Клуб юных вдов (Александра Коутс) читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Клуб юных вдов (Александра Коутс)

Александра Коутс

Клуб юных вдов

 

Виноваты звезды

 

Посвящается моим братьям, Джорджу и Джону

 

Пролог

 

Сегодня один из тех дней, когда кругом тишь, а облака похожи на сахарную вату.

Ной в своей любимой линялой рубашке. Мы стоим у воды, толпа полукругом собралась позади нас. Людей так много, что лица стоящих по краям теряют очертания. Ной улыбается, берет мои руки в свои, и я на минуту забываю о тех, кого мне так не хватает.

О моей маме.

О моем папе.

О моей семье.

Теперь моя семья – Ной.

Лохматый священник, приятель отца Ноя, произносит слово за словом, но я выхватываю только некоторые: «в горе и радости», «навсегда». Ной лезет в карман за кольцами. Прохладный золотой ободок легко скользит по пальцу, но застревает на костяшке. Я улыбаюсь и с силой просовываю палец в кольцо.

Мы смеемся.

Внутренний голос присоединяется шаблонными фразами – я и не думала, что мне когда‑нибудь захочется их услышать.

«Мы будем вместе до конца дней».

«Сегодня начинается настоящая жизнь».

«Это только начало».

Фразы повторяются и повторяются, будто какую‑то часть меня еще нужно убеждать.

Мы целуемся, и меня словно качает на волнах.

Я вижу нас, босых, соленый морской ветер сплетает пряди наших волос. Вижу, как окружающие хлопают в ладоши, кричат что‑то радостное, теснее смыкаются вокруг, будто притянутые магнитом. Вижу всех нас, и люди кажутся мне крохотными фигурками в шаре с метелью, счастливыми, застывшими в стеклянном плену.

Тогда я не знала, что это было не просто началом.

Это было началом конца.

 

* * * * *

 

Спустя шесть недель стекло разбито.

Спустя шесть недель Ной мертв.

 

Глава первая

 

Утром в день похорон своего мужа ни при каких обстоятельствах не стоит:

 

  1. Мучиться похмельем.

Б. Лежать, завернувшись в спальный мешок, который пахнет леденцами «Веселый фермер».

  1. Быть семнадцатилетней.

Г. Всё, перечисленное выше.

 

Мой телефон разражается перезвоном колокольчиков, от которого я, по идее, должна мирно проснуться. Спросонья тычу в экран, но телефон выскальзывает из моих неловких пальцев и, упав на пол, отлетает куда‑то в сторону.

Вылезаю из спального мешка, который отыскала в подвале в коробке. Мешок маленький, для ребенка, и, судя по стойкому запаху леденцов, Ной не пользовался им с того лета, когда ездил в музыкальный лагерь в Нью‑Гемпшире. Вообще‑то называлось это не «музыкальным лагерем», а как‑то круче, что‑то вроде «Высокогорная школа по обучению технике импровизации и теории композиции».

Он выиграл право на бесплатное обучение и делал вид, что терпеть не может эту школу, хотя по его сумбурным письмам и сентиментальным открыткам я понимаю, что это и было для него воплощением рая: место, где день наполнен музыкой.

Интересно, можно ли обмануть саму себя и считать, будто он там? В лагере, которым руководил парень с Ямайки, в лагере с двухъярусными кроватями, с соседями, которые, кажется, никогда не были в душе, и с бесконечными джем‑сейшенами, в лагере, где он научился «варить» майки, разжигать костер и писать песни.

В распахнутые незашторенные окна врывается солнце. Заниматься шторами поручили мне. Когда‑то – всего лишь на прошлой неделе, но мне кажется, что это было тысячу лет назад, – я собиралась зайти в магазин тканей, а потом попросить Молли, мать Ноя, чтобы она помогла мне освоить старинную швейную машинку, которая стояла у нее в офисе. Ной утверждал, что ему понравится все, что я выберу. Я знала, что ему плевать на шторы, но радовалась, что передо мной поставлена важная задача. Таков был наш договор: Ной и его отец, Митч, строят наш дом. Молли помогает мне обустраивать его.

А теперь у меня есть лишь недостроенный коттедж с голыми стенами. Нет, еще с кроватью, на которую мне тошно смотреть. Еще у меня есть ванная без раковины и детский спальный мешок моего умершего мужа.

Глазам больно, я тру их кулаками и смотрю в окно. На стеклах снаружи еще сохранились фабричные наклейки. Я четко, как на фотографии, вижу дом Митча и Молли, ведущую к нему посыпанную гравием подъездную дорожку. Джипа возле дома нет, а вот грузовичок Митча на месте. Значит, они уехали вдвоем. Вчера вечером Митч оставил записку с предложением подвезти меня, но я углядела нечто неправильное в том, чтобы ехать на похороны Ноя с его родителями. Хватит и того, что я живу у них на заднем дворе. Самое меньшее, что я могу сделать, – это повести машину сама.

Торопливо одеваюсь. Вытаскиваю из полупустого чемодана на полу фланелевую рубашку Ноя и застегиваю потертые джинсы, которые последние четыре дня почти не снимала. Сдергиваю ключи с крючка на стене, стараясь отогнать воспоминание о том, как Ной сосредоточенно и радостно его прибивал. И о том, как он мягко напоминал мне, что вещи теряются гораздо реже, когда у них есть свое место.

Воздух снаружи липкий и плотный. В нем чувствуется напряжение, как будто собирается дождь, и мне очень хочется, чтобы он действительно пошел. Но на небе ни облачка, и это нечестно. Сегодня должно быть пасмурно. И солнце должно спрятаться. А оно красуется себе в вышине, гнусно хвастаясь ярким, непрошеным светом.

На противоположной стороне улицы хлопает входная дверь. Миссис Ходжсон ковыляет по расшатанным доскам террасы. Нечесаные волосы торчат в разные стороны, на ногах – толстые шерстяные носки и шлепанцы.

– Бёрди! – сложив рупором морщинистые руки, кричит она, подзывая своего древнего кота, похожего на свалявшийся комок шерсти.

Я представляю, как кот сидит на дереве или забился в какой‑нибудь влажный и прохладный уголок под террасой. Представляю, как меняется голос миссис Ходжсон, когда она наконец слышит шорох. Представляю, как на крыльце состоится их радостное воссоединение, и в очередной раз думаю, как же это неправильно – что жизнь продолжается.

Но не моя. Моя жизнь остановилась несколько дней назад. В то утро, когда Ной не проснулся. Накануне он поздно вернулся с репетиции у Макса. Я слушала, как он на ощупь пробирается по темной комнате. Почувствовала, как он поцеловал меня в затылок. Слышала, как он двигает туда‑сюда подушку. Он всегда так делает – делал – чтобы пристроить голову поудобнее. И в какое‑то мгновение после всего этого, но до того, как я пришла к нему после завтрака – половинка банана на тосте с арахисовым маслом и медом, – его сердце перестало биться.

Почти все время мне кажется, что и мое сердце не бьется. Но я все еще здесь. И Митч с Молли тоже здесь. Миссис Ходжсон, Бёрди, спальные мешки, «Веселый фермер» – все это продолжает бесцельно существовать во вселенной и равнодушно занимать место. Я завожу машину Ноя, прислушиваюсь к звуку двигателя и в тысячный раз за неделю думаю, что с радостью отдала бы все это. Я согласилась бы жить в картонной коробке и никогда не видеть других людей, если бы это вернуло все на круги своя, вернуло то время, когда Ной был жив, и я могла спать, и мир не был таким мерзким.

 

* * * * *

 

Стоянка перед церковью забита. Хэтчбэки «Субару», ржавые пикапы и древние модели «Фольксвагенов» взбираются на травянистый склон и загромождают обочину узкой дороги. Я делаю круг, забиваю на парковку и нахожу местечко на детской площадке на противоположной стороне улицы. В скверике тоже не протолкнуться – как всегда в субботнее утро здесь толпы народу. Дети качаются на качелях, двое мальчишек в похожих флисовых курточках крутят пустую карусель, родители сидят на скамейках и не обращают на детей внимания.

Я вижу, как Росс и Юджин бегут через церковный сад. Такое впечатление, будто они одеты в одинаковые костюмы – на них нечто серое в «елочку». Наверняка это не их одежда, но выглядят они прилично. Лучше, чем я. Лучше, чем должны выглядеть после ночи, проведенной в подвале Росса, где все делали вид, будто репетируют, а на самом деле пялились на свои руки и рассуждали о том, как это плохо, что Ной умер, а мы нет.

Машины замедляют ход, и я перехожу улицу, не глядя по сторонам. Все, кто должен был прийти, уже внутри. Снаружи остались только зеваки – сидят в машинах, грызут ногти и сокрушенно качают головами. Я буквально слышу, как они громким шепотом рассказывают друг другу то, что им якобы известно. «Слыхали? Сын Митча Коннелли. Наркотики? Ужасно. Трудно. Такое. Представить».

Слухи на острове скачут туда‑сюда, как шарики в пинбольном автомате, факты и выдумки сталкиваются, разбегаются и снова сталкиваются. Я сбежала из дома и стала сначала малолетней невестой, а потом вдовой, и поэтому хорошо разбираюсь в слухах. Знаю, как они зарождаются, когда для них есть основания, а когда это просто запутанный клубок, в котором нет ничего, хотя бы отдаленно похожего на правду.

А сейчас правда была дико скучной. Сердце Ноя перестало биться. Вот и все. Не было у него никакого «состояния здоровья». Вскрытие – как оказалось, оно полагается и реальным людям, а не только несчастным жертвам в сериале «Закон и порядок», – не обнаружило ни следов наркотиков, ни каких‑либо отклонений. Врач «Скорой помощи», долговязый дядька с редким зачесом на лысине, объяснил: произошло, вероятно, то, что называют «синдром внезапной аритмической смерти». СВАС. Это официальная аббревиатура. Предугадать такое невозможно, и сделать ничего было нельзя. Мы лишь знаем, что эта внезапная аритмическая смерть, СВАС, обернулась для нас горем.

В церкви тихо, пахнет кофе и гардениями. Цветы повсюду, огромные букеты стоят у каждой скамьи и вокруг гроба. У меня дрожат колени, и на секунду кажется, что я сейчас вырублюсь. А еще я жалею, что надела джинсы. Больше ни на ком джинсов нет, а мне совсем не хочется давать еще один повод таращиться на меня.

Ной надел бы джинсы. Ной всегда носил джинсы. Поношенные, с дырами, потертостями и обтрепанным низом – почему‑то они всегда отлично на нем сидели. Он надел джинсы и в день нашей свадьбы. Он называл их «мои крутые свадебные джинсы». Мы вместе купили их в аутлете JCrew на материке: темно‑синие тертые джинсы с белой строчкой на карманах. Он делал вид, будто собирается отгладить их, хотя ни у кого из наших знакомых утюга не было. Ной надел их только на свадьбу, потом повесил на деревянную вешалку в нашей самодельной гардеробной. И ни разу больше не надевал.

Я ищу место на задних скамьях, но там свободных мест нет. Свободных мест вообще нет. Люди стоят вдоль стен в три ряда, и я подумываю о том, чтобы втиснуться между ними, но замечаю мисс Уолш, свою старую учительницу по углубленному английскому. Старую не в смысле возраста, на самом деле она молодая, и у нее потрясающие вьющиеся рыжие волосы. Я бы любила и ее, и ее уроки, если бы не была так одержима мыслью вообще бросить школу. Когда я призналась в своих намерениях, она расстроилась, долго сжимала мое плечо и спрашивала, уверена ли я, поэтому сейчас мне ужасно неприятно стоять у гроба моего мужа вместе с ней и всеми этими людьми.

Пастор Пол сидит рядом с Митчем и Молли в первом ряду, и все трое поворачиваются и машут мне. Я не была в церкви со дня свадьбы папы и Джулиет, да и тогда большую часть церемонии проторчала на крыльце.

Все во мне противится необходимости долго, в полном молчании идти по центральному проходу. Сланцы глухо шлепают по деревянному полу. Я ощущаю себя, как в кошмаре, когда оказываешься голой перед толпой, только в этой толпе люди не чужие, а знакомые, и я не голая, а в сланцах и очень хочу умереть.

В прошлую субботу мы с Ноем пошли завтракать в кафе, вдвоем. Обычно Молли превращает субботние завтраки в событие, но нам захотелось чего‑то особенного. Мы праздновали месяц со дня свадьбы – отправились в «Таверну», заказали французские тосты с корицей и яйца по‑флорентийски и разделили то и другое пополам. Решили, что превратим еженедельные свидания за субботним завтраком в традицию.

Митч двигается и освобождает мне место на скамье. Сегодня он, кажется, надел все черное, что есть у него в гардеробе. Черный жилет, черную водолазку и черные слаксы. Молли сидит справа от приготовленного для меня места, на ней черная юбка, черный пуловер и черные колготки, очень плотные, чтобы не просвечивала светлая кожа, – как будто это может оскорбить память сына.

По какой‑то непонятной причине эта мысль вызывает у меня смех. Но я не смеюсь. Я сажусь, и Молли потягивает мне скомканный носовой платок. Секунду смотрю на открытый гроб, и желание смеяться тут же пропадает. Со своего места я вижу только его руки, сложенные там, где должна быть пряжка от ремня. То, как сложены руки, кажется мне неудобным и нелепым – вероятно, потому, что он никогда не носил ремень. Я почти вижу, как поблескивает его кольцо, и меня подташнивает. Отвожу взгляд и заставляю себя поверить в параллельную реальность, где мы с Ноем читаем меню, заказываем кофе и мечтаем о других таких же субботах.

Пастор Пол подходит к возвышению, произносит что‑то вроде приветствия и говорит о трудных временах. Он говорит, что это нормально, когда появляются вопросы к Господу, но у меня нет никаких вопросов. Зато есть мятая тряпочка в руке, разношенные сланцы и комок в горле, размером с небольшой континент.

Я сглатываю, но вместо того чтобы исчезнуть, континент начинает расти и давить на легкие, и неожиданно – правда, слишком поздно – я понимаю, что это не комок. Это тошнота, самая настоящая тошнота, и она не проходит.

Зажимаю рот ладонями и быстро иду по проходу, стараясь не бежать и не шуметь. Очень боюсь, что меня вырвет прямо на сланцы, которые шлепают так противно, что пастор Пол замолкает. Хотя уверена, что ничего не расслышала бы, даже если он все еще говорит.

Я смотрю вперед, на витражные двери, толкаю их и вылетаю наружу. Идиотское солнце насмехается надо мной, пока я бегу к кусту гортензии, который сейчас будет испорчен. Сгибаюсь пополам и извергаю из себя все. Во всяком случае, надеюсь, что все. Все то, что сегодня было частью меня, то, что лишний раз подтверждает уже случившееся и происходящее сейчас. Я словно оставляю свою подпись, что была здесь, и меня выворачивает, пока не выходит все.

 

Глава вторая

 

Полгода спустя

Фигня получилась. – Мой единокровный Элби садится верхом на подлокотник дивана. К подбородку прилипла шоколадная глазурь, на колене угрожающе покачивается пластмассовый лук со стрелой.

Обычно гостиная в доме папы и Джулиет выглядит, как на картинке в каталоге – вышитые подушечки, сочетающиеся с ними покрывала, подобранные по цвету ящики для игрушек, аккуратно составленные в углу, – но сейчас здесь царит полнейший беспорядок. Везде разбросаны разноцветные колпаки и обрывки оберточной бумаги, на любимый ковер Джулиет с геометрическим рисунком вывалены конфеты – содержимое пиньяты в форме омара. Все это последствия праздника по поводу дня рождения шестилетки.

– А мне показалось, что было весело, – говорю я, пробираясь через горы игрушечного оружия, которое, вместе с луком и стрелами, будет сегодня же вечером, после того как Элби заснет, тихонечко переправлено в подвал.

– Нет, не было, – говорит Элби. – Получился полный бред. Я уже забыл, что было.

Комкаю остатки оберточной бумаги с медведями в галстуках и на одноколесном велосипеде и бросаю их в мусорный мешок, который таскаю за собой по этому хаосу. Наверху в ванной шумит вода и папа пытается убедить Грейси, что не надо лезть в воду в пачке. Пачка – это подарок от Элби. В том смысле, что пачку купила Джулиет, упаковала и велела Элби рано утром преподнести сестре, чтобы та не завидовала, когда брату будут вручать подарки. Очевидно, что Джулиет принесла эту традицию из своего детства – она росла же с тремя сестрами. Ребенок, который празднует свой день рождения, дарит подарки другим детям в семье, прежде чем раскрыть собственные. Я была единственным ребенком, во всяком случае, пока не появились Элби и Грейси, и видимо, поэтому к подобному не привыкла. Традиция кажется мне дикой и несправедливой.

– У меня идея, – я поворачиваюсь к Элби, который тем временем натягивает тетиву лука и целится мне в лицо. Тихонько отвожу резиновый кончик стрелы. – Ты быстро приготовишься ко сну и все мне расскажешь.

– О чем? – ноющим голосом спрашивает он и отпускает тетиву. Стрела с глухим «чпок» врезается в диванную подушку. – Ты же сама здесь была.

Я хватаю его за талию и тащу к лестнице.

– Знаю, – киваю я. – Но иногда, когда проговариваешь что‑то вслух, можно многое вспомнить.

Элби вырывается и топает в свою комнату.

– Все это чушь, Тэм, – бросает он. – Жуткая чушь, и мне думать о ней противно. Я от нее тупею.

– Элби! – рявкает из кухни Джулиет. Запустив руки по локоть в воду, она моет в раковине грязные блюда из‑под пиццы. – Слушайся сестру. И не огрызайся.

Я иду за Элби в его комнату и помогаю ему надеть теплую пижаму с Человеком‑пауком. Пока мальчишка чистит зубы, он перечисляет с десяток видов съедобных растений. Я укладываю его, и приходит папа, чтобы почитать книжку на ночь.

– Тэм?! – кричит Элби, когда я выхожу в коридор. Заглядываю в комнату. – Помнишь, ты пришла завтракать, а мама приготовила «безумные яйца», потому что они мои любимые, и ты их ела, потому что у меня день рождения, хотя обычно ты их терпеть не можешь?

– Ну? – говорю я. «Безумные яйца» – это обычный омлет, плавающий в кетчупе, которым Элби в диком количестве поливает все, что ест. – Помню.

– Ладно. – Он машет, давая понять, что я могу идти, и через папины колени тянется за книгой. – Вот эту, пожалуйста, – объявляет он, выбирая книгу с картинками в твердом переплете. В ней рассказывается о том, как собирают чернику в Мэне. – Она для мелюзги, но меня успокаивает.

Папа смотрит на меня поверх головы Элби – светлые волосы мальчишки с застрявшими в них крошками от печенья похожи на грязную мочалку, но в день рождения ему разрешено не мыться, – и шутливо закатывает глаза. Иду вниз и слышу, как Грейси убаюкивает сама себя, напевая: «Мецай, мецай, звезочка моя».

– Ему нравится, что ты приходишь, – говорит Джулиет, не поворачиваясь ко мне. Я сажусь за кухонный стол. – Следующие две недели он только о тебе и будет говорить.

Никто не устанавливал правила, не составлял график того, как часто я буду приезжать на обед, но так уж получается, что я появляюсь здесь через воскресенье (не считая праздников и дней рождения). Папа или Джулиет обычно звонят в четверг или в пятницу и в разговоре как бы невзначай, так, будто эта мысль только сейчас пришла им в голову, бросают, что давно меня не видели, а потом выдумывают всякие предлоги, будто кому‑то из детей якобы понадобилось увидеться с единокровной сестрой. Я не против – только рада, что не надо самостоятельно готовить обед для себя одной, это так муторно и противно.

Это была идея Митча – чтобы я осталась жить в коттедже, построенном им для нас с Ноем. Я же и не задумывалась о том, где теперь мое место. После похорон прошло несколько недель, прежде чем в моей голове появились какие‑то другие мысли, кроме как о том, как занавесить полотенцами окна, чтобы не впускать в дом свет, или как выжить на сельтерской и крекерах. В один из вечеров пришел Митч и принес накрытую фольгой тарелку с моей порцией – их друзья, исполненные лучших побуждений, каждый день, сменяя друг друга, уже целую вечность готовили им обеды, – и сказал, что они всё обсудили. Он закончит утеплять подвал и поставит мне обогреватель. Я могу оставаться, пока не замерзну.

Джулиет складывает кухонное полотенце и вешает его на ручку духовки. Входит папа. Он открывает холодильник и достает остатки пиццы.

– Кто‑нибудь будет? – спрашивает он.

Пока дом был отдан в распоряжение шестилетних разбойников, ни у кого из нас не было возможности съесть что‑нибудь посущественнее, чем горсть «Золотых рыбок» и, может, ложку мороженого.

– Нет, спасибо, – отвечаю я, хотя и понимаю, что на репетиции у Макса, куда я сейчас отправлюсь, времени поесть у меня не будет. – Мне пора.

– Подожди минутку, – говорит папа, садится и загораживает проход, будто шлагбаумом, вытягивая длинные и худые ноги. «Как циркуль», – говорила про них мама. Я унаследовала от папы высокий рост, за что ему очень признательна. От мамы же мне достались пышные формы, чему я совсем не рада. То, что я выгляжу старше, помогает мне проникать в бары и клубы, однако я бы с удовольствием обменяла свою «женственную фигуру» на типичное для подростков компактное телосложение.

– У нас даже не было возможности поболтать, – говорит папа, отгрызая кусок холодной пиццы.

– Поболтать? – хмыкаю я. Мы с папой не болтаем. Мы орем друг на друга – во всяком случае, так было до того, как он женился на Джулиет и все стало выглядеть более цивилизованно. Мама тоже была любительницей поорать. Первые воспоминания моего детства – хлопающие двери, сотрясающиеся стены и следующие за этим долгие, сдобренные слезами объятия. Джулиет предпочитает обсуждать все ровным тоном, и я играла по ее правилам столько, сколько могла. Я не орала, когда она переехала к нам. Не орала, когда они поженились. Не орала, когда папа коротко подстригся, или сбрил бороду, или стал носить строгие рубашки, устроившись на работу в банке.

Я не орала до тех пор, пока Ной не попросил меня переехать к нему и выйти за него замуж. Я думала, что мне не придется орать. Папа с мамой поженились, когда обоим было по девятнадцать, то есть на год больше, чем Ною, когда он сделал мне предложение. И я до сих пор считаю, что на самом деле папу встревожило не мое замужество и не мой переезд к Ною. Он дергался из‑за школы. Ему претила мысль, что я брошу учиться, хотя, опять же, сам он когда‑то поступил точно так же.

– Ага. Ну, ты понимаешь. Чтобы быть в курсе, – говорит папа, старательно изображая безразличие. – Как дела?

– Дела замечательно, – осторожно отвечаю я. – А у тебя?

– Хорошо. Все в порядке. – Папа макает пиццу в лужу маринары на тарелке. – Чем занимаешься? Все еще работаешь у Макса?

«Работать у Макса» означает возить шваброй в единственном приличном баре острова, в том баре, где репетирует группа, в том баре, которым владеет бывший лучший друг папы (бывший, потому что у папы больше нет друзей, у него есть Джулиет, и двое малолетних детишек, и отглаженные брюки цвета хаки, и служба в банке). Едва ли это можно назвать настоящей работой, к тому же мне за нее практически не платят – так, Макс изредка подкидывает пару двадцаток и всегда кормит меня, но я там неофициально.

– Ага, – говорю я. – Кстати, он передает привет.

Это ложь. Макс больше никогда не спрашивает о папе, думаю, потому что знает: когда бы он ни спросил, ответ всегда будет одним и тем же. С тех пор, как произошла «Великая реформация» – так Макс называет жизнь папы после женитьбы на Джулиет, – у них не осталось ничего общего.

– Я все хочу заглянуть к нему. – Папа качает головой, словно просто не может выкроить время. Словно он все еще ведет прежний образ жизни, словно в том, чтобы вечерком после работы заглянуть в бар к своему другу и послушать новую группу, есть смысл. – Как‑нибудь вечером, ладно, дорогая? Вызовем няню? Послушаем музыку?

Джулиет приводит в порядок гостиную и выдает в ответ фальшиво‑бодрое «Заманчиво!». В доме полнейший разгром, но я вдруг замечаю, что Джулиет не просто так отсутствует на кухне. Она ходит туда‑сюда достаточно близко, чтобы слышать наш разговор, но все же на расстоянии. Такое впечатление, что все подготовлено заранее и тщательно спланировано. И тут меня озаряет: я понимаю, куда ведет эта беседа.

Словно почувствовав, что я насторожилась, папа вдруг резко подается вперед и стучит по столу костяшками пальцев.

– Послушай, Тэм, – начинает он. – Мы давно не говорили об… этом. Я… мы… хотели дать тебе время, но…

– Время на что?

– Самой все решить. Знаю, год для тебя был нелегким…

Я смотрю на потертый линолеум, который выбирала мама. Она думала, что это стиль ретро. Джулиет говорит, что он безвкусный, и пытается заставить папу положить плитку.

– Не совсем так, – почти беззвучно бормочу я.

– Знаю. – Голос папы полон тепла и сочувствия. – Но… ты не можешь просто… в том смысле, что в какой‑то момент ты должна… ну, ты понимаешь…

– Нет, пап. Я не понимаю, – говорю я, чувствуя, как у меня в груди просыпается то давнее, так хорошо знакомое желание заорать. – Честное слово, не понимаю. «В какой‑то момент я должна»… что? Пожалуйста, я была бы рада, если бы кто‑нибудь рассказал мне. Что дальше?

Я смотрю в папины водянистые голубые глаза и не отвожу взгляд. Не знаю, о чем это говорит – то ли о крахе наших отношений, то ли просто о неловкости ситуации, – но «разговор» у нас все не получается. Тот самый разговор, когда папа утверждает, что он «понимает», что я «чувствую». Человек, которого он любил, человек, с которым он мечтал прожить до конца дней, тоже умер неожиданно. Наверное, все дело в том, что он знает: я не самый большой поклонник той версии его жизни, которую он выбрал после смерти мамы. Если он хочет посоветовать мне «изменить себя полностью, стать другой и найти человека, который будет полной противоположностью тому, кого ты потеряла», то пусть лучше ничего не советует.

Папа вздыхает и проводит рукой по густым, песочного цвета волосам.

– Не знаю, – тихо говорит он наконец. – Не представляю. Но считаю, что ты должна вернуться в школу.

Я отодвигаюсь от стола и встаю, скрипит стул.

– Тэм, – останавливает он меня. – Подожди. Просто выслушай меня.

– Пап, я не хочу это обсуждать, – качаю я головой. – Честное слово.

– Не сомневаюсь, – говорит он. – Но ты не хочешь даже обдумать ситуацию. Ты не возвращаешься в школу. Ты не получаешь аттестат. Ты не поступаешь в колледж…

– И заканчиваю так, как ты?! – ору я. Я краем глаза вижу, как вздрогнула Джулиет, занятая чем‑то у камина.

– Тэм, – предостерегающим тоном произносит папа.

– Прости, – говорю я. Я иду по узкому коридору, и с фотографий на стене у лестницы на меня смотрят десять пар глаз Элби и малышки Грейси. Чуть поодаль я замечаю Джулиет, замершую с метелкой в руке.

– Наверное, некоторое время мне не нужно приезжать.

– Тэм! – Папа выходит из кухни вслед за мной. Он сует руки в карманы брюк и приваливается к косяку. Он всегда так делает в подобные моменты: на какое‑то мгновение он становится похож на себя прежнего, на того папу, которого я знала. Того папу, который не гнал меня в кровать, разрешая допоздна смотреть старые фильмы и есть бобы прямо из банки. Который позволял надевать в школу все, что я пожелаю, даже пижаму, и научился точно так же, как мама, собирать мне волосы в высокие «хвостики» с разномастными резинками. Папу, который пытался все склеить после того, как его мир – наш мир – рухнул. Только вот мой рухнул во второй раз. – Я просто хочу поговорить.

Хватаю с вешалки у двери куртку Ноя, ту, которая все еще хранит его запах, в карманах которой все еще лежат его чеки: холодный чай и шоколадный круассан, «Роллинг стоун» и три батончика «Твикс», которыми он так любил лакомиться по ночам.

– Ты все еще моя дочь, – говорит папа, когда я берусь за ручку. – Знаю, ты считаешь, что теперь это не важно, но ты ошибаешься.

Выжидаю мгновение, прежде чем открыть дверь. В лицо бьет влажный зимний ветер.

– Пока, пап, – выдыхаю я в промозглый холод, и дверь позади меня захлопывается.

 

Глава третья

 

Очередь в «Ройял» слишком длинная для воскресенья. Я пробираюсь к двери и пытаюсь поймать взгляд Макса. Он, как всегда, сидит на высоком табурете, бегло просматривает удостоверения личности и собирает пятидолларовые купюры – плату за вход. Длинные седеющие волосы заплетены в косичку.

Я машу ему и хочу проскочить мимо, чтобы не задерживать очередь, но он останавливает меня, чтобы поприветствовать быстрым объятием. Неряшливая рыжая борода колет мне щеку. Он пахнет так же, как когда‑то папа: теплом, чем‑то очень земным и таинственно‑сладким.

– Как дела, Огурчик? – спрашивает он. – Всё в порядке?

Макс единственный, кто еще называет меня Огурчиком – это прозвище дала мне мама, когда я родилась. («Пока ждала тебя, я так много их съела, что не сомневалась – и ты родишься маринованным огурчиком».) Когда‑то я ненавидела это прозвище, но сейчас ничего не имею против. Иногда мне кажется: все, что случилось, случилось не со мной и в другой жизни. И мне приятно знать, что я это не придумала.

Я киваю, слегка пожимая плечами, – в последнее время это мое любимое обозначение для: «Ну, ты знаешь. Терпимо».

Макс поворачивается к группе мужчин, похожих на каменщиков: коренастых, мрачных, с головы до ног одетых в «Кархарт». Они неловко роются в бумажниках.

– Твои в задней комнате, – говорит мне Макс, кивая на занавеску из бус в дальнем конце. Толпа, заполонившая бар, раскачивается в такт старомодному блюграссу, что несется с обветшавшей сцены в углу.

– Спасибо, – говорю я и, пробираясь через толпу, здороваюсь с завсегдатаями.

Не знаю, можно ли в семнадцать лет быть «легендарной», но если можно, то я самая легендарная на острове фанатка. Когда мама была жива, мы ходили в «Ройял» практически каждый вечер, чтобы послушать выступления папиных и маминых друзей, тоже бывших хиппи. Мы приходили сразу после ужина – обычно мама готовила вегетарианское, пахнущее тмином рагу, – и рассаживались за столиком в задней части. Столик стоял в полукабинке, и там было очень удобно засыпать уже на втором сете. Сейчас‑то я понимаю, что нехорошо укладывать спать шестилетнего ребенка в баре, но тогда я принимала это как должное.

К тому же мне это нравилось. Мне нравилось темное дерево, липкий пол и пластиковые корзинки с арахисом. Мне нравилось смотреть, как танцуют родители: они раскачивались в такт музыке и выглядели ужасно счастливыми. Мне нравилось, что все называют меня по имени, мне нравилось, как все показывали на меня, когда я, скрестив руки на груди, вставала перед сценой и смотрела.

Но больше всего мне нравилась музыка. Неважно, какая. Друзей у родителей было много, и все они в основном исполняли фолк. Однако были еще и потрясающие джазовые группы, они играли песни, которые я обожала, песни Джеймса Брауна, Отиса Реддинга, в общем, всё в таком роде. Эти вечера были моими любимыми: никто не мог усидеть на месте, и родители не обращали внимания, что я не сплю до самых бисов.

Макс вырос вместе с моим отцом в штате Нью‑Йорк, в маленьком городке на берегу Гудзона. После окончания школы они сложили вещи в папин фургон и перебрались на остров в поисках «жизни попроще». Пока мне не исполнилось пять, мы жили все вместе. Наша семья, Макс, его постоянно сменяющиеся девицы, а еще Скип и Диана со своей дочерью, Лулой Би. Думаю, это было что‑то вроде коммуны. Мы жили у самой реки в старом ветхом доме, когда‑то принадлежавшем бабушке Макса, и никто ни за что не платил. Ну, мне так кажется.

Именно Макс отвез моих родителей в больницу в ту ночь, когда я появилась на свет. Якобы он разогнал свой дряхлый «Фольксваген гольф» до ста пятидесяти. Он знает меня дольше, чем кто‑либо из знакомых, и ему плевать, что формально я несовершеннолетняя и не могу находиться в баре. У нас с ним договор: пока я не пытаюсь купить выпивку и не вляпываюсь в неприятности, я могу приходить, слушать музыку и есть арахис сколько влезет.

Когда я наконец прохожу сквозь завесу из бус, ребята еще настраивают инструменты. Росс возится с регистрами на своем хаммондовском электрооргане – высокий, худощавый, он стоит, согнувшись огромной «С», и ногами жмет на педали. Тедди сидит за ударными, высунув язык в щель между передними зубами, мочалка желтых вьющихся волос свешивается на лицо. Юджин подбирает что‑то на контрабасе – как обычно, повернувшись лицом к стене с таким видом, будто он здесь один.

Было время, когда Росс и Юджин поговаривали о том, чтобы отправиться в турне, и я собиралась ехать вместе с ними. В начале прошлого года, примерно тогда же, когда Ной сделал мне предложение, ребята подписали контракт с «ЛавКрафт», новым независимым лейблом из Детройта. Это был для них идеальный вариант: компания маленькая, но не слишком, довольно внимания к каждой группе, но при этом уже вышло несколько громких имен, служивших хорошей рекламой. Представитель компании говорили, что они оплатят все расходы на турне, если мы его планируем. Под «мы» подразумевалась я, де‑факто директор группы. Единственная фанатка, сумасшедшая настолько, что готова была часами сидеть на телефоне, обсуждая площадки для выступлений и мотели, рассылать ролики с презентацией и «строить» всех, от бухгалтеров до барменов.

После смерти Ноя нам позвонили из Детройта и сказали, что очень сочувствуют нашей утрате, но разрывают отношения. Ной был сердцем группы, сказали в компании, он и являл собой тот «образ», ради которого и подписывался контракт. Никто из нас не знал, что делать дальше. Мы продолжали раз в неделю встречаться у Макса, ребята играли старые песни, импровизируя там, где должен был вступить Ной. Этого хватало, чтобы просто быть вместе, хоть что‑нибудь исполнять.

Росс вступает со своим соло на клавишных, и звучит оно так долго, что я почти забываю, какую песню они играют. Одна из тех, что написал Ной, когда часто слушал «Бич Бойз», называется «Воскресное солнце». Пальцы Росса двигаются так судорожно, что мелодия практически неузнаваема – просто шквал нот, перемежающийся тяжелыми аккордами.

– Есть!

Я слышу позади себя незнакомый голос, поворачиваюсь и вижу сидящую у сломанного усилителя Симону, нынешнюю девушку Росса. Когда я пошла в девятый класс[1], она еще ходила в среднюю школу и носила одежду в цветочек. Да и сейчас носит. Летом – цветастые платья, осенью – цветастые комбинезоны. Длинное черное пальто, расшитое яркими цветами, – всю зиму. Сейчас это пальто брошено на колени, и из‑под него виднеются колготки с цветочным узором.

– Привет, Симона.

Мы смотрим, как играют ребята. Музыка звучит слишком громко, чтобы говорить, и это к лучшему: у нас с ней никогда не было общих тем. Симона начала крутиться поблизости за несколько месяцев до смерти Ноя. Он называл ее Хищницей. Казалось, она кружит, выжидая удобного момента, чтобы броситься на жертву. Росс оказался легкой добычей: он серийный однолюб. Все его отношения длятся недолго, он переходит от одной девушки к другой, словно по списку. Вполне возможно, список у него и правда есть – у сцены никогда не переводятся девицы, готовые повертеть перед ним задницей. Однако Симона задержалась дольше, чем кто‑либо из нас думал, – это и неловко, и трогательно.

Через несколько минут Росс потягивается и наклоняется, чтобы что‑то сказать Тедди. Тедди показывает большой палец и пихает локтем Юджина, который наконец‑то поворачивается к нам. Его непослушные черные волосы намокли от пота и прилипли ко лбу. Росс козырьком приставляет руку к лицу – свет здесь очень яркий, это якобы добавляет «сцене» аутентичности, – и вскакивает, увидев меня.

– Тэм, – говорит он, бросаясь ко мне. – Не знал, что ты придешь.

Я снимаю с себя куртку Ноя и прижимаю ее к груди. Я все еще в тех же грязных джинсах и слишком просторной фланелевой рубашке, которые надела на день рождения Элби, и рядом с похожей на цветущий сад Симоной вдруг чувствую себя чумазым уличным мальчишкой.

– А что тут такого? Я здесь каждую неделю. Росс чешет бритый затылок – в старших классах он носил отвратные дреды и за это поплатился ранними залысинами, поэтому теперь бреет голову. Вдруг он встревоженно хмурится и сжимает губы.

– В чем дело? – спрашиваю я.

Симона грациозно встает, выполняет какую‑то растяжку в стиле йоги – сгибает одну ногу и упирается ступней в бедро другой – и складывает руки в молитвенном жесте.

– Ничего‑ничего, – отвечает Росс. Позади него покашливает Тедди, Юджин делает вид, будто его вдруг заинтересовала какая‑то выпуклость на ячеистой стенке. – Просто… в общем, мы сказали Симоне, что ей можно сегодня посидеть с нами. Ну, в смысле попробовать.

Я кошусь на Симону. Глаза у нее закрыты, и она, беззвучно шевеля губами, словно читает какую‑то мантру на санскрите.

– Что попробовать? – спрашиваю я, хотя сердце уже ухнуло в пятки в ожидании ответа.

– Я подумал, что было бы круто, если бы она пела с нами, – добавляет он. – Ну, знаешь, для прикола.

Глаза Симоны распахиваются, и она улыбается мне.

– Для прикола, – повторяет она, одним быстрым движением сжимая мне руку.

Она запрыгивает на сцену и, откинув на одну сторону вьющиеся рыжеватые волосы, постукивает по микрофону кончиками пальцев.

– Тэм, прости, – тихо говорит Росс, прислоняясь к стене. – Мне следовало бы сказать тебе, но я думал, что ты не придешь. Ты говорила, что сегодня идешь на день рождения, и…

– Ему шесть, Росс, – бормочу я. – Ты думал, мы будем кутить всю ночь?

Росс смотрит на сбитые носки своих высоких кроссовок.

– Прости, – повторяет он. – Но нам же надо серьезно решить, куда двигаться. Верно?

Так дальше продолжаться не может. Нам нужен солист. Только, и ежу понятно, я им быть не могу.

Росс фыркает, словно подбадривая себя, и ищет на моем лице какой‑нибудь знак, что все будет хорошо.

– Будем рады, если ты тоже потусуешься с нами, – говорит он. – Ну, если это тебе в кассу. Было бы клево узнать, что ты думаешь.

У меня пересыхает во рту, в висках пульсирует, однако я ухитряюсь молча кивнуть.

– Конечно. – Сглотнув, выдавливаю из себя улыбку. – Без проблем.

Росс одной рукой обхватывает меня за плечи, на мгновение прижимает к себе и снова становится за электроорган. Я прислоняюсь к стене и судорожно втягиваю воздух. Ребята уже спорят, что играть дальше. Я знала, что рано или поздно это случится. Группа не может долго существовать без вокалиста. Но чтобы Симона? Даже если бы они годами проводили прослушивания, на острове они все равно бы не нашли человека, настолько несхожего с Ноем. Возможно, даже на всей планете.

– Как насчет «Ты и остальные»? – выкрикивает Росс.

Симона закатывает глаза, прижимает ладони к груди.

– Ой, можно? – молит она. – Я ее обожаю. Юджин берет несколько нот и начинает основную тему басов, взлетающее стаккато. Когда оно подходит к концу, вступают ударные Тедди. «Ты и остальные» – одна из немногих песен, которые Ной написал до нашего знакомства и которые группа продолжает исполнять.

В ней поется о его бывшей девушке, которая работала продавщицей в одном из музыкальных магазинов, пока тот не закрылся.

Симона начинает петь, и спазм сжимает мне горло с такой силой, что становится трудно дышать. Поет она неплохо, голос нежный и мягкий, но песня звучит неправильно. Для Симоны текст – просто слова. Она не понимает, что они значат, что они значили для Ноя, когда он писал их. У меня гудит голова, хочется закричать или хотя бы, как ребенку, заткнуть уши и раскачиваться взад‑вперед. Сделать хоть что‑нибудь, чтобы все это закончилось.

Но вместо этого я поворачиваюсь и выхожу сквозь занавеску. Наталкиваясь на теплые неуклюжие тела пьяных, я пролагаю себе путь к двери.

 

Глава четвертая

 

– Тэм, подожди!

Петляю узкими переулками, ледяной ветер обжигает ноздри. Даже не понимаю, насколько быстро бегу, пока, обернувшись на голос, не вижу догоняющего меня на всех парах Юджина. Лечу дальше в надежде, что он отстанет, когда я заверну за угол.

На противоположной стороне улицы, позади просторной лужайки, освещенной полукругом фонарей, я замечаю силуэт флюгера, бешено вертящегося на самом высоком шпиле «Говарда». Говард‑Хаус – одно из старейших зданий города и, безусловно, самое нарядное. Украшенное затейливой лепниной, словно красно‑белой сахарной глазурью, оно напоминает пряничный домик на стероидах.

Я несусь по лужайке, Юджин силится догнать меня, рассекая по траве на своих коротких ножках. Добежав до края, ныряю в разрыв живой изгороди, обрамляющей дорожку, и спешу к разросшемуся саду. Ворота с кованым узором из переплетенных прутьев и ржавым замком заперты, но через них можно перелезть. Я уже не раз так делала.

После того как Ной получил аттестат, Митч уговорил его помогать на кровельных работах. Ной терпеть все это не мог – запах плавящегося на солнце битума, высота, – но деньги платили хорошие. А деньги были нужны для турне. Время от времени им перепадала работа на каких‑нибудь нестандартных объектах, например, величественных летних резиденциях, принадлежащих богатым старинным семействам. Хозяева появлялись в них всего‑то раза два в год. «Говард» был у Ноя самым любимым.

Как‑то вечером он привел меня туда, чтобы сделать предложение. Мы пробрались на заднее крыльцо, поднялись на балкон и просидели там несколько часов. Ной прихватил с собой еду из китайского ресторанчика, но до ужина заставил меня съесть печенье с предсказанием. На одной стороне обертки поверх названия фабрики синей шариковой ручкой было написано: «Выйдешь за меня?» На другой виднелись китайские иероглифы, обозначающие «пельмень».

Мы вообще ни разу не говорили о том, чтобы пожениться. И Ной никогда не относился к импульсивным людям. Но группа готовилась к своему первому большому турне, а я собиралась только на первые концерты, на те, которые должны были состояться поблизости. Он хотел, чтобы я знала: я – его семья, сказал он. Хотел, чтобы я знала: он всегда будет возвращаться домой.

Когда в тот вечер он сделал мне предложение, я не плакала. Не орала и не верещала.

Я поцеловала его. Я сказала «да». Потому что, какой бы дикой ни была идея – пожениться до того, как мне исполнится восемнадцать, – я знала, что это обязательно произойдет. Знала, что хочу провести свою жизнь с Ноем. Так зачем ждать?

Поднимаю голову и смотрю на балкон, как будто там мы, только лучше, такие, какими были тогда, уверенные, что вместе обуздаем будущее. Уверенные, что это будущее у нас есть. Я взбираюсь на изогнутую арку ворот и перекидываю ногу через шипастый верх.

– Что ты делаешь? – спрашивает Юджин. Я чувствую, как меня дергают за щиколотку. – Тэм, спускайся.

Спрыгиваю на землю по другую сторону, у меня подворачивается нога, и колено пронзает острая и горячая боль.

– Я в порядке! – кричу ему. – Возвращайся, ладно? Все замечательно.

Молчание, потом какой‑то шорох. Сначала я решаю, что он уходит, идет докладывать, что ничего поделать не смог. «У Тэм поехала крыша, – скажет он им. – Девица тронулась, окончательно и бесповоротно».

Но тут я вижу, как за верхушку ворот хватаются руки, а затем появляется нога в зашнурованном ботинке.

– Что это за место? – спрашивает Юджин, с глухим стуком спрыгивая вниз и отряхивая ладони.

Двор вылизан и украшен топиарием – причудливыми замершими фигурами, которые в темноте напоминают демонов. Я осторожно поднимаюсь на деревянное заднее крыльцо, просторное, сделанное в форме носа корабля. Мощные раскрашенные колонны увиты плющом, по дощатому полу змеей извивается шланг для полива. У сдвижной двери составлены перевернутые глиняные горшки. Встаю на один из них и заглядываю внутрь дома.

Прохожу мимо Юджина и дергаю спиральную латунную ручку. Дверь заперта, поэтому проверяю окна. Два кухонных тоже заперты, а вот одно маленькое со скрипом поддается. Пододвигаю к нему горшок и пытаюсь открыть окошко пошире. Но створка не двигается.

Я оглядываюсь на Юджина, который стоит, привалившись к колонне.

– Что? – спрашивает он.

– Если ты со мной, то мог бы хотя бы помочь. – Я спрыгиваю на пол.

Юджин оглядывается по сторонам. Вздыхая, осторожно встает на горшок, протягивает руку и без малейшего труда открывает створку. Затем снимает москитную сетку и аккуратно прислоняет ее к стене.

Я отпихиваю его, подтягиваюсь на локтях, залезаю внутрь и вижу, что это маленькая гостевая ванная. Окно расположено прямо над унитазом. Ногой опускаю крышку и спрыгиваю на плиточный пол. Наткнувшись на деревянный комод, в темноте добираюсь до кухни. Лунный свет пыльными потоками падает на глубокую металлическую мойку. Я нащупываю щеколду на входной двери и отодвигаю ее, но дверь не открываю.

Крадусь по кухне к длинному коридору, который ведет в холл. Я слышу, как Юджин медленно ступает за мной. В конце коридора расположена лестница, и под ней есть маленькая дверца. Открываю ее, и в нос мне ударяет знакомый острый запах хлорки.

Когда Ной рассказывал мне о бассейне, я ему не верила. Хотя это типично для летних резиденций на острове: с одной стороны, хозяева одержимы историей и стремятся сохранить растрескавшиеся фасады сказочных домиков, с другой же – они хотят, чтобы внутри особняк был со всеми современными удобствами.

Я шарю по стене в поисках выключателей. Плавательный бассейн подсвечивается голубым неоновым светом, между двумя дорожками покачиваются буйки. Рядом с бассейном оживает, пуская пузыри, маленькая овальная джакузи.

– Офигеть, – говорит Юджин. – Как ты узнала, что он тут есть?

– Да какая разница, – отвечаю я, скидывая ботинки.

Воздух в комнате влажный и липкий. Я снимаю куртку, потом рубашку, быстро расстегиваю джинсы. Кучей сваливаю одежду возле металлической лестницы. Оставшись в лифчике и трусиках, я замираю на краю, глядя в неподвижную воду. А потом ныряю. Прохладная вода бодрит.

Я не выныриваю как можно дольше. Открываю глаза и вижу расплывающиеся зигзаги света на скользких стенках бассейна, украшенных волнами из белой и голубой плитки. Слышу резкий свист, а затем мерный гул воды в ушах прерывается встревоженным голосом Юджина. Чувствую, как в груди нарастает давление, почти боль. Жду до тех пор, пока боль не становится невыносимой, пока не начинают гореть глаза и пока не появляется ощущение, что уши вот‑вот лопнут, и только после этого выныриваю.

Слышится всплеск, и мои ноги касаются Юджина. Он выныривает позади меня, черные пряди облепили лицо.

– Какого черта? – Он сплевывает, с ресниц капает вода, голубые глаза широко раскрыты, взгляд бешеный. – Думал, ты утонула.

Подплываю к бортику и, опершись на него локтями, судорожно глотаю воздух. Юджин кое‑как догоняет меня, неистово молотя руками по воде. Он в одежде, и вокруг него пузырится тяжелое шерстяное пальто.

– Господи, Тэм, – говорит он. – Зачем все это?

– В каком смысле? – спрашиваю я. Откидываю голову и улыбаюсь дельфинам и русалкам, нарисованным на потолке. – Ты не любишь плавать?

– Я люблю плавать, – отвечает он. – Но не люблю вламываться в чужие дома, нырять в одежде в чужие бассейны и, похоже, вытаскивать тебя из суицидального ступора.

– Я тебя с собой не звала, – говорю я. Юджин хватается руками за бортик.

– Знаю. – Он пожимает плечами. – Просто… я хотел сказать… прости. Я знаю, как это хреново, когда берут кого‑то новенького, но…

Я набираю в грудь воздуха и опять ныряю в голубизну. Отталкиваюсь от стенки и скольжу к другому краю узкого бассейна. Глаза закрыты, и я жду, когда вытянутые вперед руки коснутся под водой шершавой стенки. Однако вместо стенки под пальцами невесомое ничто, и я жалею, что так не может продолжаться вечно.

Раздается глухой грохот, и, вынырнув, я вижу, как по стенам пляшут лучи. В первое мгновение мне кажется, что дело во мне. Что я слишком долго пробыла под водой, и мир изменился. Стал волшебным. И далеким.

Но сердитые голоса вполне реальны, и Юджин, пытающийся поймать свое пальто, которое плывет рядом с ним, хватает меня за руку и тащит к бортику.

– Отлично, – шепчет он.

У входной двери светят фонариками два толстых копа. Один из них щелкает выключателем. Джакузи замирает, а все помещение погружается в холодную и неумолимую тишину.

– Вечеринка окончена, – говорит коп.

 

Глава пятая

 

Джулиет смотрит вперед, «дворники» с мерным скрипом без устали скользят туда‑сюда по лобовому стеклу. Град начался, когда мы добрались до полицейского участка. Твердые и острые, как гравий, градины били нас по плечам, пока мы в наручниках шли к двери.

Оборачиваюсь и смотрю на бледно‑желтое окно кабинета, где, ссутулившись, все еще сидит Юджин. Ему двадцать один, что означает: по закону Юджин совершеннолетний и должен провести эту ночь в тюрьме, прежде чем утром нам предъявят обвинение. Хотя на острове «тюрьма» – это два кабинета и крохотная камера позади них, но тем не менее. В том, что мы оказались здесь, виновата я, но меня – потому что мне семнадцать и я еще не пересекла черту, отделяющую малолеток от взрослых, – отпускают домой.

Домой.

Джулиет тычет наманикюренными пальцами в кнопки радио, пытаясь выключить саундтрек к диснеевским мультикам, который вечно крутится на повторе в ее округлом, безукоризненно чистом минивэне. Должно быть, ей домой позвонил кто‑то из участка. Она приехала прежде, чем против меня возбудили дело, и я наблюдала из‑за стеклянной перегородки, как она сидела на краешке пластмассового стула, стиснув на коленях сумочку.

Раньше меня никогда не арестовывали. Раньше я не попадала в настоящие неприятности. Вся эта суета казалась мне настолько бессмысленной и нелепой, что я едва сдерживала смех. Пока женщина‑офицер прижимала мои пальцы к прямоугольной чернильной подушечке, я спросила – неужели у нас школьная экскурсия в полицейский участок? Она надавила на мою руку чуть сильнее.

– Ты слышишь меня? – спрашивает Джулиет.

Она останавливается на перекрестке и склоняет голову набок. Вижу, как в свете фар приближающейся машины поблескивают «шармы» на ее браслете. Эту толстую серебряную цепочку папа вручил ей накануне свадьбы и теперь по каждому поводу дарит «шарм»: сердечко на годовщину, инициалы на рождение детей, собачку, очень похожую на ее крохотного безмозглого терьера Мака. То ли она спала в браслете, то ли задержалась, чтобы найти его в шкатулке, прежде чем ехать за мной. Не знаю, какой из вариантов более странный.

– Нет, – отвечаю я.

Сую руки в карманы Ноевой куртки. Всё еще мокрые волосы заправлены за ворот, и я чувствую, как по спине текут ледяные ручейки.

– Что произошло? – повторяет свой вопрос Джулиет. – О чем ты думала?

Я устремляю взгляд на ботинки и пожимаю плечами. О чем я думала? Впервые за много месяцев я вообще не думала. И это было здорово.

– Где папа?

Джулиет сдерживает тяжелый вздох.

– Ему нужно время, чтобы остыть, – признается она, и я чувствую странное удовлетворение. Представляю, как, поговорив по телефону, папа сидит на кровати и, обращаясь к стене, выкрикивает ругательства. Представляю, как он мечется по комнате, пытаясь одеться в темноте, как Джулиет настаивает на том, что ехать нужно ей. Ловлю себя на том, что снова смеюсь: у меня вырывается какой‑то булькающий звук.

– Тэмсен, здесь нет ничего смешного, – говорит Джулиет, и мы сворачиваем на подъездную дорожку.

Рядом на боку валяется трехколесный велосипед Элби, и я наблюдаю, как в глазах Джулиет вспыхивает раздражение. На кухне горит свет, и в окно мне виден край столешницы, рейка с подвешенными в алфавитном порядке баночками для специй и корзина с выложенными пирамидкой клементинами – так мог их выложить только неврастеник. Порядок после вечеринки восстановлен.

– Я здесь не останусь, – говорю я.

Джулиет выключает двигатель.

– Тэм, уже поздно. – Она вынимает ключ из замка и зажимает его в изящной ладони.

Я таращусь на перчаточный ящик и пытаюсь угадать, что внутри. Инструкция. Свидетельство о регистрации. Аккуратная стопка салфеток. Пакетики с чипсами для детей.

– Почему бы тебе не переночевать в своей старой комнате? – Джулиет кладет руку мне на колено и «шарм» в виде буквы «Г», подаренный на рождение Грейс, опускается мне на бедро. – Утром мы могли бы поговорить обстоятельнее.

Я поворачиваюсь к ней, мои глаза устали, веки отяжелели.

– Мы не будем ни о чем говорить, – качаю я головой. – Хватит с меня разговоров. Неужели вы оба не можете этого понять?

Джулиет хочет что‑то сказать, но я распахиваю дверцу коленом, вылезаю и захлопываю ее за собой. Сверху сердито сыплется мокрый снег, я слышу, как Джулиет зовет меня. Она открывает свою дверцу, и ее голос становится громче, но я уже бегу, я уже в середине квартала. Перебегаю на противоположную сторону улицы и углубляюсь по тропе в лес.

 

* * * * *

 

Мокрый снег превращается в моросящий дождь. Уже час, как я в темноте, замерзшая, иду прочь от города, все дальше в ту часть острова, где растет густой лес. В окрестностях участка Ноя сплетается множество извилистых, раскисших грунтовок, и в укромных уголках разбросаны дома. Выйдя у подъездной дорожки, я стараюсь не попасть в зону действия датчика, включающего прожектор на крыше. По выложенной камнем тропе, сворачивающей за гараж, я иду к своему маленькому коттеджу.

Поднимаюсь по двум пеноблокам и толкаю входную дверь. В нос ударяет химический запах бензина и грунтовки. Посреди гостиной стоит верстак с циркуляркой, а на кухне, там, где должен быть стол для завтрака, сложены доски.

Ной настоял, чтобы мы перебрались сюда, как только наверху доделали спальню – во всяком случае, настолько, чтобы на пол можно было положить матрас. До самой его смерти мы хранили вещи в чемоданах, а душ принимали снаружи. Я даже пристрастилась к тому, чтобы смывать с волос шампунь, глядя в небо, и после того, как поработал сантехник, мне понадобилось несколько дней, чтобы отвыкнуть выносить наружу полотенце.

Я переступаю через разноцветную паутину удлинителей и осторожно поднимаюсь по лестнице, которая еще, по сути, не настоящая, а приставная. Мансарда застлана брезентом – похоже, Митч начал красить. Смутно вспоминаю, как на прошлой неделе меня спрашивали о расцветке, но вопрос цвета меня волновал меньше всего, мне было наплевать на него даже тогда, когда Ной был рядом. Митч выбрал нечто нейтральное из серо‑коричневой гаммы, но почему‑то мне кажется, что этот оттенок сюда не подходит.

Сразу после того, как мы сообщили о своей помолвке, и до того, как ребята уехали в турне, Митч объявил, что отдает нам этот участок земли. Время было выбрано не случайно. Митч никогда и не думал отговаривать Ноя от участия в группе – напротив, он страшно гордился, когда слышал, как сын исполняет собственные песни, разглядывал его фотографии в газетах, собирал рекламные листовки с его концертов, – однако ни для кого не было секретом, что он ужасно боится. Боится, что однажды Ной уедет и никогда не вернется. Боится, что музыка откроет перед сыном мир настолько огромный, что остров просто растворится в нем.

В идее построить дом всегда присутствовало нечто, лишавшее меня равновесия, словно мы ехали в поезде, а он неожиданно, без предупреждения, свернул на другой путь. Ведь мы хотели расширить свой мир. Именно об этом мы говорили практически каждую проведенную вместе ночь, начиная с первой – на крыше Говард‑Хауса. Нашим билетом отсюда были гастроли – во всяком случае, билетом Ноя. Я ехала лишь за компанию.

Но мы просто не могли сказать «нет». Решение Митча все меняло. Ной видел, как много оно значит для отца, причем главным для того была не уверенность в том, что сын хоть изредка будет жить по соседству, а сам процесс совместного строительства. Митч выглядел ужасно счастливым, когда каждое субботнее утро заявлялся к нам с двумя дымящимися чашками кофе в руках и с поясом для инструментов на бедрах, готовый тут же приступить к работе.

Трудно было не поддаться радостному возбуждению. Ведь мы собирались пожениться. Уезжая от папы и Джулиет, я предполагала, что все время между разъездами нам предстоит жить у Митча и Молли. Теперь же получалось, что у нас будет свой дом. То место, куда мы вернемся после долгих месяцев, проведенных в дороге, после ночевок в убогих мотелях или в списанном школьном автобусе, который Росс переделывал в РА[2], чтобы однажды повезти всех нас в путешествие через континент.

У меня сжимается сердце. Сколько же всего умерло! Ничто не доставляет столько боли, сколько смерть Ноя, но всё вместе причиняет страшные мучения. Все, что мы мечтали совершить. Все планы, которые мы строили, все города, которые мы хотели посмотреть, все парки, в которых мы собирались встать палаточным лагерем, все блюда, что мы рассчитывали попробовать. Каждый час, что я тратила на изучение маршрутов, на составление перечня знаменитых ресторанов и достопримечательностей, которые попадутся нам по пути, таких как, к примеру, парк динозавров в Калифорнии или имитация Стоунхенджа из списанных автомобилей. Все это умерло. Ничто из этого не случится. Ничто уже не будет так, как в те дни, когда Ной был здесь и мы только начинали.

В ванной я снимаю отсыревшую одежду и оставляю ее кучей на полу. Включаю душ, делаю воду погорячее. Стою под обжигающими струями и чувствую покалывание в каждой косточке, когда тело начинает оживать.

Я думала, что у меня получится, думала, что смогу здесь жить. Я начала привыкать к странному уединению, которое создала для себя сама, к своему маленькому Клубу юных вдов из одного человека. Несколько вечеров в неделю я провожу с группой или забегаю в «Ройял» проведать Макса. Но большую часть времени, дни и ночи, я наедине с собой, запоем смотрю любимые сериалы Ноя и слушаю написанные им песни, снова и снова.

Но сейчас картина становится ясной. Мне больше нет смысла оставаться здесь. Я живу в доме без мебели. У папы новая семья, новая жизнь. Группе я не нужна. Я могу идти куда хочу. Ничто не держит меня здесь.

Я вытираюсь и беру одну из своих старых футболок. Смотрю на кровать, и на секунду мне кажется, что я так устала, так физически измотана, что у меня получится. Что я смогу лечь в нее. Но даже полгода спустя на одной из подушек все еще виднеется вмятина от головы Ноя. Я ни разу не прикасалась к кровати с тех пор, как «скорая» увезла его тело. Беру спальный мешок и расстилаю его рядом с кроватью. Сначала, когда я только начала спать на полу, я просыпалась с больной спиной и затекшими плечами, но сейчас привыкла. Засовываю ноги в мешок, и сон накрывает меня, как туман.

 

Глава шестая

 

– Пончик?

Митч включает заднюю скорость, и мы пятимся по неровной подъездной дорожке. Должно быть, ему позвонил папа: Митч, с кофе в стаканчиках на вынос и пропитавшимся маслом пакетом пончиков, был у моей двери в половине девятого. Он настоял на том, чтобы отвезти меня в суд. Молли все еще спит – так она проводит почти все дни. Если не спит, то бесцельно бродит по дому, коктейль из валиума и водки с тоником туманит ей голову. Митч же старается чем‑то себя занять, работает в нашем коттедже или допоздна задерживается на стройках, хотя он и раньше задерживался. Кажется, он думает, что Молли нужно больше времени, чтобы прийти в себя. Я стараюсь не показываться им на глаза – во всяком случае, насколько это возможно на одном участке, – и очень надеюсь, что Митч прав.

– Нет, спасибо, – тихо отвечаю я.

Чувствую, как у меня горят щеки, и хочу еще раз извиниться, но все утро я только этим и занималась. Митч обычно немногословен, и то, что он сейчас везет в суд идиотку‑жену своего умершего сына, уже вывело его далеко за пределы зоны комфорта. Так что молчание, решаю я, действительно золото.

Мы паркуемся позади здания суда и идем по бетонной дорожке к величественным дверям. Я оглядываюсь по сторонам в поисках Юджина, но его нигде не видно. Спрашиваю себя – а вдруг ему уже предъявили обвинение? И какой приговор вынесли? У меня холодеет сердце, и я зажмуриваюсь. Юджин меньше всего заслужил наказание. Он боготворил Ноя. Он сделал бы все, чтобы помочь ему и, по определению, мне. Он пошел за мной, потому что беспокоился, а я, в качестве особой благодарности, подвела его под монастырь.

Адвокат ждет у автомата с газировкой. Его зовут Джеральд, фамилию не помню, и он знаком с Джулиет с детства, они выросли на одной улице. Папа и Джулиет появляются через несколько минут – они дождались школьного автобуса для Элби и завезли Грейс в детский сад. Рукав пальто Джулиет испачкан фиолетовым средством для чистки труб. Все переговоры с Джеральдом быстрым шепотом ведет она, а я скармливаю автомату мятые долларовые купюры в обмен на диетическую колу.

– Все знакомы с ситуацией, – говорит Джеральд. У него густые кустистые брови и квадратные, как у боксера, плечи, он скорее похож на торговца машинами, чем на адвоката. На коленях у него лежит желтый блокнот, на обложке – мои имя и фамилия и сегодняшняя дата. Почерк у него хуже, чем у Элби. – Постарайся не волноваться, – говорит он, хлопая меня по коленке огромной волосатой ручищей. – У меня ощущение, что все закончится очень быстро, мы войдем и сразу выйдем.

Джеральд ведет нас по коридору, мимо зала заседаний, в маленькую угловую комнатку – выглядит она как библиотека или личный кабинет.

– Здесь проводятся слушания по делам несовершеннолетних, – объясняет он. – В очень неформальной обстановке.

Он указывает мне на пустой табурет перед столом, а сам усаживается на мягкий стул рядом. Папа, Митч и Джулиет садятся на скамью позади нас. За ними стоят шкафы с книгами в кожаных переплетах, такими важными и солидными на вид.

Открывается боковая дверь. Входит высокая женщина с недлинными вьющимися черными волосами. На ней полосатый брючный костюм, а через руку переброшена темная мантия. Женщина закрывает дверь и вешает мантию на крючок. У меня возникает смутное ощущение, что я ее откуда‑то знаю, но не могу вспомнить.

– Доброе утро, – приятным голосом говорит она, не глядя на нас.

Она устраивается во вращающемся кресле за столом. Вероятно, это ее рабочее место, потому что на столешнице в рамке стоит фотография, где она, еще какая‑то женщина и двое азиатских детей улыбаются на фоне тыкв и стогов сена.

– Доброе утро, судья Фейнголд, – говорит Джеральд.

Сидящие сзади хором бормочут приветствие.

– Что ж, посмотрим. Тэмсен Бэрд. Семнадцать? – Она смотрит на меня и впервые оглядывает зрителей. – Бэрд. Кажется, мне знакомо это имя. – Она улыбается папе. – Стивен. Как дела?

– Лори, – тихо произносит папа и прокашливается. – Судья Фейнголд.

Судья Фейнголд убирает за ухо густую прядь и на мгновение смущается. Неожиданно все встает на свои места. Вечеринки на заднем дворе у Макса. «Лори» в сарафане, спутанные вьющиеся волосы и громкий командный голос.

– Сколько лет, сколько зим.

Я снова бросаю взгляд на фото и пытаюсь вспомнить, как долго она и Макс были вместе. Интересно, а тогда она уже знала, что лесбиянка? В ней всегда ощущалось некоторое непостоянство, как будто она понимала, что просто временно подстраивается под образ жизни Макса. С другой стороны, в те времена ни одна подружка не задерживалась у Макса дольше, чем на несколько месяцев, так что она не стала исключением.

– Тэмсен. – Судья снова произносит мое имя, и я соображаю, что она смотрит на меня. – Ты меня помнишь?

Я киваю, но она, кажется, ждет чего‑то еще, и выдавливаю:

– Да, – а потом добавляю «ваша честь», потому что так обычно говорят по телевизору. Я отбрасываю за спину свои уныло повисшие светлые волосы и пытаюсь выпрямить спину.

– Ваша честь, это первое правонарушение мисс Бэрд, – заговаривает Джеральд, забрасывая ногу на ногу, причем так, что лодыжка одной ноги оказывается на колене другой. На ногах мокасины из золотисто‑коричневой замши и белые спортивные носки. Между задравшейся брючиной и носком видна полоска волосатой кожи. – Она прибыла в сопровождении отца и мачехи, а также свекра. Тэмсен была замужем за Ноем Коннелли, который, как наверняка вам известно, скончался примерно полгода назад.

Позади меня кашляет папа. Судья Фейнголд заглядывает в свои бумаги. Она берет ручку и что‑то пишет на полях. Я пытаюсь угадать, что именно. «Первое правонарушение». Или: «Муж. Скончался».

– Хорошо, – говорит она. – Так что конкретно произошло?

Джеральд подается вперед.

– Вечером двадцать первого числа мисс Бэрд находилась…

– Я хотела бы, если вы не возражаете, услышать все от самой Тэм.

Джеральд откидывается на спинку, одергивает брючину. У меня дико стучит сердце. Я стискиваю колени и набираю побольше воздуха.

– Гм, – говорю я, чувствуя себя полной дебилкой. – Ладно. Вы имеете в виду, что случилось…

– Просто расскажи, почему мы здесь. – Судья Фейнголд снимает очки и принимает расслабленную позу.

– Ладно, – тихо говорю я. – В общем. Мы здесь потому… что я хотела поплавать.

– Нет. – Она качает головой, будто я провалила тест. – Мы здесь, потому что вы нарушили границы частных владений. Вы проникли в дом, который вам не принадлежит, и вас застали в чужом бассейне, кстати, после полуночи. – Она не мигая смотрит на меня, а потом сверяется с документом на столе. – Все правильно?

Я сглатываю. Взгляд утыкается в желтоватую бахрому темного персидского ковра, торчащую между пузатыми ножками стола. Сердце в груди бухает, как барабан.

– Да, – наконец шепчу я. Макушкой я чувствую взгляд судьи.

– Как понимаю, у нас есть определенный выбор. В обычной ситуации я бы приказала, чтобы тебя взяли под стражу и ты некоторое время провела в воспитательной колонии на материке, или…

– Э‑э, судья? – Позади меня кашляет Митч. Мы все поворачиваемся. Он подается вперед. – Я хотел бы сказать, в общем, я знаю Тэм… Тэмсен… достаточно давно. Она хорошая девочка. Добрая, умная…

– Она не умная, – перебивает его судья. Я слышу, как Джулиет тихо ахает, и мои щеки обдает огнем. – Если бы она была умной, нас бы в этой комнате сейчас не было. Если бы она была умной, она продолжала бы учиться в школе.

– Ваша честь, – говорит Джеральд, кладя свою лапищу мне на плечо. – Тэмсен и ее… и Ной были музыкантами, и…

– Ты музыкант? – Она с наигранной сосредоточенностью листает дело, как будто ищет факты, ускользнувшие от ее внимания, но явно знает, что ничего не найдет.

Во мне начинает закипать ярость.

– Нет, – почти выплевываю я. – Я не музыкант.

– Значит, ты бросила школу из‑за того, что твой приятель был музыкантом.

Повисает тяжелое молчание, и я щекой чувствую, как Джеральд смотрит на меня. Часы на стене бесстрастно отсчитывают секунды.

– Он был мне не приятелем, – шиплю я. – Он был моим мужем.

Судья Фейнголд ерзает в своем кресле, и я опять слышу скрип ручки по бумаге.

– Ясно, – говорит судья, намеренно глядя поверх моей головы. – Вот мое предложение: Тэмсен соглашается вернуться в школу.

– Что?! – вскрикиваю я. В школу? А при чем тут школа? – Нет! Это не…

Судья поднимает руку.

– Она также дает свое согласие раз в месяц посещать группу психологической поддержки молодых вдов. У меня есть брошюра социальной службы. В июне, если ей удастся успешно сдать выпускные экзамены и если до этого у нее не возникнет никаких неприятностей, запись о правонарушениии будет удалена. Надеюсь, все считают такой вариант приемлемым?

От изумления у меня отвисает челюсть. Я поворачиваюсь и смотрю на папу, Митча и Джулиет. Джулиет кивает. Митч сидит, упершись руками в колени, и разглядывает пальцы, темные от въевшегося битума. Папа откашливается и наклоняется вперед.

– Судья, Лори, а могу я внести еще одно предложение?

Она вертит в пальцах ручку.

– Да?

– Последние девять месяцев Тэмсен жила с семейством Коннелли. Митчелл и Молли проявили безграничное великодушие, они разрешили ей остаться даже после того, как Ноя… не стало. Учитывая… обстоятельства… мне кажется, было бы лучше, если бы она вернулась домой, ко мне и мачехе.

Раздается скрип – это кресло судьи отъезжает назад.

– Мистер Коннелли? – спрашивает она. Я разглядываю потертости на джинсах. – У вас есть возражения?

Наступает долгое, мучительное молчание. Митч чешет локоть.

– Нет, – наконец произносит он. – Если всех это устраивает, пусть так и будет.

– Хорошо, – говорит судья, встает и протягивает Джеральду стопку скрепленных листов. – Я рассчитываю, что этот договор о правилах поведения подпишут и ваша клиентка, и ее законный опекун, и документ будет у меня на столе к концу рабочего дня.

Джеральд кивает, а судья Фейнголд снимает мантию с крючка и надевает ее. Я смотрю, как темная тяжелая ткань обвивает ее ноги.

– Была рада видеть вас всех. – Судья кивает и поворачивается ко мне. – Тэмсен, – она берется за ручку двери, – я искренне надеюсь, что больше тебя здесь не увижу.

 

Глава седьмая

 

Папа и Джулиет настаивают, что они сами отвезут меня обратно в дом Ноя. Сегодня понедельник, но оба взяли отгул – думаю, чтобы помочь мне переехать и обустроиться. Вещей у меня не очень‑то много – вся разнокалиберная мебель, которой мы пользовались, принадлежала Ною, он перетащил ее из подвала родительского дома, – так что втроем, да еще с Митчем, мы справляемся довольно быстро.

Последнюю поездку мне предстоит совершить одной в минивэне Джулиет. Я увожу с собой коробку всяких мелочей: фотографии в рамках ручной работы, непарные сережки, старые блокноты и журналы. Пролистываю один из блокнотов и съеживаюсь, когда вижу страницы с перечеркнутыми крест‑накрест текстами песен. Я никогда не показывала Ною эту слащавую муть, потому что знала: он сделает вид, будто ему нравится. Есть еще записи, которые я делала в Пенсильвании по вечерам после его концертов. Когда ребята развлекались или Ной спал (во время поездок он умудрялся засыпать в любом положении), я записывала свои впечатления о других группах. Что мне понравилось, что нет, рассуждения о важности живой музыки в цифровую эру, и все в таком роде. Эти записи я Ною тоже не показывала. Я вообще никому их не показывала. Я всегда считала, что делаю их для себя, просто потому, что в голове крутится слишком много идей. Сейчас я бросаю блокнот в коробку и волоку ее вниз.

По дороге к машине я вижу, как Молли склоняется над побитым морозом кустом гортензии. На свекрови коричневая парусиновая куртка Митча и тренировочные штаны, заправленные в отороченные мехом сапоги. За многие недели она впервые выбралась из дома.

– Вот, последнее, – говорю я, осторожно закрывая коробку.

Молли поднимает взгляд от поломанных веток и улыбается.

– Удивительно, правда? – говорит она, глядя куда‑то сквозь меня – я могу лишь смутно представить эту мрачную даль. Она отламывает ветку и выставляет ее перед собой. – Ты думаешь, что они погибли. Думаешь, уже не вернутся. А они каждый год возвращаются.

Молли была – и осталась – ландшафтным архитектором, и время от времени полуденные грезы уносят ее в мир садоводства.

– До свидания, Молли, – говорю я, обнимая свекровь. Я стараюсь не вспоминать ту открытую, радушную женщину, которую когда‑то знала, ту, которая однажды, после нашей с Ноем первой ночи, застала меня у него в ванной и тут же пригласила на завтрак. Ной иногда заговаривал о том, что прежде «бывали плохие времена», когда его мама еще пила, но мне всегда казалось, что он вспоминает кого‑то другого. Теперь же я вижу, с какой легкостью можно скользнуть в недосягаемое, особенно когда нет веских причин выбираться обратно.

– Тэм, подожди. – Я слышу, как открывается дверь на террасе и меня окликает Митч. Он бежит ко мне от дома и, остановившись возле машины, обхватывает себя руками, чтобы не замерзнуть. – Ты все забрала?

– Наверное. – Я киваю.

К горлу подступают рыдания, и я стараюсь думать о чем угодно, только не о том, что происходит. Это не прощание. Это не я уезжаю от людей, которые с первой минуты знакомства приняли меня как с члена семьи.

– Не забывай нас, ладно? – Митч берет меня сначала за одну руку, потом за другую, как будто хочет притянуть меня к себе. Но вместо этого мы просто стоим у машины, а Молли бродит по заснувшему на зиму саду и беседует с растениями.

– Имей в виду, здесь все еще твой дом, – говорит мне Митч, когда я сажусь в машину и опускаю стекло. – Я закончу отделку, и он твой. Как только будешь готова. Когда решишь двигаться вперед. Хорошо?

Митч барабанит пальцами по крыше машины и грустно, с надеждой улыбается мне. Я киваю.

– Хорошо, – говорю я. – Спасибо. За все. Митч салютует мне, когда я выезжаю на улицу, и я почему‑то жду, пока его силуэт в зеркале заднего вида не станет смутным пятном, и только тогда даю волю слезам.

 

* * * * *

 

На следующее утро папа по дороге на работу отвозит меня в школу. Он даже не предлагает мне ехать на автобусе, потому что, вероятно, не верит, что я доеду. Если честно, у меня нет сил думать о побеге. Будто ничто на свете теперь не стоит неприятностей. Я очень далека от той Тэм, которая забралась в чужой дом, – кажется, будто ее высосали из меня и оставили лишь заторможенную, неуклюжую оболочку.

Вместо того чтобы высадить меня на парковке, как это делает большинство родителей, папа подъезжает прямо к широко распахнутым двойным дверям. Это не нравится вставшим за нами автобусам. Папа сознательно игнорирует их гудки. Я подумываю о том, чтобы предложить другое место для встречи после уроков, однако решаю, что нечего париться из‑за такой ерунды.

– Развлекайся, – без особого энтузиазма напутствует он меня, прежде чем неторопливо тронуть машину с места. – До вечера.

Я несколько секунд стою на тротуаре, а потом из автобусов высыпает ребятня, и меня поглощает толпа в наушниках и с ранцами за спиной, шаркающая кроссовками и уггами.

Еще рано. Я не захожу внутрь, а поворачиваю за угол и направляюсь к пустующему клочку газона за столовой. Вероятно, когда‑то здесь предполагалось устроить летнюю веранду, сейчас же это жалкая, почти облысевшая лужайка, усыпанная окурками и заставленная грязной пластмассовой мебелью.

Я пристраиваюсь на влажном углу шаткого стола и достаю свой телефон. Просматриваю старые сообщения от Ноя в надежде отгородиться от характерной утренней суеты в стенах столовой и избежать необходимости с кем‑то общаться. Последнее время я практически ни с кем не разговаривала, поэтому и не нервничала, сейчас же вдруг начала дергаться. Я чувствую себя так, будто все забыла. Как вести себя в школе, как быстро переходить из кабинета в кабинет, как узнавать, куда идти. Раньше это было так же естественно, как дышать, а сейчас я ощущаю себя учеником по обмену, пришельцем с другой планеты, где обучение происходит исключительно на дому.

Раньше я любила школу. Не знаю точно, когда мое отношение стало меняться, но в начале прошлого года я словно остыла. Как раз в то время, когда нужно было начинать «вкалывать». Думать о поступлении в колледж, участвовать в работе всяких комитетов, в благотворительных акциях и все в таком роде. Все указывало на то, что я пойду по стезе дальнейшего изучения английского, поступлю в гуманитарный вуз где‑нибудь в Мэне, или в Вермонте, или на северо‑западном побережье Тихого океана. Но вдруг курс изменился. Мне стало плевать на колледж. Меня заботило только одно: вырваться отсюда.

Тем более что к тому моменту Ной уже школу закончил. Я тогда думала лишь о том, чтобы быть с ним. Целыми днями, изо дня в день. Однако я бросила школу не из‑за Ноя. И то, что он музыкант, не имело к этому никакого отношения. Просто в душе я уже давно была далеко.

Я чувствую, что у меня джинсы на заднице намокли, и одергиваю рубашку Ноя. У входа теперь затишье. Я незаметно проскальзываю в дверь. Из столовой доносится неистовый и почти осязаемый гул. Я иду по длинному коридору к кабинету директора.

Мисс Келли на месте нет. Я оглядываю доску объявлений позади ее стола. Разноцветные постеры сообщают о музыкальных прослушиваниях, о пробах для набора в команду по плаванию и о весеннем бале. (Тема этого года – «Великий Гэтсби»). В задней комнате ворчит копировальный аппарат. В мою сторону степенно идет женщина, которую я вижу впервые. Она отодвигает серое вращающееся кресло и аккуратно усаживается за стол мисс Келли.

– Да? – спрашивает она. Голос у нее хрупкий и переливчатый. – Чем я могу тебе помочь?

У нее на голове берет, сдвинутый набок, она немолода и чем‑то раздражена. Называюсь, и она говорит, что мистер Петерсон ждет меня в кабинете. Я удивлена, и мне немного грустно от того, что мисс Келли, прежняя секретарша, уволилась. Она всегда мне нравилась – в основном, потому, что всегда сквозь пальцы смотрела на кучу фальшивых медицинских справок и талончиков об освобождении от занятий, которыми я в буквальном смысле заваливала ее загроможденный бумагами стол.

Поразмыслив немного, я понимаю, что ее увольнение меня совсем не удивляет.

Мистер Петерсон – школьный психолог, а еще инструктор по строительным профессиям и тренер по теннису. Стучу в открытую дверь, и он жестом предлагает мне войти. Он начинает с объяснения сути блокового расписания. Новшество введено только с этого года, и если судить по многословию и ожесточенному тону директора, педсостав, очевидно, принял идею абсолютно без энтузиазма.

– Я имею в виду, что, по существу, речь идет просто об уроках, которые длятся в два раза дольше, а проводятся вполовину реже, – говорит он, расхаживая перед окном с видом на школьную парковку, не прекращая подбрасывать и с громким «чпок» ловить теннисный мячик.

Мистер Петерсон думает, что сидеть – вредно, поэтому в кабинете нет стульев. Пока он расхаживает, я переминаюсь с ноги на ногу у двери и тереблю пуговицу на рукаве рубашки. С плеча у меня свисает холщовая сумка – сегодня утром я в последний момент запихала в нее старую тетрадь, чтобы на уроке можно было сделать вид, будто я пишу.

– Я распечатал для тебя расписание занятий, а также даты выпускных тестов и консультаций. Мы решили, что разумно будет, если ты сначала нагонишь то, что пропустила, а потом мы обсудим летние курсы. – Он протягивает мне стопку скрепленных листков, еще теплых от принтера, и прекращает расхаживать. Морщится и чешет затылок мячиком. – А еще, гм, знаешь ли, если тебе нужно будет о чем‑то поговорить… ну, в смысле, про твоего приятеля… про случившееся… ну, ты понимаешь…

В этом месте я, по идее, должна бы кивнуть, или поблагодарить его, или хотя бы откашляться – в общем, сделать что‑то, чтобы избавить его от необходимости заканчивать предложение. Но вместе этого я просто смотрю на него.

– Итак, – наконец говорит он. – Да. Мы договорились? – Он подбрасывает мячик и ловит его за спиной.

– Договорились, – вздыхаю я и кладу бумаги в сумку, даже не посмотрев, что там.

 

* * * * *

 

Остальную часть дня я, как и обещала, сижу на сдвоенных уроках. А еще все время делаю вид, будто не замечаю, как меняется атмосфера, когда я захожу в класс. Все вокруг леденеет. Народ либо замолкает, либо понижает голос. Одни вертятся около меня, ловят мой взгляд, запинаясь, что‑то бормочут и повторяют одно и то же. Другие шарахаются от меня и, переговариваясь друг с другом, произносят «Ной» так, будто были с ним знакомы.

На настоящем общении настаивают именно те, кого я предпочла бы не замечать. Например, Аддисон и Ава, две девчонки с блестящими волосами, – я пять минут тусовалась с ними в начале девятого класса. Аддисон ловит меня по время обеда, в длинной очереди к кассе. Я с деланной сосредоточенностью смотрю на развешанные на колоннах разноцветные постеры, призывающие меня есть местные продукты и рекламирующие сегодняшнее меню: «куриные пальчики», приготовленные из филе свободно выгуливаемых кур, и суп из сезонных овощей. Аддисон просовывает руку мне под локоть, я чувствую, что позади меня топчется Ава. Каждая из девиц весит едва килограммов сорок, но я чувствую себя загнанной в угол.

Глубоко дышу и фокусирую взгляд на одной из буфетчиц, которая как раз наполняет контейнер яблочным пюре.

– Мы так рады, что с тобой все нормально, – с заговорщицким видом шепчет Аддисон где‑то возле моей щеки. Она выше Авы, и у нее очень короткая челка, такое впечатление, будто она стрижет ее каждое утро. Аву я все еще не вижу, но представляю, как та кивает, – она всегда кивает, когда Аддисон говорит. – Я не в смысле, что все так уж норм. А в том, что ты здесь. И мы этому рады. Просто не представляю…

Ава встает в очередь впереди меня и хватает с витрины пакет чипсов из печеной картошки.

– И я не представляю, – соглашается она и кивает.

– Такое дерьмо не должно случаться. – Аддисон качает головой, и мы медленно продвигаемся к раздаче, где в стеклянной витрине стоят горячие блюда. – Понимаешь?

Я сглатываю и деликатно освобождаюсь из ее цепкой хватки.

– Да, – с трудом выговариваю я. – Понимаю.

– Если тебе что‑то нужно, – говорит Аддисон, – ну, в смысле, что угодно. К примеру, если тебе надо выговориться, или просто потусоваться, или еще что‑то…

– Что угодно, – вторит ей Ава.

Я тупо таращусь на носки их ботинок – у Авы они ковбойские, из потертой замши, а у Аддисон черные, байкерские. Я пытаюсь представить, каково это – тусоваться дома у одной из них. Вряд ли так уж ужасно. Ава живет недалеко от родителей Ноя, от ее дома тропинка ведет прямо к бухте. Мы бы пошли гулять, выкурили бы по сигаретке, они бы засыпали меня вопросами и рассказали бы, что говорят другие. Уверена, они были бы со мной очень милы. Почти по‑дружески. Только мы не друзья. У нас нет ничего общего. И никто в этом не виноват. Так получилось.

– Спасибо, – говорю я.

Подходит моя очередь, и я покупаю батончик с мюсли и бутылочку смузи «Одвалла» и иду со всем этим по длинному коридору к «Семейному центру». «Семейный центр» – это детский сад, где воспитателями работают студенты педагогических факультетов. В те дни, когда я в обед не сбегала на свидания с Ноем, я ела именно здесь. Я уверяла себя, что мне здесь нравятся банкетки, они мягче, чем жесткие икеевские стулья в столовой. Но, думаю, среди детских воплей и музыки, льющейся из игровых приставок для малолетних, я просто не чувствовала бы себя такой одинокой.

Последний на этот день идиотский урок – общественные науки для старшеклассников. Это не урок, а насмешка, что‑то вроде смеси из азов поведенческой психологии с игрой «Правда или вызов». Играть в которую мы будем целый семестр. Последние двадцать семь лет этот предмет ведет мистер Олден, рыхлый дядька с козлиной бородкой. Он кратко и без надобности извещает класс о моем омрачающем жизнь присутствии и вручает мне тяжелую книгу в голубой мягкой обложке с огромными красными буквами: «Эмоциональная зрелость». На доске он пишет слова «сострадание» и «сопереживание» и просит Леона Бакнелла, капитана команды по борьбе, меньше всех в классе склонного к проявлению каких‑либо чувств, объяснить разницу.

Мой взгляд утыкается в затылок Лулы Би. Она пришла чуть позже, одарила меня фирменной полуусмешкой‑полуулыбкой и плюхнулась на большую подушку возле стола мистера Олдена. В классе общественных наук нет парт, только огромный круг из кресел и подушек – вероятно, чтобы создать интимную атмосферу и заставить нас забыть, что нам ставят оценки.

Прямые как палки волосы Лулы выкрашены в темно‑малиновый цвет, только краска уже успела поблекнуть и у корней стать бледно‑оранжевой. Когда‑то нас часто принимали за сестер – у обеих были пушистые светлые волосы и по паре косичек с одинаковыми бантиками.

Я слушаю вполуха, как Джи‑Джи Вонг объясняет Леону и всем остальным, почему сопереживание является самым ярким эмоциональным откликом. Наблюдаю за мистером Олденом, который сидит в своем вращающемся кресле, положив ноги на подоконник. У него на коленях стоит контейнер с нарезанной мускусной дыней, и он время от времени выуживает оттуда кусочек и кладет в рот.

Меня вдруг наполняет некая темная бурлящая энергия, будто заменили батарейку или в спину мне вставили ключик и завели пружину. Все это, все, что я делала за сегодняшний день, кажется абсолютно оторванным от реальности. Не от моей реальности, а от реального мира, места по ту сторону этих бетонных стен, где у людей есть свобода воли и ответственность, а в груди бьются живые сердца. Ощущение такое, будто меня затянуло в водоворот взятых с потолка расписаний и заданий, туда, где некоторые из нас существуют исключительно для того, чтобы рассказывать остальным, что и как читать.

Я ерзаю, пытаясь устроиться поудобнее, но у меня от долгого сидения затекли ноги, а голова раскалывается. Открываю учебник, чтобы занять себя чем‑нибудь безобидным, но текст расплывается, от одного его вида меня начинает тошнить. Мне не хватает воздуха. Настоящего воздуха, а не той кондиционированной, насыщенной кислородом дряни, которая ежедневно циркулирует в легких сотен человек, вдыхается и выдыхается в процессе разговоров и только усиливает коварную, размывающую мозги скуку.

Прежде чем я успеваю вразумить свои ноги, они несут меня прочь из круга. Задеваю плечом колонну с постером. На нем – похожий на пропойцу Альберт Эйнштейн и дурацкая цитата о силе тяготения и о влюбленных, слова, которых, я уверена, он никогда не произносил. Я с силой толкаю дверь. Сдерживая дыхание, спешу по коридору, и ботинки на каждом шаге с громким чавканьем отлипают от давно не мытого пола. Я открываю первую попавшуюся дверь и оказываюсь на сырой лестнице, которая ведет вниз, к туалетам и пожарному выходу.

Небо скрыто плотными облаками, за которыми прячется солнце, но дневной свет куда лучше вызывающего припадки флюоресцентного мерцания в кабинете Олдена. Я нахожу укромный уголок на стадионе, позади тренерской – здесь я спокойно дождусь звонка и увижу, как подъедет Джулиет.

– И все?

Ветер, резкий и колкий, приносит с парковки чей‑то голос. Прищурившись, вижу, как ко мне на велосипеде с широкими шинами едет Лула Би. Велосипед облеплен наклейками со свирепого вида панк‑группами конца восьмидесятых.

На губах у Лулы кроваво‑красная помада, глаза жирно подведены угольно‑черным. Иногда мне трудно соотнести ее с той маленькой девочкой, которую я когда‑то знала. Пока она подъезжает, я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз мы с ней нормально общались. Уверена, что это было в восьмом классе, сразу после того, как я начала официально встречаться с Ноем. Но до того, как она покрасила волосы и сделала себе татуировки. В те времена Лула была робким ребенком со стрижкой «под горшок», она носила свитера домашней вязки, и у нее вечно текло из носа.

В детстве мы с ней всегда были вместе, даже после того, как разъехались: папа тогда начал строить дом поближе к городу, а родители Лулы перебрались вглубь острова, на ферму, и там мы с Лулой проводили много времени, дразня поросят или совершенствуя курятник: надстраивали из веточек новые уровни с потайными комнатами. У меня дома мы катались на велосипеде и пробирались тайными тропами на берег, где играли в археологов – охотились за наконечниками для стрел и акульими зубами, реликвиями первобытного прошлого.

Но все изменилось, когда я начала встречаться с Ноем. После уроков, вместо того чтобы на автобусе ехать к Луле, я шла к зданию старшей школы и ждала, когда закончатся уроки у Ноя. По выходным ездила на велосипеде туда, где собиралась группа (обычно у кого‑нибудь в гараже). Я все же старалась видеться с Лулой, когда появлялась возможность, но домашняя живность и археологические находки почему‑то вдруг перестали меня интересовать. Как будто я через потайной ход пробралась в другую вселенную, а прежняя потеряла для меня всякий смысл.

И вот сейчас я сижу, разинув рот, и таращусь на Лулу, которая тормозит на границе между травой и тротуаром. «И все?» У меня в голове эхом отдаются ее слова.

– В каком смысле? – спрашиваю я.

– Один день, и тебе уже невмоготу? – Лула собирает волосы в неряшливый узел, и я вижу две бритых полоски по обе стороны головы и длинную вереницу «гвоздиков» в виде костей, поблескивающих по краю ушной раковины. – Уж больно все это мелодраматично.

Я разглядываю хрупкие пуговицы на ее черном тренче, перевожу взгляд на неопрятные шнурки винтажных «док‑мартенсов».

– Пусть так, – бормочу я.

Лула сжимает рукоятки ручного тормоза, и под широкими рукавами тренча видно, как напрягаются мышцы ее предплечий. Лула всегда была крепкой и маленькой. Есть фотография, на которой нам обеим лет по пять‑шесть, и Лула держит меня на коленях, как куклу, хотя я тогда была на целую голову выше нее.

Холодный ветер теребит ворот моей рубашки, и я поплотнее запахиваю полы.

– Я что‑то пропустила? – спрашиваю я. Лула перекидывает вперед рюкзак, черный и с приклеенной к ткани огромной, от верха до низа, металлической Х, и расстегивает «молнию» на кармане. Достает сложенный вчетверо лист бумаги.

– Это групповой проект, – говорит она. – Мы тоже в нем участвуем, причем в паре. Это идея Олдена: у нас обеих пары не было. Постарайся сдержать радость.

Она протягивает мне листок, и я принимаюсь разворачивать его, но она продолжает громко, лихорадочно говорить, и я замираю.

– Я тоже не в восторге, но тут нет ничего эпохального. Просто глупое исследование, общественное развитие, формирование идентичности и подобная ерунда. Все это здесь. – Она указывает на листок.

Я смотрю на напечатанный текст и вижу всякие «исследования основ жизни современного подростка» и наказ «Мысли нестандартно!» в самом низу.

– Гм… ну, – произношу я, но Лула уже забрала листок и спрятала его в рюкзак. Она нажимает на педаль, и колеса ее велосипеда начинают вращаться. – Даже не знаю…

– Если у тебя проблемы, тогда иди к нему сама, – говорит она, уезжая прочь. – До встречи, Огурчик.

Я смотрю, как она вылетает на проезжую часть, создавая на дороге переполох. Водители резкими, испуганными гудками выражают свое недовольство. Какой‑то юнец, наверняка недавно получивший права, показывает ей средний палец, а она, ответив бодрым, жизнерадостным взмахом, сворачивает на лесную тропинку и исчезает за деревьями.

 

Глава восьмая

 

Встречи группы поддержки молодых вдов проходят по вечерам в первый четверг месяца в старом заброшенном театре, примыкающем к мэрии. Я прихожу рано, потому что «новый» папа всегда рассчитывает время с большим запасом, даже если ему нужно всего лишь дойти до почтового ящика, и поднимаюсь по низким ступенькам на тускло освещенную сцену, где уже собралась небольшая группа людей.

На краю сцены спиной к рядам обитых алой тканью кресел, скрестив ноги, сидит полная женщина с густыми седыми волосами. Ее зовут Беатрис, но мне было велено называть ее Банни. Она читает библиотечную книгу, вставленную в пластиковую обложку, на которой изображены два голубка. Читая, она теребит бессчетные складки на своей стеганой юбке и слегка раскачивается взад‑вперед.

– Горе – оно как погода, – читает она. Голос у нее – нечто среднее между басом Майи Энджелоу[3] и хрипом заядлого курильщика. – Оно постоянно – и постоянно меняется. Оно способно влиять на наше настроение, восприятие вещей и явлений, саму нашу суть – каждый божий день. Горе витает в воздухе, и нам не остается иного выбора, как вдыхать его.

Горе, витающее в том самом воздухе, которым я сейчас дышу, приторно пахнет пачулями и черничными кексами. В центре круга, на жалкого вида скатерти, стоят эти самые кексы, а также два пластмассовых кувшина с яблочным сидром и миска с солеными орешками. Я крепко сжимаю кулаки, так, что ногти впиваются в ладони, и прикидываю, сколько раз разрешено выходить в туалет за те два часа, что длится собрание.

Гнетущая тишина время от времени прерывается глубокими, резкими всхлипами. Сидящая на противоположной стороне круга женщина с красным лицом то и дело вытирает нос скомканным бумажным платком. Когда я училась в начальной школе, она работала у нас в библиотеке, и сейчас ей как минимум пятьдесят. Интересно, а есть группа поддержки старых вдов? И какого возраста надо быть, чтобы приняли туда?

Банни изучает плотные страницы открытой книги, прежде чем закрыть ее и бросить на пол. Книга скользит через круг и останавливается перед стройной темноволосой женщиной в пуховой жилетке и лосинах.

– Лиза, – говорит Банни и кивает, при этом у нее дергается отвисший подбородок. – Каков твой прогноз горя? Восемнадцать и солнечно? Пасмурно, возможны осадки?

Лиза слабо улыбается и крутит на безымянном пальце кольцо с огромным, как булыжник, бриллиантом. Я быстро оглядываю круг. Все мы продолжаем носить обручальные кольца, причем самые разные, с камнями и простые золотые ободки. У единственного в группе мужчины, опрятного вида парня лет двадцати восьми‑тридцати – Ной называл таких типов хипстерами, – платиновое кольцо надето на правую руку, а не на левую. Как я понимаю, это тоже считается.

Если не считать «хипстера», все в группе среднего возраста: библиотекарша, Лиза и еще две менее ухоженные версии Лизы. Мне было сказано, что я пропустила первое собрание, и сейчас я гадаю, будем ли мы заниматься той фигней, когда все по очереди называют свое имя и рассказывают, почему оказались здесь. Кажется, этого избежать не удастся, хотя для всех нас «почему я здесь» – это своего рода данность.

– Сегодня к нам присоединилась новенькая. – Банни улыбается мне, обнажая разнокалиберный набор поразительно белых зубов. По моему опыту, белоснежные зубы должны быть до ужаса прямыми. Но только не у Банни. Они настолько же блестящие, насколько кривые, а идеально острые клыки опасно торчат в разные стороны. – Тэмсен. Ты хочешь, чтобы тебя называли Тэмсен?

Я расстегиваю и застегиваю молнию на своем полосатом худи.

– Пусть будет Тэм, – говорю я, таращась на кусок синей изоленты, приклеившийся к полу рядом с одним из кожаных сабо Банни.

– Тэм, – послушно повторяет Банни. – Итак, давайте поприветствуем Тэм.

Банни встает и проходит вперед, делая пассы руками, словно колдует. Она оглядывает членов группы. Некоторые бормочут: «Добро пожаловать, Тэм», а библиотекарша лениво машет мне, слегка приподняв руку над коленями.

– Давайте, друзья, – подгоняет их Банни. – Нужно постараться получше. Тэм одна из нас, и сегодня она делает большой шаг вперед. Кстати, Тэм, обычно мы начинаем с того, что немного рассказываем о себе. Откуда мы. Кого мы потеряли. В общем, говорим о том, чем нам хотелось бы поделиться.

Банни улыбается мне тепло и ободряюще, и я вдруг начинаю «плыть». Мне десять лет, я сижу на обитой кожей банкетке в залитом солнцем кабинете на дому. Доктор Пеппер (так его звали, хотя он и настаивал, чтобы его называли доктор П.) был детским психологом, с которым я виделась раз в неделю в тот год, когда умерла мама. Он мне сразу понравился: мне нравились книги в его кабинете, то, что он слушает и одновременно делает записи, то, что он грызет ластик на своем карандаше и наблюдает, как я играю в игры, которые, по идее, должны были каким‑то образом выявить мое эмоциональное состояние. Понравился настолько, что мне ужасно хотелось, чтобы он поверил: со мной все в порядке, поэтому я довольно быстро вычислила, какие слова мне надо говорить, чтобы он написал радужный отчет. Мне меньше всего было надо, чтобы у папы появились новые поводы для тревоги, поэтому я с самого начала решила, что буду пациентом‑мечтой. Суперзвездой выздоровления. И у меня получилось.

 

Конец ознакомительного фрагмента – скачать книгу легально

 

[1] С девятого класса начинается обучение в американской старшей школе. Здесь и далее примеч. перев.

 

[2] Рекреационный автомобиль, транспорт для отдыха.

 

[3] Энджелоу, Майя (англ. Maya Angelou) – настоящее имя Маргарит Энн Джонсон, американская писательница и поэтесса, общественная деятельница.

 

Яндекс.Метрика