Одни говорили, что он умер в день, когда ему исполнилось сто лет, другие, что погиб накануне, осматривая печные трубы на дворцовой кухне, третьи сходились, что скончался через месяц в феврале, о чем в архивах Стамбула имелась, пока не исчезла, казенная запись, вот и числа на могильном камне говорили то же, но известняк, дело известное, недолговечен, и дата стерлась раньше, чем ее успели запомнить, и спустя время споры пошли по новой, пока не решили считать, что умер он в возрасте около ста лет – и на том бы делу конец, только в Конье (вечно эта Конья!) объявился полвека спустя дервиш родом из Кайсери, и утверждал этот дервиш в кофейне на базарной площади, что видел его своими глазами, седым, как положено старцу, и незрячим, потому что ослепил себя золотой иглой, которая принадлежала, говорил он, еще великому Бехзаду из Герата, а потом показывал мне в городе мечети и караван?сараи, фонтаны и бани, мосты и беседки, а если вы спросите, как же слепец мог что?то показывать, отвечу: когда художник ослепляет себя иглой, тьма не сразу опускается на мир и он долго различает предметы вокруг, хотя все чаще предпочитает вспоминать мир таким, каким его видел Аллах.
Я приехал в Одессу на поезде и в тот же вечер собирался сесть на паром до Стамбула. Билет заказал в Москве, он лежал в кармане. С вокзала, купив кулек арахиса, отправился в порт.
В Одессе я был однажды, когда мне исполнилось три года. Отец тогда жил с нами, и мы поехали на море все вместе. Помню, на длинной лестнице я уронил мороженое и разревелся. А он купил коробку эскимо и поставил прямо на ступеньки.
От коробки шел пар, отец улыбался.
Вот и все, что запомнилось.
Я шел по широкой улице города, уж не знаю, как она называлась. Между домов застыл, как вода, в аквариуме вечерний воздух, из подворотен тянуло кошатиной и печным дымом.
Шелестела от ветра старая штукатурка.
Обогнув зеленого Дюка, я спустился по лестнице. Портовый зал ожидания пустовал, и даже газированную воду из автомата не отпускали. Окошки касс были закрыты и задернуты шторками.
Сквозь ткань пробивался свет. Я постучал по стеклу. За шторкой послышались смех и скрип фольги. Я спросил, что с моим рейсом, вот билеты. В тишине зашуршали бумаги, потом раздался женский голос: «Билеты на паром не проданы, рейс отменяется».
Между шторок, как в цирке, возникла рука. Рукой нетерпеливо помахали, и я покорно выложил паспорт и билеты. В кассе снова зашелестело, потом на стойке появились деньги. Свет погас.
«Да не сходите вы так с ума, – донеслось из темноты. – Возьмите самолет, и завтра будете у себя в Стамбуле!»
Перебрасывая рюкзак с плеча на плечо, я поднялся по лестнице. По левую руку от Дюка, где сквер, слонялся молоденький солдат в зеленой, как памятник, гимнастерке. Я спросил дорогу к авиакассам. Он поспешно согласился проводить – как будто только и ждал этого. По пути он рассказывал про службу в инженерных войсках. Они, говорил солдат, глотали гвозди.
Я купил билет на утренний рейс, турецкие авиалинии. Для ночлега мне в кассах посоветовали гостиницу «Красная». Дорогу до «Красной» показывал все тот же солдатик. Оказывается, все это время он ждал меня на улице.
Когда?то гостиница «Красная» считалась самым шикарным заведением Одессы. Видимо, в память об этом с меня содрали приличную сумму. «Вы же иностранец», – улыбнулись две бровастые девицы за стойкой.
Я вошел в комнату и лег, не снимая обуви, на кровать. Расстегнул ремень и пуговицы. В тишине было слышно, как сифонит за стеной унитаз, а под потолком скрипит лепнина. Сколько я пролежал в темноте? Не знаю. Может быть, пять минут, может быть, час.
Когда я задремал, у дверей раздался короткий шорох. Это были полароидные снимки, которые кто?то сунул под дверь. Я сел около снимков на корточки. С фотографии на меня смотрела девица. Лицо белое, одутловатое. Брови черные. На обороте имя: Изабелла. Номер телефона.
Две другие девицы – Лидия и Земфира – отличались от Изабеллы только купальниками. И я, поразмыслив, отправил весь этот винный набор обратно.
Через пять минут они исчезли.
Ополоснувшись холодной водой, я встал на коврик и снова огляделся. Комната как комната, ничего особенного. Тощий шкаф, тумбочка, на столе салфетка в чайных пятнах. Кособокий абажур. А между окон под стеклом в рамке – карта.
Это была старая карта Черного моря с промерами глубин и рисунком береговой полосы. Я долго изучал ее, пока наконец не заметил отражение собственного лица. Острова, заливы, дельты – вся география разместилась на нем. Вот плохо выбритая Болгария, вот родимое пятно Крыма. Турецкая борода.
Поставив будильник на семь утра, я лег. Где?то в порту голосил траулер, хлопнуло окно, послышался звон посуды. Я почувствовал, что меня снова укачивает. Засыпая, я подумал о том, что город, где я очутился, был частью моего безмятежного детства, а теперь стал эпизодом зрелости. И что между этими городами уместилась жизнь длиною в тридцать лет.
Спал я без сновидений и лишь под утро увидел короткий сон. Мне приснился мой гостиничный номер с картой моря. На кровати кто?то спал, но кто? Разглядеть не удалось.
Зачем люди снимаются с места? Едут куда подальше? Говорят, путешествуя, люди бегут от себя. Не знаю. Мне всегда казалось, что эту фразу придумали домоседы. Наоборот, путешествуя, человек приближается к себе, просто с другой стороны.
Последний год мне стало казаться, что жизнь вокруг и я сам перестали существовать. Как?то незаметно, неслышно наше время кончилось. Свернулось в трубку. Люди, вещи, все перестало меняться, застыло в пустоте. Или это я потерял под ногами почву?
На день рождения друзья подарили мне «Историю османской архитектуры». Через неделю я купил Коран, стал изучать книги, записался в библиотеку. Пошел на курсы арабского на Татарской улице.
С удивлением и каким?то даже восторгом я обнаружил, что искусство ислама идеально выражает мир, который меня окружает. Пестрый и запутанный. Поверхностный. Замысловатый. Мир, в котором кончилось время.
В то время я работал в интерьерном журнале. Как и все журналисты, мечтал написать книгу. Увлекшись архитектурой, я понял, что это будет книга о мечетях, которые построил Синан. Книга о золотом веке Османской империи, где жил великий зодчий.
И с Турцией, и с архитектурой у меня были свои счеты. Чуть позже я, наверное, расскажу об этом. К тому же девушка, с которой мы встречались, вдруг объявила, что едет в Америку. Стажировка в университете, один семестр, а там как получится. И я понял, что решение принято. Я ждал этого решения, поскольку последний год она часто намекала, что надо менять отношения, что она устала жить одна, да и мне пора кончать с затворничеством. Я же все медлил, сомневался. И вот она уехала.
Что оставалось? В журнале, где я работал, шло сокращение. Руководство с опаской смотрело на мои исламские увлечения, моя кандидатура числилась среди первых. Чтобы избежать унизительной процедуры, я взял отпуск за свой счет и тоже отправился в путь.
Только в другую сторону.
Спал я урывками, то и дело проверяя будильник, и за пять минут до звонка выключил кнопку. Оделся, спустился к завтраку.
Задрапированный малиновым бархатом ресторан пустовал. На завтрак подали сардельку с луком и кетчуп цвета драпировки. Остывший кофе казался соленым.
Я ехал в аэропорт по залитым весенним солнцем улицам. По пустому шоссе. Аэропорт был маленьким и как две капли похожим на портовые кассы. Тот же неработающий газированный автомат; те же шторки на окнах; те же залы, разлинованные пыльными лучами.
В самолете я пил турецкое вино и смотрел на девушку. Она сидела впереди, и, когда нагибалась к сумке, на пояснице была видна татуировка в форме дракона. А дальше виднелась черная полоска белья. Рядом с девушкой сидел тучный одышливый тип. У него было пористое, словно сплющенное лицо; настоящая жаба. Откинув кресло, «жаба» быстро заснул. Во сне он завалился на девушку. Та оттолкнула его, но через несколько минут все повторилось.
Девушка пересела, татуировка и трусы исчезли. «Жаба» тут же проснулся, резко поднял спинку – и опрокинул мое вино. Пришлось вызывать стюардессу. Чтобы загладить неловкость, та пообещала турецкое шампанское из бизнес?класса.
Шампанское было теплым, но я все равно выпил. Выглянул в иллюминатор. Море кончилось, внизу протянулась желтая равнина. Вскоре замелькали крыши пригородных поселков, голубые линзы бассейнов. Мы подлетали к Стамбулу.
Перед посадкой пассажирам раздали анкеты. Речь шла об эпидемии. «Если вы заметили у пассажиров рейса симптомы атипичной пневмонии (кашель и насморк), пожалуйста, укажите, на каком месте они сидят», – просили в этой анкете. Подумав, я вписал в клеточку номер, где сидел толстяк?«Жаба».
Я попал в Турцию по приглашению культурного фонда. Мы встретились в офисном центре где?то на «Новослободской». Стояла ранняя московская весна. Мы пили чай, и я, щурясь на солнце в окне, рассказывал о своих планах. Турки улыбались, переглядывались, а при слове «Синан» одобрительно кивали.
Обговорить детали решили через несколько дней, но звонка не последовало ни через две, ни через три недели. Я совсем уже было забыл о своем предприятии, как вдруг в мае мне пришло приглашение на встречу с президентом этого фонда. И я снова отправился на «Новослободскую».
Президент слушал меня с безразличным видом. Он смотрел то на мокрые ветки в окне, то на мобильный телефон, который вертел в руках. Когда я закончил, телефон зазвонил, и президент, не сводя глаз с веток, что?то буркнул в него. Встал, мы попрощались. А спустя неделю раздался звонок, и меня попросили заехать за билетами на Одессу, далее Стамбул.
Таким было мое пожелание относительно маршрута.
И вот я выхожу в зал прилета. Я замечаю мое имя на желтой картонке, его издалека видно. Плотный господин в белой рубашке машет мне этой картонкой. Он улыбается – какие зубы! – и я улыбаюсь в ответ.
– Мехмед, – говорит он и притягивает к себе.
Мы целуемся.
Щека у него влажная и колючая.
Наш черный «Рено» выныривает из тоннеля на улицу, Мехмед прибавляет скорость. Жарко, и я опускаю окно. Горячий воздух начинает лупить в лицо. Мимо несется газон, выгоревший и замусоренный. Пальмы похожи на смятые жалюзи, а дальше рябит на солнце полоска воды, Мраморное море.
Машина резко тормозит, какой?то мальчишка чуть не попал под колеса. Он выскакивает из?под капота, что?то кричит шоферу. Но шофер только улыбается – и газует.
Мы едем дальше. На холмах один за другим вырастают минареты мечетей. Великие мечети Стамбула, сколько раз я представлял себе этот момент, только подумать! И вот я вижу эти мечети – и мне кажется, что я не расставался с ними.
Машина пошла вверх по переулку, застучали о брусчатку покрышки. Из лавки выскочил мальчишка с бутылками воды и побежал за нами.
– Бир мильон, бир мильон, – кричал он, пока не отстал.
Гостиница, где мне предстояло жить, называлась «Учительская».
– Здесь живут наши школьные преподаватели, – сказал Мехмед.
Я кивнул. Мне вдруг представилось, что сейчас из подъезда выйдет наш физрук Виктор Иваныч и Капитолина Васильевна, завуч.
Странно, что я еще помнил их имена.
– Быть учителем в Турции очинь почетно, но мало?мало денег, – продолжал Мехмед. – Но наше правительство все равно очинь любит учителей. Каждый учитель имеет право отдыхать в такой роскошный гостиница. Но только один раз в год.
Я снова кивал и улыбался.
Светильники в форме античных скульптур освещали потертые ковры и сам мраморный пол холла, где они лежали. В глубине висели зеркала, стоял подиум и обеденные столы. Отражаясь в зеркалах, столы двоились. Между столов толпились удвоенные зеркалами официанты. Ненадолго отражались люди, то входившие, то выходившие из холла.
Вглядываясь в лица учителей, я пытался понять, какой предмет они преподают. Но лица выглядели одинаково. Они были округлые, гладкие и чисто выбритые. Казалось, что черты лица эти люди сбрили вместе со щетиной.
Комната оказалась на шестом этаже. Кровать, холодильник, телевизор, письменный стол – стандартный набор. Было так душно, что я с наслаждением скинул с себя одежду. Голым подошел к окну. Сверкая на солнце, внизу лежал Золотой Рог, а сверху шли холмы, утыканные минаретами и башнями. По заливу передвигались пароходы, курсировали катера, шныряли от берега к берегу лодки. Над крышами повсюду развевались красные флаги, как будто в городе праздновали Октябрь. Срываясь с карнизов, пикировали на воду чайки. Возвращались, садились на трубы и черепицу. Вышагивали.
Голый, я смотрел на Стамбул, который звенел и сверкал внизу. Забытое чувство – тревоги, счастья – вдруг вернулось ко мне. И я ощутил страх, что это чувство будет недолгим.
Меня разбудил вечерний азан, который уже накатывал на город с азиатской стороны Босфора. Было по?прежнему душно. Я встал, пошел в ванную. Душ был отгорожен в углу, и я стоял под холодной водой, пока вода не пошла через край.
Когда я вернулся в комнату, у кровати стояла какая?то женщина. Заметив голого человека, консьержка выронила полотенце. Я развел руками. Та отвернулась и боком вышла.
Насвистывая, я прошелся по комнате. Вода, испаряясь, приятно холодила кожу. Полотенце было белым и жестким, и я с удовольствием вытерся. Для ужина выбрал оранжевую майку с надписью «Celebrate your image» и белые брюки.
Когда я выключил свет и обернулся, комната исчезла, но в окне вспыхнул Золотой Рог: как будто газовую конфорку зажгли. И я невольно засмотрелся на его ртутное мерцание.
Ужин был во дворе. Семейства учителей уже расселись за столами и чинно изучали меню. Делали тихими голосами заказы. Одеты все в темное, никаких белых штанов. А рядом полыхает огненный факел, бросая на столы адские отблески.
– Балык? – спросил я официанта.
– Балык йок, – откликнулся тот.
И с любопытством уставился на меня.
Я заказал мясо.
Пока я выбирал и заказывал, на подиум вынесли аппаратуру, а теперь возились с проводами. Потом к микрофону вышла красивая крупная девушка в обтягивающем черном платье. Блестки на черной ткани мерцали. Учителя стали хлопать. Девушка сделала вид, что смущена, и запела.
Она пела грудным голосом, поворачиваясь то к одним столикам, то к другим. И я невольно засмотрелся на то, как блики огня льнут к ее открытой спине.
Я вернулся в номер и снова встал перед окном. Солнце давно село, город исчез. Но по цепочкам огней я видел, где кончается вода залива и начинаются холмы Стамбула.
Слева светилась первая четверка минаретов. Красные стены, белые башни – это Святая София. Чуть правее мечеть султана Ахмеда, что у ипподрома. А там, где должна была быть Сулеймания, в небе чернела пустота. Знаменитую мечеть сегодня почему?то не подсветили. Дальше справа, на самом краю, светилась еще одна. У этой мечети был один минарет и как будто охранял ее – там, на отшибе.
Я закрыл окно и включил кондиционер и телевизор. Вытянулся на простынях. Во дворе звенели посудой, иногда раздавались женский смех и плеск воды. Бубнил диктор. Постепенно шум стих, и я начал различать голос. Этот голос что?то бормотал на чужом языке. И чем громче он бормотал, тем глубже в сон я проваливался.
Был он греком, говорили они, что спорить, ибо кто сведущ более грека в прекрасном? Да что вы, отвечали другие, это неправда, ведь он был армянин, кто же лучше армянина знает толк в искусстве камня? Но тут подавали голос третьи, был он турок, этот человек, говорили они, потому что нет на земле того, кто более турка ведает о божественном промысле.
Так что же нам делать? Жили?то в деревне и греки, и турки, и армяне, и бог его знает, как перемешались их крови – пятьсот лет назад! – однако деревня та была христианской, посему одну вещь мы можем держать за подлинную, а именно: что крестили его, как и положено, на сороковой день в местной церкви, где осталась, пока не исчезла, об этом событии запись, что числа такого?то в году таком?то крещен сын деревенского плотника и дано ему при крещении имя «Юсуф», что по?нашему значит «Иосиф».
И вот проходит с той поры двадцать лет, умирает великий султан Баязид, по прозвищу Молниеносный – ибо был он скор на поле брани, – и берет империю другой султан, сын того Баязида, девятый по счету Осман, и зовут его Селим, по прозвищу Грозный – был он зол на поле брани, – и всю жизнь проводит этот Селим в седле, приумножая земли империи, так что теперь на карте есть и Персия, и Сирия, и Египет, и – чудо из чудес – святые города Мекка, Медина и Иерусалим.
Тогда?то, спустя двадцать лет, что прожил он в той самой деревне, обтачивая то камень, то дерево, а то просто слоняясь по желтым закоулкам, и появляется на горизонте пыльная туча. Смотрите, кричат с колокольни, как она растет, эта туча, смотрите! Нет уже горы Эрджияс, не видно ее снежных вершин, потому что огромным тюрбаном встала эта туча над пустыней, и вышли из тучи ратники, пешие и конные, числом не менее сотни.
Разве война пришла в Анатолию? Это кричат с колокольни. Разве падишах оставил нас и некому защитить деревню? Да и зачем кому?то нищая деревня, чтобы ратникам, как пешим, так и конным, числом не менее сотни, брать ее приступом?
Но когда входит пеший отряд в деревню, видят они, что это рабы султана, одеты они в красные кафтаны, на пиках у них конский волос, а шапки из белого войлока да с длинным хвостом, ниспадающим на спину.
Закон есть закон, это говорит среди них главный в тюрбане с пером цапли, а кто забывает закон, мы сперва повторяем: вот, слушайте. Милостив наш султан, позволяет он жить на своей земле тем, кто считает богом пророка Ису, и совершать обряды, как указано в книгах, тоже позволяет. Пусть, говорит он, соблюдают эти люди свой закон, как им предписано, работают пусть и умножают себе подобных с миром на земле нашей, но пусть не забывают, что цена этому миру названа, а значит, будет в том нужда, волен султан забирать из деревень христианских юношей себе на службу, посему – что стоишь, святой отец, глаза выпучил, полезай звонить в свой колокол или что там у тебя в хозяйстве, деревянные колотушки – полезай, собирай людей деревенских на площадь, да не забудь книги, где тобою помечено, кто и когда народился в приходе за последнюю четверть века.
И пока святой отец ищет свою книгу, те открывают свою, ее читает главный над ними, и вот что сказано в той книге. Сперва, сказано там, отдели от прочих юношей свинопасов, ибо нечисты, и пастухов, ибо строптивы. Ищи среди оставшихся того, чей волос будет черным, жестким, а тело прямым и немалым в росте, и упругим на ощупь пусть будет оно, и широким в кости, да чтобы видно было сквозь кожу, как по жилам свершает движение кровь. Пусть голова у него будет круглой, а шея толстой. Должно иметь ему ягодицы поджарыми, а живот впалым, плечи широкими, а глаза черными. Вот если видишь такого, выбери и положи на стол, или на ровный камень, или на землю и смотри на него со вниманием, ибо если губы сухи, обметаны, то это геморрой, если глаза опухли и сонные, то водянка. Об эпилепсии расскажут тебе вены, не вздуты ли, а цвет белка – про желтуху. Если же нет этих признаков, но видишь, что обкусаны у него губы и чесотка по всему телу, брось такого, болезнь его неизлечима и называется меланхолия.
И вот оказывается, что парень этот, плотников сын Юсуф, в самый раз по книгам подходит. Ладен он телом и даже недурен с лица, потому как смотришь на такого и видишь – да, прав, кто считает, что красота вложена Аллахом в глаза и брови, а волосы созданы для восхищения. И вот теперь этот ладный скуластый широколобый Юсуф – в стороне. Выводят его из толпы вместе с такими же, черноволосыми и поджарыми, и с пером на тюрбане начальник оглашает: этих возьмем! Они нам годятся. И пусть приготовят им в дорогу еды и питья и одежды, через час мы выходим, и путь наш не близок.
Они расходятся по домам, эти юноши, а в домах темно, прохладно и тихо, потому что темно там всегда и прохладно всегда, ибо устроены дома на треть в землю, то есть в камне они устроены, а вот тихо тут впервые, потому что никто из домашних, а их семеро по лавкам, не знает, плакать или радоваться. Родная кровь! Но ведь и в деревне что ему делать? Тут особо не разживешься, нищета в этой деревне, пыль да жара, так уж лучше Константиния, столица, там какая жизнь, а здесь – что? Потому?то и тихо.
И все, уводят их пешим ходом вон из деревни. Увидим ли снова? Зачем их уводят? Неизвестно! Но как повторяется в небе картина… Вот снова тюрбаном поднимается пыль, и не видно горы Эрджияс; снова желтый воздух клубится до неба и черное солнце качается в нем, как каменная люлька. Но странное дело: картина?то прежняя, а вот пыль оседает быстрее. Она сворачивается, как шерсть в клубок, когда много ее висело да сохло на палках, а теперь нет, не видно, исчезла. А почему так происходит, с пылью, неизвестно, хотя есть соображение, что оседает она так же скоро, как прежде – ветра?то нет, как и не было, – просто смотрящему, кто прощается и у кого глаза на мокром месте, кажется, что расставание будет вечным – потому и время для такого летит, несется.
Утром меня разбудил стук в дверь. Я вскочил, бросился к дверям. Зашиб со сна коленку.
– Кто?
В дверную щель проникла женская рука. Свертком нетерпеливо помахали. Когда я взял сверток, дверь с силой захлопнулась. Я похромал в душ.
Из ванной меня снова выдернули, это был звонок.
– Дорогой господин, доброе утро, – зачастил мужской баритон без пауз, – как выспались, я ваш гид, мой имя Мехмед, сейчас ваш завтрак, потом наш город, жду внизу, всего хорошего, пака?а?а.
На завтрак были холодное яйцо, козий сыр, пара маслин и кофе. Пригубив его из чашки, я с наслаждением почувствовал, как по нёбу разливается густой обволакивающий вкус.
Новый Мехмед оказался старым Мехмедом – за рулем сидел мой вчерашний и улыбался. Мы медленно тронулись. Район Бейоглу, где находилась моя гостиница, был похож на лавку подержанной мебели. Дома старые, в разных стилях – как мебель из разных гарнитуров. Узкие обшарпанные комоды фасадов. Узкие эркеры. Неба над головой не видно, зато много тени; прохладно; пока воздух свеж, дышать можно.
На скамейках и ступеньках сидели небритые люди. В тапках на босу ногу они курили и пили чай. А рядом громыхали стальные жалюзи лавок. Доставались гитары, вентиляторы, какие?то хитроумные насосы с приборами.
Стоило мне открыть окно, как рядом возник мальчишка.
– Бир миллион, – словно из?под земли вырос.
Я сунул в окно сиреневый миллион – получил бутылку.
Она была ледяной и покрыта каплями испарины.
– Первое знакомство Истанбул – пароход плывет Босфор! – Мехмед виртуозно продирался сквозь трафик. Мы припарковались. Стоило нам остановиться, как машину облепили торговцы. Бублики, горы персиков, подносы с устрицами – все это качалось и кружилось перед глазами.
– Пожалюста! – Дверь распахнулась.
Когда я вышел из машины, торговая толпа расступилась. Это была пристань Эминёню. И блошиный рынок, и закусочная, и билетные кассы, и автобусная стоянка – все на одном пятачке. Залив тут глубокий, судно может подойти к берегу вплотную. Пристань.
Мехмед исчез за билетами, я остался один в толпе. Лица кружились, рты что?то выкрикивали, руки мелькали. От всего этого мне вдруг стало не по себе. Захотелось куда?нибудь спрятаться. Чтобы скрыть волнение, я поскорее надел черные очки. Сел у воды на парапет. И тогда все вокруг как будто встало на свои места. Я успокоился и огляделся. Рассмотрел рейсовые суда, как они причаливали один к другому и висели у пристани, как рыбы на кукане. Как смешно все это хозяйство ходит на волнах ходуном. И как отчаянно пассажиры балансируют, чтобы сохранить равновесие.
Наконец из толпы вынырнул Мехмед. Коротконогий, рубашка навыпуск, смешной. Он стоял и махал руками, и рубашка у него задиралась до пупа.
Я обрадовался, увидев его. Мы стали подниматься на судно. Рядом зазывала подсаживал на борт молоденьких женщин. Задрапированные в черное, они семенили по трапу, который опасно елозил. Девушки визгливо смеялись, а ветер с Босфора задирал им подолы. Под черной тканью сверкало розовое исподнее, но никакого смущения девушки, кажется, не испытывали.
Мы сели на верхней палубе. Пропуская большой лайнер, суденышко на минуту застыло, просто замерло на холостом ходу. Перед глазами тут же встала и закачалась Новая мечеть. Потом за кормой вспенилось, мы пошли полным ходом.
Неожиданно грохот мотора, базарный гомон, эстрада, гудки – все вдруг зазвучало на одной ноте, как оркестр перед выходом дирижера. Это на пристани заголосили, как петухи, муэдзины. Голоса летали над заливом, сливаясь в пронзительный вой. Но уже спустя несколько секунд раздался другой призыв. Он падал откуда?то сверху и звучал глубже и неистовей. Это великая мечеть Сулеймана призывала на молитву, и все ее четыре минарета, казалось, вибрировали в раскаленном воздухе.
Нужно сойти, решил вдруг я. Сейчас, сию минуту. Как если бы решалась судьба и что?то важное, роковое осталось там, на пристани.
Поднялся, взялся за поручень.
Но волна страха так же быстро схлынула.
Мехмед вопросительно посмотрел на меня.
– Все в порядке, – ответил я.
Мы выходили в Босфор.
Мой отец работал в архитектурном бюро и много времени проводил в разъездах. Обычно в дорогу его собирала мать. Я любил смотреть, как она укладывает в портфель бритву, зонтик, журналы. Ставит к выходу тубу с чертежами.
А потом делал то же самое.
Я вытаскивал из?под дивана его старый портфель и засовывал туда наш большой будильник. Будильник почему?то всегда шел первым. Потом складывал книжку «Денискины рассказы», карандаши и резинки, линейку. Циркуль и куски миллиметровки, где на обороте голубели старые отцовские чертежи.
«Вечерку» с телепрограммой.
Что еще? Кипятильник тащил из кухни, там же брал консервный и перочинный ножи, ложку с вилкой. В карманы прятались футляр для очков и носовые платки. Жестяной фонарик на круглых батарейках, старый материн кошелек с проигранными лотерейными билетами вместо денег. Билеты на поезд Москва – Одесса, неизвестно откуда взявшиеся.
«Командировка» находилась в кладовке. Там лежала необъятная бабушкина шуба, торчали по углам лыжи и лыжные палки. Висела раскладушка. Под траченными молью мехами чернели старые чемоданы со стальными уголками – «приданое», говорила мать. Совсем в глубине, за чемоданами, пылилась коробка с елочными игрушками и дремал Дед Мороз.
И вот однажды отец не вернулся. Прошло два месяца с тех пор, как он уехал, а потом мать выбросила его вещи. Так я остался без портфеля и без миллиметровки. Спустя время мне сказали, что мы будем жить одни, потому что теперь у отца другая семья.
Так я впервые услышал слово «Турция».
Когда я учился в старших классах, мать рассказала, что отец познакомился с этой женщиной в Ташкенте. Она была турчанкой и намного его младше. Училась на переводчика и приехала в город с делегацией.
«Тогда все кому не лень таскались туда с делегациями», – говорила она.
Отец проектировал новый квартал, и они познакомились на стропилах – как в старом советском кино. Поженились, но жить решили в Турции, где отцу предложили хорошую работу. С тех пор я его не видел.
Мать говорила, что первое время он присылал посылки и письма. Но она выбрасывала их не открывая. Из какого города они приходили, не помнила или не хотела помнить. А потом посылки приходить перестали.
Зачем он уехал? И как жил в чужой стране без нас? Я отправился в Стамбул, чтобы написать книгу об архитекторе, да. Но все чаще мне кажется, что я просто хочу найти ответ на эти вопросы.
Когда отец ушел от нас, я первое время страшно скучал. Но постепенно к тоске стало примешиваться другое чувство, и это было чувство свободы. Что отныне я свободен и могу делать что пожелаю. Терять и жалеть нечего.
Странное, пьянящее это было ощущение. И вскоре оно завладело мной полностью.
В школе мы часто ходили «на башню». Так называлась пожарная каланча, которая стояла на окраине города у леса. Стальной каркас и открытая лестница – пять пролетов с площадками – вот что это была за каланча. Мы, начальная школа, залезали невысоко, только на первую «ступень». Дальше было просто страшно. Те, кто постарше, сидели на второй – курили и горланили. А все остальные площадки считались неприступными.
Мы висели, как орехи на ветке, на этой башне бесконечными летними вечерами. Мы рассказывали друг другу небылицы – о мальчиках из какого?то вечно параллельного класса, которым удавалось забраться на самый верх и спуститься целыми и невредимыми, или о мальчике из соседней школы, который упал с этой лестницы и разбился. А когда темнело и лес вокруг чернел, садились на велосипеды и ехали по домам.
Матери про башню я не рассказывал. Но однажды в воскресенье, ближе к вечеру, когда ранец собран, а полдник съеден, я выкатил велик. Что на меня нашло? Не знаю.
Мать сидела за швейной машинкой и не заметила, как я вышел.
Через полчаса я прислонил свой «Школьник» к стальной опоре. Поднял голову. Башня выглядела погруженной в себя, обернутой в тишину и небо. А крошечная смотровая площадка просто терялась в нем. Но я все равно полез. Сжимая холодные поручни, я карабкался, пока не уперся головой в люк. Откинув крышку, вылез. Не поднимая головы, лежал. Слушал, как сердце колотится о теплые доски.
Сколько времени я пролежал? Раскинув руки, распятый на этих теплых досках? Боясь приподняться, встать – чтобы не вылететь, не упасть в небо? А вокруг шумел лес, подсвеченный закатом. Красивое, торжественное это было зрелище.
И тогда я заплакал. От страха, от обиды – разревелся как младенец. Потому что земля внизу лежала, как вода на дне колодца, темная, далекая. Потому что никто не знал, где я, и не мог мне помочь. И потому что лес был далек и красив, и если я разобьюсь, он останется таким же красивым и далеким.
Я лежал на досках и плакал, а башня только тихо гудела на ветру, который путался в переборках. А потом я успокоился, так же внезапно. Успокоился и встал на ноги. Посмотрел вокруг – на лес, небо. Вытер слезы и даже сплюнул. Посмотрел вниз, где узкая спичечная лестница терялась в сумерках.
И стал спускаться на землю.
…Дома на столе стоял компот. Я взялся за ручку, но чашка выскочила и разбилась. Шарик изюма покатился по полу. Руки дрожали и на следующий день, когда мы писали диктант. Они дрожали и пахли сталью и ржавчиной еще пару дней. И никаким мылом я не мог вытравить этот запах.
О своем подвиге я никому не рассказывал. Зачем? Все равно бы мне никто не поверил. А повторять подвиг мне не хотелось.
По вечерам мы по?прежнему собирались на башне и рассказывали небылицы. Задирали вверх головы, где летела недостижимая смотровая площадка. Мечтали – и разъезжались по домам. А потом прошло много времени. За это время мне довелось много куда подняться. На крыши и колокольни, строительные краны и средневековые соборы. Даже на шпиль Петропавловской крепости. Но перебирая их в памяти, я вижу только пожарную каланчу. Ту самую, которая одиноко стоит посреди моего детства.
Корабль развернулся на Босфоре, мы возвращались. Впереди, иссеченный перьями минаретов, поднимался на холмах Стамбул, а по берегам тянулась кустистая набережная, с которой мальчишки, выжидая, когда мы поравняемся, прыгали в воду.
Тут и там на берегу виднелись небольшие деревянные усадьбы. Заросшие кипарисами, с резными верандами, они буквально висели над водой. Лесенка из такого дома вела прямо на сходни, к лодке. На перилах стояли цветочные горшки, висели амулеты. Тут же рядом сушилось белье. Все это были отголоски старого Стамбула, когда люди плавали на работу через Босфор, а жили тут, в деревне, в Азии.
Среди усадеб попадались выгоревшие.
– Очинь?очинь старые дома, – перехватывал мой взгляд Мехмед. – Никто не живет в такие дома. Но охранять государство. Нельзя сносить! Памятник….
Мы разбирали с подноса пробирки с чаем.
– Но! Земля дорогая здесь. Старый квартал – очинь престижно. Бизнесмены хотят строить новые дома, большие дома. Старые дома мешают строить новые дома. Тогда бизнесмены нанимают плохих людей, и плохие люди поджигают старые дома. Памятник сгорел – земля свободный. Турецкий бизнес, полный вперед!
Корабль пересекал Босфор. Девушки в драпировках достали камеры, загомонили – казалось, мы идем прямо под киль сухогрузу, который надвигался сбоку. Остальные пассажиры тоже с любопытством смотрели, чем кончится дело. Даже продавец чая поставил поднос и вышел на палубу.
Из трубы вырвался ошметок черного дыма, раздался гудок. Наш капитан прибавил ходу. Сухогруз тоже загудел, у меня даже заложило уши. Все на палубе замерли. На секунду показалось, что столкновение неизбежно, но в последний момент мы проскочили, протиснулись. А там, откуда мы выскочили, теперь двигалась черная стена в ржавых подтеках, высокая и бесконечная.
Когда сухогруз прошел, Азия была далеко.
Мы высадились в Топхане, где у самой воды белел словно точеный или вырезанный из бумаги павильон.
– Мечеть Нусретие. – Мехмед показал пальцем в небо. – Знак победы.
– Над кем?
– Такая история! – Он засеменил впереди, размахивая руками, как будто хотел ухватить пустоту. – Ах такая история! – слышалось из полумрака. – Девятнадцатый век, янычары делать в городе мятеж. Хотел еще деньги, еще власть хотел. Жадный! За что султан Махмуд убивал янычар, пушками убивал.
– Но зачем, зачем?
– Как это? – останавливался. – Столько лет вино, грабеж, разврат. Нихарашё! Столько лет турецкая слава – турецкий позор. Плёхо! Надо смыть позор! Больше нет в Турции янычары. А мечеть есть. Нравится?
Садовая беседка, увеличенная до размеров слона.
– Очень.
Через газон тянулась дорожка. За спиной остался Босфор, сквозь ветки пальм он светился голубым огнем. Быстро темнело. Машины по шоссе уже шли с горящими фарами. Тень от холма падала на берег, и, пока на заливе полыхал закат, здесь наступили сумерки.
У шоссе стояла еще одна мечеть, и я сразу узнал ее: похожа на перевернутую чашку с огромными ручками. Эту мечеть Синану заказал Кылич Али?паша: итальянец, флотский адмирал. Говорят, когда он просил под мечеть землю, султан Мурад махнул рукой на край Босфора, и паша просто приказал завалить воду в этом месте камнями.
Они?то и стали фундаментом для мечети.
Мечеть огибал узкий переулок. Сзади лепились какие?то сараи, тянулся забор. Дальше темнела заброшенная деревянная вилла. Из трубы старинного дома напротив бежал дымок, тут была баня. Отсюда, от бани, было хорошо видно, как два полукупола словно вытягивают мечеть. И может быть, гигантскими контрфорсами Синан просто хотел приглушить эту «вытянутость».
Купол покрывали черные свинцовые пластины. Контрфорсы тоже были зашиты в металл. Говорят, в то время, в конце века, свинец в Стамбуле резко подешевел из?за английской контрабанды. И заказчик просто перестал на нем экономить.
– Моя первая мечеть Синана, – я погладил сальный известняк.
Достал альбом, но в темноте что нарисуешь?
– Сюда пойдемте, пожалюста!
Это кричал, высунувшись из каменного проема в стене, Мехмед.
«Нет бога кроме Аллаха и Пророк его Мухаммед» – таков символ веры в исламе. «Ислам» означает «покорность». Языковеды говорят, что этим словом арабы обозначали «безоговорочное подчинение», «капитуляцию».
Бог есть творец всего сущего, видимого и невидимого, Он непостижим и непредставим и удален от мира на расстояние, помыслить которое тоже невозможно. Между тем Аллах не забыл человека. Радея о человеке, Всевышний послал закон, и сделал это через Пророка. Этические, социальные и религиозные предписания ислама заключены в книгу «Коран», что означает с арабского «Чтение». «Iqra!» – «Читай!» – повелел архангел Мухаммеду в пещере, когда явил ему слова Божьи.
Так и возникла эта книга.
Коран – это стенограмма речи Бога, которую Он произнес у себя в небесном кабинете и которую просто доставили воздушной почтой на землю. В Коране много темных мест и неясностей, возникших, как говорят, из?за спешки, ведь божественные глаголы сменяли друг друга быстро и не все, что сказал Всевышний, удалось Пророку запомнить в точности.
Аллах непостижим и непознаваем, он удален и невидим, и только девяносто девять прекрасных имен даны любомудрому человеку, чтобы снова и снова открывать Его красоту и величие. Искусно начертанные, они говорят о верховных словах, явленных Пророку в пещере. Именно в память об этом каллиграфия, или умение полагать слова на плоскость во всей красоте их рисунка, считается в исламе божественным искусством.
Символ веры обрамляют четыре предписания: молитва, подаяние, пост и паломничество. Поэтому геометрическая проекция ислама представляет собой четырехконечную звезду с пятым элементом посередине.
Безоговорочное следование предписаниям составляет практический смысл ислама, в этом его кинетика. Во?первых, пять раз в сутки мусульманин должен совершать молитву, суть которой не только в славословии Всевышнего, но и в самом действии. Во?вторых, раз в год с наступлением месяца Рамадана верующий соблюдает пост, то есть от восхода до той поры, когда белую нитку не отличишь от черной, ему предписано не вкушать еды и не пить воду. И наконец, паломничество и подаяние – хотя бы раз в жизни каждый мусульманин должен сделать хадж в Мекку, где находится исламская святыня Кааба, или Черный камень, и раз в день подавать милостыню.
Черный камень астероидного происхождения, он заключен в золотую оправу и помещен в кубический саркофаг, который установлен в центре двора мечети Пророка в Мекке, куда стекаются паломники со всего мира.
Черный камень – это «материальная часть» ислама, свидетельство Бога, которое можно потрогать. Реальное происхождение камня действительно космическое, его история уходит в доисламские времена зороастрийцев, когда камень считался у них святыней. Но как это часто бывало на Древнем Востоке, с приходом новой религии предмет старого культа не уничтожили, а приспособили, попросту наполнив новым смыслом.
В космогонии ислама Кааба – это пуп земли, омфалос; точка, через которую проходит ось мира. Можно сказать, что перед нами геометрическая проекция Бога на земную плоскость. Все мечети выстроены по направлению к Каабе, и это направление называется кибла. Все мечети мира, кроме одной, в Мекке, нанизаны на это направление, как шашлык на шампур, проницающий незримым лучом всю вселенную ислама, определяя не только содержание мечети, но и ее форму.
Прикладная функция мечети, то есть единственное, что от нее по большому счету требуется, – это дать максимальному числу верующих киблу, то есть точное направление молитвы. А эстетическая – выразить эту функцию, превратить направление в архитектуру, дать идее пространство, свить вокруг пустоты некий каменный кокон. И указать, и показать путь.
Главный объект любой мечети – это михраб, или полая ниша в стене, обозначающая киблу. Его часто сравнивают с христианским алтарем, что совершенно не соответствует прикладной функции михраба, поскольку пред нами, скорее, знак или указатель священного направления, который сам по себе (в отличие от алтаря) не имеет никакой священной ауры. Отмечая михраб небольшим куполом или украшая стены вокруг него изразцами, художники отдавали должное священному направлению, оставляя саму нишу демонстративно серой, полой, пустой.
В первые года ислама роль михраба мог играть обычный камень. Традиция восходит к легендарным временам, когда Пророк после бегства в Медину установил на площади камень, указывающий на Мекку. Если под рукой не находилось камня – когда час намаза застал тебя, скажем, в пустыне, – то михрабом служило копье. Определившись на местности, первые мусульмане очерчивали на песке контур молитвенного пространства, то есть, попросту говоря, план мечети на плоскости – втыкали копье на той стороне, где была Мекка, – и свершали молитву. Кстати, именно с тех пор образ копья в исламе имеет, помимо военного, еще и религиозное значение.
Если представить геометрию исламского мира, это будет гигантское колесо, спицы его сходятся в Мекке. Кааба, в свою очередь, есть великая ступица, или точка, откуда к небесам восставлена ось мира. Она же ножка циркуля, который вращают на небесах, очерчивая круг земной юдоли.
На почте меня ждало письмо от девушки. Она писала, что добралась и с жильем хорошо устроилась; что наконец?то выспалась после перелета и что в целом ей в Америке нравится, «хотя немного тоскливо».
«Но это, как ты говорил, «признак бодрствующего рассудка.
Городок небольшой, – продолжала она, – и какой?то разбросанный. Широкие газоны, похожие на футбольное поле (а может быть, это футбольное поле?). С виду большая деревня, зато на той неделе выступает Филип Гласс. Ты мне завидуешь? Давай, завидуй уже».
Я читал письмо и слышал ее голос. Обиженный, когда хотела скрыть свой восторг. От общежития, писала она, до университета пять минут, живет она на пятом этаже в номере «пять ноль пять». Есть холодильник, телевизор и кофеварка, и завтракать она приспособилась дома, «потому что в столовой каши нет и кофе дрянь».
Обедает в кампусе, а ужинает в городе.
«Америкосы на меня ноль внимания, хотя молодые люди очень ничего. Головастые, голенастые, поджарые (сколько слов я знаю). Ходят в майках и шароварах и пьют гнусное пиво «Корона» или «Будвайзер». А с девушками полный швах. Голова немытая, и почти у всех обкусанные ногти. Они тоже носят майки, шаровары и кроссовки. Мне иногда кажется, что они даже спят в кроссовках».
Далее шло описание дисциплин, половину из которых я не мог понять еще в Москве, на что она первое время страшно обижалась. «Надеюсь, ты еще не сделал себе обрезание и не завел гарем», – заканчивалось письмо.
«И скучаешь по мне хотя бы немного».
Внизу стояла подпись – «Твоя родная обезьяна». И я вспомнил, что когда?то и сам подписывал письма этой фразой.
Мы познакомились осенью в гостях у приятеля, «глянцевого» фотографа. Я любил его вечеринки, на них всегда пили хорошее вино и было много красивых и неглупых девушек. И ненавидел, поскольку тушевался среди всей этой самоуверенной братии.
Обычно я устраивался с бутылкой вина на отшибе и тихо выпивал, разглядывая людей из угла. В тот вечер она пришла под занавес и в качестве взноса выставила на стол банку соленых грибов «от бабушки». Водка давно кончилась, остался портвейн, но грибы даже под портвейн в один момент слопали.
Волосы светлые, лицо открытое, хорошее. Глаза небольшие, но темные, взгляд живой и насмешливый. То и дело я перехватывал этот взгляд в полупьяной толпе. И замечал, что она тоже посматривает на меня. Когда пришла еще одна партия гостей, все смешалось и я потерял ее из виду. Искал на кухне, где курили и галдели, и в тесном коридоре, где, накурившись, стояли в туалетной очереди. В полутемных комнатах, где парочки обнимались под музыку.
Мы столкнулись в прихожей. Она собиралась уходить, искала на вешалке свою кацавейку из болоньи. «Мне тоже пора!» – как будто спохватился я.
Приятель делал серьезное лицо, прощался и щелкал замками. Мы выдворялись на холодную улицу. Ей нужно было не домой, а заскочить на квартиру к подруге в Кунцеве. Я предложил проводить, благо было по пути; шли на ветру к метро. Я что?то рассказывал, перекрикивая электричку. В Филях голос у меня сел. Она достала из рюкзака крошечную фляжку.
«Для голоса» – и первой отпила.
Во фляжке был коньяк.
Подруги дома не оказалось, но у нее имелся ключ («Жили раньше вместе»). Когда мы вошли, половицы в темноте громко скрипнули. Она стала искать рукой выключатель и задела меня по лицу. Я сжал руку и притянул ее к себе. Ее губы пахли коньяком, и рот был тоже коньячным. Расстегивал пуговицы и кнопки, пока ее груди не ткнулись мне в ребра, как лодки. Я накрыл их ладонями. Мы неуклюже опустились на пол.
Спустя время в скважине завозился ключ, на пол упала полоска света. «Кто здесь?» Это вернулась подружка; хмыкнула и, не зажигая света, перешла в кухню; оттуда громко загомонило радио; она стала греметь посудой.
«Чай?то пить будете?» – наконец раздалось из кухни.
За столом они говорили о своем, как будто ничего не случилось. А я пил жасминовый чай и думал: вот вкус, который навсегда будет связан с этим вечером.
С тех пор прошло три года, и я сильно к ней привязался. Она уже тогда жила одна (отец уехал в Америку). Жила в квартире на первом этаже с окнами во двор, мимо которых юные мамы бесконечно катали свои коляски. Летом в комнатах было темно и прохладно и тихо от зелени. Зимой казалось, что снег падает прямо на паркет, так ослепительно все со снегом в квартире белело.
Она работала в глянцевой журналистике, но каким?то образом сохраняла свой уют, была «теплой». В отличие от моего это поколение взрослело по клубам – и они быстро устали от шума. Теперь ей нравилось хозяйничать по дому, принимать гостей или просто быть одной. Когда она приглашала подруг, к ней на выселки приезжали долговязые аутичные девушки в дорогих свитерах. Колдуя над салатами, они толпились на кухне, а когда я подъезжал со своими шутками, улыбались, но не понимали, и предлагали открыть вино.
Одевалась она в дорогих магазинах, но вечно покупала то, во что пряталась. Она вообще как будто себя стеснялась. Но стоило мне раздеть ее, стоило снять одну за другой все эти вещи, как тело само подсказывало, что ему делать.
Я быстро полюбил ее свежие простыни и чистые полотенца. Мне нравилось ее тело – и что в холодильнике полно еды, а под ногами чистый пол, по которому хорошо ходить босиком. Прожив много лет один, я из года в год совершенствовал свои бытовые потребности, сводя их к минимуму. И вот теперь в уютной девичьей квартире мне приходилось заново открывать мир кофеварок и миксеров, тостеров и салфеток.
И мне это нравилось.
Я ни разу не сказал, что люблю ее. Только отвечал: «конечно», «а как же». В такие минуты она прижималась ко мне, и ее груди, как лодки, снова тыкались мне под ребра.
Спрашивала: «За что?»
Я грубо отшучивался.
Я проснулся – Золотой Рог уже разгорался под окнами. Голый, сел на влажных простынях. Уставился на пальцы ног. Представил себе, что эти странные предметы, эти клубеньки, не имеют ко мне никакого отношения и можно безболезненно отрезать или отломить их, а потом выбросить в корзину для мусора.
Наклонившись, оттянул большой палец. Отпустил – и палец послушно вернулся в строй.
Тапки лежали под диваном, и мне пришлось искать их. Там же, под диваном, я обнаружил вчерашний сверток. Разодрал скотч, развернул – и на пол упало что?то пестрое. Это был коврик.
Я разложил ковер и обошел кругом, заглядывая в него, как в колодец. Он выглядел необычно. Те, что продавались по переулкам, на уличных базарах, были, как правило, красными или коричневыми. А здесь синий орнамент лежал на белом поле, отчего ковер казался невесомым, каким?то воздушным. По бордюру шли фигурки черных птиц, похожие на цифры. Кто прислал мне этот ковер? Чей подарок?
«Восточная манера».
Я сел на ковер и погладил рисунок.
Ворс покалывал голую кожу.
Самую знаменитую монографию о Синане написал профессор Абдулла Курбан. Книга вышла тридцать лет назад и принесла славу преподавателю Стамбульского университета. Монографию перевели на европейские языки, Курбан стал ездить с лекциями. Секрет его успеха был прост и оригинален. Впервые на Востоке исламское зодчество трактовалось в жанре художественного эссе. Архитектурные термины Курбан обращал в метафоры, про религию говорил с точки зрения сопромата, а о прошлых веках империи сообщал в стиле журнальной передовицы. Он делал то, что в исламе не слишком приветствуется – смешивал несовместимые в сознании восточного человека вещи. За что его и обожали, и ненавидели.
Одну из его английских книг о Синане я прочитал еще в Москве. Скольких трудов мне это стоило – отдельная история. Начну с того, что в Москве вообще не оказалось серьезных книг по искусству ислама. Потрепанные альбомы по миниатюре с невидимыми от времени иллюстрациями и старенькие путеводители по городам Советской Средней Азии – вот и все, что мне предлагали в магазинах. Тогда я решил дать объявление. Спустя неделю со мной действительно связались. «Нужной вам книги у меня нет, – сказал в трубке ровный мужской голос. – Зато есть брошюра «Восточный ковер и как его соткать в домашних условиях». Издание Глуховской мануфактуры. С иллюстрациями. То, что вам надо».
Книга Курбана продавалась в Интернете. Лучшую цену назначил небольшой австралийский магазинчик. Мы списались. Хозяин спрашивал о погоде в Москве и предлагал перевести деньги за книгу на его счет.
«А лучше наличными по почте», – настоятельно добавил он. И я, словно повинуясь гипнозу, бросил конверт с купюрами в ящик на Мясницкой. Несколько дней я еще вздыхал о деньгах, что не дойдут, сгинут – а через неделю забыл о посылке. Мне предстояла поездка в Лондон.
Это была русско?английская тусовка на Стрэнде – литераторов, священников, журналистов собирали по случаю частного юбилея. Я был хорошо знаком с хозяйкой приема и получил приглашение тоже. И вот теперь слонялся в светской толпе, нацепив костюм и галстук.
Мне нравилось разглядывать этих пожилых, но еще бодрых людей. Например, джентльменов, которые тут одевались совсем неброско, в мешковатые пиджаки, такие же вельветовые брюки и туфли из мягкой кожи. Или дам, облаченных в свитера или платья каких?то совсем забубенных фасонов.
Мне мало кто был известен в этом собрании, я стоял один. Какая?то дама даже вручила мне пустой бокал, и я понял, что меня с моим одиноким галстуком держат за официанта.
Тут?то и отыскалась хозяйка приема.
Она знала о моих турецких делах и взяла под руку. Меня подвели к старику. Он сидел в кресле, упираясь в пол клюкой. На спине под джинсовой рубашкой я заметил горб. Звали этого седого горбуна Мурза, он был турок и занимался правозащитной деятельностью. Я рассказал, что хочу написать книгу о Синане, ищу литературу. Мурза одобрительно закашлялся, протянул мне клюку и достал из кармана визитку. «Сошлись на меня, – нацарапал на бумаге. – Скажи, что…» – Тут он совсем зашелся, хозяйка даже похлопала его по загривку. Мурза опустился в кресло и затих.
Я вышел из метро, когда на небо уже легли бордовые полосы. Магазин находился недалеко. Вот и витрина, заваленная книгами; Saqi Books, 26 Westbourn Grove, стеклянная дверь с черной цифрой; колокольчик.
Внутри тянулся узкий зал, упирающийся в лестницу на антресоль. Кругом шкафы, шкафы. Едва слышно тренькает восточная музыка. Пусто. Я тихо прошелся вдоль шкафа. Полки были забиты изданиями Корана. Тут имелись томики в зеленом бархате, фолианты в окладах с камнями и даже книги с обложками, покрытыми сусальным золотом.
– Чем могу помочь? – На лестницу вышел молодой человек в черном свитере.
– Меня прислал Мурза.
Тот пожал плечами.
– Я ищу книги о Синане.
Молодой человек кивнул. За шкафом, куда он исчез, забормотали на два голоса, что?то хлопнулось об пол, потом все стихло. Я отвернулся к книгам. Первое, что я увидел на полке, – это корешок с надписью «Синан». Абдулла Курбан, издание Стамбульского университета, язык английский. Иллюстрации, суперобложка. Та самая.
В этот момент на лестнице снова возник молодой человек. «К сожалению, книг о Синане в продаже нет», – сказал он. Я показал ему на книгу. Выражение его лица осталось абсолютно невозмутимым. С тем же лицом он спустился в кассу. Затрещал аппарат, альбом спрятали в пакет. Я взял покупку и молча толкнул стеклянную дверь. В стекле отразились сотни томов Корана и три черные фигурки восточных людей, которые печально смотрели мне вслед.
На следующий день, когда я вернулся в Москву, меня ждало почтовое извещение. Получив пакет, я вскрыл его. Это была точно такая же книга, только из Австралии. Абдулла Курбан, издание Стамбульского университета, язык английский. Суперобложка. Иллюстрации.
Книги лежали рядом как близнецы – две мечети на обложке, два Синана смотрят с портрета. Разве что истории у них разные, а так точные копии.
Я вышел на кухню, налил коньяк, вернулся. Две книги, поблескивая обложками, по?прежнему лежали передо мной. Но где какая? Лондонская или австралийская, левая или правая? Словно кто?то перевернул карты, пока ты ходил на кухню. Как будто тебя обокрали.
Но кто? И что пропало?
Я шел через мост, и ветер с Босфора толкал меня в спину: давай, давай.
У парапета выстроились рыбаки: рубашка навыпуск, на спине пузыри. Лес удочек качался в мыльном небе Стамбула и скрещивался с минаретами. А внизу шуровали пароходы, вспарывая розовое нутро залива, и пахло жареной рыбой.
Еще в Москве я договорился, чтобы мне устроили интервью с Абдуллой Курбаном. Турки отвечали, что летом профессор живет на островах, но раз в неделю наведывается на кафедру. Тогда?то и можно устроить встречу.
– Господин такой?то? – раздался утром в трубке женский голос.
– Курбан?бей ждет вас в культурном центре Кэфер?ага медресе, Айя?София, Кадирга.
– Не опаздывайте.
– До свидания.
И вот я погружался в базарную толпу: проталкивался на перрон среди груд тряпья, которое продавцы подбрасывают в воздух. Садился в трамвай, двери щелкали; поезд поддавал вбок и наверх, и пассажиры разом качались, как карандаши в стакане. А в небо все взлетали и взлетали цветастые тряпки.
Жара, пыль. Сердце где?то в горле. Хочется пить.
«Не заметишь, как свалишься в обморок».
Площадь Парк Тюльпанов была окружена с трех сторон стенами и напоминала каземат. Отыскав в стене ворота, я шагнул в тихий переулок. Вдоль дороги, заросшие розовыми кустами, прятались аккуратные домики в традиционном городском стиле. Три?четыре этажа, эркер. Крашеные висячие веранды. Совсем недавно тут была старая деревянная застройка, а теперь разместились дорогие мини?отели с видом на Софию.
Из?под холма минарет Софии выглядел низким и толстым, а купол каким?то плоским. Массивные контрфорсы закрывали полфасада. Облупилась и потрескалась красная штукатурка. Не собор, а фабричный корпус.
Между домами должна была быть лестница. Точно, вот и она. Глаза словно сами нашли спуск, я пошел вниз. За воротами медресе открылся квадратный, опоясанный аркадой, двор. Фонтан стоял посередине и был выложен серыми мраморными плитами, а сверху завален тертыми коврами. Стояли столики, стулья. Два турка читали газеты. Над головой от ветра хлопала парусина.
Я прошелся, заглянул в кельи. Тут разместилась всякая всячина: каллиграфические надписи, керамика, чашки. Ничего особенного. Сделав круг, я вернулся и увидел бюст. Он стоял прямо у входа, у порога – поэтому я не сразу заметил его. Борода, орлиный взгляд. Тюрбан спиралью.
Не человек, а старик Хоттабыч.
– Это ходжа Синан, – раздался голос. – Он построил медресе. Вы писатель из России?
Лет двадцать пять; взгляд озабоченный, деловой – но видно, что ей любопытно; смотрит строго, а на губах улыбка; переминается с ноги на ногу.
– Что значит «ходжа»? – Я сошел с камня на траву.
– Мимар Синан дважды совершил паломничество в Мекку, сделал хадж. – Она предупредительно отступила. – Каждый, кто побывал в Мекке, ходжа.
Кожаные сандалии; на пальцах ноги остатки черного лака; икры крепкие, полные; юбка чуть ниже колен, широкие бедра.
– А вы были в Мекке? – Шаг, снова шаг по траве.
– Я?
Глаза раскосые, но разрез не узкий, а продолговатый, масличный. Во взгляде полное замешательство; то улыбается, то озирается. Широкие скулы, но никакой азиатчины. Зубы крупные, губы плоские.
– Нет, не была.
Она поправила в руках папку и переговорное устройство. Рубашка с коротким рукавом была из льна, и когда она прижимала папку, ткань красиво обтягивала грудь.
– И я не был. Буду писать книгу о Синане. Как вас зовут?
– Бурджу.
Мы оба посмотрели на бюст.
«Вот каким ты был, ходжа Синан».
– Прижизненных изображений Синана не сохранилось, поэтому портретное сходство условно, – сказала Бурджу.
Она переложила бумаги и огляделась: как будто за нами подсматривают. Перевесила рацию, сделала шаг. Я снова сошел с камня.
– А вы?
Она отступила.
– Это культурный центр. Живопись, скульптура, каллиграфия. Люди приходят в свободное время – рисуют, лепят. Вот работы, их можно купить на выставке. А я менеджер. Занимаюсь делами центра. Мне звонили, что вы придете, просили встретить. Хотите кофе или чай?
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru