Курс любви | Ален де Боттон читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Курс любви | Ален де Боттон

Ален де Боттон

Курс любви

 

Мировой бестселлер

 

 

Романтика

 

Безрассудная страсть

 

Гостиница на скалистом уступе, в получасе езды на восток от Малаги. Задумывалась она для гостей, приезжающих семьями, и без злого умысла обнажает (особенно во время приемов пищи) сложности во взаимоотношениях каждой из них. Рабиху Хану пятнадцать лет, он на отдыхе вместе со своим отцом и мачехой. Отношения между всеми тремя безрадостные, разговор то и дело смолкает. Прошло уже три года, как умерла мать Рабиха. Стол каждый день накрывают на террасе с видом на бассейн. Время от времени мачеха произносит какие‑то фразы: критикует паэлью или жалуется на ветер, который слишком сильно дует с юга. Родом она из Глостершира и любит копаться в садике.

 

Брак начинается не с предложения руки и сердца и даже не с самой первой встречи. Он начинается гораздо раньше, когда рождается представление о любви, а более конкретно – мечта о родной душе.

 

В первый раз Рабих видит эту девочку на берегу, у кромки воды. Она примерно на год младше, каштановые волосы стрижены по‑мальчишески коротко, оливковый загар на худеньких руках и ногах. На ней матроска в полоску, голубые шорты и пара лимонно‑желтых шлепок. Ее правое запястье обвивает тонкая кожаная полоска. Она поднимает на него взгляд, растягивает губы в полуулыбку и меняет положение тела на шезлонге. Несколько последующих часов она изучающе всматривается в море, слушает свой плеер и – в перерывах – кусает ногти. Родители по обе стороны от нее: мать листает номер журнала Elle, а отец читает роман Лена Дейтона[1] на французском. Как позже выяснит Рабих, заглянув в гостевую книгу, она из Клермон‑Феррана[2] и зовут ее Алис Сауре.

Никогда прежде не испытывал он ничего и отдаленно похожего на это. С самого начала чувство потрясает его целиком. Оно не зависит от слов: ими они так и не обменяются. Ощущение такое, словно он каким‑то образом всегда знал ее, словно она держит в себе ответ на само его существование и в особенности на то, отчего у него в груди возникла беспорядочная боль. В последующие дни он наблюдает за ней со стороны: за завтраком – в белом платье с цветастой каймой, берет йогурт с персиком с раздаточного стола; на теннисном корте – с трогательной вежливостью извиняется на английском с очень сильным акцентом перед наставником за свой удар слева; еще во время (очевидно) одинокой прогулки по периметру площадки для гольфа с остановками, чтобы полюбоваться на кактусы и гибискусы.

 

Она может настигнуть стремительно: уверенность, что другое человеческое существо и есть твоя родная душа. Не нужны разговоры, мы можем даже не знать имени. Объективность не имеет права голоса. А что имеет, так это только интуиция: спонтанное чувство, которое и ценно тем, что обходит стороной все доводы рассудка.

 

Страстная влюбленность кристаллизуется, вбирая в себя целый ряд элементов: шлепанца, беззаботно свисающая с ноги; книжка в бумажной обложке («Сиддхартха» Германа Гессе), лежащая на полотенце рядом с кремом для загара; ярко очерченные брови; отстраненная манера отвечать на расспросы родителей и подпирать щеку ладонью, поедая маленькими порциями шоколадный мусс за ужином.

Инстинктивно он выуживает из таких вот деталей особенности Ее характера. Мысленно, глядя на вращающиеся под потолком деревянные лопасти вентилятора, Рабих пишет историю своей жизни с Ней. Она будет меланхолична и искушена городской жизнью. Она доверится ему и будет смеяться над лицемерием других. Порой Она будет нестерпимо желать вечеринок с подружками: признак личности чувственной и глубокой. Ее уделом было одиночество, и до сих пор Ей никогда не приходилось доверять кому‑либо полностью. Они будут сидеть вдвоем на кровати, переплетая пальцы рук. Да, Она тоже даже представить себе не могла, что такая связь возможна между двумя людьми.

Но вот одним утром безо всякого предупреждения Она исчезает, и за Ее столом сидит какая‑то голландская пара с двумя мальчишками. Она же с родителями покинула гостиницу на рассвете, торопясь успеть на рейс «Эйр Франс» домой, как объясняет управляющий.

Случившееся незначительно. Они никогда больше не встретятся. Он не сказал ни слова. А к его размышлениям Она осталась совершенно равнодушна. Но все же история начинается здесь, потому что (как бы ни переменилось многое в Рабихе за годы, насколько бы он ни повзрослел) его понимание любви на десятилетия сохранит в точности ту же формулу, которая равцвела в гостинице «Каса Эль‑Сур» в то лето, когда ему шел шестнадцатый год. Он продолжит верить в возможность внезапного достижения полной взаимности и эмпатии между двумя людьми и в возможность окончательно завязать с одиночеством.

Он будет испытывать ту же горькую сладость влечения к другим утраченным родным душам, замеченным в автобусах, среди рядов с товарами в супермаркетах и в читальных залах библиотек. Совершенно то же чувство охватит его и в двадцать лет во время учебного семестра на Манхэттене по отношению к женщине, сидящей слева от него в идущей на север электричке «С»[3], и в двадцать пять лет в архитектурной конторе в Берлине, где он будет практиковаться, и в двадцать девять лет во время полета между Парижем и Лондоном после краткого разговора над Ла‑Маншем с женщиной по имени Хлоя: чувство случайной встречи с давным‑давно утраченной частью самого себя.

 

По мнению романтиков, мимолетного взгляда, брошенного на незнакомца, достаточно, чтобы понять – он или она представляют собой исчерпывающий ответ на невысказанные вопросы бытия.

Их пылкость может казаться банальной, даже курьезной, тем не менее такое почтение перед инстинктом отнюдь не малая планета в космологии отношений. Интуиция – солнце, вкруг которого вращаются современные идеалы любви.

Вера в романтическую любовь существовала, должно быть, всегда, но лишь в последние несколько столетий о ней стали судить как о чем‑то большем, нежели болезни: только недавно поиск родной души был приравнен к постижению смысла жизни. Прежняя идеализация богов и духов была обращена на человеческих существ – жест, по видимости, щедрый, но тем не менее чреватый зловещими и ломкими последствиями. Непросто на протяжении всей жизни соответствовать совершенному образу, возникающему в воображении прохожего, незнакомца в офисе или в соседнем кресле самолета.

 

Понадобится много лет и постоянные опыты любви, прежде чем Рабиху удастся прийти к другим выводам, убедиться, именно то самое, что он прежде считал романтическим: озарение, внезапное вожделение, вера в родство душ, – только мешает учиться поддерживать отношения. Он поймет, что любовь способна выстоять только тогда, когда оказываешься неверен ее соблазнительным первоначальным порывам, и что ради жизнеспособности отношений необходимо отделаться от чувств, которые прежде всего и вовлекли в отношения. Ему предстоит познать, что любовь – это скорее мастерство, а не страсть.

 

Сакральное начало

 

Всякий раз один и тот же вопрос «Как вы двое познакомились?», задаваемый Рабиху и его жене на первых порах брака (и последующие несколько лет), обычно порождал игривую атмосферу, замещающую возбуждение. В таких случаях любая пара обычно обменивается взглядами (порой слегка застенчивыми, когда весь стол замирает в ожидании ответа), определяя, чей черед рассказывать. В зависимости от слушателей можно преподать историю остроумно или душевно. Ее можно свести к одной строчке или наболтать целую главу.

 

Началу уделяется неоправданно много внимания потому, что никто не предполагает, что это только один этап из многих. Для Романтиков начало отношений в концентрированном виде содержит в себе все необходимое для любви в целом. Именно поэтому существует столько любовных историй, в которых после встречи влюбленных, после первых пройденных испытаний рассказик обретает пару на сомнительное будущее или же убивает возлюбленных. Ведь то, что обычно мы называем любовью, – только начало любви.

 

Удивительно, замечают Рабих и его жена, насколько редко их спрашивают о том, что произошло с ними после встречи, словно интересоваться подлинной историей отношений – перешагивать за дозволенную черту любопытства. Никогда прилюдно не приходилось отвечать на единственный волнующий их вопрос: «Каково это быть женатыми так долго?»

 

Россказни об отношениях, которые без видимых драм и неистовств сохраняются десятилетиями (что увлекает и пугает одновременно), – исключения в ряду историй, где мы находим мужество рассказать о развитии любви.

 

Происходит это так, начало, привлекающее к себе слишком много внимания: Рабиху тридцать один год, он живет в городе, который едва знает или понимает. Раньше он жил в Лондоне, но недавно перебрался в Эдинбург. Его прежний работодатель – архитектурное бюро – избавился от половины штатных сотрудников, неожиданно упустив важный контракт. Переизбыток рабочей силы вынудил Рабиха закинуть сеть своих профессиональных поисков глубже, чем ему бы хотелось, что в конечном счете привело его к согласию работать на шотландскую студию дизайна городской среды, специализирующуюся на площадях и перекрестках. Он одинок уже несколько лет, с того момента, как отношения с графической дизайнершей потерпели неудачу. Рабих вступил в местный клуб здорового образа жизни и зарегистрировался на интернет‑сайте знакомств. Он присутствовал на открытии галереи, выставляющей предметы кельтской культуры. Посещал одно за другим все мероприятия, мало‑мальски имевшие отношение к его работе. Все напрасно. Несколько раз он ощущал интеллектуальную связь с женщиной, но никакой физической – или наоборот. Или, того хуже, мелькал лучик надежды, а следом звучало имя ее парня, обычно стоявшего в другом конце комнаты с выражением тюремного надзирателя на лице. И все же Рабих не сдавался. Он – Романтик. В конце концов после множества пустых суббот это произошло – почти так, как он был приучен (искусством главным образом) ожидать. Начинается круговое движение на дороге А720, идущей на юг от центра Эдинбурга, соединяющей трассу с замкнутым кварталом элитных домов, выходящих окнами на поле для гольфа и пруд, – поручение Рабих принимает не из интереса, его обязывает скромное положение в иерархии своей компании. Со стороны клиента контроль над исполнением изначально поручили одному из старших членов Городского совета, но за день до начала реализации проекта ответственного постигла тяжелая утрата и на его место выдвинули менее значимого коллегу. С Рабихом они обмениваются рукопожатием пасмурным утром в начале июня, чуть позже одиннадцати часов. На Кирстен Маклелланд флюоресцирующая куртка, каска и пара грубых резиновых сапог. Из того, что она произносит, Рабих Хан слышит не так‑то много: не только из‑за непрерывно грохочущих ударов стоящего поблизости гидрокомпрессора, но еще и потому, что, как ему предстоит убедиться, Кирстен частенько говорит довольно тихо, как принято в ее родном Инвернессе[4], где в течение разговора уходят от основной темы еще до того, как завершают предложения, словно на полпути собеседник высказал какое‑то возражение и можно попросту переходить к обсуждению других, более значимых вещей. Несмотря на ее одеяние (или, говоря правду, в какой‑то мере именно из‑за него), Рабих сразу же замечает в Кирстен ряд черт как психологических, так и физических, которые ему импонируют. Например, невозмутимость, с какой она отвечает на покровительственное отношение полностью мужской строительной бригады из двенадцати человек; тщательность, с какой проверяет исполнение различных пунктов графика; ее уверенное безразличие к требованиям моды и ее индивидуальность, представленную легкой кривизной передних верхних зубов. Когда совещание со строителями заканчивается, клиент с контрагентом отходят в сторонку, присаживаются на скамью и вместе проходятся по контракту. Но уже через несколько минут начинает накрапывать, и, поскольку в строительной конторе помещения для работы с документами нет, Кирстен предлагает пройти до ближайшей улицы и отыскать кафе. По пути туда, укрывшись под ее зонтиком, они завязывают разговор о путешествиях. Кирстен сообщает Рабиху, что старается выбираться из города при первой же возможности. Не так давно, например, она отправилась на озеро Карриган, где, разбив палатку в нехоженом сосновом бору, вдали от людей и всего отвлекающего и безумного в городской жизни, ощутила необычайный покой и всеохватность бытия. Да, она отправилась туда одна, отвечает она: ему представляется, как под пологом палатки она расшнуровывает походные ботинки. Когда они доходят до улицы, то никакого кафе не видят, так что укрываются в «Тадж‑Махале», унылом и безлюдном индийском ресторане, где заказывают чай и (по настоянию хозяина) тарелку лепешек‑пападам. Подкрепившись, разбираются с документами, сходятся на том, что бетономешалку надо вызывать не раньше третьей недели, а завозить брусчатку еще через неделю. Рабих изучает Кирстен с тщательностью судмедэксперта, стараясь при этом не выходить за рамки благоразумия. Он замечает легкие веснушки на ее щеках; любопытное сочетание уверенности и сдержанности в мимике; густые до плеч темно‑рыжие волосы, зачесанные на одну сторону; а еще привычку начинать фразу с отрывистого: «Тут такое дело…» Из их делового разговора ему тем не менее удается выудить и проклевывавшиеся время от времени более личные черты. На его вопрос о родителях Кирстен отвечает (с заметной неловкостью в голосе), что в Инвернессе ее воспитывала одна мать, отец же рано утратил интерес к семейной жизни.

– Совсем не идеальное начало, чтобы внушить мне веру в людей, – говорит она с насмешливой улыбкой (он замечает, что ее левый верхний передний зуб немного кривоват). – Может быть, именно поэтому мысль о «долгой и счастливой жизни» после свадьбы, честно говоря, меня никогда не занимала.

Ее слова едва ли обескураживают Рабиха, который напоминает себе одну мудрость: циники – это всего лишь идеалисты с необычайно высокими мерками. Через широкие окна «Тадж‑Махала» ему видны быстро летящие облака и – вдалеке – солнце, неуверенно направляющее лучи на черные вулканические купола Пентландских холмов[5]. Он мог бы довольствоваться мыслью, что Кирстен вполне приятный человек, с которым можно потратить утро на исправление досадных промахов муниципального управления. Мог бы свести свое суждение к тому, какие глубины, вполне возможно, таят в себе ее критические оценки конторской жизни и шотландской политики. Мог бы примириться с тем, что вряд ли возможно мимоходом распознать ее душу за бледностью лица и изгибом шеи. Мог бы обойтись замечанием, что она, возможно, довольно интересна, но ему понадобится еще лет двадцать пять, чтобы узнать ее лучше. Вместо всего этого Рабих уверен: он отыскал ту, кто наделена самым выдающимся сочетанием внутренних и внешних качеств: умом и добротой, юмором и красотой, искренностью и отвагой, – ту, по которой он будет скучать, едва она выйдет из комнаты; ту, чьи пальцы (в данный момент чертящие зубочисткой слабые линии на скатерти) ему страстно хочется гладить и сжимать своими; ту, с кем ему хочется прожить остаток жизни. Ужасаясь возможности обидеть, не имея понятия о ее вкусах, сознавая риск неверно расценить намек, он проявляет о ней крайнюю заботу с деликатностью, на какую только был способен.

– Прошу прощения, вы предпочитаете сами держать зонтик? – спрашивает он, когда они пускаются в обратный путь на строительство объекта.

– О, если честно, мне все равно, – отвечает она.

– Я рад буду держать его для вас… если не возражаете, – настаивает он. – На самом деле, как вам угодно, – тут же одергивает себя. Как ни радостны открытия, он старается оградить Кирстен ото всех, кроме некоторых, сторон своего характера. На этом этапе лучше не показать истинную сущность.

Они встречаются через неделю. На пути все к тому же «Тадж‑Махалу» для обсуждения отчета по бюджету и проделанной работе. Рабих спрашивает разрешения понести ее сумку с папками, в ответ она смеется и просит его не быть таким женофобом. Момент не кажется подходящим, чтобы открыться ей: он с не меньшей радостью поможет ей дом передвинуть… или станет выхаживать ее от малярии. К тому же факт, что Кирстен, по‑видимому, не нуждается в особой помощи и во всем остальном, только усиливает энтузиазм Рабиха: слабость в конечном счете вызывает очарование только в сильных.

– Тут такое дело, половину моего отдела взяли и отпустили, вот я фактически сейчас и работаю за троих, – поясняет Кирстен, когда они усаживаются. – Вчера закончила не раньше десяти вечера, хотя, впрочем, это все потому, что у меня словно бзик такой – все держать под контролем.

Рабих боится сказать что‑то не так и не может найти стоящую тему для разговора, но, как всем известно, молчание – свидетельство тупости, поэтому длинные паузы непозволительны. Кончается все долгим описанием того, как мосты распределяют нагрузку на свои опоры, за которым следует анализ соотношения тормозных скоростей шин на мокрой и сухой поверхностях. Его неуклюжесть, по крайней мере, признак искренности: мы не волнуемся, когда соблазняем не особо интересных нам людей. Куда ни кинь, всюду он ощущает слабость своих притязаний на внимание Кирстен. Представление о ее свободе и самостоятельности пугает его не меньше, чем восхищает. Он понимает, что у Кирстен нет особо веских причин дарить ему свою любовь. Он также понимает, что у него нет права просить ее быть с ним добрее, это исключено. Он сейчас находится только на периферии жизни Кирстен. Затем происходит ключевое испытание: выяснение, являются ли чувства взаимными, – предмет почти детской простоты и тем не менее способный вынести бесконечные семиотические исследования и детальные психологические гипотезы. Она похвалила его серый плащ. Позволила ему заплатить за их чай и лепешки‑пападам. Ободряюще отнеслась к прозвучавшему в разговоре его признанию о желании вернуться в архитектуру. Однако при всем этом она, казалось, чувствовала себя неловко, даже слегка раздражена была при трех его попытках завести разговор о ее прошлых отношениях. Не поддалась она и на его намек заскочить в кино. Подобные сомнения распаляют желание. Как уже успел осознать Рабих, наиболее привлекательны не те люди, которые сразу же принимают его (он сомневается в их решениях), и не те, которые никогда не дадут ему ни единого шанса (он привыкает к их безразличию), а скорее те, кто по непостижимым причинам (видимо, из‑за романтических интриг или природной осторожности, физического состояния или психологической подавленности, религиозной приверженности или политических разногласий) позволяют ему немного постоять на ветру. Томление оказывается (на свой собственный лад) изысканным. В конце концов Рабих находит в бумагах совета номер ее телефона и в одно субботнее утро шлет ей эсэмэс, сообщая, что, по его мнению, чуть позже вполне может быть солнечно. «Я знаю, – почти тут же приходит ответ. – Съездим в Ботанический? Кирс». Что они и проделали и уже спустя три часа любовались самыми необычайными в мире деревьями и растениями в Королевском ботаническом саду Эдинбурга. Вот они видят чилийскую орхидею, их поражает запутанность рододендрона, они останавливаются между елью из Швейцарии и громадным красным деревом из Канады, чьи похожие на пальмовые ветви шуршат под легким ветром, долетающим с моря. Рабих уже растратил всю энергию на выдумывание бессмысленных комментариев, типичных для таких мероприятий. И не из‑за высокомерия или уверенности в собственном праве, а от нетерпеливого отчаяния он обрывает на половине фразы Кирстен, которая читает пояснительную табличку: «Альпийские деревья ни в коем случае нельзя путать с…», – берет в ладони ее лицо и нежно прижимает свои губы к ее губам, в ответ она закрывает глаза и крепко его обнимает. Жутковато позвякивает колокольчик фургона с мороженым на Инверлейс‑Террас, галка горланит на ветке дерева, привезенного из Новой Зеландии, и никто не замечает двух людей, наполовину скрытых за чужеземными деревьями, в один из самых нежных и важных моментов в их жизни.

 

И все же мы настаиваем: ничто из этого пока еще не имеет отношение к истории любви.

Любовные истории начинаются не из страха, что наши пассии могут не захотеть увидеть нас снова, а начинаются, когда они решают, что у них нет никаких возражений видеть нас все время; когда у них есть все возможности убежать прочь, а они дарят торжественные клятвы, обещая поддерживать нас и быть в плену у нас всю жизнь.

Наше осознание любви захвачено и обмануто первыми сбивающими с толку волнующими чувствами. Мы позволяем своим любовным историям заканчиваться чересчур рано. Кажется, мы знаем слишком много про то, как любовь начинается, и непростительно мало про ее продолжение.

 

У ворот Ботанического сада Кирстен просит Рабиха звонить ей и признается (с улыбкой, в которой он вдруг угадывает, какой она могла выглядеть в десять лет), что на следующей неделе все вечера будет свободна. По пути к себе домой в Квотермайл[6] Рабих, пробираясь сквозь субботнюю толпу, взволнован так, что готов останавливать незнакомцев, чтобы поделиться с ними своим счастьем. Непонятно как, но он смог решить три главные проблемы, лежащие в основе романтической идеи любви: он нашел должную избранницу, открыл ей свое сердце, и ее сердце откликнулось.

Пока он еще, конечно же, никуда не продвинулся. Он и Кирстен поженятся, будут страдать, будут часто переживать из‑за денег, сначала родится девочка, потом – мальчик, у одного из супругов вспыхнет роман на стороне, будут пассажи скуки, иногда они будут хотеть убить друг друга, а несколько раз – убить самих себя. Вот это реальная история любви.

 

Влюбленные

 

Кирстен предлагает поездку на пляж Портобелло в получасе езды на велосипеде вдоль залива Ферт‑оф‑Форт[7]. Рабих неуверенно чувствует себя на сиденье велосипеда, взятого напрокат в магазине возле Принсиз‑стрит, известном Кирстен. У нее велосипед собственный, вишнево‑красный, модель с двенадцатью передачами и усовершенствованными тормозами. Он изо всех сил старается не отставать. На полпути вниз по склону холма он переключается на другую передачу, но цепь не слушается, прыгает и недвижимо повисает. Досада и знакомый гнев расплескиваются в нем. Пешком добираться обратно до магазина – путь неблизкий. Однако Кирстен не намерена сдаваться.

– Взгляни на себя, – говорит она, – ты большой вспыльчивый дурачок, вот ты кто.

Она переворачивает его велосипед колесами вверх, крутит назад педали и налаживает задний переключатель передач. Скоро руки ее перепачканы маслом, полоска которого оказывается и на ее щеке.

 

Любовь – восхищение теми качествами возлюбленного, которые обещают исправить наши собственные слабости и перекосы. Любовь – это поиск завершенности.

 

Он влюблен в ее спокойствие, в ее веру, что все будет ок, в то, что нет у нее чувства гонимости, в отсутствие у нее фатализма – таковы достоинства его новой необычной подруги‑шотландки, которая говорит с акцентом до того сильным, что ему приходится временами трижды переспрашивать. Любовь Рабиха – логичный ответ на качества, открытые в девушке, к которым он стремится. Он любит из чувства несовершенства – и из желания быть цельным. В этом он не одинок. Пусть в других областях, но и Кирстен тоже старается избавиться от недостатков. Она не выезжала за пределы Шотландии вплоть до окончания университета. Все ее родственники – выходцы из одной и той же малой части северной страны. Духом там не развернешься: краски серые, атмосфера провинциальная, ценится то, что требует самоотречения. От этого ее мощно тянет к тому, что имеет отношение к югу. Ей нужны свет, надежда, люди, задающие своим телам жизнь, исполненную страсти и чувства. Она боготворит солнце, ненавидя в то же время свою бледность и неудобства, какие несут ей солнечные лучи. У нее на стене висит плакат с изображением медины Феса[8]. Ее восхищает рассказанная Рабихом история его происхождения. Ей кажется занимательным, что его отец, инженер‑строитель, ливанец, а мать, стюардесса, немка. Он рассказывает ей истории из своего детства, проведенного в Бейруте, Афинах и Барселоне, яркие и красивые, а время от времени и очень опасные. Он говорит на арабском, французском, немецком и испанском языках; у его ласк (игриво подаренных) обилие вкусов и оттенков. У него оливковая кожа – рядом с ее розовато‑белой. Когда садится, он скрещивает длинные ноги, а его поразительно нежные руки знают, как приготовить ей макдус[9], табуле[10] и картофельный салат по‑немецки. Он насыщает ее своим миром. Она тоже ищет любовь, чтобы восстановить свою гармонию и стать совершенной.

 

Любовь – это еще и о слабости, о том, как мы бываем тронуты грустью возлюбленных и их хрупкостью, особенно когда (как случается в начале влюбленности), к счастью, мы еще вне опасности быть за них в ответе. Наблюдение за возлюбленным подавленным и сломленным, в слезах и бессилии может успокоить нас – несмотря на все достоинства, они вовсе не идеальные и недосягаемые. Оказывается, они тоже могут иногда быть озадаченными и сбытыми с толку, и вот мы уже выступаем в качестве поддержки, и нам уже не так стыдно за собственные недостатки, и общие огорчения сближают нас.

 

Они отправляются на поезде в Инвернесс навестить мать Кирстен. Та настаивает, что приедет встретить их на вокзале, хоть это означает, что ей предстоит поездка в автобусе через весь город. Мать зовет Кирстен своей лапочкой и крепко обнимает ее на платформе, зажмурив заплаканные глаза. Она строго протягивает Рабиху руку и извиняется за погодные условия этого времени года: полтретьего дня, а уже почти темно. У матери такие же, как у дочери, живые глаза, впрочем, у нее есть особенность – взгляд до того непреклонный, что Рабиху становится не по себе, когда он направлен на него, к слову, постоянно и без всякого повода. Дом, узкое двухэтажное здание в череде своих собратьев по улице, расположен прямо напротив начальной школы, где мать Кирстен учительствует три десятка лет. В Инвернессе живут взрослые люди: ныне владеющие магазинами и лавками, составляющие договоры и берущие кровь на анализы, – которые помнят, как приобщились к началам арифметики и библейским сказаниям на коленях миссис Маклелланд. Еще отчетливее большинство из них помнят то, как доходчиво давала она понять, не только насколько сильно они ей нравятся, но и как им легко ее огорчить. Втроем они вместе ужинают в гостиной, смотрят по телевизору шоу с викториной. Рисунки, сделанные Кирстен еще в детском саду, развешаны по всей стене вдоль лестницы в аккуратных золоченых рамках. В коридоре фотография с ее крестин; на кухне – портрет ее, семилетней, в школьной форме, умненькое личико, улыбка с редкими зубами; а на книжной полке снимок ее одиннадцатилетней – худющая до костей, взъерошенная и бесстрашная в шортах и футболке на пляже. В ее спальне, более или менее не тронутой с тех пор, как она уехала в Абердин постигать в университете право и бухгалтерию, в гардеробе висят черные платья, полки забиты потрепанными школьными учебниками. Под обложкой «Мэнсфилд‑парка»[11] рукой юной Кирстен написано: «Фанни Прайс: добродетель исключительной обыкновенности». В фотоальбоме под кроватью Кирстен снимок – она с отцом стоит перед фургоном с мороженым в Краден‑Бэй. Ей шесть, и в ее жизни будет присутствовать отец еще целый год. Семейное предание повествует, что отец Кирстен однажды утром встал и ушел с одним маленьким чемоданчиком, пока его жена, с которой он прожил десять лет, давала уроки в школе. Единственное предоставленное им объяснение – листочек бумаги на столике в прихожей с нацарапанным: «Простите». Потом он бродил по Шотландии, берясь за поденную работу на фермах, поддерживая связь с Кирстен, только присылая ей ежегодные поздравительные открытки к календарным праздникам и подарок – ко дню рождения. Когда ей исполнилось двенадцать, в подарок был прислан жакет, годящийся разве что для девятилетней девочки. Кирстен отправила его обратно на адрес в деревушку Каммачмор вместе с запиской, в которой выражала отправителю свою искреннюю надежду на то, что он скоро помрет. С тех пор от отца ни слова не было. Уйди он к другой женщине, так попросту предал бы свои брачные клятвы. Но оставить жену с ребенком просто для того, чтобы вольно пожить, дольше побыть в компании с самим собой, не предоставляя никаких толковых объяснений своих мотивов, – это уже отказ куда более глубокий, более абстрактный и более разрушительный. Объясняя это, Кирстен лежит в объятиях Рабиха. Глаза у нее покраснели. Это еще одна сторона, которую он любит в ней: слабость очень самостоятельного и крепкого человека. Она, со своей стороны, чувствует то же самое в нем: и в его собственной жизни не меньше горестных обстоятельств, о каких можно было бы рассказать. Когда Рабиху было двенадцать лет, после детства, отмеченного сектантским насилием, блокпостами на дорогах и ночами, проведенными в бомбоубежищах, он со своими родителями покидает Бейрут и едет в Барселону. Но всего полгода спустя после прибытия туда и размещения в квартире у старых доков его мать начинает жаловаться на боль в области живота. Она наведалась к врачу и с неожиданностью, которая наносит непоправимый удар по вере ее сына в незыблемость практически всего, получила диагноз: прогрессирующий рак печени. Три месяца спустя она умерла. Года не прошло, как его отец вновь женился на сдержанной англичанке, с которой и живет по сей день, будучи пенсионером, в квартире в Кадисе. Кирстен с силой, которая ее поражает, хочет через десятилетия утешить того двенадцатилетнего мальчика, мысленно она все время возвращается к фотографии Рабиха с матерью, снятой за два года до ее смерти, на бетоне Бейрутского аэропорта на фоне лайнера «Люфтганзы». Мать Рабиха работала на рейсах самолетов в Азию и Америку, подавала еду богатым бизнесменам из первого класса, следила, чтобы ремни безопасности были пристегнуты, разливала напитки и улыбалась незнакомым людям, в то время как сын ждал ее дома. Рабих помнит, какое бурное возбуждение (едва не до тошноты) охватывало его в дни, когда она должна была возвратиться. Однажды она привезла ему из Японии несколько блокнотов, сделанных из волокон тутового дерева, а из Мехико – раскрашенную статуэтку ацтекского вождя. Говорили, что у нее была внешность киноактрисы – Роми Шнайдер[12]. Средоточием любви Кирстен является желание исцелить рану Рабиха от давно забытой, почти не упоминаемой утраты.

 

Любовь достигает своей высоты в такие моменты, когда оказывается, что наши возлюбленные понимают (куда яснее, чем другие, и, наверное, даже лучше, чем мы сами) все беспорядочное, сбивающее с толку, и постыдное, что прячется в нас. И то, что кто‑то принимает, сочувствует и прощает нас, подпитывает наше желание доверять и давать любовь этому человеку. Любовь – это благодарная плата за понимание нашей беспокойной и запутанной души.

– Опять включил свой режим «раздраженно‑оскорбленно‑сдавленно‑безмолвный», – ставит она диагноз однажды вечером, когда интернет‑сайт по аренде машин, который использовал Рабих для заказа себе и четверым своим коллегам мини‑фургона, завис в самый последний момент, оставив сомнения: верно ли было понято все, что ему требовалось, и прошла ли его оплата по карточке. – По мне, так ты должен прорычать, как‑нибудь выругаться, а потом залезть в постель. Я б не возражала. Может, даже позвонила бы утром в эту арендную контору от твоего имени.

Ей как‑то сразу удается разобраться в его неспособности выразить свой гнев. Она видит, как он превращает трудности в безмолвное отвращение к самому себе. Не стыдя его, она способна определить и назвать формы, какие порой обретает его безумие. С той же точностью улавливает она и его страх оказаться недостойным в глазах своего отца и – в более общем смысле – в глазах любого другого мужчины, наделенного властью. По пути в «Джордж‑отель» на первую встречу с его отцом она прошептала Рабиху безо всяких предисловий: «Просто вообрази, будто его мнение обо мне не имеет никакого значения – или, если вдуматься, о тебе». И Рабих почувствовал себя, как тогда, когда возвращался с другом из самой темной чащи леса, и увидел, что злобные фигуры, некогда ужасавшие его, при свете дня на самом деле всего лишь валуны, которые отбрасывали причудливые тени.

 

Есть в начальном периоде отношений некий момент освобождения, возможность наконец‑то раскрыть все то, что было всегда скрыто за рамками приличия. И нам хватает сил признаться, что на самом деле мы вовсе не здравомыслящие, достойные, устойчивые и нормальные, какими предстаем в обществе. Мы можем быть инфантильными, вздорными, дикими, мечтательными, быть оптимистичными, циничными, ранимыми и многоликими – и все это возлюбленный поймет и примет нас.

 

В одиннадцать ночи, уже поужинав, они отправляются снова перекусить, прихватив из «Лос‑Аргентинос» на Престон‑стрит обжаренные на огне ребрышки, которыми лакомятся при лунном свете на лавочке в парке Медоус. Они говорят друг с другом, забавно коверкая язык: она потерявшаяся туристка из Гамбурга, разыскивающая Музей современного искусства, он же мало чем может ей помочь, – ему, краболову из Абердина, непонятна ее необычная интонация. Они словно вернулись в детство. Они прыгают на кровати. По очереди катают друг друга на качелях. Они сплетничают. Побывав на какой‑нибудь вечеринке, неизменно заканчивают тем, что отыскивают недостатки у всех гостей, их взаимная симпатия растет во время роста несимпатии к другим. Они восстают против проявлений лицемерия в повседневной жизни. Одно на двоих в них чувство отречения от всяческих тайн. Они должны нормально откликаться на имена, навязанные им остальным миром, использованные в официальных документах и в ходу у государственных бюрократов, но любовь вдохновляет их на создание прозвищ, которые более точно подходят соответствующим источникам их нежности. Кирстен таким образом становится Текл, что на шотландском просторечии означает «здо́ровская», и для Рабиха звучит озорно и наивно, ловко и решительно. Он же тем временем становится Сфуфом, по названию ливанского миндально‑манного пирожного с анисом и куркумой, которым он угостил ее в кулинарии на Николсон‑стрит – и которое своей сдержанной сладостью и левантийской экзотичностью идеально отвечало ее представлению о бейрутском мальчике с печальными глазами.

 

Секс и любовь

 

Для их второго (после поцелуя в Ботаническом саду) свидания Рабих предложил поужинать в тайском ресторанчике на Хау‑стрит. Он приходит туда первым, его проводят к столику возле аквариума, плотно набитого омарами. Она опаздывает на несколько минут, одета очень буднично: старые джинсы и кроссовки, – никакой косметики, очки вместо контактных линз. Разговор начинается неловко. Рабиху кажется, что уже никак нельзя вернуться к той близости, достигнутой ими вместе в прошлый раз. Они словно бы вновь переместились в то время, когда были просто знакомыми. Завели разговор о его матери, об отце, о каких‑то им обоим известных книгах и фильмах. Однако он не смеет коснуться ее рук, даром что она держит их в основном на коленях. Представляется естественным, что она могла бы и передумать. И все же, стоит им оказаться на улице, как напряжение спадает. «Не хочешь выпить травяного чаю у меня? – спрашивает она. – Тут недалеко». И они проходят несколько улиц до жилого квартала, поднимаются на последний этаж, где у нее крохотная, но все же прекрасная квартирка, откуда видно море и по всем стенам которой развешаны фотографии, сделанные Кирстен в разных местах Северо‑Шотландского нагорья. Рабих успевает заметить в спальне на кровати громадную кучу беспорядочно сваленной одежды.

– Я перемерила почти все, что у меня есть, а потом подумала: «Да черт с ним, – доносится до него ее голос, – все едино!» – Кирстен на кухне заваривает чай. Он заходит туда, берет со стола банку и обращает внимание на то, как странно выглядит написанное слово «ромашка». – Все‑то ты подмечаешь, – шутливо и тепло произносит она.

Сказанное воспринимается как своеобразное приглашение, так что он подходит и нежно целует ее. Поцелуй длится долго. Им слышно, как где‑то рядом закипает чайник, потом стихает. Рабих гадает, как далеко он может зайти. Он гладит шею Кирстен, ее плечи. Осмеливается ласкающим движением пройтись по ее груди и понапрасну ждет ее реакции. Его правая рука проходит набегом по ее джинсам – очень легко – и оставляет след на бедрах. Он понимает, что сейчас, возможно, дошел до последних пределов допустимого на втором свидании. И все же рискует вновь отправить свою руку на разведку, на сей раз чуть более целеустремленно, ведя ею снизу по джинсам, в такт надавливая ей между ног. Так начинается один из самых эротичных моментов в жизни Рабиха, поскольку Кирстен, ощутив его руку, совсем‑совсем слегка подается вперед ей навстречу, а потом еще чуть‑чуть. Она открывает глаза и улыбается ему, а он в ответ – ей. «Вот тут», – произносит она, подводя его руку к одному весьма особенному месту рядом с нижней частью «молнии» ее джинсов. Ласка длится еще с минуту или около того, а потом Кирстен опускает руку, берет его за кисть, поднимает руку повыше и упирает ее в пуговицу у себя на поясе. Вместе они расстегивают ей джинсы, и она берет его за руку, дает нырнуть под эластичную ткань своих черных трусиков. Он ощущает тепло Кирстен, а секунду спустя и влажность – доказательство желания и возбуждения.

 

Страстное влечение поначалу может показаться просто физиологическим феноменом, результатом пробудившихся гормонов и раздраженных нервных окончаний. Но по правде дело тут не в чувствах, а в том, что тебя одобрят и ты наконец покончишь с одиночеством и стыдом.

 

Ее ширинка распахнута, лица у обоих горят. С точки зрения Рабиха, влечение, эта смесь утешения и возбуждения, накрывает еще и потому, что долгое время подавлялось: Кирстен почти не давала понять, что подобное и в самом деле у нее на уме. Она ведет его в спальню, сбрасывает кучу одежды на пол. На тумбочке у кровати лежит роман Жорж Санд, который она читает и о котором Рабих даже не слышал. Там же лежат и сережки, в рамке стоит фотография Кирстен в форме на фоне начальной школы с матерью.

– У меня не было шанса припрятать все мои тайны, – хмыкает она. – Только не отвлекайся на это.

В небе за окном почти полная луна, шторы открыты. Пока они лежат на кровати обнявшись, он гладит ее волосы и сжимает ее руку. Их улыбки дают понять, что они еще не полностью преодолели стыдливость. Он прерывает едва начавшиеся ласки и спрашивает, когда она впервые поняла, что ей этого хочется. И это не из мелочности и занудства, спрашивает, потому что раскрепощен и благодарен за то, что теперь желания, которые прежде могли показаться непристойными, хищными, свободно заявили о себе и были обоюдно приняты.

 

– Вообще‑то довольно рано, мистер Хан, – говорит она. – Могу я еще чем‑то вам помочь?

– Можете, честно говоря.

– Валяйте, интервьюируйте дальше.

– О‑кей. Так когда именно вы впервые почувствовали… Что сможете… как вам сказать… ну, что тебе, наверное, надо будет…

– Заняться с тобой сексом?

– Что‑то типа того.

– Теперь понимаю, о чем вы, – поддразнивает она. – По правде, это случилось в самый первый раз, когда мы шли к ресторану. Я заметила, как хорошо на тебе сидят джинсы, и не переставала думать об этом все время, пока ты развивал скучную тему про проект, который мы должны сделать… и потом позже, уже ночью, представляла себе, растянувшись на этой самой кровати, на которой мы лежим прямо сейчас, как оно будет добраться до твоего… Словом, о’кей, я тоже сейчас застесняюсь. Так что, может, все идет своим чередом.

То, что вполне приличные на вид люди способны таить в себе неприличные и откровенные фантазии, при этом внешне оставаясь якобы заинтересованными лишь в дружеском трепе, до сих пор поражает Рабиха как какой‑то совершенно удивительный и глубоко восхитительный феномен, который немного успокаивает чувство вины по поводу его похотливости. То, что ночные фантазии Кирстен были о нем, в то время как с ним она вела себя сдержанно, и что она теперь так страстно и прямо в этом признается – делает этот день лучшим в жизни Рабиха.

 

При всех разговорах о сексуальном раскрепощении истина в том, что таинственность и доля стыдливости в половых отношениях остаются такими же, какими были всегда. Мы все еще, как правило, не в силах заявить, что мы хотим сделать, как и с кем. Стыд и подавление влечения – это не только то, что наши предки, застегнутые на все пуговицы религии, прятали в себе по причинам неясным и ненужным: такое отношение к сексу обречено остаться на века, – как раз это и наделяет силой те редкие моменты (их, возможно, набирается лишь несколько в течение всей жизни), когда незнакомый человек приглашает отбросить бдительность и признается, что хочет почти в точности того же, чего вы некогда тайком, мучаясь виной, жаждали сами.

 

К тому времени, когда они заканчивают, уже два часа ночи. Сова ухает где‑то в темноте. Кирстен спит в объятиях Рабиха. Она выглядит доверчивой и умиротворенной, грациозно скользя в потоке сна, тогда как он стоит на берегу, всеми силами не желая окончания этого чудесного дня, вновь переживая ключевые события. Он видит, как слегка подрагивают ее губы, словно она читает самой себе книгу на каком‑то неведомом языке ночи. Время от времени она, кажется, пробуждается на миг, удивленная и испуганная, зовет на помощь, восклицая: «Поезд!» – или с еще большей тревогой: «Уже завтра, его отправили!» Он успокаивает ее (у них вполне достаточно времени, чтобы добраться до вокзала; она завершила все необходимое для испытания), берет ее руку, словно родитель, готовящийся перевести ребенка через оживленную улицу. Нечто большее, чем простая застенчивость, не позволяет им называть содеянное «занятием любовью». У них не просто был секс: они превращали в физическую близость свои чувства – благодарности, нежности, признательности и покорности.

 

Мы называем такое эйфорией, кайфом, только, возможно, на самом деле мы имеем в виду восторг от наконец‑то полученного позволения выпустить свои тайные «я» и от открытия – наши возлюбленные вовсе не пришли в ужас от того, какие мы, а предпочли ответить одним лишь поощрением и одобрением.

 

Стыд и привычка таиться во всем, что касается секса, появились у Рабиха, когда ему было двенадцать лет. До того были, конечно же, несколько случаев мелкой лжи и маленьких грешков: он украл монетки из отцовского кошелька; он просто притворялся, что ему нравится тетя Оттили, и как‑то днем в ее душной, стесненной квартирке возле идущей в гору Корниш дороги он списал все домашнее задание по алгебре у своего блистательного одноклассника Мигеля. Но ни один из этих проступков не вызвал у него чувства изначального отвращения к себе.

Для своей матери он всегда был ласковым, вдумчивым мальчиком, которого она называла уменьшительным прозвищем Мышонок. Мышонок любил обниматься с ней под большим кашемировым покрывалом в гостиной, любил, когда ему гладили челку, убирая волосы с гладкого лба. Потом настал учебный год, когда Мышонок ни с того ни с сего только и мог думать, что о компании учившихся в их школе девочек на пару лет его старше – ростом футов в пять, а то и шесть[13], изъясняющиеся на испанском, они с заговорщицким видом ходили вместе на переменках, хором хихикая, будто укутываясь в жестокое, самонадеянное и манящее облако. По выходным он каждые несколько часов шмыгал дома в маленькую голубую туалетную комнатку и рисовал себе сцены, какие самому хотелось снова забыть в миг, когда он кончал. Пропасть пролегла между тем, кем он должен был быть для своей семьи, и тем, каким он был внутри. Болезненнее всего разрыв сказывался на отношениях с матерью. Усугубило его состояние и то, что начало его созревания почти в точности совпало с тем, когда у нее диагностировали рак. Глубоко в подсознании, в каком‑то темном уголке, не подверженном логике, он боялся, что его приобщение к сексу помогло убить мать. В том возрасте и у Кирстен тоже все было не так прямо и совсем не просто, как сейчас. И для нее тоже представления о том, что значит быть хорошим человеком, носили гнетущий характер. В четырнадцать лет ей нравилось выгуливать собаку, по собственному почину помогать старым людям по дому, учить гораздо больше заданного на дом по географии про реки, но в то же время в одиночестве у себя в спальне лежать на полу с задранной юбкой, разглядывая себя в зеркале, и представлять, будто она устраивает представление для старшеклассника из школы. Во многом, как и Рабиху, ей хотелось испытывать такое, что, по‑видимому, никак не вязалось с преобладающими, социально предписываемыми представлениями о нормальном. Эти давние истории о самопознании сблизили их и сделали начало отношений таким насыщающим. Между собой им больше незачем было прибегать к уверткам и хитростям. Хотя у них у обоих в прошлом было по нескольку связей, они находят друг друга крайне прогрессивными и заслуживающими доверия. Спальня Кирстен становится штаб‑квартирой ночных исследований, во время которых они наконец‑то в состоянии обнажить (без страха подвергнуться осуждению) много странного и невероятного, к чему подталкивало их влечение.

 

Подробные сведения о том, что нас возбуждает, могут показаться странными и нелогичными, однако при ближайшем рассмотрении видно, что они имеют отголоски черт, которые мы жаждем получать в других областях жизни: понимание, симпатию, доверие, единение, щедрость и доброту. За многими влечениями стоят символические разъяснения некоторых страхов, мучительных аллюзий в нашей острой необходимости в дружбе и понимании.

 

С их первого раза проходит три недели. Рабих запускает пальцы в волосы Кирстен. Она дает понять движением головы и легким вздохом, что ей хотелось, чтобы он продолжал и, возможно, жестче. Она хочет, чтобы ее любовник намотал ее волосы на кулак и притянул к себе, она хочет немного боли. Для Рабиха это опасное развитие событий. В него заложено уважение к женщине, вера в равенство полов, убежденность, что никто в отношениях не должен преобладать над другим. Но прямо сейчас его возлюбленную, по‑видимому, мало интересует равенство, да и обычные правила гендерного равновесия тоже не очень‑то заботят. Зато интересуют ее и некоторые сомнительные слова. Кирстен предлагает ему обходиться с нею так, будто она ему безразлична, и оба в восторге от этого именно потому, что это противоположно правде. Такие эпитеты, как «ублюдок», «сучка» и «дрянь», становятся их тайными словечками, скрепляющими их преданность и доверие друг к другу. В принуждении в постели (обычно возникает такая угроза) больше нет риска, можно рассчитывать силу, безопасно доставляя удовольствие любовнику. Неистовство Рабиха не выходит из‑под контроля, даже когда Кирстен дает ему полную власть, покорность позволяет ей ощутить свою стойкость. Детьми они оба зачастую мерились силами со своими друзьями. Удары могли сходить за забаву. Кирстен крепко колошматила своих кузенов диванными подушками, а Рабих боролся со своими приятелями на траве плавательного клуба. Во взрослой жизни, впрочем, насилие любого вида запрещено: ни одному взрослому никак не полагается использовать силу против кого‑то другого. И все же в рамках игр этой парочки возникало какое‑то странное удовольствие получить (неслабый) тумак, самому или самой слегка вдарить или чтоб тебе вдарили. Они смогли быть грубыми и назойливыми, они могли дойти до грани дикарства. Внутри защитного круга своей любви ни она, ни он не ощущали никакой опасности оказаться избитым или обиженным. Кирстен – женщина суровая и властная. На работе она управляет целым отделом, зарабатывает больше, чем ее любовник, она уверена в себе, она – лидер. С младых ногтей она понимала, что должна сама о себе заботиться. Однако в постели с Рабихом она теперь обнаружила, что ей нравится брать на себя другую роль, для нее это форма побега от изнуряющей ответственности повседневной жизни. Право любовника говорить, что ей в точности делать, позволяет снять с нее ответственность и освободить от выбора. Раньше такое было ей не по душе, но только потому, что большинству лезущих в боссы парней доверять нельзя: не было в них заметно, как видно в Рабихе, истинного добра и полной ненасильственности от природы (она игриво зовет его Султан Хан). К независимости она стремилась интуитивно, потому что не было рядом ни одного оттоманского властителя, который был бы достаточно сильным, чтобы заслужить ее слабость. Рабиху, со своей стороны, всю взрослую жизнь приходилось держать собственное стремление сделаться боссом в жесткой узде, и все же в глубине души он имел представление о более суровой стороне своего нрава. Внутри себя он знал, что́ для других лучше всего и чего они по праву заслуживают. В реальном мире он может быть лишенным власти мелким служащим провинциального бюро дизайна городской среды, в котором сильно подавлено желание выражать то, что он на самом деле думает, но в постели с Кирстен он способен ощутить позыв отбросить в сторону привычную для себя сдержанность и добиться абсолютного послушания – в точности как Сулейман Великолепный[14], который, видимо, добивался того же у себя в гареме во дворце из мрамора и нефрита на берегах Босфора.

 

Игры в подчинение и доминирование, сценарии в обход всех правил, фетишистский интерес к определенным словам или частям тела – все дает возможность хорошенько разобраться в желаниях, которые не просто странные, бессмысленные и чуточку безумные. На них строятся краткие утопические интерлюдии, в которых мы можем (наедине с редким и настоящим другом) безопасно отрешиться от своих обычных средств защиты, разделяя и удовлетворяя свое стремление к предельной близости и обоюдному приятию. Именно это является подлинной, коренящейся в психологии причиной того, почему нас так возбуждают такие игры.

 

Они летят на выходные в Амстердам и на половине перелета, над Северным морем, сбегбют в туалет. Мысль позволить себе заняться этим в общественном месте ужасно их взволновала. Эта мысль разбудила в них внезапную, более рискованную, но потрясающую общую сексуальную сторону, которую они не должны показывать на людях. У них чувство, словно своими несдерживаемыми и пылкими поступками они бросают вызов ответственности, анонимности и сдержанности. Удовольствие острее оттого, что лишь тонкая дверца кабинки отделяет их от присутствия двухсот сорока ничего не подозревающих пассажиров. В туалете тесно, но Кирстен удается расстегнуть ширинку Рабиха и взять у него в рот. В прошлом она чаще всего отказывалась проделывать это с другими мужчинами, зато с ним этот акт становится фактом постоянного и убедительного развития отношений. Принять самый грязный, самый интимный, греховный орган своего любовника в самую открытую, самую достойную часть своего тела – значит символически освободить обоих от карающей дихотомии между нечистым и чистым, плохим и хорошим – во время полета сквозь леденящие слои атмосферы навстречу Схевенингену[15], на скорости четыреста километров в час, соединяя свои прежде разделенные и стыдливые «я».

 

Предложение

 

После Рождества, их первого совместного праздника, они возвращаются в дом матери Кирстен в Ивернессе. Миссис Маклелланд относится к Рабиху с материнским добросердечием (новые носки, книга о шотландских птицах, горячая грелка в его односпальную кровать) и, хотя это искусно скрывается, с постоянным любопытством. Ее расспросы у кухонной раковины после еды или на прогулке вокруг развалин собора Св. Эндрю вроде бы обыденны, но у Рабиха нет никаких иллюзий. Его расспрашивают. Она хочет понять: какая у него семья, какие увлечения, как пришла к концу его работа в Лондоне и каковы его обязанности в Эдинбурге. Его оценивают со всей тщательностью, возможной в век, когда родительские запреты непозволительны и когда настоятельно внушается, что отношения лучше всего складываются без вмешательства сторонних судей (ведь романтические союзы должны волновать только возлюбленных, исключая тех, кто, возможно – не так уж много лет назад, – каждый вечер купал одного из парочки в ванне, а по выходным возил в колясочке в Бугхт‑парк бросать хлебушек голубям). То, что у миссис Маклелланд нет права голоса, не означает, что у нее нет вопросов. Ее интересует, не окажется ли Рабих бабником или транжирой, тряпкой или пьяницей, занудой или одним из тех, кто споры разрешает кулаками. Интересуется она потому, что лучше других знает: ни один человек не способен разрушить нас так, как тот, за кем мы замужем. В последний день приезда за обедом миссис Маклелланд сетует о том, как ей жалко, что после побега отца Кирстен не спела больше ни единой ноты, хотя у нее был чрезвычайно многообещающий голос и место в дискантовой группе хора. И это не просто рассказы о внешкольных занятиях дочери, так она в иносказательной форме (насколько позволяют правила) просит Рабиха не губить Кирстен жизнь. В канун Нового года влюбленные возвращаются на поезде в Эдинбург: четырехчасовая поездка через Нагорье со стареющим дизелем в упряжке. Кирстен, ветеран таких путешествий, догадалась захватить с собой одеяло, в которое они заворачиваются в пустом последнем вагоне. С далеких ферм поезд, должно быть, кажется светящейся линией не больше многоножки, ползущей по оконному стеклу черноты. Кирстен кажется озабоченной. «Нет, совсем ничего», – отвечает она на его вопрос, однако едва выговаривает это, как слеза наворачивается на глаза, за ней еще быстрее скатывается вторая и третья. «Все равно, это и вправду ничего», – стоит она на своем. Как же глупо она себя ведет! Вот дурочка! Она и не собиралась ставить любимого в неловкое положение: такое всем мужчинам ненавистно, у нее и намерения нет брать подобное в привычку. Важнее всего то, что к нему это не имеет никакого отношения. Это из‑за мамы. Она плачет, потому что впервые в ее взрослой жизни чувствует себя по‑настоящему счастливой – и это то самое женское счастье, какое ее собственная мать, с которой у них почти полное взаимопонимание, испытывала так редко. Миссис Маклелланд беспокоится, не доставил бы Рабих ее дочери печали – Кирстен плачет, чувствуя себя виновной в том счастье, какое помог обрести ее возлюбленный. Он крепко прижимает ее к себе. Сидят молча. Они знают друг друга уже немного больше шести месяцев. У него не было намерения заговаривать об этом сейчас. Однако, проехав деревню Килликранки, сразу после того, как наведался кондуктор, Рабих обращает лицо к Кирстен и спрашивает безо всяких преамбул, выйдет ли она за него замуж, добавляя, что не обязательно прямо сразу, а как только она сочтет это своевременным, и вовсе не обязательно при этом поднимать шум, вполне достаточно крохотной церемонии: они, ее мама и несколько друзей, – но, конечно же, можно и побольше, если ей этого захочется, главное, что он любит ее без оговорок и хочет (больше всего, чего ему хотелось прежде) быть с нею, пока он жив. Кирстен отворачивается и на какое‑то время погружается в полное молчание. Такие моменты – не ее конек, признается она, не то чтоб они происходили часто или по правде вообще когда‑либо происходили. И у нее нет заготовленной речи, его слова прозвучали громом среди ясного неба. Насколько это событие отличается от того, что обычно случается с нею. Насколько глубоки его доброта, безумие и мужество, чтобы завести речь о чем‑то подобном сейчас. И помимо своего цинизма и твердого убеждения, что ее такие вещи не трогают, она не видела никаких других причин (раз уж он понял, чего хочет, и распознал, какое чудовище она), почему бы и не сказать от всего сердца с безмерным страхом и признательностью: да, да, да.

 

Это говорит о неопределенности в брачном вопросе, он может быть расценен как неромантичный и даже заставляет просить помолвленных объяснить, что конкретно заставило их принять узы. К тому же нам всегда интересно спросить, где и как было сделано предложение.

 

Не будет неуважительным по отношению к Рабиху предположение, что он на самом деле не знает, почему попросил любимую выйти за него, не знает в том смысле, что не располагает рационально обоснованной системой мотивов, которой может поделиться с сомневающимся или горячо интересующимся. Но вместо рационального у него – обилие чувств. Чувство, что никогда не позволит ей уйти, – ведь у нее широкий открытый лоб и верхняя губка так чуть‑чуть нависает над нижней. Чувство, что он любит Кирстен за ее крадущуюся легкость, умение заставать врасплох, за ее находчивость, эти черты вдохновляют ласково ее называть крыска и кротик (к тому же ее необычная внешность заставляет его чувствовать себя умным, раз уж он находит ее привлекательной). Чувство, что ему нужно жениться на ней, потому что ее лицо становится таким прилежно сосредоточенным, когда она печет пирог из трески со шпинатом, потому что она так мила, когда застегивает свое коротенькое пальто с капюшоном, потому что она выказывает столько тонкого ума, когда копается в душах знакомых. По сути, нет ни одной серьезной мысли, доказывающей необходимость брака. Он никогда не читал книг про этот общественный институт, в последние десяток лет ни разу не провел больше десяти минут с малышом, никогда цинично не выпытывал секреты у какой‑либо супружеской пары, тем более не вел сколько‑нибудь глубоких разговоров с разведенными и не смог бы объяснить, отчего большинство браков распались, если не считать общий идиотизм и отсутствие воображения у людей, состоявших в этих браках.

 

На протяжении большей части писаной истории люди сочетались браком по логически объясняемым причинам: ее надел земли примыкал к его, у его семьи был процветающий зерновой бизнес, ее отец состоял в городском магистрате или был мировым судьей, имелся замок, который нужно было содержать, или обе родительские четы придерживались единого понимания какого‑либо текста из Священного Писания. И из таких‑то осмысленных браков и проистекали одиночество, насилие, измены, побои, жестокосердие и истошные вопли, слышные через двери детской комнаты.

Брак по расчету вовсе не был, с любой искренней точки зрения, осмысленным: часто он бывал целесообразным, деляческим, снобистским, носил характер эксплуатации и насилия. Вот почему пришедший ему на смену брак по велению сердца по большей части не нуждается в самоотчете. Имеет значение то, что двум людям отчаянно хочется, чтобы это произошло, их притягивает друг к другу всепобеждающий инстинкт, и сердцем своим они знают, что этот инстинкт не обманывает. У современного века, по всей видимости, хватает «причин», этих катализаторов беды, этих бухгалтерских требований. По сути, чем более опрометчивым кажется брак (возможно, прошло всего шесть недель, как они познакомились; у кого‑то из них, а то и у обоих людей, состоящих в паре, нет работы, или оба едва‑едва вышли из подросткового возраста), тем надежнее ему на самом деле, возможно, суждено стать, поскольку явная «бесшабашность» воспринимается как некий противовес всем ошибкам и трагедиям, гарантированным так называемыми разумными союзами былых времен. Авторитет инстинкта – это наследие коллективной болезненной реакции отторжения многовекового бессмысленного здравого смысла.

 

Он предлагает ей выйти за него, поскольку чувствует, что жениться – чрезвычайно опасно: если брак потерпит неудачу, то это погубит их жизни. Те голоса, которые намекают, что брак больше не необходимость, куда спокойнее просто совместно существовать – правы с точки зрения практической, допускает Рабих, но они упускают эмоциональную сторону, привлекательность опасности, обретение опыта, способного (всего при нескольких крутых поворотах сюжетной линии) привести к взаимному уничтожению. По мнению Рабиха, сама его готовность оставаться свободным будет разрушена во имя любви в качестве свидетельства его преданности. В практическом плане женитьба «не нужна», а значит, сама идея приобретает большую эмоциональную привлекательность. Возможно, для некоторых быть женатым – значит быть осторожным, консервативным и боязливым, стать же женатым – это совсем иное, более опрометчивая, а потому и более привлекательная романтическая авантюра. Брак для Рабиха как наивысшая точка на отчаянном пути к полной близости. Предложение руки и сердца – это дикое искушение закрыть глаза и прыгнуть с отвесного утеса, желая и веря, что твоя избранница окажется внизу и подхватит тебя.

Он делает предложение, потому что хочет сохранить, «заморозить» чувство, какое он и Кирстен испытывают друг к другу. Он надеется с помощью бракосочетания навсегда сохранить чувство эйфории. Вновь и вновь всплывает в памяти дрожь одного воспоминания, которую он хочет удержать. Клуб на крыше дома на Джордж‑стрит. Субботний вечер. Они на танцевальной площадке, купающейся в быстрых сполохах пурпурного и желтого света, басовитый хип‑хоп чередуется с зажигательными хорами стадионных гимнов. На ней кроссовки, черные бархатные шорты и черный шифоновый топ. Ему хочется слизнуть пот с ее висков и кружиться, держа ее на руках. Музыка и общение между танцующими обещает непременное прекращение всех страданий и разрушение барьеров. Они выходят на террасу, освещенную только рядом свечей, расставленных вдоль перил. Ночь ясная, и Вселенная снизошла познакомиться с ними. Кирстен указывает на Андромеду. Самолет кренится в вираже над эдинбургским замком, затем выпрямляется для захода на посадку в аэропорту. В тот момент он вне всякого сомнения, чувствует: вот она, женщина, рядом с которой он, хочет состариться. Есть у того эпизода, конечно же, довольно много аспектов, «заморозить» или сберечь которые брак ему не позволит: прозрачный простор огромной, наполненной звездами ночи; щедрое жизнелюбие дионисийского клуба; отсутствие ответственности; ожидавшее их праздное воскресенье (они проспят до полудня); ее оживленный настрой и его чувство признательности. Рабих не женится на чувстве, а следовательно, и не скрепит его клятвой навек. Он женится на живом существе, с кем – по очень особому, счастливому и скоротечному стечению обстоятельств – судьба даровала ему разделить чувство. Предложение, с одной стороны, говорит о том, к чему он бежит, но еще и, наверное, ничуть не меньше о том, от чего убегает. За несколько месяцев до знакомства с Кирстен он ужинал с семейной парой – старые друзья по университету в Саламанке. Они славно посидели, обменялись новостями. Когда все трое выходили из ресторана на Виктория‑стрит, Марта поправила воротник на верблюжьем пальто Хуана и тщательно укутала ему шею бордово‑красным шарфом, жест до того естественной и нежной заботы, что неожиданно Рабих ощутил (словно удар в живот) абсолютное одиночество, равнодушие мира к его существованию и судьбе. Холостая жизнь сделалась, понял он тогда, невыносимой. Он досыта наелся прогулками домой после бесцельных вечеринок в своем обществе, безмолвные воскресенья, сыт по горло отпусками, проведенными среди изнуренных пар, чьи дети лишали их всяких сил для разговора. Осознавал, что он не занимает особого места ни в чьем сердце. Он любит Кирстен глубоко, но почти так же сильно ненавидит мысли о возможности остаться одиноким.

 

В постыдной степени очарование брака сводится к тому, насколько неприятно каждому его участнику быть одному. В этом не обязательно видеть нашу вину как индивидов. Общество в целом, по‑видимому, представляет одиночество как болезненное и гнетущее состояние. Как только заканчиваются вольные школьные и университетские денечки, становится обескураживающе тяжело найти компанию и душевное тепло: социальная жизнь принимается тягостно вращаться вокруг пар; не остается никого, кому можно спонтанно позвонить, предложить увидеться. В таком случае едва ли стоит удивляться, что, когда мы находим кого‑либо хотя бы наполовину достойного для этих целей и для создания семьи, мы стараемся крепко в него вцепиться.

В былые времена, когда люди могли (в теории) вести половую жизнь только после вступления в брак, мудрые наблюдатели понимали, что кое у кого может возникнуть искушение жениться по негодным причинам, и потому доказывали, что всяческие табу вокруг добрачного секса должны быть сняты, чтобы помочь молодым сделать более спокойный, менее импульсивный выбор.

Однако, если то особое препятствие для благого суждения и было удалено, то другого вида голод, как представляется, занял его место. Тяга к компании, возможно, не менее сильна или безответственна в своих последствиях, нежели был когда‑то половой мотив. Провести пятьдесят два воскресенья подряд в полном одиночестве – такое может обратить в хаос жизнь даже самого благоразумного человека. Одиночество способно вызвать бесполезную спешку в выборе потенциального супруга или супруги, подавить сомнения или двойственность чувств на их счет. Успех любых отношений должно определять не просто по тому, сколько счастлива пара от пребывания вместе, а по тому, насколько каждого из влюбленных тревожит перспектива оказаться вообще вне этих отношений.

 

Он делает Кирстен предложение с такой уверенностью и определенностью, поскольку считает себя на самом деле довольно прямодушным человеком, готовым к совместному проживанию: еще один коварный побочный результат очень долгой жизни в одиночку. Одиночество, как правило, приводит к созданию у человека ошибочного образа самого себя как абсолютно нормального. Склонность Рабиха одержимо наводить порядок, когда он ощущает внутри себя хаос, его привычка использовать работу, дабы оградить себя от собственных треволнений, трудность, с какой он выражает то, что у него на уме, когда ему тревожно, свою ярость, когда не может отыскать любимую футболку, – все эти странности тщательно укрыты до тех пор, пока рядом нет никого, кто видит его со стороны, не говоря уж о том, что создает беспорядок, требует сесть за стол и съесть свой обед, скептически отзывается о его привычке чистить телевизионный пульт или просит объяснить, с чего это он беснуется. В отсутствие свидетелей Рабих способен действовать под властью милостивой иллюзии, что он вполне может не оказаться особой обузой для того, кто рядом, – с подходящим человеком, конечно.

 

Через несколько столетий уровень самопознания, считающийся в нашем собственном веке необходимым для вступления в брак, возможно, сочтут озадачивающим, если не откровенно варварским. К тому времени шаблонный вопрос, не осуждающий, а проясняющий положение дел (а потому приемлемый даже на первом свидании), отвечать на который будет каждый человек, как ожидается, терпимо, добродушно и безо всякой обиды, сведется к нескольким простым словам: «Ну и в чем выражается твое безумие?»

 

Кирстен рассказывает Рабиху, что подростком была несчастной, чувствовала, что не в силах установить связь с другими людьми. Ей даже довелось пройти через стадию причинения вреда самой себе. Она расчесывала руки до крови – и лишь в этом находила утешение. Рабиха трогает ее признание, только дело идет еще дальше: беды Кирстен еще больше влекут его к ней. Она становится подходящим кандидатом в жены, поскольку он инстинктивно недоверчив к людям, у которых все всегда идет хорошо. Среди других, веселых и общительных, ему одиноко и неловко. Ему претят люди беспечные. В прошлом он называл определенных женщин, к которым ходил на свидания, «скучными», хотя любой другой мог бы великодушнее и точнее называть их «полезными». Считая, что рост и глубина личности достигаются прежде всего с помощью шишек и оплеух судьбы, Рабих хочет, чтобы его собственная печаль находила отклик в характере его суженой. Его, таким образом, с самого начала не слишком трогает, что временами Кирстен уходит в себя, что ее бывает трудно понять или что она склонна казаться чрезвычайно надменной и обиженной, когда у них случались размолвки. Он тешится смутным желанием помочь ей, не понимая, однако, что помощь может оказаться сущим испытанием для тех, кто больше всего в ней нуждается. Ее ущербные стороны он расценивает самым очевидным и самым лирическим способом – как возможность для себя сыграть полезную роль.

 

Мы уверены, что ищем в любви счастье, однако на самом деле нам нужны знакомая близость и участие. Мы стараемся – в рамках наших взрослых отношений – воссоздать те самые чувства, какие так хорошо познали в детстве, а они редко ограничивались лишь нежностью и заботой. Любовь, которую большинство из нас вкусили в раннем возрасте, приходила рука об руку с другими, более разрушительными чувствами: желанием помочь какому‑либо отбившемуся от рук взрослому, ощущением, что ты лишен ласки одного из родителей или страшишься его или ее гнева, а то еще и отсутствием доверия к взрослым, чтобы высказать вслух наши более хитроумные детские желания.

Насколько же тогда логично, что мы, уже сами будучи взрослыми, позволяем себе отвергать определенных кандидатов не потому, что они «не те», а потому, что они чуточку «чересчур правильны» (в том смысле, что кажутся несколько излишне уравновешенными, зрелыми, понимающими и надежными), при том что у себя в душе мы признаем, что подобная правильность нам чужда и нами не заслужена. Мы гонимся за другими, более возбуждающими партнерами не из‑за веры, что жизнь с ними будет более гармоничной, а из‑за подсознательного чувства, что они будут обнадеживающе предсказуемы, разочаровывая нас.

 

Он предлагает ей выйти за него замуж, чтобы вырваться из власти мыслей о постоянных отношениях, слишком долго сковывающих его душу. Он изнурен мелодрамой ценой в семнадцать лет жизни и душевными порывами, ведущими в никуда. Ему тридцать два, и он рвется к иным испытаниям. Нет ничего ни циничного, ни бессердечного в том, что Рабих, пылая огромной любовью к Кирстен, в то же время надеется, что брак может окончательно положить конец болезненному владычеству любви над его жизнью.

Что до Кирстен, то достаточно сказать (ведь мы главным образом будем блуждать в разуме Рабиха), что нам не следует недооценивать привлекательности для той, кто часто и болезненно сомневался во многом, и не в последнюю очередь в себе самой, предложения выйти замуж от человека, явно доброго и интересного, который, по‑видимому, недвусмысленно и решительно убежден, что она ему подходит.

Дождливым ноябрьским утром их сочетает браком чиновник в розовом зале регистрационной палаты Инвенесса в присутствии ее матери, его отца и мачехи и восьми их друзей. Они зачитывают предоставленный правительством Шотландии свод обязательств, обещая любить и заботиться друг о друге, быть терпеливыми и проявлять участие, будут доверять и прощать и останутся лучшими друзьями и верными спутниками по жизни до самой смерти. Не склонное к назидательности (или, вероятно, просто нечетко понимающее, как быть таковым) правительство не предлагает никаких детальных разборов супружеских обязательств, хотя и одарило молодоженов сведениями по поводу налоговых льгот, положенных тем, кто добавляет изоляционные работы к строительству своих первых домов. После церемонии участники свадебного торжества перешли в ресторан по соседству отобедать, а попозже вечером того же дня новоиспеченные муж и жена с удобством устроились в небольшой гостинице возле Сен‑Жермена в Париже.

 

Супружество: обнадеживающая, щедрая, бесконечно добрая игра, за которую принимаются два человека, которые пока не знают, кто они или кем может оказаться избранник, сами связывающие себя на будущее, которого они не в силах представить и возможности познать которое они старательно избегают.

 

 

Отныне и во веки веков…

 

Недоразумения

 

В Городе Любви жена‑шотландка и ее ближневосточный муж наведываются к мертвым на кладбище Пер‑Лашез. Безуспешно ищут они косточки Жана де Брюноффа[16] и заканчивают тем, что съедают на пару крок‑месье[17] на холмике над Эдит Пиаф. Вернувшись в номер, они стягивают с кровати, как выражается Кирстен, «уделанное» покрывало, расстилают полотенце и (на бумажных тарелках, пользуясь пластиковыми вилками) едят приготовленного лобстера из Бретани, который привлек их внимание в витрине закусочной на рю дю Шерше‑Миди. Напротив их гостиницы модный детский бутик торгует втридорога вязаными жакетами и джинсовыми полукомбинезонами. Однажды днем, пока Рабих отмокает в ванне, Кирстен сбегбет туда и возвращается с Добби, маленьким пушистым чудищем с одним рогом и тремя намеренно несхожими глазами, которое (по прошествии шести лет) станет любимицей их дочери. По возвращении в Шотландию они принимаются за поиски квартиры. Рабих, как он утверждает шутя, женился на богатой женщине, что верно только в сравнении с его собственным финансовым состоянием. Она уже владелица маленькой квартирки, рабочий стаж у нее на четыре года больше, чем у него, и он не прерывался восемью месяцами безработицы. У него хватает денег, чтоб платить за некое подобие чулана для метел, замечает она (добрая). То, что им подходит, они находят на первом этаже дома на Мерчистон‑авеню. Продавец – сухонькая престарелая вдова, год назад потерявшая мужа, два ее сына живут теперь в Канаде. Она сама недомогает. Семейными фотографиями времен, когда «мальчики были молодыми», заставлены темно‑коричневые полки, которые Рабих сразу начинает приспосабливать под телевизор. Он отдирает обои и перекрашивает ярко‑оранжевые кухонные шкафчики в более благородный цвет.

– Вы вдвоем немного напоминаете мне, какими мы с Эрни были в свое время, – говорит престарелая леди, а Кирстен отвечает:

– Благодарю, – и кладет руки на ее плечи.

Когда‑то старушка была членом магистрата, ныне же у нее в позвоночнике растет неоперабельная опухоль, и хозяйка перебирается в приют для престарелых на другом конце города. Они договариваются о пристойной цене: старушка не выжимает молодую пару, как могла бы. Приходит день, и они подписывают договор, пока Кирстен устремляется в спальню сделать нужные замеры, престарелая леди удерживает ненадолго Рабиха поразительно сильной, хоть и костлявой рукой. «Будьте добры к ней, постарайтесь, – говорит она, – даже если вы будете считать, что она не права». Спустя полгода они узнают, что хозяйка скончалась. Они добрались до точки, где, строго говоря, их история (всегда легкая) должна бы и завершиться. Романтическое испытание осталось позади. С этой поры жизнь обретет ровный ритм, однообразный до такой степени, что им зачастую будет трудно установить время какого‑либо конкретного события, такими похожими окажутся прожитые годы. Однако их история далеко не окончена: просто отныне (и вовеки веков) придется дольше выстаивать в потоке и пользоваться ситом с более мелкими ячейками, чтобы вылавливать интересные крупицы.

Однажды субботним утром, несколько недель спустя после переезда в новую квартиру, Рабих с Кирстен едут в ИКЕА на окраине города, чтобы купить кое‑какие рюмки и стаканы. Полки со стеклом тянутся на два ряда, являя многообразие форм и стилей. На прошлых выходных в новом магазине на Куин‑стрит они быстро нашли лампу, от которой оба пришли в восторг: с деревянным основанием и фарфоровым абажуром. Сейчас все будет легко. Вскоре после того, как Кирстен оказалась в закоулках отдела домашней посуды, она решила, что надо купить набор в «сказочном» стиле: маленькие сужающиеся книзу стаканчики с двумя пятнышками (переливающимися синим и пурпурным) по бокам, а потом сразу домой. Одно из качеств, какое больше всего ее муж обожает в ней, это ее решительность. Однако Рабиху быстро становится очевидным: если что и стоит покупать, так только более крупные стаканы, неукрашенные, с прямыми стенками, в стиле «божественная простота», которые действительно сочетаются с кухонным столом.

 

Романтика – это философия интуитивного согласия. Когда есть подлинная любовь, нет необходимости натужно выражать что‑либо в речи или письменно. Когда двое подходят друг другу, просто существует – наконец‑то! – чудесное взаимное чувство, что оба они видят мир в точности одинаково.

 

– На самом деле тебе понравятся эти. Вот увидишь, как только мы приедем домой, распакуем и поставим рядом с тарелками. Они просто… красивее, – говорит Кирстен, которая умеет быть твердой, когда нужно. Простые стаканы вызывают у нее ассоциации со школьными столовыми и тюрьмами.

– Я понимаю, что ты имеешь в виду, только не могу не думать, что эти будут выглядеть чище и свежее, – отвечает Рабих, которого раздражает все вычурное.

– Ну, мы же не можем стоять тут и целый день спорить, – урезонивает его Кирстен, натягивая рукава джемпера на пальцы.

– Определенно нет, – соглашается Рабих.

– Так давай попросту сойдемся на «сказочных», и дело с концом, – ворчит Кирстен.

– Похоже, продолжать спорить безумие, но я искренне считаю, что, если поддамся, нас ждет катастрофа.

– Ну, тут дело такое, я права, нутром чую.

– Аналогично, – парирует Рабих.

Оба в равной степени понимают: было бы пустой тратой времени стоять у полок в ИКЕА и ссориться по поводу такой мелочи, как выбор стаканов (когда жизнь так коротка и ее подлинные проявления так значительны), все более раздражаясь и вызывая растущий интерес у других покупателей, они продолжают стоять у полок магазина и долго спорят о стаканах. После двадцати минут препирательств с взаимными обвинениями друг друга в глупости они оставляют надежды на покупку и направляются к парковке. По пути к авто Кирстен бросает на ходу, что намерена весь остаток дней пить из собственной пригоршни. На всем обратном пути домой они, не разговаривая, смотрят прямо перед собой, молчание в машине лишь изредка нарушается щелканьем приборных указателей. Добби, путешествующий с ними, сидит обескураженный на заднем сиденье. Они серьезные люди. Кирстен в настоящее время работает над проектом под названием «Методы материально‑технического снабжения предприятий сферы услуг городских районов», с которой в следующем месяце отправится в Данди для презентации перед аудиторией местных государственных служащих. Рабих меж тем уже автор тезисов о «Тектонике пространства в работах Кристофера Александера»[18]. И все же между ними возникает поразительное количество недоразумений. К примеру, какая температура идеальна для спальни? Кирстен убеждена, что ей необходимо много свежего воздуха, чтоб на следующий день голова была ясной и сил хватало. Для нее пусть лучше в комнате будет холодновато (если что, она лишний джемпер наденет или пижаму утепленную), чем душно. Окно должно всегда оставаться открытым. Однако детство Рабих провел в Бейруте, где зимы были суровыми и к злым порывам ветра относились очень серьезно (даже во время войны в его семье заботились об отсутствии сквозняков). Он чувствует себя безопасно, уютно и вообще роскошно, когда ставни опущены, шторы плотно задернуты и оконные стекла изнутри запотели. Или что сказать еще об одном пункте разногласий: за сколько следует выходить вместе из дома поужинать в ресторане (по особому поводу)? Кирстен считает: лучше все делать заранее. Например, заказано на восемь, до «Оригано» примерно три мили, обычно добираться совсем недолго, но… что, если будет пробка на круговой развязке, как было в прошлый раз (когда они отправились повидаться с Джеймсом и Майри)?.. В любом случае ничего страшного, если они приедут чуть пораньше. Можно будет выпить в соседнем баре или даже прогуляться в парке: времени до назначенного срока будет полно. Так что лучше заказать такси и отправиться в ресторан в семь. А Рабих считает: заказано на восемь, значит, мы можем приехать в ресторан в восемь пятнадцать или восемь двадцать. У меня на работе пять длинных электронных писем, с которыми надо разобраться, и мне не до веселья, если голова работой забита. К тому времени дороги все равно будут свободны, а такси всегда приезжают рано. Машину надо заказывать на восемь. Или вот еще: какой стратегии лучше всего придерживаться, рассказывая что‑то на вполне шикарном приеме в Музее Шотландии, куда их пригласил клиент, на которого Рабиху нужно произвести впечатление? Рабих уверен, что тут действуют три правила: во‑первых, определиться на месте; затем познакомить основных участников и обозначить их проблемы, прежде чем кратко и откровенно высказаться самому (после чего вежливость требует уступить очередь кому‑либо другому – в идеале руководителю компании, который терпеливо ждет в сторонке). Кирстен, напротив, придерживается мнения, что привлекательнее начинать рассказ откуда‑то с середины, а потом возвращаться к началу. Таким образом, по ее ощущению, аудитория полнее улавливает причины поступков действующих лиц. Детали придают местный колорит. Не каждый хочет бросаться вскачь сломя голову. А потом, если первый рассказ, по‑видимому, воспринят хорошо, почему бы не протащить второй? Если бы их слушателей (стоящих рядом со стендом гигантского стегозавра, чьи кости были найдены в карьере около Глазго в конце девятнадцатого века) попросили высказать свое мнение, те, наверное, не выразили бы особых возражений против обоих подходов и подтвердили: оба могли бы отлично сработать. Зато сами Кирстен и Рабих, раздраженно возобновившие спор по пути к фойе, различия воспринимают куда более критически и придают им более личный характер. Думают каждый про себя: как они могут понимать что‑либо – мир, самих себя, своего партнера, – если они всегда на разных полюсах, всегда такие упертые? Однако что и в самом деле добавляет огня, так это новая мысль, возникающая всякий раз, когда скачет напряжение: как можно выносить это всю жизнь?

 

Мы допускаем сложности в различных областях, касающихся жизни: международной торговле, иммиграции, онкологии, а потому готовимся к появлению разногласий и терпеливо ждем разрешения… Но вот дело доходит до отношений – и мы склонны положиться на презумпцию свободы, которая, в свою очередь, разжигает в нас стойкое отвращение к затяжным переговорам. Нам привычно думать, что странно в самом деле посвящать два дня саммиту по уходу за ванной комнатой, и уж само собой абсурдно нанимать профессионального посредника, чтобы помочь нам определить время, когда следует выйти из дома на званый ужин.

 

«Я женился на сумасшедшей», – думает он, испытывая одновременно страх и жалость к себе, пока их такси на скорости мчится по пустынным окраинным улицам. Его супруга (не менее обеспокоенная) сидит, забившись в угол подальше от него, насколько только позволяет заднее сиденье такси. В воображении Рабиха нет места для такого вида супружеского раздора, в какой он в настоящее время оказался втянут. Он теоретически подготовлен к несогласию, диалогу и компромиссу, но не к такому идиотизму. Никогда он не читал и не слышал о таких бурных перепалках по столь пустяковому поводу. Мысль, что Кирстен будет капризничать и отстраняться от него, возможно, до второго блюда, лишь добавляла волнения. Он глянул на невозмутимого шофера: афганец, судя по пластиковому флажку на приборной панели. Что должен он подумать о такой перебранке между двумя людьми, не знающими ни бедности, ни племенного геноцида, с какими ему приходится сражаться? Рабих, в его собственных глазах, человек очень добрый, которому, к сожалению, не доставало испытания для доказательства своей доброты. Ему было бы намного легче отдать кровь раненому ребенку в Бадахшане[19] или принести воду семейству в Кандагаре[20], чем, склонившись, шепнуть «прости» своей жене.

 

У каждого свое видение гармонии. Разом будут выставлены дураками те, кто слишком обращает внимание на хруст, с каким возлюбленный ест хлопья, или на то, сколько времени после даты выхода в свет нужно хранить журналы. Нетрудно обидеть человека, привыкшего складывать тарелки в определенном порядке или точно знающего, насколько быстро надо возвращать сливочное масло в холодильник после завтрака. Когда трения, будящие в нас дьявола, лишены лоска, мы оказываемся в милости у тех, кто вполне мог бы назвать наши заботы мелочными и странными. И тут мы можем вовсе сорваться и усомниться в том, что наши недовольства вообще стоит спокойно разъяснять нашим раздраженным собеседникам.

 

В действительности в браке Рабиха и Кирстен перепалки из‑за «ничего» редки. Мелочи – это на самом деле большие проблемы, которым в свое время не уделили необходимого внимания. Ежедневные споры супругов – это болтающиеся нити, которые держатся на основательных различиях в их личностях.

Изучай Рабих повнимательнее свои желания и разочарования, он мог бы (в том, что касается температуры воздуха) объяснить, укрывшись пуховым одеялом: «Когда ты говоришь, что хочешь окно оставить открытым посреди зимы, это пугает и огорчает меня – скорее эмоционально, нежели физически. Мне так кажется, что речь идет о будущем, в котором будет растоптано все, что мне дорого. Это напоминает мне о своего рода садистском стоицизме и неунывающей отваге в тебе, от чего я, как правило, бегу. На каком‑то подсознательном уровне я испытываю боязнь, что на самом деле тебе хочется вовсе не свежего воздуха, а выпихнуть меня в это окно, как ты умеешь, – очаровательно, но грубо, чувственно, пугающе». И будь Кирстен подобным образом внимательна в анализе своей позиции по поводу пунктуальности, она могла бы обратиться с собственной трогательной речью к Рабиху (и шоферу‑афганцу) по пути в ресторан: «Моя настойчивость в том, чтобы выходить раньше из дома, это просто проявление страха. В хаотичном мире, полном неожиданностей, этот способ помогает мне прогнать тревогу и ощущение невыразимого ужаса. Мне необходимо быть на месте вовремя точно так же, как некоторым необходима власть, чтобы чувствовать себя в безопасности. Может быть, в этом мало смысла, но мне это важно еще и по той причине, что все детство я прожила в ожидании отца, который так и не вернулся. И это мой единственный, пусть и слегка безумный, способ оставаться в своем уме». Если бы их потребности были выражены словесно и каждый из супругов осознал бы источник страхов другого, могли быть найдены компромиссы. Рабих бы согласился отправиться в «Оригано» вскоре после шести тридцати, а Кристен могла бы установить кондиционер в спальне.

 

Результат отсутствия терпения в обсуждениях – гнев, вызванный мы уже и не помним чем. Есть ворчун, который желает, чтоб это было сделано сейчас же, и кого нельзя беспокоить просьбами объяснить почему. И есть ворчунья, которая больше не намерена разъяснять, что ее упорство имеет обоснованное объяснение или, напротив, иррациональное и, возможно, даже связано с простительными изъянами характера.

Обе стороны лишь ждут и надеются, что недоразумения (такие надоедливые для обоих) попросту прекратятся сами собой.

 

Так уж случается, что в разгар очередного разлада из‑за окна и температуры в спальне подруга Кирстен, Ханна, звонит из Польши, где живет со своим супругом, и спрашивает, как «оно» (под чем она имеет в виду брак, уже годовалый) идет. Муж Кирстен надел пальто и шерстяную шапку, чтобы до предела обозначить силу своего возражения против требований жены свежего воздуха, он сидит, съежившись от детской жалости к себе, в углу комнаты, укутавшись еще и в пуховое одеяло. Только что Кирстен назвала его (и не в первый раз) надутой бабой. «Просто отлично, – отвечает подруге Кирстен. Как ни современна открытость в отношениях, все ж стыдно признаться, что ты – несмотря на такое обилие возможностей подумать и попробовать – поддалась порыву и вышла не за того. – Я тут с Рабихом, проводим тихий вечерок дома, зачитываемся». В действительности ни в сознании Рабиха, ни у Кирстен нет полной ясности того, как обстоят между ними дела в данное время. Их жизнь состоит из постоянной смены настроений. За одни только выходные они могут смениться от фобии до обожания, от желания до скуки, от безразличия до экстаза, от раздражения до нежности. Остановить этот круговорот в какой‑то момент, чтобы поделиться с третьей стороной, – это риск сдаться и потом всю жизнь прибегать к таким признаниям сгоряча, которые чаще всего лишь минутная импульсивная реакция. Но в нужных ушах удрученные воспоминания всегда преобладают над счастливыми. До тех пор пока Кирстен с Рабихом уверены, что свидетелей их противоборств не существует, они свободны от обязанности решать, насколько хорошо или насколько плохо идут меж ними дела.

 

Нормальные сложные отношения остаются темой, которой странным образом и напрасно пренебрегают. Крайности – вот что раз за разом оказывается в свете софитов: всецело счастливые браки или убийственные катастрофы, – а потому трудно понять, что нам делать с такими явлениями, как гнев, полуночные угрозы развода, угрюмое молчание, захлопнутые двери и ежедневные случаи безрассудства и жестокости (и насколько одиноко мы должны их ощущать).

В идеале искусство должно давать ответы, которые не дают люди. Возможно, это даже одна из основных задач литературы: рассказывать нам о том, о чем чопорное общество молчит. Насущными следует считать те книги, которые удивляют – как это автор смог так много узнать о нашей жизни.

Однако слишком часто реалистичный взгляд на прочные отношения сдается под молчанием, общественным или художественным. Тогда мы воображаем, что все обстоит куда хуже для нас, нежели для других пар. Мы не только несчастны, мы еще и неверно понимаем, насколько причудливо и редко может быть выражено наше несчастье. Кончается тем, что мы верим, будто наши препирательства скорее указывают на сделанную нами какую‑то странную и основательную ошибку, нежели свидетельствуют, что наш брак в основном протекает в полном соответствии с планом.

 

Непрестанная горечь умаляется двумя надежными целительными средствами. Первое – это плохая память. Трудно к четырем часам дня четверга помнить, чем в точности был вызван гнев в такси накануне. Рабих знает, что это как‑то связано со слегка высокомерным тоном Кирстен в сочетании с тем легкомыслием и неблагодарностью, с какими она ответила на его замечание о раннем уходе с работы безо всяких основательных причин, однако контуры прегрешения успели утратить четкость, размылись благодаря лучам солнца, пробивающимся сквозь шторы в шесть часов утра, бормотанию радио про лыжные курорты, полному почтовому ящику, шуткам за ланчем, приготовлениями к конференции и назначенной на два часа встречей по поводу дизайна сайта, которые в совокупности залатали все прорехи между ними так же, как то сделали бы зрелые, прямые обсуждения. Второе целительное средство более абстрактно: трудно очень долго пребывать в гневе, учитывая, как велика, оказывается, вселенная. Через несколько часов после перепалки в ИКЕА, где‑то около полудня, Рабих с Кирстен отправляются в давно задуманный поход по холмам Ламмермур[21] к юго‑востоку от Эдинбурга. В начале пути они молчаливы и сердиты, но постепенно природа высвобождает их обоих из пут общего негодования – не посредством своей симпатии, но благодаря безупречному безразличию. Протянувшиеся в неоглядную даль, образованные в результате сжатия осадочных пород в Ордовикском и Силурийском периодах (где‑то за пятьсот миллионов лет до основания ИКЕА), мощные холмы дают понять, что спор, который в последнее время казался мужу и жене таким значительным, на деле не занимает такого места в космическом миропорядке и становится пшиком на фоне бесконечности времени, свидетельством которой является окружающий пейзаж. Облака плывут за горизонт, не останавливаясь, чтобы приглядеться к израненному чувству гордости путешественников. Ничто и никого, кажется, их спор не заботит: ни семейство обычных песочников, стайками кружащих впереди, ни кроншнепа, ни бекаса, ни золотистую ржанку, ни лугового конька. Ни жимолость, ни наперстянок, ни колокольчики, ни трех овец возле Феллклейского леса, которые с важной сосредоточенностью щиплют клевер на редкой полоске травы. Большую часть дня ощущавшие себя уязвленными друг другом Рабих с Кирстен теперь высвобождены от чувства собственной ничтожности масштабом пейзажа, в котором протекает их жизнь. Они уже более охотно готовы высмеять свою собственную незначительность, когда на нее указывают силы, несравненно мощные и впечатляющие. Неоглядный горизонт и древние холмы оказались целительными, и к тому времени, когда пара добралась до кафе в деревне Данс, оба даже забыли, что вызывало в них бешенство друг к другу. Двумя чашками чая позже они договорились поехать обратно в магазин ИКЕА, где в конце концов выбрали то, что оба с успехом терпели до конца жизни: двенадцать стаканчиков для виски в стиле Svalka.

 

 

Конец ознакомительного фрагмента — скачать книгу легально

 

[1] Лен Дейтон – английский писатель, автор шпионских романов и детективов, книг по военной истории и кулинарии. (Здесь и далее прим. перев.)

 

[2] Клермон‑Ферран – город и коммуна на юге центральной части Франции.

 

[3] «С» – действующая в Нью‑Йорке линия (тридцать первый км) открытого метро.

 

[4] Инвернесс – город‑порт в Шотландии, административный центр и единственный населенный пункт со статусом города в области Хайленд, крупнейшей из унитарных областей.

 

[5] Петландские холмы – достопримечательность, расположенная на южной окраине Эдинбурга, откуда открывается панорама города.

 

[6] Квотермайл – район гостиниц и съемных квартир в Эдинбурге.

 

[7] Ферт‑оф‑Форт – залив Северного моря у восточных берегов Шотландии.

 

[8] Фес – город в Марокко (в старину ее столица), древние части которого (в том числе и первый в мире университет) являются объектом культурного наследия ЮНЕСКО.

 

[9] Макдус – блюдо левантийской кухни: квашеные баклажаны, фаршированные орехами.

 

[10] Табуле – восточный салат, основные ингредиенты: булгур и мелко порубленная зелень петрушки с добавлением мяты, помидоров, зеленого лука и иных специй. Заправляется лимонным соком с оливковым маслом.

 

[11] Мэнсфилд‑парк – назидательный роман Джейн Остин (1814), героиня которого носит имя Фанни Прайс.

 

[12] Роми Шнайдер – настоящее имя Розмари Магдалена Альбах (1938–1982) – звезда австрийского, немецкого и французского кино, одна из самых известных немецких актрис XX века, снискавших международную славу.

 

[13] Побольше 150, а то и 180 см.

 

[14] Сулейман I (1494–1566) – десятый султан Османской империи, правивший с 1520 года. Считается величайшим султаном из династии Османов, при нем Оттоманская Порта достигла апогея своего развития. В Европе его чаще называют Сулейманом Великолепным, тогда как в мусульманском мире предпочитают называть Сулейманом Справедливым.

 

[15] Схевенинген – морской курорт в Нидерландах на побережье Северного моря, является одним из районов Гааги. Привлекает туристов длинным и широким песчаным пляжем. Популярное место для занятий морскими видами спорта, традиционное место проведения различных конкурсов, турниров и фестивалей.

 

[16] Жан де Брюнофф – французский литератор и иллюстратор (1899–1937), известен как автор книжек про слоненка Бабара.

 

[17] Крок‑месье – парижский сэндвич из поджаренного хлеба с ветчиной и сыром.

 

[18] Кристофер Александер – архитектор и дизайнер, создатель более 200 архитектурных проектов в разных частях мира. Автор и активный практик «языка шаблонов» в архитектуре.

 

[19] Бадахшан – провинция на северо‑востоке Афганистана.

 

[20] Кандагар – Город в Южном Афганистане, второй по численности населения в стране.

 

[21] Холмы Ламмермур невысоки. Самая высокая точка, гора Мейкл‑Сэйс‑Ло, достигает 535 метров.

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика