. – Отец поставил Ноя на пол. – Тебе бы помогло, если бы ты уже легально работал в стране.

– Я работал!

– Легально.

– Законы – это тюремная решетка! – выкрикнул Ной, направляясь к своему лего. Эмилио был неутомимым пропагандистом. Он проповедовал наивный и утопический коммунизм, существовавший только в его голове. Это было чудно́е собрание штампов, идеалов и надежд, которые он слепил вместе, для пущей достоверности ссылаясь на источники и цитируя (всегда неточно) Че Гевару. Он мог быть убедительным… для детей, да еще для определенного типа женщин зрелого возраста: мы регулярно видели выходящими из его квартир представительниц этой породы, которые буквально таяли от желания перед испанским акцентом и большими черными глазами кубинца, годившегося им в сыновья.

– В моей стране никого бы не оставили без гроша.

Мы с Катрин посмотрели на Никола. Неужели начнется? У него была скверная привычка затевать с Эмилио бурные споры, из которых он неизменно выходил побежденным, ибо последний жил в мире идей, где логика не имела никакого веса.

– Ты здесь нелегально, – сказал Никола.

– Моя родина – весь мир.

Катрин рядом со мной не удержалась от смеха. Ну вот, Никола в очередной раз съедят с потрохами.

– Если ты запросишь статус безработного… – он тщательно подыскивал слова. – Я хочу сказать, не в твоих интересах привлекать к себе внимание правительства, понимаешь?

– Я правительства не боюсь!

На этот раз засмеялась даже я.

– Хочешь пива, Эмиль? – спросила Катрин, явно желавшая, чтобы спектакль продолжался.

– Не могу, querida[15], надо бежать. Меня ждут на съемочной площадке.

– Что?

– Я вчера в баре познакомился с одной кинопродюсершей, и она сказала, что я идеально подойду для небольшой роли в pelicula[16], который она снимает. Она мне заплатит, так что я пошел!

У Катрин, которая всю жизнь мечтала, чтобы ее ждали на съемочной площадке, отвисла челюсть. На этот раз засмеялся Никола, от души хлопая Эмилио по спине:

– Славно, дружище. Только не подписывай контракт, о’кей? Бери наличными!

– Я коммунист, но не дурак, hombre[17].

Кубинец широко улыбнулся Никола и хлопнул его по плечу.

– Adiós, Ной! Señoras

Они с Ноем дали друг дружке пять только им двоим известным способом, и Эмилио вышел.

– Он это сказал, чтобы позлить меня? – спросила Катрин, едва за ним закрылась дверь. – Это вы его подучили так сказать?

– Нет… – Никола все еще смеялся.

– Черт, не может быть! Он ведь даже не актер!

– Ну… в каком‑то смысле…

– Кто эта продюсерша? Кто, кто?!!

Не утерпев, она пулей вылетела из квартиры вдогонку Эмилио. Никола повернулся ко мне:

– Вау…

– Ты еще легко отделался.

– Нет, ты постигаешь его логику?

– «Моя родина – весь мир», – повторила я, подражая акценту Эмилио. – С этим не поспоришь, Нико.

Никола тихонько засмеялся и погладил меня по руке, одновременно тронутый (я передразнила Эмилио, почти пошутила – это был прогресс, достойный коматозника, наконец‑то пошевелившего мизинцем, когда произнесли его имя) и преисполненный сочувствия. Мой подбородок тотчас же задрожал, в глазах защипало. Ну просто собака Павлова! Доброта – лампочка загорелась – слезы. Никола поспешно убрал руку, будто обжегся.

– Ладно, ладно, извини…

– Не‑ее! Это ты меня извини! Это я невыносима! Это я навязалась вам с моими котами, моими соплями, да еще и… ЛОТОК НА КУХНЕ!

Готово дело. Я вошла в фазу несчастной любви под названием: «Я систематически поношу себя». Не самую, надо сказать, приятную для окружающих.

– Держись. Хочешь вина? Мы поужинаем, когда вернется Кэт, но, может быть, пока стаканчик вина?

– У‑уууй‑я‑ааааа… как ты можешь жалеть такую, как я‑аааа…

Никола сбежал на кухню. Я осталась на диване, всхлипывая без особого убеждения и ища в себе силы, чтобы достать из‑под кровати одного из котов.

– Тебе плохо, потому что Флориан ушел?

Ной смотрел на меня своими большими голубыми глазами.

– Да, – шмыгнула я носом.

– Папе было очень плохо, когда Жюли ушла.

Он уже не говорил «мама» или даже «моя мать» о той, которая все же приходилась ему матерью. Она бросила их пять лет назад, когда Ною едва исполнилось три, чтобы, по ее словам, помогать развивающимся странам в Южной Америке. Я встретила ее через несколько месяцев в Монреале, но так и не сказала об этом Никола, который был убит уходом этой женщины, столь же эгоцентричной, сколь и эксцентричной. Он продал свой бар, который так любил, и стал музыкальным критиком, чтобы иметь возможность работать дома и уделять больше времени мальчику, которого обожал и собирался воспитать один.

– Ты это помнишь? – спросила я Ноя.

– Откуда мне помнить, мне было три года! – в подтексте слышалось: вот дура. – Это Катрин мне сказала.

А, Катрин. Язык без привязи, но самые благие намерения.

– Людям всегда плохо, когда кто‑то уходит? – Он задал вопрос, не глядя на меня, сосредоточенный на пиратском корабле, который строил из лего.

– Часто, – ответила я. – Особенно если это кто‑то, кого мы любим.

– Тебе‑то, кажется, в самом деле плохо.

– Да… Мне очень жаль. Тебе мало радости видеть в своем доме взрослую дуру, которая ревет коровой.

– Мне не мешает.

В его тоне было столько искренности, что я разревелась еще пуще. Тем временем вернулся Никола с двумя стаканами вина. Долго же он их наливал, сумела я подумать. Избегает меня? Прячется? Моя новоявленная паранойя была безбрежным океаном, далеко еще не исследованным.

– Что случилось? – спросил он при виде моих слез. – Ной! Ты пожалел Женевьеву?

В его тоне был явный упрек, как будто он сказал: «Ты обидел ее в мое отсутствие?» Это было абсурдно и, надо признать, пожалуй, смешно.

– А что? – спросил Ной, уже ничего не понимавший. Объяснит ли ему Никола потом, что вопреки всему, чему его до сих пор учили, нельзя слишком жалеть взрослую дуру, которая ревет коровой в его доме. Он собирался что‑то сказать, когда вошла Катрин.

– Вы не поверите!

В волосах у нее был снег, тапочки насквозь промокли.

– Ты выходила в тапочках? – спросил Никола.

– Ну надо же было мне его догнать! Времени не было надевать сапоги, он ведь раскатывает на велосипеде, зимой‑то, черт бы его драл! Короче, знаете что?

Никакой реакции. Даже Ною было известно, что «знаете что?» Катрин ответа не требуют.

– Баба, которую он встретил, – это баба с «Фильм Солей Нуар»!

Опять никакой реакции. Хоть бы кто‑нибудь знал, что это за зверь – «Фильм Солей Нуар»? Я – нет.

– «Фильм Солей Нуар»! Это они выпустили «Большую оттепель»!

Гробовое молчание. «Большая оттепель» кому‑нибудь что‑нибудь говорила? Очевидно, нет.

– Никто не понимает, о чем ты говоришь, Катрин, – фыркнул Ной, отчего его отец расхохотался, а я тихонько прыснула.

– Я пробовалась на главную роль! – выкрикнула Катрин так обиженно, что я прыснула еще раз. Она дала Никола подзатыльник. – Ты же помогал мне репетировать!

– Это роль девушки, которая выгуливает собак и скучает?

– Нет!

– Той, что бродит по Плато[18] в поисках своей идентичности?

– Черт, ты это нарочно?

Катрин пробовалась на столько ролей, что трудновато было все упомнить. Получала она роли редко, и не лучшие. А между тем она была хорошей актрисой. Я видела ее на сцене в трех пьесах, где она блистала и даже была замечена. Но больше – ничего. Мы все были уверены, что предложения так и посыплются после этих постановок, но их не было. Крошечная ролька в телесериале, дурацкая реклама хлопьев быстрого приготовления – и ничего серьезного.

Катрин сама говорила, когда ей случалось немного выпить: «Ничего, достойного меня». Несколько претенциозно, конечно, но она была права. Кукольные личики девушек куда менее талантливых то и дело мелькали на экранах, а Катрин прозябала в безвестности. Ее агентша всегда звонила ей с одними и теми же извинениями от режиссеров и продюсеров: слишком полная, слишком смуглая, слишком типичная.

«Чего бы я только не дала, чтобы быть похожей на тебя», – говорила она иногда. Это было лестно, но до ужаса грустно. Катрин хотела променять свои огромные, почти черные глаза, свой чувственный рот, свою густую шевелюру цвета воронова крыла и нос, доставшийся ей в наследство от отца‑армянина, на мои правильные черты и норманнскую бледность, позволявшие мне совершенно раствориться в толпе молодых монреальцев. Квебекское телевидение, судя по всему, желало показывать только самых обыкновенных девушек.

«Разве продюсер имеет право так говорить?» – спросила я как‑то. «Детка, – ответила она, – представь себе, что на самом деле он хочет сказать: «У нее толстый зад и слишком еврейский нос». Блин, «слишком полная и слишком типичная» – это так, семечки». Я смотрела в пустоту, возмущенная и шокированная, а Катрин тем временем в тысячный раз изучала рекламный буклет, описывающий все преимущества ринопластики. «Когда‑нибудь я напишу твою автобиографию», – говорила я, смеясь, ей в утешение. Она, хороший игрок и вечная оптимистка, улыбалась: «Назовем ее «Стать как все: мой путь от безвестности к славе», автор Катрин Сароян». И мы смеялись, а что еще нам оставалось делать?..

Теперь вот Эмилио получил роль, которой не добивался и даже не хотел, – для Катрин это был, естественно, нож острый. И конечно же, Никола нарочно ее дразнил. Потому что она очень забавно сердилась, к тому же эти двое никогда не упускали случая поддеть друг друга, с тех пор как научились говорить. Они росли как брат и сестра – их матери были однояйцевыми близнецами и родили детей с разницей в восемнадцать месяцев. Первым родился Никола, белокожий, белокурый младенец, похожий на маму, за ним Катрин, смуглая черноволосая девочка, копия папы. Две сестры всю жизнь жили по соседству, и когда отец Катрин навсегда отбыл в Старый Свет, оставив своей жене только долги, а дочери – экзотический нос и не менее экзотическую фамилию, поселились вместе.

– Дура ты, – фыркнула Катрин и ушла в кухню налить себе вина.

– Сказала девушка в мокрых тапочках…

Катрин вернулась в гостиную босиком с полным до краев стаканом в руке.

– Опомниться не могу, – сказала она. – Черт побери, этот клоун клеит мадам в баре и – бац! – получает роль!

– Может, тебе тоже надо клеить мсье в барах? – вынес предложение Ной. – Почему вы смеетесь?

– Потому что ты красавчик! – ответила Катрин и, схватив его в охапку, звонко поцеловала в шею, отчего он зашелся смехом. Я смотрела на него и про себя желала ему никогда не грустить, никогда не знать горя, никогда не мучиться. Наивная надежда, от которой мне, разумеется, захотелось плакать. Я пролила несколько слезинок, подумав, что все равно их скоро никто не будет замечать. Я была не совсем права. Когда я нагнулась за очередным носовым платком, Никола тихонько похлопал меня по бедру:

– У нас замечательное меню для тебя на сегодняшний вечер, Жен. Вино и скрэббл, а потом суши и горячее сакэ, и посмотрим «Девичник в Вегасе».

– Ох, нет… только не комедию… я не способна смеяться, блин, мне хуже, когда я смотрю комедии.

– Жен! А толстуха гадит в умывальник!

Судя по всему, НИЧТО не было в глазах Никола убедительнее толстухи, гадящей в умывальник.

Ной весь напрягся в руках Катрин:

– Что? Можно посмотреть? Можно посмотреть?!

Мы с Катрин понимающе переглянулись. Да уж, куда денешься. В тридцать шесть лет, как и в восемь с половиной, мужчина не может устоять перед отборным сортирным юмором. Должна, впрочем, признаться, что и я тоже. Я смотрела этот фильм в кинотеатре с Флорианом и расхохоталась с полным ртом поп‑корна, когда упомянутая толстуха делала свое дело, вопя: «DON’T LOOK AT ME!»[19]. Флориан, исключение, подтверждающее правило, посмотрел на меня, как на дегенератку. Я поморщилась при этом воспоминании. Разумеется, некоторые стороны натуры Флориана мне не нравились. Но я, как образцовая мазохистка в несчастной любви, во всяком случае – пока, сознательно закрывала на них глаза.

– Ладно, – согласилась я. – Посмотрим «Девичник в Вегасе». Но не судите меня строго, если я в конце разревусь.

– О, думаю, суд тебе не грозит, – отозвался Никола, а Катрин тем временем уже расставляла скрэббл.

– Можно с вами поиграть? – спросил Ной.

Катрин поморщилась. В прошлый раз, когда Ной играл с ними, он ее обыграл.

– Валяй, ставь первым, – сказала она, протягивая ему мешочек с буквами. Он вытащил А и гордо показал нам. Не гримасничай, – добавила Катрин притворно строгим тоном.

– Я не гримасничаю, это мой обычный плутоватый вид!

– Какой‑какой вид? Нет, скажите на милость, откуда он это берет?

Никола посмотрел на меня и беспомощно развел руками. «Понятия не имею. Никакого, черт возьми, понятия…» Тем не менее он улыбался, гордый своим плутоватым сыном.

Я, в свою очередь, протянула руку к мешочку.

– Я не смогу поставить икс. Это напоминает мне «экс».

– Мы вообще убрали икс, – сказала Катрин.

– В голове не укладывается, что у меня есть «экс». Флориан – мой «экс»… – Катрин и Никола с тревогой смотрели на меня, готовые кинуться к коробке с носовыми платками и/или к ближайшему коту, чтобы утереть подступающие слезы. – Сколько времени должно пройти, чтобы я усвоила, что он мой «экс»?

– Два года, – ответил Никола, не поднимая глаз от подставки, на которую он выкладывал буквы. Мы с Катрин переглянулись. Горе Никола, когда ушла Жюли, было глухим, глубоким и устрашающим. Я тогда знала Никола всего год, но была потрясена силой его боли. Он ни с кем не разговаривал и, казалось, должен был прилагать физическое усилие, чтобы не взорваться, – так оно, вероятно, и было. Катрин заботилась о нем и Ное все эти долгие месяцы с той же любовью, которую выказывала сегодня мне.

«Год, чтобы понять, что он не вернется, и еще год, чтобы с этим смириться, – уточнил Никола. – Может показаться, что это одно и то же, но это разные вещи».

Я понимала. Я прекрасно это знала, несмотря на толстый слой ваты, казалось, окутавшей каждый мой нейрон: я была неспособна поверить в то, что Флориан – мой «экс», потому что какая‑то часть меня все еще была уверена, что он вернется.

«Это нормально, – сказал Никола, как будто прочитав мои мысли. – Думаю, это вопрос выживания. Вроде как в первое время твой рептильный мозг, или что‑то там такое, знает, что ты не сможешь договориться с уверенностью в необратимом уходе, и убеждает тебя, что это ненадолго.

– Неприятие действительности ради выживания? – с сомнением спросила Катрин.

– Не так уж глупо, – сказала я.

После ухода Флориана я была фанаткой неприятия. Флориан ушел не насовсем, мои издатели не знают, что я больше не пишу, и продолжают посылать мне чеки, выпить бутылку водки за три дня не опасно для здоровья… список можно было длить и длить.

– У меня слово! – крикнул Ной, наклонившись и тщательно расставляя буквы. S… A… Q…

– Sac пишется с С на конце[20], мой родной.

– Не sac – S, A, Q!

Я тихонько прыснула – это был с некоторых пор мой смех. «Понятно, сколько вы пьете, если ваш сын думает, что SAQ – это имя нарицательное». Я часто говорила о Ное «ваш сын», и никто меня давно уже не поправлял. Катрин рассмеялась: «Это не слово, мой родной. Это сокращение: Societé des Alcools du Quebec[21]. Но ты все равно молодец».

Ной убрал буквы и снова склонился над своей подставкой с сосредоточенным видом, я не удержалась от улыбки. Я так часто играла в скрэббл с Флорианом! Это было наше «стариковское времяпрепровождение», как мы любовно называли такие часы. Мы усаживались летом на балконе, зимой – перед маленьким этаноловым камином, открывали бутылку вина, или я готовила коктейли, и подолгу играли, спокойно и безмятежно, по крайней мере, мне так казалось… Как же от этих воспоминаний, которые я считала безмятежными, мне теперь больно! Они задним числом отравлены близостью конца, в котором уж точно не было ничего безмятежного. Я играла в скрэббл, попивая коктейли и твердо веря в счастье, которого не было. Как долго еще я не смогу вспоминать об этом, не чувствуя себя наивной дурой?

«Хорошо нам будет в богадельне, верно? – говорил Флориан. – Старичок, старушка и скрэббл». Когда он перестал упоминать о богадельне? Я этого не заметила. Но картины совместной старости, должно быть, исчезли задолго до конца нашего союза.

Я провела рукой по лицу, как будто этим простым движением могла смахнуть мысли, которые, надо полагать, засели во мне очень и очень надолго.

В тот раз, когда мы любили друг друга у камина в доме моего отца, пока тот катался на лыжах со своей женой и моей сестрой, я испытала такой силы оргазм, что совершенно сорвала спину, после чего пришлось всем объяснять, что я слишком сильно чихнула. Весь остаток рождественских каникул мы улыбались, как два идиота, всякий раз, когда мне случалось чихнуть («Осторожно, спина! – Ничего, обойдется…») и отпускали дурацкие шутки на тему: «Что‑то мне очень хочется чихнуть…»

В тот раз, когда мы заблудились, направляясь в гости к одному из его братьев, переехавшему в какую‑то деревню в баварской глуши, и забрели, надутые и недовольные, в маленький трактир, казалось, сошедший со страниц сказки или романа «плаща и шпаги». Мы сели за деревянный стол на улице и выпили несколько кувшинов холодного пива, глядя, как сгущаются сумерки над горами и долиной. Мы были вместе уже больше трех лет, но в тот вечер говорили так, будто только что узнали друг друга. Мы диву давались и смеялись до упаду – мы снова друг друга покорили.

В тот раз, когда мы читали газеты февральским утром в воскресенье, и, подняв голову, я вдруг увидела, что он смотрит на меня. Он улыбался, и его голубые глаза сияли теплым, обволакивающим светом. «Ты самая красивая женщина, которую я видел в жизни», – сказал он мне, после чего спокойно вернулся к чтению. Оттого, что мы были вместе уже четыре года, и оттого, что, если говорить объективно, я никогда не была самой красивой женщиной, которую он видел в жизни, мое сердце как будто растаяло в груди…

– Ты играешь во «в тот раз, когда»? – спросил меня Никола.

– Что?

– Ты витаешь в облаках и улыбаешься ностальгической полуулыбкой.

– Я…

– Не играй во «в тот раз, когда». Это вредно.

– Опасно для жизни, – подхватила Катрин.

– Что это за игра «в тот раз, когда»?» – спросил Ной.

Я взяла стакан с вином.

– Боже мой… я в самом деле так предсказуема, да?

– Просто мы тебя знаем, вот и все.

Я снова захлюпала носом:

– Ну да, но меня уже достало… Мне кажется, я вот уже десять дней играю в скверном фильме.

– Ну и отлично, играй – не жалуйся, – сказала Катрин. – Вот бы мне сыграть в фильме, хоть скверном.

Я чуть улыбнулась, благодарная ей за эту шутку, так удачно разрядившую атмосферу.

– Все верно… я кажусь себе такой… скучной. Такой банальной. Все это дерьмо так… банально. Это моя несчастная любовь, но… это так мелко, так предсказуемо. То, что я делаю – горюю, страдаю, самобичуюсь, пью, как все бедолаги, которых бросили.

– Никто не просит тебя быть оригинальной, Жен.

– Да, я знаю.

Я не стала упрямиться. Даже недостаток оригинальности моего горя страдал недостатком оригинальности.

– Играй же, – поторопил меня Никола. Я сложила «visières»[22], зацепившись за S Ноя, который в конце концов выставил «saga» (сага – откуда он знает такие слова?)

– Пятнадцать плюс пятьдесят – шестьдесят пять, – подсчитала я. – Мелочовка.

– Ладно тебе, – замахала руками Катрин. – Давай‑ка без ложной скромности, а?

– Имею право, у меня несчастная любовь.

Катрин открыла было рот, чтобы возразить, но вдруг передумала.

– Имеешь – до конца недели, – сказала она. – Потом – финита, ясно?

– Оки…

Она обняла меня за шею и звонко поцеловала. Я еще не знала, как выразить им свои чувства, потому что была не с силах произнести хоть одну вокабулу с позитивной коннотацией, но моя признательность не имела границ. Я знала, что и они это знали, и что ни Катрин, ни Никола не ожидали, что я не сегодня‑завтра рассыплюсь в благодарностях. Меня захлестнула любовь к ним и к Ною, который уверял, что ему нисколько не мешает мое присутствие, и складывал такие слова, как «сага».

Это была первая положительная эмоция за десять дней.

Остаток уик‑энда прошел для меня в приятном, слегка подвешенном состоянии. Мне казалось, что я под морфием, что живу только наполовину, – и это было хорошо. Я никуда не выходила до понедельника, смотрела мультики с Ноем, играла в скрэббл с Никола, репетировала с Катрин дебильные тексты из телесериала, где она получила маленькую роль проститутки. («Я продаю то, что ниже пояса, ясно? Остальное off the market[23]». «Приглашение к содомии», – заявил Никола. «Что такое содомия?» – спросил Ной. «Провинция в одной стране». – «А что значит офф‑де‑маркетт?» – «Это ее столица». – «Ну‑ну, – сказала я. – Хорош ты будешь, когда твой сын скажет в классе, что отец возьмет его с собой в столицу Содомии. Су‑у‑уупер‑папаша, Нико». Катрин призвала нас всех к порядку, щелкнув пальцами с вульгарным видом – не выходя из образа.)

Мне даже удалось пару часов поработать – старлетка из реалити‑шоу хотела подчеркнуть в своей автобиографии ужасные трудности, с которыми она столкнулась, когда слава накрыла ее. Это было так абсурдно, что немного развлекло меня, и я высидела несколько страниц, полных утрированного пафоса, уверенная, что он приведет молодую женщину в восторг.

Ночью я просыпалась под цветным пуховым одеялом на моей новой кровати и смотрела в потолок, представляя себе (не слишком в это веря), что у меня начинается новая жизнь. Думала ли я раньше, что жизнь моя сделана, вычерчена, проторена? Вероятно, да. Как это странно – мне ведь всего тридцать два года. Я перестала задавать себе вопросы. Я едва терпела, чтобы не позвонить Флориану и не спросить, это ли заставило его бежать – моя непрошибаемая уверенность, которой были отмечены наши последние годы. «Мамочке надо было задавать себе вопросы?» – спрашивала я Ти‑Гуса, который спал, свернувшись клубочком под моим бочком. Ти‑Мусс у меня в ногах издавал вопросительное «мру?» и снова засыпал, не дожидаясь ответа. Мне представлялось, что я в космическом корабле, одна под одеялом, с двумя котами в качестве спутников, буду вечно бороздить бархат ночи. В состоянии, в котором я пребывала, эта мысль была так приятна, что я засыпала почти безмятежно…

В понедельник утром я проснулась от гвалта, доносившегося из гостиной и кухни. Выйдя в одной футболке, я обнаружила, что это просто Ной, Никола и Катрин готовятся к трудовому дню. Ной поглощал хлопья с молоком, протягивая Никола бумаги, которые тот забыл подписать в конце недели, то и дело слышалось: «Где моя шапка?», «Куда ты дел мой шарф?», «Надо выйти через пять минут!», Никола бегал в трусах, натягивая одежду наизнанку, а Катрин, не отыскав резинки, перевязывала свою буйную шевелюру веревочкой от мусорного мешка.

– Как дела? – спросила я, щурясь.

– Утро буднего дня, когда у тебя есть дети, – ответил Никола, чмокнув меня на ходу. – Хочешь круассан? Пончик? Я отведу мелкого в школу и вернусь… НОЙ! Ты надел сапоги не на ту ногу!

Ной шагал через гостиную, левый сапог на правой ноге, правый на левой.

«Черт, я опаздываю…» – прорычала Катрин, уворачиваясь от него. Она работала три дня в неделю в маленьком кафе в Плато‑Мон‑Руаяль, где подавала напитки и черствые булочки молодым людям, перекусывавшим наедине со своими ноутбуками. Весь Плато‑Мон‑Руаяль жил благодаря труду студентов театрального училища, чьи мечты разбились о действительность.

– Пока! – крикнула Катрин; веревочка от мусорного мешка развязалась, волосы упали, рассыпавшись вокруг лица.

– Пока! – отозвался Никола и тотчас заорал: – НОЙ!

– Пока, Жен, – помахал мне рукой Ной, выходя походкой пингвина: сапоги по‑прежнему были надеты не на ту ногу.

– Пока? – сказала я закрытой двери.

Появившийся Ти‑Мусс потерся о мои ноги и пристально оглядел квартиру, удостоверяясь, что все потенциальные враги ушли, потом посмотрел на меня и коротко мяукнул: «Ми?»

«Валяй!» – указала я на его миску, стоявшую в кухне. Он засеменил по квартире, наслаждаясь наступившими наконец тишиной и покоем. Я отправилась следом, чтобы сварить себе кофе.

Через пятнадцать минут зазвонил мой телефон. Я вздрогнула и кинулась к аппарату: сколько еще я буду ждать звонка от Флориана?

Это был отец. Я положила телефон на стол в гостиной очень осторожно, как будто отец мог услышать мое дыхание или стук аппарата. Через две с половиной минуты я получила сообщение – отец всегда оставлял на автоответчике бесконечно длинные сообщения. Если моя мать говорила только: «Перезвоните Мадлен Борегар, пожалуйста», то он разглагольствовал, забывал о цели звонка, принимал другие звонки на своем мобильном и вновь возвращался к сообщению… моя мать от этого сходила с ума, а я обычно очень смеялась. Я уселась поудобнее с чашкой кофе, чтобы прослушать последнюю поэму Билла.

«Да, Жен, это Билл. Вот… Как ты там, детка? Я знаю, не очень, ага, но ведь когда все плохо, то может стать лучше, верно? Слушай, я звоню, потому что Жози устраивает вечеринку на день рождения Одреанны, ей четырнадцать лет через две недели, так было бы хорошо, чтобы и ты пришла… это очень важно для Жози, и потом…»

Я перестала слушать. Четырнадцатилетие моей сводной сестры предполагало день в особняке в Лоррене в окружении толпы подростков, дядюшек, тетушек и бесчисленных кузин и кузенов, которые все будут спрашивать меня: как поживает Флориан? Я собиралась позвонить отцу и сказать, что твердо намерена случайно, но – о, как же вовремя! – сломать обе ноги накануне дня рождения, и тут как раз вернулся Никола.

Когда, почти восемь часов спустя, пришла из кафе Катрин, я все еще повторяла: «Я не могу туда пойти». Никола сидел за своим письменным столом, который временно перенесли, чтобы разместить меня, в уголок между кухней, стенным шкафом и одной из ванных. На голове у него были огромные наушники.

– С кем ты разговариваешь? – спросила меня Катрин.

– С Нико. Но он, кажется, уже… – Я посмотрела на часы. – О боже. Уже четыре часа он меня не слушает.

– А куда ты не можешь пойти?

Никола, ощутив вибрацию от шагов Катрин в квартире, обернулся, снял наушники и сказал своей кузине: «Брось. Не поощряй ее! Это чудовище. Как начнет, так не остановится».

– Я не хочу идти на день рождения моей дерьмовой сестры! – выкрикнула я.

Никола снова надел наушники, а Катрин сходила в кухню за бутылкой вина и спокойно поставила ее на стол в гостиной, налив два больших стакана, себе и мне.

«Вот спасибо‑то», – обрадовался Никола. Он взял бутылку, наполнил свой стакан для воды и сел рядом с нами.

– Я не могу туда пойти, – повторила я.

– Ну так не ходи, – предложила Катрин.

– Я ей это весь день твержу, – вмешался Никола. – Но она, кажется…

– Если я не пойду, – подхватила я эстафету, – для отца и Жозианы это будет жестокий удар. Обида на годы. Я не хочу обид. Но и семейных сборищ я сейчас не хочу… Какого черта я попрусь на день рождения младшей сестры?! Да и ей‑то на это плевать!

– Брось, – сказала Катрин. – Я уверена, что ты ее кумир.

Я вместо ответа просто показала Катрин на упомянутого кумира: спутанные волосы, старенький дырявый свитерок, штаны с пузырями на коленях и теплые тапочки. Вряд ли на это запала бы девочка‑подросток, которая ездит в техпомощь, вырядившись, как Гвен Стефани[24]. Катрин кивнула, соглашаясь.

– Я могла бы объяснить Биллу и Жозиане, что у меня несчастная любовь и у меня нет настроения встречаться с дамочками из Лоррена…

Катрин чуть улыбнулась:

– Но ты ведь можешь… и пойти – ненадолго, часа на два, на три, чмокнешь сестру, засвидетельствуешь почтение и – пулей обратно!

– Именно это я ей и предлагал с двенадцати до двух, – сказал Никола. – Решайся на что‑нибудь, Жен. Ничего страшного, если ты не пойдешь. Думай о себе, вот и все.

– Да, я ДУМАЮ о себе! Я думаю, что будет со мной, если я не пойду, и схожу с ума.

– Что‑то ты легко сходишь с ума в последнее время.

– Имею право, у меня несчастная любовь!

Катрин состроила сокрушенную мину:

– Мы договоривались – только до понедельника, киска. Технически ты права больше не имеешь.

– Как это?..

Я скрестила руки и откинулась на спинку дивана – настоящая карикатура на обиженного ребенка.

– Знаешь что? – сказала Катрин. – Я думаю, тебе надо идти. К тому времени пройдет уже две недели после «событий», ну вот… тебе только на пользу. Час. Максимум. А потом мы привезем тебя сюда.

– «Мы» привезем? Вы поедете со мной?

– Ни за что, – отчеканил Никола, а Катрин в унисон с ним сказала:

– Ну да, конечно, мы с тобой!

Я представила, как впервые после «событий» надеваю цивильную одежду (я не носила «настоящих» брюк после ухода Флориана), как выхожу на свежий воздух, поддерживаемая двумя моими друзьями, как пью вино с видом сильной женщины, смирившейся с судьбой, вызывая восхищение родни и уважение компании подростков, которые увидят в моем стоицизме перед несчастьем признак бесконечной крутизны.

– Может быть, – неуверенно согласилась я.

– Отлично. Вот и начинай одеваться сейчас же.

– Это же только через две недели, Кэт!

– Совершим первый выход. Что‑нибудь незатейливое, попрактиковаться.

– Не‑е‑еет…

– Да. Просто пойдем, выпьем по стаканчику в баре Нико.

«Бар Нико» не был баром Нико уже почти пять лет, но мы продолжали так его называть, как и некоторые завсегдатаи, еще приходившие туда вкусить теплой атмосферы, которую сумел создать Никола и которую у новых владельцев хватило ума поддерживать.

«Ннннне‑е‑ееееет…»

Я глубже забилась в угол дивана. Если бы я могла, я бы слилась с удобными мягкими подушками старенького Экторпа. Отрадная мысль. Стакан с вином я прижимала к себе – будь у меня под рукой бутылочка с соской, я бы налила в нее вина и сосала…

– Обязательно, – не отступалась Катрин. – Одевайся, идем в бар, выпьем немного и вернемся. Да, Нико?

– Меня‑то почему всегда впутывают? – жалобно спросил Никола.

– Потому что тебе это доставляет удовольствие.

– Мне надо за Ноем…

– Группа продленного дня работает до шести. Успеем выпить по стаканчику, а на обратном пути зайдем в школу. Заметано. Пошли! Пошли! Пошли!

Она была невыносима, но устоять перед ней не мог никто. Мы с Никола еще немного поныли. Я с трудом поднялась, ожидая едва ли не услышать треск, когда отдирала себя от дивана, и направилась в свою комнату. Моя одежда лежала в двух так и не распакованных чемоданах. Вернулся ли Флориан в наш дом? Ощутил ли укол в сердце, увидев мой гардероб пустым? А чертова хипстерша уже повесила в шкаф брючки с высокой талией? Я вздохнула, роясь в одном из чемоданов в поисках неизмятого свитера, который и надела с моими любимыми джинсами.

Впервые за без малого две недели я посмотрелась в зеркало. Боже, какая я бледная! Я достала косметичку и принялась «штукатурить фасад»: корректор под глаза, румяна, тушь… Мне казалось, что я не красилась уже много лет. Суетный жест, но мне немного полегчало. Когда вернусь, уберу одежду в комод, пообещала я себе. Вот так, мелкими шажками – к выздоровлению…

Я вышла в гостиную под трогательные аплодисменты Катрин: «Ты прелестна, сердечко мое!» Она обмотала мне шею шарфом, сунула ноги в сапоги и ухватила за рукав Никола. «Да зачем…» – еще ныл он, когда мы вышли на улицу, под холодный сухой ветер.

Миновав перекресток, мы уселись за деревянный столик в золотистом свете убывающего дня. В баре Нико было хорошо, несколько энтузиастов уже пришли пораньше на вечерние посиделки начала недели – молодежь лет по тридцать, веселая и без проблем. Играл под сурдинку старый добрый Боб Дилан, официантка разносила по столикам подносы с колбасами и бутылки перуанского вина. Когда Никола открыл бар десять лет назад, он постарался создать в нем спокойную и теплую атмосферу, которая, он был уверен, понравится многим, кто хочет просто выпить, перекусить и поговорить, чтобы не приходилось перекрикивать музыку. «Старичье», – говорили мы о таких, включая в эту категорию и себя. В Монреале были десятки подобных баров, но Никола нашел и свою нишу, и свою клиентуру. Продав бар, он стал обладателем небольшого состояния.

«Привет, Ник!» – поздоровалась официантка, дружески подмигнув ему. После ухода Жюли у Никола не было постоянной подружки, но девушки не переводились. Его красивые голубые глаза и природная непринужденность очень облегчали ему жизнь в этом плане. «Привет, Мари! – ответил Никола, чмокнув хорошенькую официантку. – Принесешь нам бутылку красного? На твой выбор. И пожалуй, пару кусочков колбасы».

– Сию секунду, – закивала Мари, направляясь к барной стойке.

– Привет, Ник! – крикнул мужчина лет сорока из‑за соседнего столика. Со всех сторон неслось «привет, Ник!», когда мы приходили сюда. И Ник со всеми здоровался с той же теплотой и спокойствием, которые царили в этом баре, – его баре.

– Привет, Ник, – сказал чей‑то голос за моей спиной.

Никола поднял голову.

– Макс? Макс Блэкберн? Ах ты, черт возьми!

Он поднялся и крепко, по‑мужски, обнял красивого темноволосого парня, который, похоже, был несказанно рад встрече. Последовали возгласы: «Макс!», «Ник!», «Как поживаешь?», «Нет!», «Не может быть!», хлопки по спине и взрывы смеха. Улыбка у поименованного Макса была чудесная и, судя по всему, заразительная – мы с Катрин обе улыбались, глядя на них.

– Присядешь? – спросил Никола после очередного хлопка по спине.

– Нет, мне пора… но надо нам созвониться, дружище… Запиши‑ка мой телефон.

Они постучали по клавишам айфонов, обменявшись номерами.

– Серьезно, замутим что‑нибудь, о’кей?

– Непременно, – сказал Никола и повернулся к нам. – Помнишь мою кузину Катрин? А это наша подруга Женевьева.

Макс явно не помнил Катрин, но пожал ей руку и одарил широкой улыбкой, от которой она чуть глуповато хихикнула. «Очень рад», – сказал он мне, и его орехового цвета глаза заглянули прямо в мои. Взгляд у него был открытый и ясный. «Очень рада», – ответила я, а про себя подумала: «Боже, какие глаза».

Снова хлопки по спине, снова мужское объятие, и Макс ушел, на ходу попрощавшись с официанткой.

– Это один из моих лучших клиентов, – объяснил нам Никола, усаживаясь. – Максим Блэкберн. Злой добрый Джек.

В дверях Максим еще раз оглянулся на меня и помахал рукой.

– Чем он занимается? – спросила я.

– Пишет, кажется… Уезжал, жил во Франции или что‑то в этом роде…

– А что? – спросила меня Катрин. – Тебе понравился?

– Что? Нет… То есть да, понравился, но… нет, просто любопытно.

Я смотрела через большое окно, как он переходит улицу. На нем было старое пальто и длинный шарф, все выглядело таким старомодным, что на самом деле было, наверно, последним писком.

– Лучшее красное вино, – сказала официантка, ставя перед нами бутылку. – Попробуйте.

Она налила нам три стакана. Вино и вправду оказалось изумительным. Сделав второй глоток, я удовлетворенно вздохнула.

– Спасибо, – сказала я Катрин. – Хорошая была идея – прийти сюда.

– Подожди, ты еще не пробовала колбасу.

Я собралась было попробовать, как вдруг увидела входящую в бар молодую женщину, лицо которой было мне знакомо; она весело смеялась. Женщина сняла шапочку и обернулась, чтобы обнять за талию мужчину. Нет, подумала я, нет. Это невозможно. Я хотела, чтобы все остановилось, я даже успела сказать себе, что, если поверить изо всех сил, что такого случиться не может, то этого и не случится.

В бар вошел Флориан.

 

Глава 3

 

Из бара мы уходили в полнейшем хаосе. Катрин билась в истерике, Никола бился в истерике, официантка билась в истерике от всех этих истерик, чертова хипстерша тоже билась в истерике, потому что незнакомая ей истеричка (Катрин) кричала гадости ее новому возлюбленному, а я… где же была я?

Я была в ступоре. Или, скорее, я была по ту сторону зеркала. Я смотрела, как они кричат и бранятся, не слушая, слышала только, как отскакивает мое имя от светлых деревянных стен бара, чувствовала руки Катрин и Никола на своих руках, на плечах, на талии, они куда‑то тащили меня – она, потом он – и, как ни странно, я сознавала, что вся эта потасовка смешна и лучше всего нам уйти.

И я смотрела на Флориана. Как я на него смотрела! Я пожирала его глазами. Я глаз не сводила с его такого знакомого лица, с розовых губ и прямого носа, с волос, падавших белокурыми прядями на высокий лоб, и с холодной светлой голубизны его глаз, тоже устремленных на меня.

Сейчас он со мной заговорит, думала я. Сейчас он что‑нибудь скажет. Я хотела услышать его голос – чтобы убедить себя в реальности его присутствия, но он молчал и только смотрел на меня, словно не замечая всей суматохи вокруг, начиная с Катрин, которая тыкала пальцем ему в область сердца и выкрикивала ругательства, брызжа слюной в лицо.

«Поговори со мной, – молила я его глазами, душой, волей, и мне казалось, будто я кричу это так громко, что в окнах бара вот‑вот полопаются стекла. – Поговори со мной».

Но он ничего не говорил. Он стоял неподвижно, как статуя, и я знала, что он потрясен, знала, что за безупречным фасадом бушует буря. Потому что я хорошо знала его – как свои пять пальцев. Он был подобен ледникам в горах, у отрогов которых вырос: за внешней незыблемостью и холодностью крылась бурная жизнь, которая, если ее разбудить, может обрушиться лавиной.

Итак, он не двигался, и только я одна – я была в этом уверена (я даже успела, хоть это было и жалкое тщеславие на фоне всеобщей истерии, немного погордиться этим) – видела голубое пламя, бушевавшее в его больших глазах, пока футом ниже по‑прежнему разорялась Катрин:

– Ну, ты мерзавец, понял? Ты – долбаный шелудивый пес олимпийского калибра, понял? Ты – бессердечная сволочь, ты говно, понял? Жен! ЖЕН! Как сказать по‑немецки говноед?

Несчастная любовь – идеальное горнило для тех, кто хочет постичь отношения человеческой природы с логикой. Я всерьез озадачилась вопросом Катрин, мысленно переводя: «говноед»… «говно» будет Scheiße, «есть»… Esse? Esser? Мне так и не удалось освоить этот трудный язык. Я пыталась согласовать Scheiße, когда до меня вдруг дошла вся пронзительная абсурдность моего положения. Впрочем, Катрин и не ожидала от меня ответа:

– Мне никогда не нравилась твоя чертова гитлерюгендовская морда, а уж видеть ее здесь, в МОЕМ баре…

С каких это пор бар Нико стал ЕЕ баром? Праздный вопрос, который только женщина в шоковом состоянии могла себе задать.

Тут наконец вмешался Никола, встав между Катрин и Флорианом. Он был ниже его ростом, и ему пришлось задрать голову.

– Нет, серьезно, старина, что за хрень? Что за хренова хрень?! Из всех баров Монреаля? Из всех, черт побери, баров Монреаля?..

Флориан на него не смотрел – его глаза не отрывались от моих, с тех пор как он вошел.

– Флориан… что происходит? – поинтересовалась наконец чертова хипстерша.

Я повернулась к ней. У нее были очень короткие и очень светлые волосы, большие солнечные очки в пожарно‑красной оправе и красивые губки, подкрашенные тем же цветом, но матовым. Она ничего не понимала и, похоже, лихорадочно соображала, как себя вести. Флориан тоже повернулся к ней и, кажется, почти удивился, что она здесь.

– We should go[25], – сказал он ей по‑английски.

– Что? Но я хотела посидеть здесь, и потом… who the fuck are these people?[26]

– We should go, – повторил Флориан так властно, что чертова хипстерша, крутанувшись, порысила к выходу. Через пять секунд они были на улице, и Катрин побежала бы за ними, если бы Никола ее не удержал.

– Что все‑таки происходит? – спросила официантка, все это время пытавшаяся утихомирить страсти.

– Ничего, – ответил Никола. – Ничего. Нам пора.

– Это ее бывший! – вопила Катрин, указывая на меня. – Это ее чертов говнюк бывший!

При слове «бывший» официантка состроила возмущенную гримаску, преисполнившись женской солидарности и разделенного гнева. Видно, она тоже через это прошла.

– Я пойду, набью ему морду, – не унималась Катрин.

Она и вправду готова была это сделать, что было безумно смешно и одновременно ужасно трогательно.

– Нет, – твердо сказал Никола. – Марш домой с Жен, а я пойду в школу за Ноем. Куплю по дороге бутылку водки.

Они заявили, когда привезли меня к себе, что водка будет отныне под запретом. Но сегодня случился форс‑мажор. «Три дня мы продержались», – подумала я.

Мы все трое надели пальто, не преминув допить наши стаканы, так и стоявшие на столе. Никола ушел первым, бросив официантке: «Мари, запишешь на мой счет?»

– Я вас угощаю! – крикнула ему Мари и подошла к нам с Катрин с тремя рюмками, вся еще трепеща от возмущения и солидарности.

– Давайте, девочки…

Она протянула нам каждой по рюмочке, и мы опрокинули их, по‑мужски удовлетворенно крякнув, как три бойца, вернувшиеся с поля битвы. Мне вдруг представилось племя женщин, раненных любовью, носящих в себе свои истории, одновременно разные и трагически похожие, всегда готовых подставить друг другу плечо. Племя, в которое теперь входила и я. Были ли среди нас мужчины? Наверняка. Но я подозревала, что их солидарности далеко до нашей.

«Спасибо», – сказала ей Катрин. Я улыбнулась и что‑то промямлила – с момента появления Флориана я не произнесла ни слова. «Ладно, – продолжала Катрин, обращаясь уже ко мне. – Пошли домой». Она говорила властно, как маленький генерал, собирающий свои войска после сражения. Я повиновалась.

Катрин разорялась все два квартала, отделявшие нас от их дома.

Она честила Флориана на все корки, кричала: «С ума сойти! С ума сойти!», сулила моему бывшему смерть и пересыпала свои тирады вопросами: «Ты не сдашься, Женевьева, ясно? Ты не позволишь опять вывалять себя в грязи!»

У меня не хватило духу сказать ей, что мне надо сначала из этой грязи подняться. Тон ее, даже когда она обращалась ко мне, был все таким же гневным, и оборачивавшимся на нас прохожим, наверно, казалось, что она распекает меня, как тухлую рыбу.

Но ее злость оказалась заразительна, а приятное тепло от выпитого медленно разливалось в животе и в голове, отчего мне тоже захотелось заорать. Нет, говорила я себе. Я не рухну. Хватит, наплакалась. Довольно лежать тряпочкой на диване. Я сильная, я гордая, и гори все огнем.

– Да пошел он на фиг! – заорала я, когда Катрин отпирала входную дверь. – Пошел. Он. На. Фиг!

Катрин посмотрела на меня, как смотрят на ребенка, делающего первые шаги, – мне даже показалось, что она расплачется, так она была горда.

– Забей, детка. Забей, мать его, забей.

Мы бегом поднялись по лестнице, продолжая кричать и визжать. Когда мы были у двери квартиры, на площадку вышел Эмилио:

– Señoras, qué pasa?[27]

В немыслимых спортивных штанах, явившихся прямиком из 80‑х годов прошлого века, и неизменной футболке, он, казалось, только что проснулся. Катрин, даже не обернувшись, вошла в квартиру.

– Я встретила моего бывшего, – объяснила я. – Парня, который меня бросил. Он пришел в бар Нико, когда мы были там.

– Ай‑яй‑яй…

– Да уж, ай‑яй‑яй! – фыркнула Катрин. – Идем репетировать, Жен, и потом, мне надо с тобой поговорить.

Она так и не переварила пилюлю под названием «маленькая роль в фильме». Эмилио пожал плечами, дружески сжал мне локоть и ушел к себе. Я последовала за Катрин, и не успела еще снять сапоги, как в дверь постучали.

– Чего ему еще надо? – раздраженно проворчала Катрин, едва приоткрыв дверь. В щель просунулась рука Эмилио, протягивая нам почти полную бутылку золотой текилы.

– Сердце подлечит и сил прибавит, – сказал Эмилио.

Я распахнула дверь и улыбнулась ему, широко, по‑настоящему, а Катрин взяла бутылку.

– Спасибо, Эмилио… Ты широкая натура.

– Э, вам она нужнее.

И, подмигнув мне, он ушел.

Через пятнадцать секунд мы с Катрин выпили по хорошему глотку прямо из горлышка. Я была еще в одном сапоге. Текила обжигала, и мы обе одинаково поморщились и смешно крякнули, как амазонки, вернувшиеся с поля битвы.

– Черт возьми, – сказала Катрин, откашлявшись. – Пробирает!

– То, что надо.

Я сняла второй сапог и прошла в гостиную.

Нет, никакого дивана сегодня вечером, никакой позы эмбриона! Я воительница, я бунтарка, меня не сломить! Мне даже захотелось позвонить Мари, официантке из бара Нико, и пригласить ее присоединиться к нам после работы, чтобы устроить языческий обряд с сожжением фотографий Флориана, напиться до чертиков и всласть повопить.

Я, как говорится, надиралась. И мне от этого было очень хорошо. Я чувствовала себя сдувшейся целых две недели и теперь, когда во мне клокотал гнев, буквально встала на ноги. Вид Флориана и его чертовой дерьмохипстерши подействовал на меня, как хороший удар хлыста, который, оказывается, был мне позарез нужен. Я наконец‑то чем‑то наполнилась. Это было не здорóво (шептал мне на ухо тихий голос, однако я его царственно игнорировала), но все же лучше, чем быть совсем пустой. Я чувствовала также абсолютную ясность ума, какая может быть только у кипящей женщины, основательно приложившейся к бутылке текилы. (Тут тихий голос шепнул мне, что следует остерегаться этой иллюзорной ясности, но я и на этот раз заставила его замолчать.)

– Ладно, что делать будем? – спросила я Катрин.

Она стояла посреди гостиной, взъерошенная и сердитая: большие, подведенные черным глаза и растрепанные волосы придавали ей вид неукротимой дикарки, которому я завидовала: не время было выглядеть паинькой.

– Не знаю! – гаркнула Катрин. – Я… Давай для начала проведем разбор полетов: какого ЧЕРТА?

Нет ничего лучше хорошего «какого черта!» для конструктивного разбора полетов.

– Осточертело… – поддержала я.

– Пойду, приготовлю «маргариту», – перебила меня Катрин.

– Отличный план, подруга.

«Отличный план, подруга»? Неужели это я сказала: «Отличный план, подруга» при упоминании «маргариты»?!

Какая разница. План и вправду был отличный, и как это чудесно, почти освободительно – уверенно и четко сказать: «Отличный план, подруга!» Из моей комнаты вышел Ти‑Гус и посмотрел на меня, видимо, ожидая, что я сейчас схвачу его, чтобы поплакаться.

– Не сейчас, Ти‑Гус. Но не уходи далеко, мамочке еще понадобится зоотерапия – попозже.

– Нет уж! – крикнула из кухни Катрин. – Ножик хороший тебе понадобится, ясно? И никакой зоотерапии!

Убийство – этот вариант я еще не рассматривала, но на данный момент он был, бесспорно, очень привлекателен.

Катрин вернулась из кухни с двумя огромными «маргаритами», а я почувствовала ягодицей, как завибрировал в заднем кармане телефон.

– О боже! – вздохнула я. – Я вибрирую.

– О боже, – повторила за мной Катрин.

Потом, видя, что я поднесла руку к левой ягодице, дикой кошкой бросилась на меня. Последовал смешной раунд греко‑римской борьбы, сосредоточенной вокруг моего зада: Катрин пыталась помешать мне ответить, а я, отталкивая ее, вытаскивала телефон из кармана. «Не трогай!» – кричала она. «Я хочу поговорить!» – вопила я.

Спустя шесть бесконечных вибраций она держала в руках умолкший телефон и смотрела на меня большими глазами фурии. «Вот так», – сказала она с таким спокойствием, что я сразу поняла: звонок был от Флориана. Я застыла на несколько секунд, потом кинулась на нее.

– Нет! НЕТ! – закричала Катрин. – Я спрячу его в трусы, клянусь тебе!

– Плевать, я его выковыряю из твоей задницы, если понадобится!

Мы обе орали. «Стоп! Стоп! ТПРРРУ!» – выкрикнула наконец Катрин. Мы замерли, и впервые за две недели я расхохоталась. «ТПРРР‑У!» – повторила Катрин и тоже прыснула. Тем не менее она успела встать между домашним телефоном и мной, а мой по‑прежнему держала в поднятой руке над головой, как будто это могло меня остановить, учитывая, что она была намного ниже ростом.

– Жен, – она понизила голос. – Серьезно. Я хочу сказать: мы можем сначала поговорить? Ты же знаешь, что он сделает, если ты ему позвонишь.

Да. Я знала, что он сделает, если я ему позвоню. Он спокойно объяснит мне, что у меня нет никаких причин нервничать, что он оплошал, с кем не бывает, он извиняется, но я должна понять. Хуже того: он будет так убедителен, что я почувствую себя дура дурой: с какой стати взвилась? Это было невыносимо.

– Черт, как же он меня достал, – сказала я, продолжая свои мысли вслух.

– Держи.

Катрин протянула мне «маргариту», подняла свою, и мы чокнулись.

– Как хорошо, – сказала я. – Я бы осушила дюжину зараз. – Ладно. Можно хотя бы прослушать сообщение?

– Можно прослушать сообщение, – согласилась Катрин.

Мы сели на диван, и я включила громкую связь.

– Женевьева… это я… это Флориан…

– Да знаем мы, что это Флориан, кретин! – фыркнула Катрин под мое агрессивное шиканье.

– Послушай, – продолжал знакомый голос моего бывшего, – я должен извиниться…

– Он думает, извинения будет доста…

– Ч‑Ш‑Ш‑ШШШ!

– …я не должен был приходить в этот бар… это моя ошибка, это… Глупо, но я решил… из‑за того, что сказала мне твоя мать…

При упоминании моей матери мы с Катрин переглянулись ошеломленно и озадаченно. При чем тут моя мать?!

– …Так вот, глупо, но я решил, что ты… что тебе не хочется никуда выходить… я… это ужасная глупость с моей стороны… ты… ты сильнее, чем я думал, и… вот… в общем… это… не вот… я допустил непростительную ошибку. Надеюсь, что ты сможешь… нет… Vergiß das… я… мне очень жаль. Вот. Гм… Пока.

Это было все. Мы с Катрин тупо смотрели на маленький аппарат, ожидая непонятно чего.

– А что такое Vergiß das, что это значит?

– Это значит «забудь»!

– Что он хочет, чтобы ты забыла?

– Да не знаю я!

– Надо еще раз прослушать!

– Давай!

– Ох, мне показалось, что… он говорил не так, как обычно!

– Да, знаю!

Все наши фразы были до того восклицательными, что я рассмеялась. Чисто нервное, но как же от этого было хорошо!

«О’кей… о’кей, о’кей, о’кей… Прослушаем еще раз». Я приложилась к «маргарите» так основательно, что глотать пришлось в два приема. «Тебе не показалось, что он был… слегка опрокинутый? Потому что для Флориана это… это турбо‑мега‑архи‑опрокинутый».

– Был, был опрокинутый…

– Он никогда не бывал опрокинутым. Как ты думаешь, это знак, это хороший знак?

– Надо бы разобраться, что ты подразумеваешь под «хорошим знаком».

Она смотрела на меня с сокрушенным видом. Я понимала, что она хочет сказать. Что я, собственно, подразумевала под «хорошим знаком»? Что некоторая нервозность в обычно таком степенном голосе Флориана означала, что он может ко мне вернуться? Размышления под таким углом не могли не быть смертельно опасными, это было абсолютно ясно даже сейчас, когда я пыталась заглотить децилитр «маргариты» в один присест.

– Ладно, все, – решилась я. – Прослушаем еще раз.

Я хотела было нажать клавишу телефона, но тут вошел Никола и объявил с победоносным видом: «Я принес водку!» Он остановился, разочарованный, увидев, что с крепким алкоголем у нас уже все в порядке. Наши стаканы были наполовину пусты.

– Где Ной? – спросила Катрин.

– У Эмилио. Он вышел на площадку, когда услышал нас, и сказал, что Ною, наверно, лучше побыть сегодня вечером у него.

Мы с Катрин переглянулись и одобрительно покивали. Начинающий актер или нет, Эмилио был неоценимым помощником.

– Что тут творится? – спросил Никола.

– Звонил Флориан. Мы как раз собирались еще раз прослушать его сообщение.

– Подождите меня, я налью себе выпить. Вы что пьете?

– «Маргариту», но это слишком долго, пока еще ты приготовишь! Выпей из моего стакана, потом еще смешаем.

Катрин не было равных, когда приходило время контролировать потребление алкоголя, необходимого для выхода из кризиса.

– Отлично, – сказал Никола и сел перед нами, потирая руки. Он отпил большой глоток из стакана Катрин и посмотрел на нас. – Ну что, слушать будем или как?

– А тебе не терпится, да? – спросила я, чуть улыбнувшись. – Ты же мужик, чего ж так возбудился, а?

– Я не возбудился, просто любопытно, что он там оставил за сообщение… – Он осекся, увидев, что я смотрю на него все с той же ехидной улыбкой. – Слушай, я, пожалуй, решу, что ты была куда приятней, когда орошала слезами все наше белье!

Он, однако, взял меня за руку, звонко ее поцеловал. И тут же поторопил:

– Ну, давай же! ДАВАЙ! – и показал на телефон.

Мы прослушали сообщение. Голос Флориана не успел сказать «пока», а мы с Катрин уже кричали наперебой: «Он действительно не такой, как всегда!», «Ему плохо, это ясно, ему плохо. Ведь ему плохо, да?», «Как вы думаете, что он хотел сказать своим «забудь»?» и особенно: «Нет, скажите на милость, как это он говорил с моей матерью?!»

– О’кей, тайм‑аут! – крикнул наконец Никола. – Будем разбираться поэтапно. Здесь есть над чем подумать.

Как я их любила! Их внимание ко мне, их эмоциональность, тот факт, что они были взвинчены не меньше, чем я, от этого сообщения, трогали меня до глубины души и – я это знала – не давали мне закрыться в одиночестве своей комнаты и слушать сообщение в режиме нон‑стоп сотни раз, а то и – что было бы катастрофой – звонить, может быть, даже не единожды, Флориану.

– Какое счастье, что вы у меня есть, – сказала я.

– Забей! – бросила Катрин, подняв руку к Никола, и они дали друг дружке пять. Я готова была прижать их обоих к груди и задушить в объятиях, так я их любила.

– Так. – Никола собрался что‑то сказать, но передумал. – Сначала надо выпить.

– Нет, Нико!

– Надо! Я сейчас.

Он ушел в кухню, забрав наши стаканы. Не успели мы с Катрин еще раз прослушать сообщение до конца, как он уже вернулся.

– Ух ты!

– Я пять лет держал бар, не забыли? – Он поставил перед нами три полных стакана. – Итак. Тут есть три важных пункта: номер один – тон. Затем – искренность его извинений и пункт два‑прим: что он хотел сказать своим «забудь». И наконец, третье: Жен, как ты себя ощущаешь? Такая повестка дня вас устраивает?

– Ух ты, – повторила я – других слов не нашлось, чтобы выразить восторг его умением разложить все по полочкам. – Мне даже захотелось сделать тебе предложение.

Никола повернулся к Катрин:

– Она такая с тех пор, как вы вернулись из бара?

Катрин кивнула.

– Вот и хорошо! – улыбнулся Никола. – Не знаю, что это значит, но так‑то лучше, чем реветь на диване. Это больше на тебя похоже.

Я чмокнула его в лоб:

– Ну что, я начну? Хотите знать мое мнение о тоне?

– Валяй, – кивнул Никола.

Следующие два часа мы пили коктейли, доедали прямо с блюда оставшиеся макароны и анализировали сообщение Флориана. Был ли причиной эйфории удар хлыстом – встреча в баре? Или так подействовала текила Эмилио? Или падавший за окном снег, создававший ощущение, что мы живем в коконе, под надежной защитой от внешнего мира? Я получила, как ни странно, массу удовольствия. Мы смеялись, разрабатывали абсурдные теории; в успокаивающем тепле любви моих друзей я чувствовала себя сильной, и все было под контролем.

Мы пришли к следующему выводу: Флориану искренне жаль. Это было бесспорно, и основанием для нашего решения служил его сокрушенный и неловкий тон, так на него непохожий. Его «забудь» тоже подтверждало нашу теорию: он сказал в этом сообщении, которого мы наслушались ad nauseam: «Надеюсь, что ты сможешь… Vergiß das…»

Не такой он все‑таки дурак, чтобы думать, будто я его прощу.

Его поступку – на этом сошлись мы все – не было прощения. Даже если ему искренне жаль, без устали повторяли мы. Я спрашивала себя, не решаясь поделиться с друзьями, долго ли смогу удержаться на этой реваншистской позиции. Личный опыт подсказывал мне, что, как только друзья лягут спать и пройдет действие текилы, мое негодование может, увы, растаять, как снег на солнце…

Ну и ладно!

Зато сейчас я была полна праведного гнева и радостно посылала проклятия на голову Флориана: его рациональность и его жалость оскорбляли меня.

Выдвигалась идея, что он не мог не подозревать, что столкнется со мной, нарисовавшись в баре Нико. Но это предполагало подлинную жестокость с его стороны, а я слишком хорошо его знала, чтобы исключить такую возможность. Он мог быть обидно холоден, мучительно непреклонен, но он не был жесток. И он был хорошо воспитан – даже до смешного хорошо: его вежливость и маниакальная забота о том, чтобы не поступить неуместно или некорректно, были для меня неиссякаемым источником шуток в пору нашей совместной жизни.

«Значит, он просто идиот», – пришла к выводу Катрин, когда мы исключили жестокость как двигатель его действий. И правда: было ли другое объяснение, кроме глубокого идиотизма, чтобы оправдать такой поступок?! Я так боялась, как бы кто‑нибудь из моих друзей не сказал это раньше меня, что сама воскликнула: «Любовь! Любовь делает человека идиотом!» Катрин и Никола промолчали, но переглянулись, и этот взгляд не ускользнул от меня. Если чертова хипстерша выразила желание пойти в бар Нико, может ли быть, что Флориан, обычно такой предусмотрительный, как ни в чем не бывало надел пальто, сказав себе: «Она никуда не выйдет»?

Что до моего самочувствия… до этого мы еще не дошли. Мое настроение – увы, я это слишком хорошо понимала – могло измениться с минуты на минуту. Я подозревала, что Никола особенно хочется знать: есть ли у меня безумное желание позвонить Флориану? Или допускаю ли я, что безумное желание позвонить Флориану у меня появится – что, в сущности, одно и то же. Я опять предвосхитила их тревожный вопрос, заверив, что не имею, по крайней мере сейчас, никакого желания звонить моему бывшему. Я слишком на него зла! Да и потом вряд ли позвоню: я слишком горда. «Торжественно обещаю вам, что не стану сегодня ночью прятаться под одеяло с телефоном», – сказала я им. Это обещание я дала и себе, потому что остатки здравого смысла подсказывали мне, что делать этого не следует ни в коем случае. Пусть потомится, черт бы его драл. «Пусть почувствует себя виноватым, – сказала я Катрин и Никола. – Все равно это национальный вид спорта в Германии».

Конечно же, я надеялась, от всей души надеялась, что он перезвонит. Что оставит еще сообщения, одно другого сокрушеннее! Но об этом я не говорила. Я прекрасно знала, что друзья и так догадываются о моих мыслях.

Около половины девятого Никола сходил за Ноем в соседнюю квартиру. Они с Эмилио ходили есть гордитас и польо асадо[28] в маленький ресторанчик в Розмоне, и на груди у Ноя красовался значок с изображением Че. «А мы голосуем лево, а?» – спросил он с порога, и, закрывая дверь, мы услышали смех Эмилио.

Никола уже начал отвечать:

– Мы голосуем… да, мы голосуем лево, но…

– Мы голосуем лево, потому что хорошие люди слева! – радостно перебил его Ной.

– Это не так просто, – сказал Никола.

– Нет, очень просто: хорошие слева, а плохие справа.

– Не обязательно…

– Ну… технически это, пожалуй, верно, – вмешалась Катрин.

– Нет, технически это совершенно неверно! – возразил Никола. – Ной… дело в том, что… конечно, я, например, разделяю ценности, близкие к левым, но… это не значит, что… дело в том, что это очень важно, чтобы… тебе надо развивать критическое суждение, понимаешь?

Когда дошло до «критического суждения», мы с Катрин рухнули на диван от смеха.

– ЭЙ! Я пытаюсь объяснить моему сыну важные вещи! – заявил Никола на полном серьезе, уходя за Ноем в его комнату.

– В чем‑то он прав, – сказала я.

– Забей! Да здравствуют левые!

– Нет, я хочу сказать, что Никола прав.

– Чума, – ответила Катрин, язык у нее начал заплетаться. – Тебе бы понравились в восемь лет лекции по политологии вместо сказки на ночь?

Я улыбнулась. Когда мне было восемь лет, отец укладывал меня спать не со сказкой, а с непристойными анекдотами, от которых я покатывалась со смеху, пока моя мать читала в гостиной.

– Моя мать! – воскликнула я, вспомнив о ней.

– Что твоя мать?

– Так ведь моя мать говорила с Флорианом! Сейчас я ей позвоню.

Но трубку никто не брал. Я посмотрела на часы. Около девяти – она, наверно, в театре. А автоответчика у нее, конечно же, нет.

– Выпьем еще? – предложила Катрин.

– Нет, не стоит… И вообще, я, наверно, пойду спать.

Переживания этого дня вдруг навалились на меня, как тонна – как тысяча тонн – кирпичей. В гостиную вышел Ной, очаровательный в пижамных штанишках с надписью «Монреаль Канадиенс». Он побежал в ванную чистить зубы и вернулся к нам примерно через восемь секунд.

– Хм, – хмыкнула Катрин. – Что‑то недолго ты чистил зубы.

– А у тебя язык заплетается! – ответил ей Ной, смеясь, и мне тоже стало смешно. Он чмокнул нас обеих и убежал в свою комнату.

– Серьезно, – сказала я Катрин, – я на ногах не держусь.

Я и правда не помнила, чтобы когда‑нибудь так уставала за всю свою жизнь.

– Как ты? – спросил меня Никола, закрыв дверь комнаты Ноя.

– Навалилось, – ответила я. – Пойду, возьму пример с Ноя. Ты мне тоже споешь колыбельную про критическое суждение?

Никола погрозил мне пальцем, а Катрин на диване покатилась со смеху. Через пятнадцать минут я лежала под цветным пуховым одеялом между счастливо мурлыкавшими Ти‑Гусом и Ти‑Муссом. Я не сказала Катрин и Никола, что глубина и интенсивность бесконечно долгого взгляда, которым мы обменялись с Флорианом, убедили меня в том, что между нами еще что‑то есть и что эта мысль, даже когда я содрогалась от гнева, грела мне сердце.

«Я не должна так думать», – шепнула я темноте и двум спящим котам. Но я уже знала, что гнев иссякнет и негодование пройдет, а эта мысль останется. Будь ты проклято, слабое сердечко, подумала я. Через приоткрытую дверь мне было слышно, как Никола и Катрин смеются и разговаривают вполголоса. У них двое детей на руках, успела я подумать и уснула.

 

На следующий день, когда я встала, Катрин с Ноем уже ушли. Никола сидел за своим временным столом, лицом к стене, в огромных наушниках. Он снял их и повернулся ко мне:

– Как ты, спящая красавица?

– Который час?

– Десять.

Я проспала тринадцать часов. Я потерла лицо – чувство было такое, будто я выходила из комы.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил Никола.

– Я… сама не знаю.

Я чувствовала себя слабенькой, как выздоравливающая после тяжелой болезни.

– Хочешь круассан?

– Вообще‑то… вообще‑то я бы, пожалуй, вышла, – сказала я. – Пойдешь со мной?

– С удовольствием, дорогуша.

Мы по‑быстрому оделись – я не стала даже переодеваться, просто напялила пуховик поверх старой футболки и пузырящихся штанов, служивших мне пижамой.

Потеплело, и, выйдя из кафе, где я в рекордное время уничтожила яичницу с беконом, мы пошли прогуляться на свежем воздухе. Стоял серенький зимний денек, тротуары были мокрые, собачьи какашки таяли у длинных сугробов.

– Я так и знала, что это ненадолго, – сказала я Никола. Он держал меня под руку, и мы шли медленно, без определенной цели.

– Что?

– Да моя вчерашняя суперформа.

– Это нормально. Я пережил то же самое, когда встретил Жюли, после того как она меня бросила. Она сказала, что уезжает в Южную Америку, – и вдруг я встречаю ее в Монреале.

– Так ты знал?

Никола вскинул на меня удивленные глаза:

– Так ты знала?

– Да… я тоже ее видела… Но ты‑то, ты знал? Я тебе не говорила, чтобы не…

– Знал… – Он засмеялся и покачал головой.

А я спросила себя, через сколько времени я тоже смогу говорить без гнева и без боли об этих днях после разрыва.

– В общем… меня так тряхануло, что я был как под кайфом почти неделю. Но потом… – Он встревоженно посмотрел на меня.

– Все правильно. Я хочу сказать: не так уж все плохо. И уж точно – ничего общего с твоей историей. У нас нет чада, и он не заливал мне, что уезжает на край света…

– Не сравнивай, Жен. Так плохо и так плохо. Не хочу бередить твои раны, но у разбитого сердца нет градаций…

– Ты думаешь?

– Что разбито, то разбито. Мое разбилось на тысячу кусочков. Но оно склеивается. Все со временем склеивается.

– Мне кажется, что мое раскололось надвое.

Он улыбнулся мне. Мне нравилось говорить с ним о моем разбитом сердце. После разрыва он стал моим единомышленником, товарищем, братом по оружию. Катрин – та никогда не знала несчастной любви, она часто говорила, что ее истинное несчастье в том, что у нее еще не было большой любви… по‑своему это было не менее грустно, чем наши горести. Но у нас с Никола было нечто общее и весьма конкретное: уход единственного человека, которого нам хотелось удержать.

– Это не твоя мать, вон там?

– Где?

Никола показывал на парк, где группа людей выполняла странные синхронные движения в очень медленном темпе. «Это, наверно, ее тай‑чи», – догадалась я. Мы подошли, как раз когда группа расходилась. Моя мать, кажется, была самой молодой.

– Ну, как экстремальный спорт? – спросила я, подойдя поближе. Она обернулась и была буквально ошеломлена при виде меня.

– Мы живем в одном городе, мама, ты забыла?

– Да! Да, конечно… я просто… – Она широко улыбнулась. – Но я очень рада, что ты вышла, Женевьева! Свежий воздух пойдет тебе на пользу!

– А ты думала, я не выхожу?

– Что? Да ничего я не думала, просто – когда я видела тебя на прошлой неделе… О, добрый день, Никола!

Мать расцеловалась с Никола. Она была очень миленькая в спортивном костюмчике, который больше подошел бы для лыжного кросса, чем для пантомимы в ритме слоу моушен в парке.

– Флориан тебе звонил, да?

– Да… Где‑то с неделю назад… Вскоре после того, как я заходила к тебе. Бедный мальчик, он так переживал!

– Да ладно! Не будешь же ты жалеть человека, который меня бросил?

– Как хочешь, как хочешь… Но он беспокоился за тебя, и, честно говоря, я сказала ему, что он прав!

Ну почему у меня нет нормальной матери?! Матери, которая послала бы человека, разбившего сердце ее дочери, очень далеко? Отчитала бы его так, что мало бы не показалось? Объяснила бы ему, что он потерял самую лучшую девушку на свете? Я знала, что, если задам этот вопрос моей матери, она ответит, что объективно – я не самая лучшая девушка на свете и что, если Флориан влюбился в другую, с этим ничего не поделаешь.

– Ты в самом деле думала, что я так и буду сидеть безвылазно в нашем доме?

– Ну… мне показалось…

– Не так уж было плохо!

– Э‑э… – Никола поднял палец, чтобы вмешаться, намекая кивком головы, что да, было именно так плохо.

– Да ты посмотри на себя… я уверена, что тебе полезно прогуляться, правда?

Надо отдать ей должное, она была права.

– Да, да, но…

– Вот увидишь, – добавила она, и глаза ее засветились таким оптимизмом, что я прикусила язык. – Скоро вся твоя энергия к тебе вернется. И потом – у тебя наконец‑то будет время на себя. – «Время на себя» – это был любимый бзик моей матери. Ничто на свете не могло сравниться в ее глазах с бесконечным счастьем – иметь время на себя.

– Можешь прийти позаниматься с нами тай‑чи!

Я посмотрела на группу тай‑чи. Старички, разведенки, люди, «имеющие много времени на себя»…

– Может быть, мама. Прогуляешься с нами?

– Нет… Пойду, выпью горячего чаю с подругой.

– О’кей…

Мы расцеловались с ней, и она простилась со мной, победным жестом вскинув два кулачка. Практика тай‑чи и, боюсь, тот факт, что единственная дочь осталась одиночкой, решительно радовали ее.

– Ты будешь заниматься тай‑чи в парке? – спросил Никола, примерно через квартал.

– Не‑е‑еет… нет, Нико, мне не суждено стать дамочкой, занимающейся тай‑чи в парке…

– Успокойся, успокойся… До этого тебе далеко. Но все‑таки твоя мать на свой манер выглядит совершенно счастливой.

Я ничего не ответила. А ведь с этим не поспоришь. Моя мать счастлива.

Это странное счастье, состоящее из покоя, «времени на себя» и почти категорического отказа от любых стимулов извне, кроме театра, мы с Катрин попытались подвергнуть анализу несколько дней спустя.

Мы сидели неподалеку от кафе, где работала Катрин, в ресторанчике, который потчевал клиентов безупречной классикой французской буржуазной кухни.

– Не могу больше, достала жратва по новым рецептам, – сказала Катрин, когда мы искали, где бы поесть. – Китайский паштет по новому рецепту, мясо по‑бургундски по новому рецепту, жареная утка по новому рецепту, пирог с вишнями по новому рецепту… Могу я, черт возьми, просто съесть филейчик от шефа, без необходимости мысленно его воссоздавать?

Я не могла с ней не согласиться, и мы вернулись в это проверенное местечко без претензий, где мне очень нравилось, и к тому же я была уверена, что на сей раз уж точно не столкнусь с Флорианом.

Он оставил сообщение на автоответчике Никола, попросив его позаботиться обо мне, чем вызвал бурю негодования со стороны Катрин, которая сочла, что надо, в самом деле, быть законченным мачо, чтобы обращаться с такой просьбой к мужчине, как будто женщины, мои подруги, на это неспособны! Флориан также пообещал отныне избегать мест, где бывала я. «Хорошая новость», – сказал мне Никола, а у меня сердце так и упало: это был этап, еще один этап на пути нашего разрыва.

– Возьмем бутылочку? – спросила Катрин, еще не успев сесть. – Мартини?

– Два сухих мартини, – сказала я официанту. – С водкой. Безо льда. Очень сухих.

– Хорошо здесь, правда? Я, пожалуй, съем филейчик… или тартар!

Я тщетно искала глазами Флориана. Выходить было надо, как надо делать уколы или показываться доктору. Я знала, что он обходит стороной это место, что делало его еще ближе: его просчитанное отсутствие было всюду, в больших зеркалах, в барной стойке, тянувшейся вдоль одной из стен ресторана, в освещавших нас лампах…

– А я рада, что ты ешь мясо, – Катрин уже больше года была вегетарианкой. Одна из ее многочисленных попыток «усовершенствоваться» – моя подруга находилась в перманентном поиске самосовершенствования. Всевозможные терапии, восточные религии, посещение ашрамов, горы прочитанной литературы по популярной психологии – стоило кому‑то где‑то поманить обещанием лучшего «я», и Катрин сразу на это клевала.

– Пора бы знать, что вегетарианство полезно для здоровья, – ответила она.

– Зато скучно. И потом, разве ты не чувствовала себя в чем‑то ущемленной?

– Может быть…

– Сейчас ты скажешь, что хорошая бутылочка красного шла под гороховое пюре не хуже, чем под телячью ножку?

– Я в то время не пила. Берегла здоровье.

Мы засмеялись и чокнулись. Спустя два мартини, бутылку вина и еще четыре коктейля мы покачивались на плавучем острове, пытаясь добраться до истоков ускользающего счастья моей матери.

– Корень всегда один и тот же, – говорила Катрин. – No men[29].

– Корень… – Я изобразила руками четыре стены вокруг себя.

– Ящик?

– Нет, дурища, панцирь.

– О боже, тебе бы надо походить на курсы мимики.

Сама она, разумеется, мимикой занималась. Мы с Никола так над ней смеялись, что она даже подумывала съехать.

– Ладно, ты поняла. Это… это отказ от внешнего мира. Я такого не хочу.

– Да, но… может быть, не хотеть всего, как хотим мы, – это помогает? Мы же так хотим всего, Жен…

– Значит, надо отказаться?

– Нет, конечно, нет. Я все равно хочу всего. Но, может быть, можно иногда довольствоваться малым?

– Я готова довольствоваться моей работой или… или даже тем фактом, что у меня сейчас, в полном смысле слова, нет дома, но… без любви?

– Вот уже пятнадцать лет у меня есть только любвишки, а любви нет.

– Ты же мечтаешь о большой любви.

Катрин поморщилась.

– Вот у меня она была, большая любовь… – Моя нижняя губа предательски задрожала.

– Нет‑нет‑нет! – закричала Катрин. – Мсье! Мсье! Нам еще по рюмке. Кальвадос. Скорее, скорее, это срочно!

Я вымученно улыбнулась ей. Я сознавала, что изо всех сил стараюсь держаться молодцом, и казалась себе смешной.

– Так значит, в этом наша проблема? – подытожила я. – Мы ставим все на любовь?

Катрин долго молча смотрела на меня. Это был извечный вопрос женщин нашего возраста, лейтмотив холостячек за тридцать (ведь и я теперь была такой! Я теперь тоже была такой! Мне все еще с трудом в это верилось): неужели любовь до такой степени необходима нам для счастья?

Мы вернулись домой очень пьяные, яростно шепча, чтобы не разбудить Ноя, мол, «на хрен любовь» и, мол, «никто мне не нужен, сама справлюсь, блин…». Я легла, даже не смыв макияж, и повторяя котам: «На хрен любовь, ясно? На хрен…»

На следующее утро я проснулась с похмельем размером с квартиру. Во всяком случае, так мне казалось, пока я не попробовала совершить бросок в кухню с наивной и утопической целью выпить стакан апельсинового сока. Пройдя пять шагов по слишком ярко освещенной гостиной, я рухнула камнем на софу и сдвинулась только три часа спустя, чтобы взять в руки пульт от телевизора, лежавший где‑то в метре от меня. Ной и Никола ушли, дверь комнаты Катрин была закрыта. Ти‑Гус и Ти‑Мусс взирали на меня с глубоким, я была в этом уверена, презрением к моему вчерашнему поведению, моему нынешнему состоянию и всей моей жизни.

Мое похмелье, поняла я так скоро, как позволили мои бедные нейроны, оказалось куда шире квартиры. Оно раскинулось на весь город, на всю провинцию, на каждый уголок кондоминиума, где я жила с Флорианом, оно забило мою голову изнутри и тянуло ее книзу. «Алкоголь действует депрессивно», – с трудом выговорила Катрин, высунувшись наконец из своей комнаты. «Да ну? Правда? Ты так думаешь?» – ехидно ответила бы я, если бы была способна издать что‑нибудь, кроме жалобных стонов.

Я была никакая. Разбитая, раздавленная, сплющенная. Физическое недомогание – это были семечки в сравнении с накатившей эмоциональной тошнотой. Моя несчастная любовь выросла до монументальных размеров и раздавила все, начиная с моей собственной личности. То была моя вина, только моя, Флориан ушел, потому что я – ничтожество, полное и абсолютное ничтожество, ничтожество из ничтожеств!..

Три дня спустя я была все в том же состоянии. Физически мне полегчало, но в остальном ничего не изменилось. Целыми днями я жалела себя, старательно и добросовестно: ни у кого никогда не было такой депрессии, как у меня! Я полезла бы в драку с тем, кто осмелился бы утверждать обратное, будь у меня силы. «Может быть, не надо было выходить в тот вечер…» – говорила Катрин, но я не хотела ничего слышать: несчастье не пришло извне, я не выпила его с тремя стаканами красного, оно было во мне. Было и есть.

Я смутно сознавала, что стала настоящей карикатурой на женщину в депрессии, но этого не хватало, чтобы попытаться исправить положение. Я упивалась этой вязкой отравой. «Я хочу умере‑е‑еееть», – ныла я, на самом деле о смерти не помышляя, но мне нравилось это говорить, нравилось играть с ужасной и такой соблазнительной мыслью. Эта извращенность позволяла мне даже – мутная, черная радость! – немного стыдиться. Я часами лежала ничком, зарывшись головой в диванные подушки и повторяя, что мои друзья должны меня ненавидеть, желать моей смерти, жалеть, что вообще со мной познакомились. «Я жалкая», – повторяла я по несколько раз на дню.

– Ничего подобного, – отвечали Катрин и Никола – безо всякого убеждения.

А потом, однажды вечером, когда Ной делал рядом со мной уроки, – мальчик привык к валявшейся в гостиной тряпичной куче, – он, послушав мои стоны о том, что я жалкая, вдруг сказал: «Да, по‑моему, ты жалкая. Тебя правда очень жалко». И на его детском личике отразилась подлинная жалость, какую испытывают к нищим зимой или к больным старикам в больничных коридорах, – жалость безропотная, которая не презирает единственно из великодушия. Я медленно села.

– Ты так думаешь? – спросила я Ноя.

– Нет‑нет, он так не думает! – крикнула Катрин из кухни. – Ты ведь так не думаешь, Ной!

– Нет, я правда думаю, что тебя жалко, Жен.

И он снова склонился над своими примерами.

Я поднялась с дивана:

– Надо что‑то делать.

Никола, который был в кухне с Катрин, вышел, вытирая стакан.

– Ты издеваешься?

– Как это «ты издеваешься»? Мне надо что‑то делать, Ник!

– Да знаю я, что тебе надо что‑то делать, мы вот уже неделю твердим, что тебе надо что‑то делать! И ты вдруг решилась только потому, что восьмилетнее дитя сказало, что ты в заднице?

– Мне восемь с половиной, и я не говорил, что она в заднице, я сказал, что ее жалко.

Никола и Катрин обиделись. Я их понимала, но не могла позволить себе это признать. Вечером, уложив Ноя спать, Никола сел рядом со мной на диван, который уже принял форму моего тела.

– Так! И что теперь?

– Что – «что»?

– Ну, ты хочешь что‑то делать?

– Да, я хочу что‑то делать… я… не столько, чтобы избавиться от несчастной любви, просто… – Я показала на диван, как будто мое «я» все еще валялось там в прострации. – Это не я. Я как будто становлюсь кем‑то… я хочу сказать: я не такая… я не жалкая по жизни!

– Да мы ведь уже неделю из кожи лезем, пытаясь тебе это втолковать!

Я вымученно улыбнулась:

– Я знаю. Извини… я… может быть, мне надо было через это пройти?

Я не знала, как ему сказать, – я не знала, как сказать себе, – что мне было странным (и весьма извращенным) образом хорошо в эту неделю, проведенную на диване. В отличие от двух недель, последовавших за уходом Флориана, которые я прожила в состоянии мучительного ступора и гадкого одиночества, эти семь дней я была окружена теплом и заботой моих друзей. Они злились, я это знала и неосознанно прощупывала их пределы. Как капризный ребенок, я хотела проверить, до каких пор они будут меня любить. Очевидно, граница была очень далеко.

В уютном коконе, который соткала вокруг меня их дружба, я смогла наконец предаться всему, что было в моем горе иррационального. Как под пологом – под защитой их успокаивающего присутствия я смогла спуститься ниже некуда, исследовать глубины моей раны и ее ответвления, уходящие в самые темные уголки моей души. То была внутренняя спелеология, не представляющая опасности для жизни. Странная роскошь, которой я пользовалась, сама того не понимая.

– Ну, и что ты будешь делать? – спросил Никола.

– Вытащу себя за шиворот. Снова начну писать.

– Вот это отличная идея! Ты ведь писательница, могла бы описать, что чувствуешь… тебе бы это помогло, разве нет?

– Нет… Во‑первых, я не писательница, я негр. Фантометта, помнишь?

Я поморщилась от этого воспоминания. Флориан еще год назад пожурил бы меня, сказал бы, что я должна считать себя писательницей. Но я не могла. Убежденная, что никогда в жизни не написала ничего стоящего, я сочла бы это излишней самонадеянностью.

– Нет…

Вообще‑то я пробовала. Патетические тексты, полные расчетливого мазохизма и фальшиво провокационные, которые я писала от второго лица, обращаясь к Флориану в тягостных лирических порывах, и не могла потом перечитывать, не испытывая ужасной неловкости.

– Нет… – повторила я, – это не для меня.

– У меня есть то, что тебе нужно, – объявила Катрин, выходя из своей комнаты и плюхаясь рядом со мной на диван. Она поставила на стол коробку от обу‑ви, полную буклетов.

– Ох, нет, не надо твоей рекламы… – вздохнул Никола.

– Не слушай его, – сказала мне Катрин. – Тут есть все, чтобы кого угодно привести в чувство.

Она принялась доставать буклеты из коробки и протягивать их мне так быстро, что я не успевала их посмотреть. «Цигун. Второе рождение. Терапия смехом. Курсы литературного мастерства… живописи… gumboot[30]…»

– Gumboot… не уверена, что я тебя поняла, Кат.

– Мне очень помог gumboot! Супер, как расслабляет.

Я встретилась взглядом с Никола, и мы засмеялись. Вот это расслабляло. Мне представилось, как я, рыдая в три ручья, в резиновых сапогах выплескиваю свое горе и сморкаюсь в рукава свитера, похлопывая по сапогам в ритме танца.

– Катрин, брось, – сказала я, смеясь.

– Ладно, пусть не gumboot, но… Уединение в Сен‑Бенуа?

Она была до ужаса трогательна. Она ведь сама все это делала. Все перепробовала – она пребывала в постоянном поиске. И теперь хотела поделиться своим опытом, хотела помочь мне и была убеждена, что где‑то существует религия, секта, техника, книга, которая сделает ее или меня лучше – и даже совершенной.

– У меня еще есть книги.

– Нет…

Ее внушительная коллекция популярных книг по психологии всегда вгоняла меня в депрессию. Не время было подсовывать мне «Одна, но с собой» или другую книжицу в этом роде.

– Сейчас, две секунды…

Она убежала в свою комнату, оставив меня с буклетом курсов йоги, обещавшим помочь мне наладить контакт с моим пищеварительным трактом. Я бросила отчаянный взгляд на Никола.

– Я дам тебе телефончик.

– Что?

– Психотерапевт. Потрясающий. Немного… нестандартный, но потрясающий.

– Ты ходил к психотерапевту? Ты?!

Во мне всегда жил предрассудок, что к психотерапевтам ходят только люди чересчур эмоциональные и явно нестабильные (как Катрин).

– А что такого? – просто сказал Никола с обезоруживающей улыбкой. – Ходил. Пару месяцев. Это изменило мою жизнь. Не полностью, но просто… это было то, что мне было нужно.

Я надулась. Не стоило искушать дьявола, спрашивая, неужели я выгляжу чересчур эмоциональной и явно нестабильной, но все же – мне было трудно смириться с этой мыслью. Никола снова улыбнулся мне:

– Тебе же не в психушку ложиться, Жен. Просто сходить к психотерапевту.

Он протянул мне карточку. «Жюли Вейе, психотерапевт». Телефон. Я взяла свой мобильный, в последний раз умоляюще взглянула на Никола и позвонила. Через пять минут я была записана к Жюли Вейе на послезавтра.

 

Глава 4

 

– Как я выгляжу?

Я стояла перед Никола, слегка разведя руки, выпятив грудь и ягодицы, со смешной миной, которую строят женщины (и многие мужчины тоже, я была в этом уверена), анализируя свой наряд перед зеркалом.

– Э‑э… миленько? – отважился Никола.

Он разглядывал меня с любопытством и, – но, может быть, дело было в паранойе, не отпускавшей меня уже три недели? – казалось мне, с подозрением. На мне была черная кашемировая водолазка, любимые черные джинсы и ярко‑красные лаковые сапоги, на редкость неудобные, но очень красивые. Я хотела было дополнить ансамбль губной помадой того же цвета, что и сапоги, но вспомнила рот чертовой хипстерши и предпочла блеск, а волосы собрала в пучок.

– Guapa![31] – воскликнул Эмилио, выйдя из кухни. – Но мне больше нравится другой черный свитерок… тот, в котором лучше видны твои…

Он ощупал на себе несуществующие груди.

– А этот что здесь делает?! И вообще, откуда ты знаешь мой гардероб?

– Он учит меня готовить тамалес, – сказала Катрин, появляясь следом за Эмилио. – А я взамен помогаю ему учить роль для дерьмового фильма, в котором мне роли не досталось, и… о, ВАУ! Жен! Какая ты красавица!

– А можно узнать, куда это ты так нарядилась? – спросил Никола.

– Не надо, Нико, не говори так! Для женщины очень важно всегда чувствовать себя красивой! Самоуважение проявляется и в образе, который видят окружающие, ты не знал?

Никола и Эмилио повернулись к Катрин и уставились на нее так, будто она заговорила на незнакомом языке.

– Я… я могу повторить мой вопрос? – не унимался Никола.

– Я записана к психотерапевту, – жалобно сказала я, тотчас забыв о позе манекенщицы. Никола улыбнулся и кивнул, будто говоря: «Так я и думал».

– Ты красишься, чтобы идти к психотерапевту? – Он, казалось, не знал, то ли посмеяться надо мной, то ли всерьез встревожиться.

– Да брось ты! Оставь мне хотя бы это…

– Да! – поддержала меня Катрин. – Для женщины очень важно всегда… ты идешь к психотерапевту?

Она была удивлена, но еще больше обижена тем, что ее не посвятили, и тем – я была в этом уверена, – что я выбрала «средство», не рекомендованное буклетом из обувной коробки.

– Д‑да, – промямлила я.

Я чувствовала себя маленькой девочкой. И мне было неловко, как будто мой свитер и бюстгальтер вдруг улетели и я осталась перед друзьями с голой грудью.

– Не верю я в этих психов, – сказал Эмилио. – Знаешь настоящее средство от разбитого сердца?

– Если ты скажешь «найти трахаля», я заеду тебе красным сапогом в физиономию.

– Я хотел сказать «нежно полюбить другого мужчину». Желательно кубинского происхождения. Pero hé… haz lo que sienta[32].

Я не смогла удержаться от смеха.

– А знаешь, он, кажется, всерьез, – сказал мне Никола, пока Эмилио открывал в кухне пиво.

– Угу, знаю…

Я вообще‑то была недалека от того, чтобы с ним согласиться. Не в том, что надо быть обладателем кубинского паспорта, чтобы стать гарантированным и действенным лекарством от несчастной любви, но в том, что, переключившись, можно иной раз решить немало проблем. Теория, которую, говорила я себе, вряд ли поддержат всевозможные Жюли Вейе.

– Как это ты идешь к психотерапевту? – спросила Катрин. Она была возбуждена, чтобы не сказать дестабилизирована: кто‑то в пьесе совершил терапевтический демарш, и это была не она. – Кто это? Где ты его нашла? Как его зовут? Какой у него метод?

– Не знаю! Я ничего не знаю! Ее зовут Жюли Вейе, это психотерапевт Нико.

– Вот как!

Катрин скорее умерла бы, чем сказала бы это вслух, но она считала, что ей принадлежит монополия на психологическую помощь и помощь вообще. Она метнула на Никола укоризненный и оскорбленный взгляд, поскольку не могла при мне и Эмилио назвать его узурпатором.

– Это целое дело – найти психотерапевта, Жен… вот я их перевидала… где‑то… пятнадцать, прежде чем нашла своего.

– Я знаю, знаю…

За ее поисками идеального психотерапевта мы с Никола в свое время следили, как за перипетиями телесериала.

– Тебе надо определиться с твоими нуждами, с уровнем раскрытия, с тем, как быстро ты хочешь работать, по каким пунктам… главное – надо знать, какой путь ты хочешь пройти и каковы твои цели. И только потом надо говорить с психотерапевтами, искать поле для взаимопонимания, только потом… ЭТО НЕ ТАК ЛЕГКО!

Мы с Никола прыснули со смеху, так искренне она говорила.

– Да идите вы на хрен! – крикнула Катрин.

– Извини, Кэт… извини… я просто нервничаю.

Я не могла ей сказать, что нервничала‑то я отчасти потому, что боялась, показавшись психотерапевту, стать похожей на нее – внимательной к малейшим движениям собственной души до такой степени, что порой бывало трудно просто жить. Я не хотела говорить по любому поводу «мой психотерапевт думает, что» или «как сказал мой психотерапевт». Я не хотела, ни за что не хотела быть больной! Нуждаться в помощи. Быть неспособной выкарабкаться самой или на худой конец с помощью мужского тела и хорошей дозы неприятия действительности.

– Я бы все‑таки хотел вернуться к тому факту, что ты нарядилась, чтобы идти к психотерапевту, – сказал Никола.

– А ты ничего не пропустишь, а?

– Такой не пропущу! – Он взял протянутую Эмилио бутылку пива. – Я хочу сказать: ты классно выглядишь, и… тем лучше, но…

– Я хочу хотя бы выглядеть! Не идти же мне в штанах с пузырями на коленях и старой футболке! Что она подумает?

Никола широко улыбнулся. Именно это он и хотел от меня услышать. Я поморщилась. Ну почему я не остановилась на «старой футболке»? Почему не выскользнула тихонько из квартиры, зачем мне понадобилось щеголять перед моими друзьями и спрашивать: «Как я выгляжу?»

Проклятая неуверенность.

– Не так уж… не так уж важно, что о тебе подумает психотерапевт, – сказал Никола.

– Вот именно! – крикнула Катрин. – Важно, что ты о ней подумаешь. Ты – вот что важно.

О боже. Я иду к психотерапевту. Скоро я начну выдавать перлы типа: «Мой приоритет – это я».

– Я просто не хочу, чтобы она подумала, что я задрипанный лузер, – сказала я.

– Знаешь, не ее дело тебя судить.

– Все судят.

– Только не психотерапевт. Она привыкла, что люди у нее в кабинете ревут и кричат: «Мамочка!»

– Боже мой, – ахнула я в ужасе. – И ты тоже?..

– Нет. Я – нет, но такое бывает.

– Я ревела, – вставила Катрин, и никто даже не дал себе труда удивиться.

– Хочешь, я тебя провожу? – спросил Никола.

Кабинет психотерапевта находился в нескольких кварталах от их дома. Я кивнула головой, как ребенок, покосившись краем глаза на Катрин, которая была на грани апоплексического удара. Кто‑то принимал антикризисные меры – и это была не она! Она отпила большой глоток пива и пошла за моим пальто. Ей требовалось что‑то делать, это было сильнее ее. Она помогла мне попасть в рукава, как будто я была еще слаба после болезни. Никола ждал меня в прихожей.

– Вот так. Знаешь, Жен… нет ничего вульгарного в том, чтобы говорить о своих чувствах. Даже самых интимных.

Я через силу улыбнулась ей. Как хорошо она меня знала! Мне нож острый – выворачивать перед кем‑то душу. И это тоже знак, сказала я себе, чмокнув ее на прощание и выходя, что мне чертовски нужна эта консультация.

– Ты бы купил Катрин цветов на обратном пути, – сказала я Никола, когда мы проходили мимо магазинчика итальянского флориста.

– Ага… я вторгся на ее территорию, а?

– Еще как, дружище. Ты ущемил ее права.

Он тихонько засмеялся:

– Все будет хорошо, Жен.

Я шла, глядя вниз, на мои красные сапоги в сером снегу.

– Знаешь… мне это в лом, Нико… я не могу тебе сказать, до какой степени мне это в лом.

– Все правильно. Я знаю.

Я глубоко вдохнула, чтобы не расплакаться. Я не хотела, чтобы у меня потекла тушь до встречи с психотерапевтом, что было бы – я очень хорошо это сознавала – уж совсем смешно.

– Я всегда хотела верить, что… я всегда верила, что я не такая… что я способна справиться сама. Я всю жизнь осуждала тех, кто ходит к психотерапевтам… А теперь, потому что эта чертова сволочь меня бросила, я совсем растерялась, и… Я думаю, это хуже всего. За это я буду зла на него до конца моих дней. Как будто, бросив меня, он открыл какую‑то дверь, из‑за которой хлынуло дерьмо. Столько дерьма…

– Можно и так сказать… Может быть, когда‑нибудь ты будешь ему благодарна.

– Флориану? Даже не надейся.

Он засмеялся и взял меня за плечо. Мимо прошел мужчина, наш ровесник. На нем было широкое пальто и длинный шарф, напомнившие мне того друга Никола, который поздоровался с нами в баре, как раз перед апокалиптическим появлением Флориана.

– Знаешь, тот парень, что приходил тогда в бар…

– Макс Блэкберн?

– Да… Он, знаешь… Он так странно на меня смотрел.

– О боже… я не сплетник, Жен, но это у тебя паранойя брошенки, потому что он, наверно, самый славный парень на свете.

– Да нет, ничего плохого. Просто… не знаю.

Мы уже подошли к кабинету психотерапевта, который располагался в квартирке на первом этаже трехквартирного коттеджа. Никакой таблички с именем и профессией особы, ожидавшей меня внутри, на двери не было. Я была ей за это благодарна и сказала себе, что, наверно, так же благодарны большинство приходящих сюда людей. Из подъезда вышел мужчина лет сорока и улыбнулся нам, не поднимая глаз. Я тотчас же составила о нем мнение: больной человек, слабак, кто же еще ходит к психотерапевту?! Забавное суждение, учитывая мою ситуацию, и от этого мне снова захотелось плакать.

– Держись, чемпионка. – Никола чмокнул меня, и я взялась за ручку двери. – Жен?

– Что?

– Не делай резких движений, ладно? Она не… она не вполне соответствует сложившемуся образу психотерапевта.

Я провела небольшое мысленное изыскание, пытаясь найти в своей голове образы психотерапевтов. Если не считать сексапильного доктора, сыгранного Габриэлем Бирном в «Лечении», я видела только слегка зажатых дам лет пятидесяти в строгих костюмах и очках на кончике носа.

– Вряд ли я ожидаю многого, – сказала я.

– В любом случае. Только не делай резких движений. Увидимся через час?

– Если я еще буду той же…

Я улыбнулась ему вымученной и, хотелось бы думать, мужественной улыбкой и вошла.

Я села на маленький стульчик с прямой спинкой в бездушной приемной. Часы на стене, коробка носовых платков и традиционная стопка старых журналов «Лулу». «Это что за психотерапевт такой, который держит в своей приемной «Лулу»?» – задумалась я и тут услышала женский голос, произнесший мое имя:

– Женевьева Криганн?

– Крейган, – поправила я, подняв голову. – Ничего страшного, все…

Я осеклась, увидев Жюли Вейе. Она как две капли воды походила на Жюли Куйяр[33]. Или на участницу «Двойной оккупации», если бы в реалити‑шоу допускали женщин за тридцать пять. Или за сорок. Сколько ей лет? Трудно сказать. Она была безупречно накрашена, а длинные черные волосы обрамляли лицо, до того гладкое, что это выглядело подозрительно.

– Извини, – сказала она, сразу переходя на «ты». – Как это произносится?

– Это… вы сказали почти правильно. Крейган.

– Английская?

– Ирландская.

– О! Говорят, в Ирландии очень красиво! Ты оттуда?

– Мой дед…

Она вытаращила свои большие прекрасные глаза, карие с золотым отливом:

– Твой дед…

Что же, мы так и будем обмениваться банальностями в ее приемной? Может быть, еще полистаем «Лулу» за сентябрь 2009 года? Какая‑то часть меня от души этого желала…

– Извини, – повторила она. – Я Жюли, – и протянула мне руку с пятью белыми квадратными кончиками накладных ногтей.

– Женевьева, – ответила я, спрашивая себя, заметно ли мое изумление и не обидит ли оно ее.

– Проходи, садись. – Жюли пригласила меня в маленький кабинетик, окутав широкой улыбкой, такой лучезарной, что нельзя было не улыбнуться в ответ. – Ничего, если мы будем на «ты»?

Могла ли я ответить что‑то, кроме «да»? Вряд ли. Я устроилась в широком удобном кресле, она села напротив. У нее были огромные груди, явно фальшивые, что подчеркивала очень тонкая талия. Мне так не терпелось обсудить с Никола внешний вид Жюли Вейе, что я почти забыла стесняться.

– Ну‑с, – сказала Жюли, протягивая мне картонную папочку с отпечатанным листком. – Заполни‑ка это, тут основная информация, твои координаты и прочее, и мы начнем…

Может быть, еще есть время сбежать? В комнате было только одно большое окно, и выходило оно, кажется, в маленький дворик.

– Вы… ты живешь здесь? – спросила я.

– Нет. Я живу на Рив‑Сюд. Здесь только кабинет.

Мне хотелось задать ей еще вопросы, о ее доме, о розовом свитере, который был на ней, о дизайне этого миленького кабинета… мне хотелось просто поговорить. О чем угодно, только не о себе.

– Так. Объясни, что тебя ко мне привело, – сказала Жюли, когда я подала ей должным образом заполненный листок.

– Я…

С чего же начать? Я целыми днями бормочу в подушку в доме моих друзей? Меня больше не могут выносить даже мои коты? Человек, которого я люблю, ушел от меня?

– Мой любимый меня бросил, – сказала я.

Жюли скорбно поджала губы. Она так и лучилась сопереживанием. Но молчала. Стало быть, говорить должна я? Подсознательно я желала, чтобы Жюли Вейе, с ее внешностью бывшей богемы, сделала всю работу за меня. Чтобы она начала говорить в ту минуту, когда я села перед ней, и объяснила бы за шестьдесят минут по хронометражу, что надо делать, чтобы мне стало лучше. Но этого явно – что логично – произойти не могло.

– Мой любимый меня бросил, – повторила я, – и это дало выход всему… всему дерьму, что у меня внутри.

Вау, подумала я. Бра‑во, чем‑пи‑он‑ка. Но Жюли снова широко улыбнулась мне:

– Посмотрим, что можно сделать, чтобы убрать это дерьмо.

Она смотрела на меня – доброжелательнее некуда. Она поняла, что я хочу сказать! Она чудесная! Она будет моей новой лучшей подругой! Мне захотелось встать и крепко‑крепко обнять ее.

Первые сорок пять минут пролетели с ошеломившей меня быстротой. Жюли задавала мне вопросы, а я отвечала так честно, как только могла. Но могла я, как стало мне ясно, немного. Я лгала Жюли Вейе самым бесстыдным образом. Хуже того: я приукрашивала действительность, казавшуюся мне малопривлекательной. Будь я хотя бы откровенной лгуньей, эксцентричной и чуточку сумасшедшей, в моих отклонениях от истины была бы какая‑то прелесть. Но нет. Я просто рассказывала Жюли Вейе мою жизнь – опуская те ее стороны, которыми меньше всего гордилась. Я гримировала свою личность, как Жюли гримировала свое лицо: слишком ярко, слишком старательно и с явной целью скрыть все несовершенства. Короче говоря, пресловутая дверь, из‑за которой хлынуло дерьмо, оставалась наглухо закрытой.

Я была неспособна сказать Жюли и ее сопереживанию, которого, я уверена, хватило бы на весь мир, что я не без греха. Что я сомневаюсь в себе. Что мне, одним словом, тошно. Я не хотела жаловаться и главное – не хотела, ни в коем случае не хотела! – допустить мысль, что я не создана для счастья. Я все это понимала, обращаясь к лицу Жюли и делая отчаянные усилия, чтобы не смотреть на ее груди, упорно бросавшие вызов закону тяготения в метре от меня. Я могла бы ей сказать, что похищала детей, что планировала убийство новой пассии моего бывшего (что было недалеко от истины), или выложить ей самые интимные подробности моей сексуальной жизни, но я предпочла бы удалить зуб без наркоза, чем признаться Жюли, что порой я катастрофически не умею быть счастливой.

– Значит, ты сказала бы, что была счастлива в жизни? – спросила Жюли примерно через полчаса после того, как я села.

– Совершенно. Ну… дело не в том, что мой любимый меня бросил, но… жизнь меня всегда очень баловала, это я понимаю.

– Можно быть избалованной жизнью и при этом не быть счастливой.

Да, если ты последний неудачник и постоянно жалуешься, подумала я.

– Что такое для тебя счастье?

Я чуть не ответила: «Покой». Но сдержалась. Радующиеся жизни покоя не хотят.

– Я… многое, наверно… нет?

– Я не знаю, я тебя спрашиваю.

И вряд ли поможешь ответить, захотелось мне сказать.

– Я хочу знать, что такое счастье для тебя, – настаивала Жюли. – Если бы я попросила тебя нарисовать счастье, что бы это было?

– Прости?

– Нарисовать счастье.

Я представила, как выхожу из моря в лучезарном свете, раскинув руки, подставив лицо благодатному солнцу, а прохладная ласковая вода тихонько плещется вокруг. Смешно до боли. Я не могла сказать этого Жюли. Нет, невозможно.

– Я не могу найти только одну картинку, – сказала я.

– Нет?

– Нет.

Где‑то в потаенных глубинах моего существа я еще выныривала из волн блаженной наядой.

– Трудно сказать…

– О’кей, – кивнула Жюли.

Я почти обиделась, что она не настаивала. Она долго смотрела на меня с бесконечным спокойствием и с тем особым терпением, с каким смотрят на детей, которые не успевают в школе, хоть и стараются. Судя по всему, она видела меня насквозь. Что не должно было меня удивлять, учитывая, скольких таких она повидала на своем веку! Была ли я плохой лгуньей? По всей вероятности. И была ли моя внутренняя неловкость столь очевидна золотистому взгляду этой женщины? Я едва не залилась краской при этой мысли. Я предпочла бы оказаться перед ней голой. В сущности, я могла бы без проблем перед ней раздеться. Но я была неспособна ей сказать, что страдала задолго до ухода Флориана, оттого что была не так счастлива, как мне следовало бы быть.

– Кем ты работаешь? – спросила Жюли, милостиво меняя тему.

– Я… я пишу. Пишу биографии.

– Людей, которых ты знаешь?

– О нет, не думаю…

Я чуть было не назвала Черчилля, Марию Кюри, Лукрецию Борджиа, но остатки честности заставили меня сказать правду:

– В основном это звезды телевидения…

Я перечислила несколько имен, знакомых Жюли. Некоторые из «моих» книг она читала, и ей они очень понравились.

– Правда? – спросила я так удивленно, что она не удержалась от смеха.

– Да, правда. Но… кажется, ты сама их не очень любишь, или я ошибаюсь?

Это было невыносимо. Она походила на Катрин, когда та была «в фазе внимания» и на каждое произнесенное слово отвечала вопросом, по ее мнению, глубоким и проницательным («Все в порядке?» – «Да». – «Нет, у тебя правда все в порядке?»). Она всех нас сводила с ума этими вопросами и очень смешила. Но смеяться над Жюли мне совсем не хотелось. Мне хотелось плакать. Потому что она, конечно же, была права, но признать, что мой кусок хлеба так угнетает меня, я не могла. Каким надо быть мелким человечишкой, чтобы заниматься делом, которое едва ли не презираешь?

Поэтому я ответила Жюли, что обожаю мою работу, и принялась распространяться о том, как я привыкла к этому делу, как мне нравится сидеть за компьютером, каким неиссякаемым источником интереса является для меня чужая жизнь. Несколько лет я говорила все это Флориану, потому что ему я тоже не могла признаться, что занимаюсь этой работой лишь за неимением лучшего. Он мне не верил. Как не верила сегодня и Жюли Вейе.

Я осеклась, совсем уже было собравшись воспеть хвалу достоинствам чужого «пережитого». Есть все же предел неприятию действительности, на которое я способна, и посмешищу, которым готова себя сделать, особенно перед этой женщиной, казалось, физиологически не способной никого судить. Какой странный парадокс, подумала я. Она заботится о своей внешности, как молодуха олимпийского калибра, но не испытывает ни малейшего отвращения к внутренним уродствам других.

– Женевьева? – окликнула меня Жюли.

Оказывается, я молчала уже довольно долго.

– Я… я ненавижу говорить о себе, – выдавила я.

– Это, быть может, объясняет, почему ты пишешь чужие биографии.

– Вам… тебе не кажется, что это несколько упрощенческий подход?

– Простое не значит упрощенческое. И потом, могу тебе точно сказать, что самый упрощенческий подход чаще всего оказывается верным.

Я кивнула. Очко в пользу Жюли Вейе.

– А почему ты так ненавидишь говорить о себе?

– Не знаю… но я не понимаю, как некоторые могут любить говорить о себе. Я хочу сказать: говорить о своей «внутренней жизни». – Я изобразила пальцами кавычки. – Я ущербна?

– Прости?

– Ну… что не хочу говорить о своей «внутренней жизни». Опять кавычки.

– Ты думаешь, есть шанс, что я отвечу на это «да»?

Я коротко усмехнулась.

– Это нормально – быть сдержанной, – добавила Жюли.

– Да. Может быть. Не знаю. Иногда мне кажется, что надо быть супероткрытой, не стесняться, выкладывать все. По‑моему, быть сдержанной – это как‑то глуповато.

Я подумала о Катрин, не имевшей никаких фильтров, чьей спонтанности и прозрачности я порой завидовала. Я же пряталась за тысячу покровов, в которые заворачивалась, как в кокон. Я была непроницаема.

– Пожалуй, с этим мы могли бы поработать.

– С чем?

– С тем фактом, что ты находишь сдержанность глуповатой, но не понимаешь, как людям может нравиться говорить о своей «внутренней жизни».

Подражая мне, она нарисовала в воздухе пару кавычек накладными ногтями.

– Можно, но… Как это связано с тем фактом, что мой любимый меня бросил?

– Ты сказала мне, что уход твоего парня выпустил наружу твое внутреннее дерьмо.

Я поморщилась:

– Да… извини за брутальную метафору.

– Нормально. Но надо посмотреть, что ты хочешь бросить в это дерьмо. Хочешь все вывалить наружу? Ведь наверняка под дерьмом есть и что‑то хорошее.

Я едва слушала ее, занятая другим: я говорила себе о настоятельной необходимости никогда не забыть этот разговор. Я платила женщине восемьдесят пять долларов за час, чтобы услышать, что под моим внутренним дерьмом наверняка есть скрытые сокровища, и находила это уместным. Меня вдруг разобрал смех.

– Я не ставлю себе целью держать тебя здесь годами, – продолжала Жюли. – Есть профессионалы, которые в это верят, но я так не работаю.

– Слава богу, – вырвалось у меня.

Жюли улыбнулась всеми своими сияющими зубами.

– Ты хочешь увидеться еще раз? – спросила она.

– Что?

– Хочешь записаться еще на один сеанс?

– Ну, не знаю… разве это я решаю?

– Конечно, это ты решаешь! Все решаешь ты, моя красавица.

 

Я вышла из кабинета Жюли Вейе с записью на следующую неделю, множеством анекдотов, которыми мне не терпелось поделиться с друзьями, и бесспорным чувством легкости.

«Все решаю я!» – говорила я себе, шагая по зимнему морозцу.

Все решаю я! Очевидность, банальность – но я поняла ее впервые. Я еще не была уверена, хочу ли все решать, не легче ли дать жизни идти своим чередом и плыть по течению, но было что‑то до ужаса возбуждающее в самом факте: я знала, что могу все решать.

Я смотрела на мои шикарные сапожки, ступающие по тротуару, по тающему снегу, и уже видела себя чистой и безмятежной, спокойной и степенной, свободно говорящей о себе – в разумных пределах, конечно же. Чуточку стеснительности я себе оставлю. Я стану одной из тех хладнокровных и уравновешенных женщин, которых мы с Катрин ненавидели вслух при каждом удобном случае, по той, весьма веской, причине, что они лишь подчеркивали наши с ней недостатки и слабости.

Неприятие действительности и подавление желаний уступят место здравомыслию, которое позволит мне анализировать мои потребности и решать мои проблемы иначе, чем поглощая литры водки и вопя на пару с лучшей подругой, – решение практичное и весьма забавное, но не самое надежное, и его вряд ли одобрила бы Жюли Вейе.

Я вспомнила, сколько раз мы с Катрин лихорадочно насмехались над общими подругами или знакомыми, которые казались нам невыносимыми только потому, что им было просто… хорошо. Впервые за все годы дружбы и шуточек – о, как они тешили душу! – на тему «мисс блаженненьких» и «счастливых дур», такое пришло мне в голову. Надо рассказать об этом Жюли, подумала я на какую‑то наносекунду, и тотчас одернула себя: о боже, нет, я не стану женщиной, которая фиксирует в уме все, о чем хочет рассказать своему психотерапевту!

Знак ли это того, что я не была счастливой все эти годы, когда думала, что счастлива?

Мне вспомнился один вечер в нашем любимом ресторане, когда Катрин кричала в ответ на мое презрительное описание издательницы, с которой я работала: трое детей, карьера, удачный брак и «позитивно‑дзенское, черт его возьми, отношение к жизни»: «Я их ненавижу, функциональных женщин! Чтоб им всем передохнуть!» И мы чокнулись с какой‑то яростной радостью. Будь у нас под рукой два черепа этих в высшей степени функциональных женщин, мы бы, наверно, без колебаний выпили из них, подобно кровожадным валькириям.

Много лет мы строили из себя «раздолбаек, гордых собой», и не столько тот факт, что мы были раздолбайками, огорчал меня теперь, сколько наша гордость, о которой нам надо было все это время кричать, чтобы убедить себя в том, что мы ее не выдумали.

Меня как будто хорошенько взболтали. Был ли мой случай тяжелым? Была ли я карикатурой на «раздолбайку, гордую собой»? Стану ли я несносной «мисс блаженненькой», убедив себя, что это – верный путь? Нужен ли мне выбор? Нормально ли задавать себе столько вопросов? Знаю ли я, чего хочу? Должна ли я знать, чего хочу? Не банально ли – хотеть это знать? Не лучше ли было остаться веселой раздолбайкой?!

«У меня сейчас голова лопнет», – сказала я себе. Или я стану такой, как Катрин, буду вечно подвергать себя сомнению и отчаянно искать ответов, которые мне в конечном счете, может быть, и не нужны.

Я остановилась на углу и глубоко вдохнула, пытаясь успокоиться. Для одного сеанса достигнуто многое. Был ли это тот пинок под зад, которого я ожидала? Я тряхнула головой и мысленно дала себе абсурдное обещание, что больше не задам ни одного вопроса, пока не вернусь к Катрин и Никола.

Интересно все‑таки. Мы с Никола столько шутили по поводу техник самоанализа, которыми увлекалась Катрин, но мне никогда не приходило в голову, что это может быть по меньшей мере поучительно. Посмотрим, как далеко это зайдет. И тут же поймала себя на мысли: мне не терпится рассказать об этом Флориану!

Это был рефлекс, вполне естественный, но, в силу обстоятельств, мучительный до ужаса: я переживала нечто важное и испытывала потребность поделиться с человеком, который был моим главным собеседником шесть с лишним лет. Гордился бы он мной? Удивился бы? Посмеялся? Всего понемногу? Какую‑то минуту я всерьез думала вернуться назад, чтобы разрыдаться на коленях Жюли Вейе. Вместо этого я пустилась наутек, как будто могла убежать от этой внезапной и настоятельной потребности, и промчалась бегом три квартала, отделявшие меня от дома Катрин и Никола.

– Жен! – крикнул Ной, когда я вошла в квартиру, встрепанная и запыхавшаяся. – Твои коты – гомосексуалисты!

– Что?!!

Нет ничего лучше мальчика восьми с половиной лет, когда вас требуется от чего‑либо отвлечь.

– Ти‑Гус и Ти‑Мусс гомосексуалисты!

Он взял меня за руку и повел к моей комнате под искрящимися весельем взглядами сидевших в гостиной Катрин и Эмилио. На цветном одеяле два кота лежали в обнимку и поочередно лизали друг другу мордочку, громко мурлыча.

– Они целуются по‑французски! – сказал Ной с таким ошарашенным видом, что я прыснула.

– Это не… это потому, что они братья, вот, и потом…

– Они братья? – Теперь он пришел в настоящий ужас. – Они братья и гомосексуалисты?

– Они не гомосексуалисты, – сказала я, – они коты

– Бывают утки‑гомосексуалисты! – встрял Ной.

– Да, но… Ти‑Гус и Ти‑Мусс не…

Никола положил мне руку на плечо:

– Женевьева! Ничего страшного, если коты и геи…

Я уставилась на него. Весь этот разговор был каким‑то сюрреалистическим. Никола хотел преподать своему сыну урок толерантности?

– Ладно, – согласилась я. – Ничего страшного.

– Так они геи? – не унимался Ной.

– Нет. Но это не важно, мы все равно их любим.

Никола за спиной Ноя одобрительно закивал.

– У меня много друзей‑геев, – ни с того ни с сего сказала Катрин.

– Может быть, познакомим их с Ти‑Гусом и Ти‑Муссом? – предложил Ной.

– Хорошая идея.

– Эй, Женевьева! – крикнул за моей спиной Эмилио. Он произносил «Йенебьеба». – Как все прошло у psicóloga?

– СПАСИБО! – фыркнула я, замахнувшись рукой на Эмилио. Катрин и Никола повернулись ко мне с преувеличенно сокрушенным видом. «Повезло, что Эмилио здесь, а?» – добавила я. А Эмилио на диване смеялся, гордый собой.

– Что такое psicóloga? – спросил Ной.

– Психолог.

– Ты ходила к психологу?

– Ну да, ходила.

– Потому что ты псих?

Вопрос был такой простодушный, что Никола, Эмилио и я расхохотались.

– Не только психи ходят к психологам, – сказала Катрин – она‑то перебывала у доброго десятка, и весь «вербатим» ее бесконечного психоанализа мы знали наизусть. – Тебе тоже может когда‑нибудь понадобиться психологическая помощь, Ной, и потом…

– Ладно, Кэт, хватит, – оборвал ее Никола.

– Да… Ладно… – Она была очень смешная, когда вдруг осознавала свое отсутствие фильтров и внезапно горько об этом сожалела. – Да! – встрепенулась она, пожалуй, слишком живо. – Жен! Расскажи нам!

– Что ж… запишите эту дату, потому что мне сегодня, как‑никак, сказали следующую фразу: «Наверняка под твоим дерьмом есть и что‑то хорошее».

Никола засмеялся и зааплодировал:

– Браво! Жюли Вейе, дамы и господа. Она не разочарует! Я ведь тебя предупреждал, а, Жен?

– Вряд ли есть степень предупреждения, достаточная, чтобы меня к этому подготовить.

– Приколы давай! – потребовала Катрин, протягивая мне большой стакан вина.

Я села между ней и Эмилио, а Никола пододвинул к нам стул. Я уже почти забыла отчаянное и мучительное желание позвонить Флориану, накатившее на меня перед приходом сюда. Я рассказала, в общих чертах, о моей встрече с Жюли, кое‑что опустив. Но мои друзья, хоть и не обладали проницательностью Жюли Вейе, знали меня как свои пять пальцев.

– Ты врала? – спросила Катрин.

– Что? Нет!.. Может быть… Не врала, но…

Мне казалось, что меня застукали со спущенными штанами.

– Это нормально, – сказал Никола.

– Да?

– Я одному из моих психотерапевтов не сказала ни слова правды за год, – вырвалось признание у Катрин.

– А вот это уже не нормально.

Я рассмеялась.

– Это было так интересно, – добавила Катрин, не обращая внимания на Никола. – Я создала образ страдающей навязчивыми страхами…

Мы с Никола переглянулись. «Создала»? «Образ»? Катрин лишь шлепнула своего кузена по бедру и продолжала.

– Настоящими страхами, – уточнила она. – Это как если бы я могла раздуть все мои тревоги, все сомнения, довести их до предела…

– Ай‑яй‑яй…

Эмилио вытаращил глаза с таким испуганным видом, что я засмеялась. Катрин, исследующая границы своих страхов, – в этом и впрямь было что‑то пугающее.

– Как актриса, я это сделала просто гениально!

– Страхи – это одно из достоинств Катрин, – вступил Никола. Катрин дала ему увесистого пинка в колено, а Эмилио на диване согнулся от смеха.

– Я не совсем врала, – объяснила я. – Просто есть вещи, которые…

– Черт, Жен, не торопись, на это нужно время.

– Может быть… Это смешно, потому что какая‑то часть меня боится стать…

– Женщиной, которая через слово вставляет «мой психотерапевт»?

– Да, и потом… – Я бросила виноватый взгляд на Катрин. – Такой женщиной, каких мы ненавидим… функциональной и уравновешенной.

– Об этом я бы особо не беспокоилась, киска. – Она лукаво подмигнула мне.

– Вот только что, на улице… я стала задавать себе так много, ну так много вопросов, просто о‑бал‑деть! Можно было бы сдвинуть танк на той энергии, что я потратила впустую. Психологиня меня предупреждала, но…

– Да, в первое время возникает что‑то вроде синдрома Туретта[34], – кивнул Никола. – В моем случае мы изрядно поработали над тем, что я слишком многое держу в себе…

Он осекся, увидев, что мы с Катрин смотрим на него, скрестив на груди руки, с откровенной насмешкой. Никола нечасто говорил об этих вещах и еще реже в таких выражениях.

– …По очевидным причинам, – продолжал он, наставив на нас указующий перст. – Как бы то ни было, когда я начал раскрываться, это был… Туретт. Чего только из меня не поперло.

– Что правда, то правда, – подтвердила Катрин.

– И как, утряслось? – спросила я.

– Эй, – поднял палец Никола. – Разве я не образец сдержанности?

Так мы проговорили добрую часть вечера, поедая тамалес, приготовленные Эмилио и Катрин. Я больше не задавала себе вопросов, и мне было хорошо – метод «потребление алкоголя и вопли с друзьями» был на данный момент куда менее затратным и более приятным, чем метод «самоанализ и здравомыслие».

Я все‑таки не сказала им о вдруг накатившем желании поделиться с Флорианом впечатлениями от визита к психотерапевту. Мне не хотелось их тревожить и еще больше не хотелось вновь пробудить это желание. Лишний стакан вина, чуть больше неприятия действительности – это было куда проще.

Мне еще предстоит долгий путь, сказала я себе.

– Мы идем завтра к твоему отцу? – спросила меня Катрин, когда я помогала ей мыть посуду. Я совершенно забыла о дне рождения сестренки, которое было намечено на завтра в особняке моего отца.

– О боже…

– Тебе надо пойти, – сказала Катрин.

– Да… да, я знаю…

– Я пойду с тобой.

– Нет… не надо, я пойду одна.

– Ты уверена? – спросила она с явным облегчением.

– Да… я уверена.

Какая‑то часть меня хотела встретиться с моей родней – посмотреть, как я на это отреагирую. Я ждала неизбежных вопросов с тревогой, но и с изрядной долей любопытства. В худшем случае, говорила я себе, вернувшись, я переверну пару танков!..

– Я уверена, что все будет хорошо, – сказала мне Катрин. – Побудешь там час или два и вернешься.

Я встревоженно покосилась на подругу: обычно, когда она была уверена, что все будет хорошо, происходила катастрофа. Никола говорил, что это дар. Я убрала в буфет стопку тарелок, от души надеясь, что на этот раз дар не сработает.

 

Глава 5

 

Я приехала на вокзал Сент‑Дороте около пяти часов, когда розовая полоса неба медленно гасла над огромной полупустой автостоянкой. Ах, Лаваль[35], подумалось мне. Я прошлась по перрону, глубоко вдыхая. Я нервничала, не зная толком, почему. Вечеринка не очень меня прельщала, мне не особенно хотелось видеть сестренку и ее подруг, а также дядюшек и тетушек, но ничего устрашающего в этом не было. Я почти надеялась, что отец забудет меня здесь, на бездушном перроне вокзала Сент‑Дороте, или позвонит и скажет, что праздник отменяется из‑за нехватки постеров Нико Аршамбо[36], или утюжков для волос, или уж не знаю, по чему и кому там теперь фанатеют подростки.

Но Билл был на месте и весело сигналил мне из‑за руля своего сверкающего внедорожника, марку которого я никогда не могла запомнить. (Каждый раз, когда я виделась с отцом, Никола потом спрашивал: «Ну? Какой у него новый танк?», а я неизменно отвечала: «Черный?» или «Вроде бы серый?»)

– Ну? – крикнул мне отец через окно. – Ты не на велике прикатила?

Ах, Билл. Ничто, по его мнению, не могло быть лучше славной шутки в адрес людей, живущих на Плато, или близ Плато, или только бывающих на Плато, которые, все как один, «хиппари». Когда я ела, он не мог не сказать мне, энергично подмигивая (мой отец принадлежал к тому типу людей, которые считают, что хорошую шутку не оценят без подмигивания и/или тычка локтем): «Смотри, Женевьева, а вдруг это не экологично», хотя я ни разу за свои тридцать два года не проявляла ни малейшей непримиримости к органическому содержимому моей тарелки. Смысл, который мой отец вкладывал в понятие «хиппари», был очень личным.

Я спустилась по ступенькам, ведущим на стоянку, и села к нему в машину.

«Моя красавица дочка», – сказал он. Его манера смотреть на меня так умиляла, что в первые несколько секунд встречи я не могла произнести ни слова. В его маленьких глазках, голубых и искрящихся, светились абсолютная любовь и огромная, безмерная гордость, как будто он всякий раз, встретившись со мной, узнавал, что я лично ответственна за улучшение качества жизни половины планеты. Эта гордость трогала меня, но не ускользала и ирония, если учесть, что я за все это время так и не смогла улучшить качество моей собственной жизни. Ну или совсем чуть‑чуть.

– Привет, папа. – Моя нервозность почти прошла. – Что ты скажешь, если мы уедем вдвоем? Сбежим. Хочешь?

Он широко улыбнулся мне:

– Ничто не было бы для меня большей радостью, чернушка моя. – Кто еще на свете говорил «чернушка моя»? Только мой отец. – Но не уверен, что двум другим женщинам моей жизни это…

– Ладно, проехали.

Он все еще не трогался, продолжая смотреть на меня с восхищением, которое грело мне сердце. Мой отец всю жизнь повторял мне, что я самая красивая, самая умная и вообще – самая‑самая лучшая, и он первый горевал, убеждаясь, что, несмотря на его несокрушимую веру в меня, не смог уберечь меня от сомнений и вопросов, одолевавших мою жизнь.

– Как ты, детка?

– Я… лучше. Немножко лучше. Чуть‑чуть. Я…

На короткую секунду я готова была рассказать ему о вчерашней встрече с психотерапевтом, но тут же представила себе цунами гэгов ниже пояса, которое за этим последует, и предпочла промолчать.

– Завела нового дружка?

– Папа…

– Такая красавица, как ты…

– При чем тут это? И потом, могу я хоть зализать раны?

Он хотел было что‑то сказать.

– И не говори мне, что Флориан не заслуживает, чтобы такая девушка, как я, зализывалась после него больше двадцати секунд, о’кей?

Он посмотрел на меня с делано невинным видом – чересчур невинным.

– Я знаю, что ты это скажешь. Ты классный, я тебя люблю, но… этого не случится сегодня‑завтра, папа. Считайся, пожалуйста, с тем фактом, что для меня это очень серьезно.

Моему отцу все надо было объяснять. Это зачастую утомительно, порой забавно, но всегда необходимо.

– Как хочешь, – сказал он. – Только не стань такой, как твоя мать…

– О, пап, я знаю… Я встретила ее на днях в парке, она занималась своим тай‑чи, и я решила, что она выглядит счастливой, но… от одного этого мне стало страшно… как будто я пыталась убедить себя, что это правильно…

– Это и есть правильно, чернушка моя. Для твоей матери. Она и правда счастлива, и я, разумеется, счастлив, что она счастлива. Ты же знаешь, как я люблю твою мать.

Это была правда. Мои родители сохранили искреннюю привязанность друг к другу. Мать всегда была желанной гостьей на новогодних праздниках в особняке Лаваль‑сюр‑ле‑Лак, и отец говорил с ней, как со старой подругой, – каковой она, собственно, и стала.

– Но это не для тебя, – продолжил он, как будто речь шла о самых очевидных вещах. – Ты другого полета птица. – Он широко улыбнулся мне. – И во всяком случае, ты чудо как хороша.

– Надеюсь, – ответила я. – Я полчаса красилась, чтобы не выглядеть старой тетушкой рядом с компанией Одреанны.

На самом деле я красилась час. Я перебрала пять нарядов, казавшихся мне либо слишком скромными, либо подходящими «для молодящейся старой девы», либо недостаточно непринужденными, либо слишком будничными. Я чуть не довела Катрин до нервного припадка. «Я не виновата, – твердила я. – Я робею перед компанией подростков». «Это нормально, – говорила Катрин, успокаивая меня. – Они закомплексованы, вот и мы перед ними комплексуем. Черт, ты можешь просто надеть твой сиреневый свитер и не мучиться?»

Отец снова улыбнулся, и мы поехали.

Дорога к его дому шла вдоль берега замерзшей реки, по которой, несмотря на поздний час, еще скользили лыжники. Он жил совсем недалеко от вокзала, и через пять минут мы уже проезжали между двумя белыми кирпичными столбами, на которых восседали каменные львы.

– Э‑э… а это что? – спросила я.

– Ты их еще не видела? – улыбнулся отец, паркуясь перед огромным домом, еще освещенным рождественскими гирляндами. – Их установили сразу после праздников.

Он был очень горд, это чувствовалось. Я ничего не сказала.

– Это мой знак Зодиака! Я ведь родился в августе!

– Ну да…

Мой отец по‑детски гордился тем, что он лев. Он даже назвал свою продюсерскую компанию «Августовский лев», снабдив ее логотипом, достойным римского императора, с изображением рычащего льва на фоне солнца.

Мы свернули на мощеную дорогу, обсаженную кустиками, которые чья‑то заботливая рука – определенно не моего отца – укутала на зиму брезентом. Я вздохнула. Может быть, есть еще шанс сбежать? Обогнув дом, я выйду к реке и как‑нибудь постараюсь украсть снегоход местного жителя. И куда я поеду? Я плохо представляла себе триумфальное возвращение в центр Монреаля на трескучем снегоходе.

Отец открыл дверь, на которой красовалась золоченая накладка в виде львиной морды, лишний раз напоминавшей об астрологическом превосходстве хозяина дома. В прихожей стояли десятки пар сапог – бело‑розовые «угги», розовые «Сорелы» – в общем, оргия розового цвета. Сегодняшние подростки не стесняются, как мы когда‑то, выглядеть «по‑девчачьи», сказала я себе. Я свою юность проходила в джинсах и сапогах «Тимберленд», надеясь убедить весь мир, что я слишком, ну просто слишком крута, чтобы следовать моде.

– Же‑не‑вьева! – донесся певучий голос Жозианы из гостиной. Она вышла, вся в белом и кремовом, и обняла меня так крепко, что мне стало смешно. Она была всего на неполных десять лет старше меня, но от нее исходила энергия «мадам», которой, я хорошо это знала, у меня никогда не будет. Она была, как всегда, безупречна. Безупречен был ее маникюр, безупречны стрижка и цвет волос, одежда, макияж, зубы, талия, утонченная часами скакания на теннисном корте, – даже ее походка была безупречна. Я сильно сомневалась, что Жозиане случалось когда‑нибудь в 3 часа ночи, в дым пьяной, глушить с лучшей подругой сакэ, потому что больше в шкафах ничего не осталось…

– Как ты, детка?

Она смотрела на меня со всей мыслимой печалью в прекрасных синих глазах. В свое время она доводила меня до безумия, называя «деткой» с высоты своих двадцати шести лет, когда мне было семнадцать. Но ее искренность тоже была безупречной: моему отцу, уж не знаю как, удалось отыскать единственную «trophy wife» на свете, которая, хоть и не брезговала деньгами, жила с ним действительно по любви. Она любила Билла, и любовь ее простиралась на все, что Билл в своей жизни сделал. Она любила его телепродукцию (гала‑концерты, телевикторины, ток‑шоу, а теперь и реалити‑шоу)… и меня.

– Хорошо, все хорошо…

– Он вернется, – сказала Жозиана, обнимая меня и глядя в глаза с такой убежденностью, что я почти испугалась. Она первая после «событий» сказала мне это. Мои друзья не пытались меня утешить и, даже когда я в пижаме пила водочно‑ежевично‑креветочный коктейль, не говорили мне «он вернется». И я вдруг прониклась к Жозиане неудержимой благодарностью. Я знала, что это не лучшее, что можно сказать, но ее простодушная доброта и материнская непосредственность (она сказала «он вернется», как помазала йодом бобошку) глубоко тронули меня. Я выдала ей свою знаменитую мужественную улыбку последних дней.

– Нет уж, не вернется он, – вмешался Билл. – Да так оно и лучше.

Очко за здравомыслие, папа, минус пятнадцать за деликатность.

– Билл! – с укором сказала Жозиана и обняла меня за плечи. – Поздороваемся со всеми, а потом поболтаем.

Ее забота слегка начала меня утомлять. Она говорила со мной, как с тяжело больной. Каковой я, возможно, и была на самом деле. Мои родители и друзья не принимали такого отношения, находя его, надо полагать, чересчур нежным или на грани снисходительного. Я представила себя в терминальной фазе рака, в окружении друзей и родных, говорящих мне: «Борись, ты одолеешь эту пакость!», и только Жозиана на заднем плане печально качала головой, повторяя: «Больно, ну, так и должно быть».

– Не беспокойся, – предупредила она, ведя меня в гостиную. – Все в курсе, что с тобой случилось.

Я оторопела. Как можно заявить такое после «не беспокойся»?! Она считает, что это хорошая новость? Я проглотила столько книг, фильмов и телесериалов, в которых мне твердили, что по‑настоящему сильную женщину не может сломить уход мужчины, что от слов Жозианы глупейшим образом почувствовала себя униженной. Я лузер, я ущербная, я та, на кого косятся с сочувствием, думая про себя: «Бедняжка, ее бросил парень». Та, на кого люди, счастливые в любви, смотрят свысока. «Боже мой, – подумала я, идя через большую серо‑белую гостиную, огромные окна которой выходили на реку, – надо будет поговорить об этом с Жюли Вейе».

– Выпьешь виски? – спросила Жозиана тоном заботливой мамочки. – Твой отец его очень уважает, когда надо взбодриться.

– Это мои корни, – объяснил Билл, отчего я прямо‑таки закатила глаза к небу. Он проявлял так мало интереса к своим ирландским корням, что даже так и не выучил толком английский. Но склонность к виски соответствовала его представлению о человеке, обладающем властью.

– Знаешь, что? – ответила я Жозиане, не обращая внимания на отца. – Не откажусь.

Жозиана повернулась к единственной в доме «библиотеке», где за фальшивыми корешками книг скрывался бар.

– Отдает «Mad men»[37], – сказала я.

– «Mad» что? – не поняла Жозиана.

– Ничего. Телесериал.

– Мы видели, Билл?

Жозиана всегда говорила «мы». Отец пожал плечами: он не продюсировал «Mad men», поэтому сериал был ему совершенно неинтересен. Через пять минут я держала в руке стакан виски, узнав из этикетки на бутылке, что оно сделано в Коннемаре и обладает крепостью 60 %. Фантастика, подумала я, чокнувшись с Жозианой, которая пила коктейль из пива с вином.

– Класс! – выдохнула я, сделав обжигающий глоток. – И я пьяна.

– Молодчина! – отец хлопнул меня по спине.

– Молодчина, папа? Честно?

Он улыбнулся мне и приобнял за плечо, повторив: «Молодчина».

– А где все? – спросила я.

– Девочки в подвале, – ответила Жозиана. – Остальные на кухне.

Старый добрый Квебек, подумала я, направляясь в большую кухню, словно сошедшую со страниц «Декормага». Есть гостиная с камином и огромными окнами, откуда открывается великолепный вид на закат над рекой, а мы тусуемся на кухне. Мне вспомнилась свадьба канадца и француженки, на которой мы с Флорианом были в Париже. После регистрации брака молодожены пригласили нас к себе на аперитив. Все канадцы инстинктивно прошли на крошечную кухоньку под растерянными взглядами французов, которые удобно (и вполне логично) расположились в креслах в гостиной.

– Народ, Женевьева пришла!

Народ – это были моя тетя Кэтлин, ее муж и три сестры Жозианы с мужьями. Четыре пары выдали мне восемь сокрушенных улыбок. «Привет, красавица», – поздоровалась Кэтлин, прижав меня к своей пышной груди. Сестры Жозианы, которых я так и не научилась различать, по очереди обняли меня, а их мужья (тоже неразличимые, кроме Жазона, мужа самой младшей сестры, моего ровесника, который всегда напивался с Флорианом на рождественских вечеринках) торжественно подняли стаканы.

– Все в порядке, – сказала я. – Никто не умер.

– Нет, но что‑то все‑таки умерло, – возразила Жозиана таким тоном, что я чуть не рассмеялась.

– Ничего, все в порядке, Жози… не надо акцентировать…

Я изо всех сил старалась выглядеть непринужденно. Если бы я не сдерживалась, то могла бы наговорить резкостей.

– Говорить об этом – правильно, – не удержавшись, добавила Жозиана.

«В каком женском журнале ты это вычитала?!» – захотелось заорать мне. Но я лишь снова улыбнулась своей мужественной улыбкой и отпила большой глоток виски из Коннемары, моего нового любимого напитка.

– Пойду поздравлю Одреанну, – сказала я, протискиваясь под скорбными взглядами к лестнице, ведущей в подвал.

Цветочно‑сладкий запах юных девушек донесся до меня еще на середине лестницы. Они стояли ко мне спиной, десяток светлых, темных и рыжих головок с одной и той же прической: длинные, умело разглаженные волосы и – я догадывалась об этом, не видя их лиц, – падающая на глаза челка. На всех были слишком тесные джинсы с низкой талией, кроме одной рыженькой, чьи конфетно‑розовые брючки сообщали готическим шрифтом на ягодицах, что она «princess».

– О боже мой! – взвизгнула одна из них. – Какая фигня!» – Последовал каскад хрустального смеха. Они сгрудились перед компьютером.

– Привет, девочки, – поздоровалась я, вдруг словно увидев со стороны мой облик, мою позу, мою энергию, мои волосы, совсем не разглаженные. Они все разом обернулись. Детские личики на женских телах. За неполных пять секунд их чересчур накрашенные глаза рассмотрели меня в деталях снизу доверху.

– Жен! – воскликнула Одреанна. – Это моя сестра, – объяснила она подругам. – Ну… в общем, сводная сестра, но мы все говорим – сестра.

Она расцеловалась со мной, окутав сахарным запахом своих духов.

– Как тебе мой новый имидж?

Свои светло‑золотые волосы она выкрасила в угольно‑черный цвет.

– Блондинка – больше не мой тренд. – Она бросила взгляд на мои волосы. – Извини…

– Ничего… я не фанатка светлых волос… Хотя все мы знаем, – добавила я, подмигнув единственной блондиночке в группе, – что это гораздо красивее. – Блондиночка и моя сестра вежливо улыбнулись, а остальные девушки таращились на меня глазами жареных мерланов.

– Говорят, твой парень ушел к другой? – спросила Одреанна.

– Угу.

Пауза. Я видела, что им всем не терпится вернуться к своим делам, состоявшим, если судить по экрану компьютера за ними, в просмотре страницы фейсбука.

– Сколько ты с ним была? – спросила девочка с «принцессой» на заду.

– Беатриса тоже через это прошла, – объяснила мне Одреанна. – Ее парень ушел от нее к Лори Савуа? – У нее была необъяснимая привычка заканчивать почти все фразы, даже утвердительные, знаком вопроса. – Это правда значит лузер?

– Вся школа знает, что Лори Савуа уже спала с Алексом Мишо, – вставила брюнеточка в свитере с на редкость непристойным, на мой взгляд, декольте. Со всех сторон последовали комментарии поведения Лори Савуа в общественной и личной жизни, один другого ехиднее.

Я сочувственно улыбнулась Беатрисе:

– Я была с моим парнем шесть лет.

– О БОЖЕ! – воскликнула Беатриса. – Я‑то была с Сэмом где‑то пять недель, и все равно до нутра травмирована!

– Я тоже не слабо травмирована, – сказала я.

Большие глаза Беатрисы пристально смотрели на меня с почти комичной печалью. Забавно, но я вдруг ощутила солидарность с этой девчушкой лет тринадцати‑четырнадцати. Мне вспомнились мои любовные горести в этом возрасте. Если подумать, ее страдания были так же сильны, как мои.

– Ты будешь три года приходить в себя? – заявила моя сестра.

– Ну, три года – это, пожалуй, многовато…

– Нет, нет, правда, три года? Есть такая формула, можно высчитать, сколько продлится несчастная любовь? Вроде половина того времени, что ты была с парнем?

– Это не формула, – сказала я. – Это старая теория.

– Э‑э… нет? Это формула?

В подтверждение своих слов она протянула мне айпэд:

– Теория существовала до формулы.

– Это формула, вот: введи количество дней, что ты была с парнем, и высчитай, сколько продлится твоя несчастная любовь? Вроде половина того времени, что ты была с парнем?

– Да. Я знаю. Но…

Почему меня всегда тянуло спорить с сестренкой?

С тех пор как она стала иметь свое мнение обо всем на свете, в слишком юном, на мой взгляд, возрасте девяти лет, я практически считала своим долгом как можно чаще доказывать ей ее неправоту. Еще одна плодотворная тема для обсуждения с Жюли Вейе.

– И все‑таки, – подытожила я, – иногда это бывает быстрее. Мне кажется, что это будет мой случай.

– Все равно он полный козел, твой бывший, если тебя бросил, – сказала Беатриса.

– Полный козел, – повторила я и кивнула. Мне стало очень смешно.

– Да, – не унималась она. – Ты такая классная.

Я едва удержалась, чтобы не расцеловать ее. Гордость, которую я ощутила, была, пожалуй, чрезмерной.

– Он точно БУ!

– БУ? – переспросила я, ощутив себя как минимум двухтысячелетней.

– «Безбашенный урод», – объяснила брюнеточка с непристойным декольте.

Невозможно было не улыбнуться.

– Вы правы, – согласилась я.

На самом деле они были абсолютно не правы. У Флориана был миллион недостатков, но он не был «уродом», и уж тем более «безбашенным». Даже наоборот. Безбашенным Флориан не был никогда. Во всяком случае меньше, чем кто‑либо, кого я знала. Он был адаптирован. Социально приспособлен. В высшей степени функционален, как те женщины, которых мы с Катрин с таким удовольствием ненавидели. Если кто из нас и был БУ, так это я.

Я допила остатки шестидесятиградусного виски и протянула Одреанне маленькую коробочку:

– Держи. С днем рождения.

Она улыбнулась во весь рот и издала что‑то вроде урчания с радостно‑возбужденными интонациями. Как этот донельзя избалованный ребенок еще мог так бурно радоваться в предвкушении подарка? Загадка. Она распаковала и открыла коробочку, и тут же десяток голосов застрекотали наперебой:

– О БОЖЕ мой!

– Супер!

– Класс‑класс‑класс!

– В точку мой стиль! – сказала Одреанна, показывая подругам маленькие сережки в виде черепов из искусственных бриллиантов. – Нет, правда, мой стиль? – добавила она, обращаясь ко мне.

– Я знаю.

Учитывая, что у нее была очень внушительная коллекция розовых в блестках футболок с изображением черепов, тоже розовых в блестках, мой подарок нельзя было назвать чудом проницательности.

Сестра расцеловала меня.

– О БОЖЕ мой! – воскликнула в этот момент одна из девушек. – Жюль‑Габриэль в сети!

Меньше чем в секунду все дружно обернулись к компьютеру, точно стайка переливающихся золотых рыбок.

Я улыбнулась и, сделав ручкой их затылкам и Беатрисиным ягодицам «принцесс», поднялась обратно в мир взрослых. В каком, собственно, возрасте наше внутреннее кипение перестает выплескиваться наружу? Я вибрировала так же, как эти девочки, я это знала. Мы с Катрин задавали себе не меньше вопросов, чем они. Мы были такими же беспокойными и почти такими же закомплексованными. Мы просто научились усмирять внешние проявления этих внутренних бурь. Но успокоится ли когда‑нибудь само кипение?..

Поднявшись на первый этаж, я застала всех уже за столом. В этом была прелесть ужинов у моего отца: они рано начинались и рано заканчивались.

– Девочки не ужинают с нами? – спросила я.

– Нет, – объяснила Жозиана. – Праздник по заказу Одреанны: они будут есть конфеты и смотреть фильм.

Да, они были, несмотря на повышенный интерес ко всевозможным Жюлям‑Габриэлям, еще девчонками. Некоторые вещи никогда не меняются. Сколько фунтов лакрицы сжевала я, глядя «Грязные танцы» и мечтая о красавцах одноклассниках в разных подвалах у разных подруг?..

Девочки присоединились к нам лишь на несколько минут, чтобы выбрать себе десерт из пирамиды розовых пирожных, возвышавшейся посреди большого стола. Четырнадцать из них были увенчаны маленькими свечками в серебряных блестках – эти Жозиана выбросила не притронувшись, сказав, что воск натек на глазурь. Я подумала было забрать их и отнести к Катрин и Никола, но удержалась. Мало того что я бедная брошенка, не хватало еще спятить настолько, чтобы рыться в отцовской помойке.

После десерта я спустилась с девочками в подвал посмотреть караоке – часть немыслимого арсенала подарков, которыми осыпали Одреанну. Балетки, новый айфон, джинсы, футболки, купоны на конфеты в сети «Colossus», пальто, шапочки, электронные игры… Три подруги моей сестры уже крутили бедрами перед экраном, распевая во все горло песню Адель. Я ее никогда не любила, но столько раз слышала по радио, что знала почти наизусть.

– «The scars of your love remind me of us, they keep me thinking that we almost had it all»[38], – пела девочка, вся извиваясь. Пела она неплохо, и смысл слов, хоть я их и знала, вдруг дошел до меня впервые. Я неловко улыбнулась Одреанне, которая ожидала восторгов по поводу крутизны караоке, и, пролепетав что‑то, убежала в ванную. Не могла же я разрыдаться перед четырнадцатилетней девчонкой, наяривавшей Адель перед плазменным экраном!

– Алло? – ответил мне голос Катрин.

– Кризисная связь, – проблеяла я в трубку.

– Уже?!

Я предпочла не напоминать о том факте, что моя подруга однозначно предвидела необходимость кризисной связи в ходе вечеринки.

– Девочки развлекаются караоке, – сказала я.

– И поют лучше тебя?

– Нет, дурища! Но они поют хит Адели… знаешь, тот хит, который я ненавижу, где она кричит…

Я не успела еще закончить фразу, как Катрин завыла: «We could’ve had it aaaaaaall». Она‑то пела фальшиво.

– Уходи оттуда, – сказала Катрин.

– Что?

– Это ХУДШАЯ песня для несчастной любви. Вообще‑то через пару месяцев ты будешь слушать ее, когда напьешься, и решишь, что она про тебя. Но пока для Адели еще слишком рано.

– Можно узнать, откуда у тебя эта теория?

– Подруга. Это же Адель! Такие песни слишком бьют по мозгам. Тебе не понять.

Я вымученно улыбнулась. Катрин сумела разрулить кризис, насмешив меня.

«Спасибо», – сказала я ей и, отключившись, бегом поднялась по лестнице, чтобы не слышать конца песни. Девочки даже не посмотрели мне вслед. Видно, они решили, что на такую козу или БУ не стоит обращать внимания.

Когда около половины девятого я пришла попрощаться, они все были в пижамках и поглощали конфеты, млея перед вампирами и оборотнями «Сумерек». Моя сестра и Беатриса все же поднялись, чтобы расцеловать меня.

– Все будет хорошо, – сказала я Беатрисе.

– Ты думаешь? – простодушно спросила она. Она тоже задавалась вопросом: придет ли в себя когда‑нибудь от своего романчика?

– Я уверена, – сказала я, постаравшись вложить в свой голос всю убежденность, на какую только была способна.

Она мило улыбнулась мне:

– Я тоже уверена, что у тебя все будет хорошо.

В этом как раз я далеко не была уверена, но все же погладила ее по голове. Когда я уходила, никто даже не обернулся: Роберт Паттинсон на большом плазменном экране как раз снял свитер.

 

В машине, когда мы ехали на вокзал, отец успокаивающе положил руку мне на бедро:

– Забавные зверушки, да?

– Кто? Одреанна и ее подруги?

– Пфф… все девчонки в этом возрасте, я полагаю.

– Не знаю, – промямлила я, – да…

Мы помолчали, только шины его автомобиля шуршали по пустынной пригородной дороге. «Я такая же была?» Я попыталась вспомнить свои отроческие годы. Полный дискомфорт, длившийся около восьми лет, перемежавшийся пару‑тройку раз ослеплениями, славная чистота которых оставила по себе неизгладимую память.

«Ты была спокойнее, – сказал отец. – Все время читала». Фантастика, подумалось мне. Я уже тогда была БУ. «Но это не значит, что мне было легче тебя понять». Он удовлетворенно улыбнулся. А ведь ему нравится, сказала я себе, быть окруженным странными созданиями, которых ему трудно понять.

«Одреанна… Одреанна все говорит. Что на уме, то и на языке». Это ты хочешь так думать, мелькнуло у меня в голове. Мое отрочество было еще достаточно близко, чтобы я помнила: в этом возрасте открывают лишь маленький хвостик того урагана, который бушует внутри, сметая все на своем пути.

– Ты ничего не говорила, – продолжал Билл. – Сплошные тайны. Это у тебя от матери.

– Да, наверно, папа.

Мой отец и Катрин должны были бы каждый год спорить за золотую медаль на олимпиаде отсутствия фильтров.

– Но внутри себя ты ого‑го как кипела! Я‑то видел. Смотрю на тебя иной раз – сидишь в гостиной, глядишь в окно и не двигаешься, а я думаю – черт возьми! Да по ней только щелкни – можно всю планету взорвать.

– Ну, это ты хватил.

Мне не нравилось думать, что и я тоже слишком бурно кипела. Я подозревала, что так оно и было и, скорее всего, так и есть до сих пор (но разве не все мы такие? И не в этом ли величие и убожество натуры человеческой?), но мне хотелось верить, что я – не худший вариант. Я всегда по‑детски гордилась тем фактом, что была самой уравновешенной из моих подруг.

– Я тебе говорю, – не сдавался Билл. – Но не видно было почти ничего! Все внутри. Там… – Он, улыбаясь, поводил перед собой указательным пальцем. – Там… я смотрел на тебя и думал: эге, эта девчонка много парней сведет с ума!

– «Сведет с ума» – в хорошем или плохом смысле слова?

– «Сведет с ума» в смысле – «сведет с ума».

Ну конечно. Бесполезно спрашивать моего отца о разнице между буквальным и переносным смыслом. Свела ли я Флориана с ума тем, что ничего не выпускала наружу? Я хотела было задать этот вопрос отцу, но не стала – слишком боялась ответа.

– Пока, чернушка моя, – сказал отец, прощаясь со мной на почти пустом перроне вокзала. – И не унывай, ладно? Найдешь другого, получше. Настоящего парня, который не боится трудностей.

Я улыбнулась ему, хотелось надеяться, оптимистичной улыбкой. Сама я была далеко не уверена, что он сообщил мне хорошую новость. «Трудность» – не означало ли это в устах мужчины попросту «сумасшедшую девку»? Я вспомнила девочек, которые ели конфеты в подвале и строили перед зеркалом «красивые и неземные» личики, чтобы понравиться будущим поклонникам. Достанет ли им веры в себя, чтобы оставаться «трудностями», невзирая на давление общества? И в их ли интересах ими оставаться?

Я поцеловала отца и сказала, чтобы он хорошенько заботился об Одреанне.

– Будь моя воля, – ответил он уже из окна машины, – не было бы на свете никого счастливее моих двух дочек.

 

– Выпить! – заорала я с порога.

– Т‑С‑СССССССССССС! – зашипела на меня Катрин, достигнув уровня децибелов, наверняка превышавшего мой крик. – Ной спит.

– Ох! Упс…

Я еще не привыкла к расписанию, которое предполагало проживание под одной крышей с маленьким мальчиком.

– Выпить, – повторила я шепотом.

– Я не могу, – ответила Катрин. – Я сижу с малышом, и потом – надо учить тексты. У меня завтра прослушивание.

– А можно узнать, на какую роль?

– Роль подростка в молодежном сериале, – сказала Катрин с такой забавной мимикой, что я прыснула.

– Слушай, тебе тридцать четыре года!

– Ну да, а среднему подростку на квебекском телевидении двадцать восемь, так что…

Я все‑таки принесла нам из кухни два стакана вина.

– Это несложно, – сказала я Катрин, вспомнив сестренку и ее подруг. – Просто выглядеть перманентно обиженной… и убежденной, что только ты знаешь истину.

– Твоя сестра не изменилась, насколько я поняла?

– Если бы… она еще и объяснила мне, что мой любимый ушел, возможно, из‑за того, что я настолько считала его своим, что перестала краситься, когда была с ним вдвоем? Послушать ее, так нельзя, чтобы любимый видел меня ненакрашенной? И все это с вопросительными знаками в конце предложений?

– А у нее есть парень?

– Похоже на то.

Как я ни старалась, в моих словах прозвучало слишком много горечи. Моя четырнадцатилетняя сестренка, квинтэссенция поверхностности, на мой взгляд, и та имеет парня, а я своего потеряла – это угнетало меня ужасно. Она дала мне и другие советы, которые явно произвели впечатление на Беатрису, а меня просто разозлили. Больше всех мне понравился следующий: «Делай красивое и неземное лицо перед зеркалом, а когда он на тебя посмотрит, притворись, что не замечаешь и не сразу меняй лицо».

– Тебя хватило сдержаться, или ты сочла своим долгом объяснить ей, что она смешна? – спросила Катрин.

Я надула губы:

– Ах, брось, Кэт! Это ее день рождения!

– Да, но какой смысл, если все современные девочки думают так же?

Катрин посмотрела на меня, явное понимая: это не феминистка во мне не соглашалась с Одреанной, а, скорее, не изжитая до конца девчонка.

– Как ты думаешь, мы перестанем когда‑нибудь быть девчонками? – спросила я Катрин.

– Напомню тебе, что я учу текст, который говорит как раз девчонка шестнадцати лет.

– Да. Это так нелепо… Беседуя с компанией подростков в подвале, я говорила «взрослые», имея в виду отца и Жозиану. Не себя.

– Я знаю.

– Флориан был взрослым, – сказала я.

– Угу.

– Не знаю, хорошо ли это… я хочу сказать: к этому надо бы стремиться, нет?

– Могу я еще раз напомнить тебе возраст героини, которую я надеюсь однажды сыграть на телевидении?

Я подняла свой стакан в знак согласия.

– Роль большая? – спросила я, кивнув на бумаги, над которыми склонилась Катрин.

– Это сквозная роль. Только ради этого… Думаю, я согласилась бы сыграть цветочный горшок, если бы это означало постоянную работу.

– Ну, уж…

– А что? Мне нужны деньги! И мне нужно играть!

– Цветочный горшок?

– Все равно что.

– Тебе не кажется, что это немного странно?

– Хотеть сыграть цветочный горшок? Нет, сыграть можно все.

– Да нет, я хотела сказать… я не хочу разводить грошовую психологию…

Невыносимое начало фразы, однозначно указывающее на то, что говорящий как раз и собирается разводить грошовую психологию.

– Но тебе не кажется, что есть что‑то как бы… демонстративное в такой потребности сыграть роль?

– Думаешь, ты не играешь?

В ее вопросе не было агрессивности. Просто замечание, но в моем состоянии я сама простерла его на все мое прошлое, на всю мою жизнь. «До какой степени можно играть? – спросила я себя. – Надо или не надо?» Я, конечно, подозревала, что существуют странные экземпляры, которые всегда абсолютно честны и безупречно подлинны. Но они пугали меня, пожалуй, не меньше, чем вечные комедианты, великие актеры повседневности, те, о которых никогда не знаешь, чувствуют ли они на самом деле то, что говорят, или так усиленно притворяются, что и сами в это верят. Есть ли золотая середина между двумя этими крайностями? Я провела рукой по лицу.

– Мне надо еще выпить, Кэт.

– Нико в баре, иди к нему, если хочешь.

Образ Никола, сидящего за кружкой светлого пива в приглушенном свете бара, вдруг показался мне маяком в ночи. Мне бы, наверно, следовало заподозрить, что неспроста я вижу нечто столь спасительное в факте присутствия друга в баре и что лучше мне было бы лечь спать, но я, недолго думая, надела пальто.

 

Огни бара ложились красивыми золотистыми пятнами на сугробы перед витриной. Я улыбнулась, представив себе тепло большого зала, улыбку Никола и стакан вина, ожидавшие меня за дверью. Я сразу увидела Никола, который поднял голову и просиял при виде меня. Никола, с его светлыми волосами, с его довольным и всегда готовым к радости видом, часто напоминал мне золотистого ретривера. Я никогда ему этого не говорила – кому понравится быть похожим на собаку, – но для меня это был комплимент.

– Йо, Жен! – приветствовал он меня и подвинулся, давая мне место. – Ты помнишь Максима?

Он сидел с молодым мужчиной, которого мы встретили две недели назад, в ТОТ раз, когда ОН пришел сюда с НЕЙ.

– Привет, Максим, – поздоровалась я слегка разочарованно. Я‑то надеялась, что Никола будет весь мой, что я смогу эгоистично задолбать его своими вопросами и позабавить описанием подруг моей сестры.

 

Конец ознакомительного фрагмента – скачать книгу легально

 

[1] «Grey’s Anatomy» – популярный американский телесериал о больнице.

 

[2] Дэвид Фостер Уоллес (1962–2008) – американский писатель и философ.

 

[3] До тошноты (лат.).

 

[4] Писатель‑призрак (англ.).

 

[5] Уменьшительное от fantôme (фр.) – призрак.

 

[6] Марка консервированных и концентрированных супов производства фирмы «Кэмпбелл».

 

[7] «Кровавый Цезарь» – канадская вариация коктейля «Кровавая Мэри» с добавлением напитка «Кламато» – смеси томатного сока и бульона из моллюсков.

 

[8] Американское разговорное выражение, переводится как «давай‑ка», «попробуй», «докажи».

 

[9] Старинный район Монреаля, где традиционно селится франкоязычная знать.

 

[10] Американский фантастический телесериал.

 

[11] Всех людей (англ.) – американская идиома для усиления смысла.

 

[12] Трофейная жена (амер.).

 

[13] Зажиточный пригород Монреаля.

 

[14] Популярный журнал по архитектуре и дизайну.

 

[15] Дорогая (исп.).

 

[16] Фильм (исп.).

 

[17] Человек (исп.), используется как дружеское обращение.

 

[18] Плато‑Мон‑Руаяль – район Монреаля.

 

[19] Не смотри на меня (англ.).

 

[20] Sac – сумка (фр.).

 

[21] Общество алкогольных напитков Квебека (фр.); SAQ – сеть винных магазинов в Канаде.

 

[22] Забрало (фр.).

 

[23] Не для продажи (англ.).

 

[24] Американская певица и актриса (р. 1969).

 

[25] Мы уходим (англ.).

 

[26] Кто, мать твою, эти люди? (англ.)

 

[27] Сеньоры, что происходит? (исп.)

 

[28] Мексиканские блинчики с начинкой и жареная курица.

 

[29] Никаких мужчин (англ.).

 

[30] Резиновые сапоги (англ.). Имеются в виду африканские танцы, исполняемые в резиновых сапогах.

 

[31] Красавица (исп.).

 

[32] Но… делай то, что чувствуешь (исп.).

 

[33] Скандально известная в Канаде бывшая модель, любовница министра иностранных дел Максима Бернье.

 

[34] Синдром Туре́тта – генетически обусловленное расстройство центральной нервной системы, которое проявляется в детском возрасте и характеризуется множественными моторными тиками и как минимум одним вокальным или механическим тиком.

 

[35] Административный регион и город в составе мегаполиса Большой Монреаль.

 

[36] Канадский актер (р. 1984).

 

[37] «Безумцы» – американский драматический телесериал.

 

[38] «Знаки твоей любви напоминают мне о нас, и я еще думаю, что у нас не все кончено» (англ.).

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика