Мне восемь лет, я учусь в третьем классе. У меня замечательная мама и в школе одни пятерки. Моя мама работает в библиотеке имени Крупской. Она выдает людям книги, чтобы они читали и были умными. После школы я часто иду в библиотеку, помогаю маме, а потом готовлю уроки в читальном зале.
Я живу в городе‑герое Москве, столице Союза Советских Социалистических Республик. Городе пяти морей. В Москве расположены Красная площадь, «Детский мир» и ВДНХ. Это самый красивый город на свете. Мама говорит, что все жители планеты завидуют нам.
А папа у меня полярник. Он работает на Северном полюсе, и я его никогда не видела. Но мама говорит, что он скоро вернется и привезет мне в подарок настоящего белого медведя. Я очень люблю книжки про полярников. Особенно мультфильм про медвежонка Умку.
А еще мы с мамой читали «Божественную комедию» Данте Алигьери. Мама даже хотела назвать меня Беатриче, когда я только родилась, но папа не разрешил. И меня назвали Машей, в честь его бабушки. А потом он уехал на Северный полюс. Но скоро приедет. Если честно, мое имя мне не очень нравится. Лучше бы меня назвали Суламифь.
Когда я вырасту, я буду работать в библиотеке. А еще я куплю маме шубу, большую‑большую. Она у меня самая красивая. Моя мама говорит, что если чего‑то очень‑очень захотеть, то желание непременно сбудется. Дедушка Мороз, пожалуйста, сделай так, чтобы я побыстрее выросла. Я очень люблю свою маму.
Маша Оболдина,
ученица 3 «Б» класса средней школы № 1213 города Москвы.
Стареют. Все им не так. Пора выгонять на улицу. Засиделись они у меня. Умрут и что потом? За собой потащат! А ведь умрут, если уже не умерли. Странный запах преследует меня. А новых не видно. Новые обходят меня стороной. Ни одной новой мысли!
Долго я так сидел.
Все не так! Вместо того чтобы открывать и закрывать горизонты, доставлять радость, дарить ласты или крылья, – шаркают тапочками на своих дребезжащих ногах и требуют внимания. Как будто они мне родственники. Вместо того чтобы развлекать, утомляют.
Хлопнуть бы дверью, чтобы с петель, чтобы потолок осыпался. Мысленно хлопаю дверью. Нет, не так. Хлопнуть бы, чтобы вздрогнули… И снова не так.
Бывает, заскочишь в метро, захлопнутся дверцы вагона, хлопнешься на свободное место, мелькнешь взглядом по сторонам (мука смертная, если рядом старушка стоит или беременная), а напротив сидит старичок, и нет в нем ничего особенного, ни мудрого взгляда, ни белой бороды до пояса и никакого интереса к тебе. Но он напротив. Мы летим в черном туннеле, слегка покачиваясь вместе с вагоном, в одном направлении, а мне кажется, что передо мною сам Господь Бог. Нет, не так – я перед Господом. Со всеми глупостями, включая мысли о старике, с нелепой попыткой, хотя бы на миг, перед этим стариком, не множить глупости. Ведь стоит заговорить: обычный старик, с дачи возвращается, как доказательство – охапка полевых цветов. И внуки у него есть. Впрочем, я никогда не пробовал заговорить. О чем? Если это Он: каждый раз Он будет прикидываться кем‑то другим. В прошлый четверг Он был лет на двадцать моложе, с еле заметной проседью, с дерматиновым портфелем на двух замках. А если я ошибаюсь: всякий раз это будет кто‑то другой.
«Осторожно, двери закрываются».
Хлопнуть бы ими что есть мочи. Чтобы вздрогнули.
Нет, не так. Хлопнуть бы ими…
Долго я так сидел. Покачиваясь. Словно случилось что. Что?
Кадр 1. Дети пекут куличи.
Кадр 2. Соседка не может припарковаться.
Кадр 3. В мусорном баке существо, утратившее возраст и пол, отделяет зерна от плевел.
Несколько маленьких рук вцепилось в ведерко. Соседка давит на газ и на тормоз, крутит руль вправо‑влево, крутит головой. Бесполое существо примеряет изъеденный молью шарфик.
Мамы и бабушки растаскивают орущих детей и внуков.
Соседка перегораживает проезжую часть и глохнет.
Существо, лишенное возраста, прячет шарфик в бездонную матерчатую сумку.
Я стою у окна.
Я не вижу себя со стороны. Во всяком случае, другие видят меня по‑иному, каждый по‑своему.
Чуть поодаль от меня (единственного, которого я не вижу со стороны) стоит стул, на котором я просидел неизвестно сколько времени.
Долго я так стоял, наблюдал. Не сравнивал, не противопоставлял себя. Просто так. Пока не остыл, как чай.
– Ты же ни на что не способен. Тряпка! Посмотри на себя! Всюду люди как люди. Тобой полы подтирать! Нет, ты посмотри!.. Сколько лет я прошу тебя сделать ребенка? Другая бы на моем месте…
У меня пронзительно тонкие стены, до неприличия, и какой‑то особый, обостренный слух. Я слышу не только голос Эльвиры: Ты же ни на что не способен. Тряпка! – его слышат и другие соседи по лестничной клетке. Нет, я слышу, как Серафим молчит, как наливается кровью, как он встает, кладет свою длань на изрыгающий проклятья рот и тут же отдергивает укушенную руку. Я слышу глухую борьбу за стеной, я слышу паденье, стоны…
Это происходит каждую субботу, с девяти до десяти утра.
Еще каких‑нибудь пять минут, и она его простит.
При выборе врат материнского чрева можно ошибиться, – предупреждает путеводитель по Бардо Тедол. – Даже если чрево покажется тебе хорошим, не соблазняйся им, а если покажется плохим, не испытывай отвращения. Освободись от влечения и отвращения, от желания брать и избегать, достигни полного беспристрастия – в этом величайшее из искусств; думай так:
«О! Я должен родиться великим царем, или брахманом, подобным дереву сал, или сыном того, кто наделен силами сидхи, или в семье с безупречной родословной, или в касте ревностных почитателей религии; рожденный так, я должен обладать великими достоинствами, чтобы служить всем живым существам». С этой мыслью направь свое желание и войди в чрево, представь себе, что чрево, в которое ты входишь, – небесная обитель.
Они молча курят в постели: Эльвира, с припухшей верхней губой, и Серафим. На ребре ладони у Серафима свежий лейкопластырь. Кто знает, быть может, положено начало новой жизни? Дым, легким виденьем… нет, не так, – дым, плавным движеньем руки, уплывает в открытую форточку, на свежий воздух. Чресла Эльвиры заботливо прикрыты белым крылом простыни.
Смотрю на него. На крыло. Тук‑тук, тук. Смотрю сквозь бежевые обои в полоску, сквозь бетонную стену, разделяющую наши квартиры. Тук‑тук, тук, тук‑тук, тук в голове.
Процесс случки – пробую вызвать в себе отвращение – совокупления плюса с минусом дает безумный выброс энергии. Даже тучи рождают молнии, а с виду однополые существа. Я не хочу говорить о двух полушариях мозга, не могу представить, что познаешь в тот миг, когда между ними коитус. Знаю только, мысли от этого не рождаются, – это все равно что подцепить триппер. Можно вспомнить устройство реактивного двигателя…
– Онанист. – Эльвира поднялась с постели и, завернувшись с головой в простыню, только глаза сверкают, стоит перед тонкой до неприличия стеной.
Неправда – я отвожу взгляд, – она не может этого сказать.
Меня раздражает восточная красота Эльвиры, я не понимаю эту красоту; больше – я чувствую какую‑то глухую враждебность. Темные силы заключены в ее тяжелых волосах. Мне кажется удивительным, почему Серафим не относит «онанист» на свой счет. Даже если неправда, почему он так уверен?
Слышу, как зашумела вода в их старом унитазе.
– Ты что‑то сказала?
Ничего она не сказала! Что она может сказать?
Эльвира распахнула простыню, – те же тяжелые волосы, что и на голове, тот же темный взгляд, может, еще темнее, – и улыбнулась сверху. Краткий миг, – я слышал, как простыня белым занавесом закрыла сцену; всего мгновенье – но темный свет, бьющий из расселины, еще долго притягивал мой взгляд.
– Сходи за хлебом.
– Я занят.
– Ну, джана!
И снова шум воды в унитазе.
– А я пока приберусь.
Для полной картины не хватает тараканов на кухне, – мелькает зловредная мысль. Но чего нет, того нет. Лапки тараканов, усы создают характерные колебания в воздухе. Жизнь вибрирует.
– Джана!!
– Что?!
Как же она вибрирует! Меня раздражает их манера кричать через пространство – пусть небольшое, пусть замкнутое, – вместо того, чтобы сделать шаг навстречу друг другу. Раздражают горы немытой посуды и вечное кап‑кап‑кап…
Вашу мать! Вызовите слесаря! – хочется заорать так, чтобы оглохли. – И замолчите, наконец!
– Ну, джана!
Не слышат. Они не знают моих желаний. Когда человек счастлив, он слышит только себя.
Слесаря!!!
А если и впрямь заорать?
На лестничной клетке сталкиваюсь с Серафимом – сияние от лица его. Не здороваюсь и никогда не поздороваюсь. В прошлый четверг я сказал «Привет!», а он не ответил.
– Привет! – говорит Серафим.
– Привет.
Нам не о чем говорить, нечего скрывать. Мы ждем лифт: без скрупулезного рассматривания собственных ботинок или надписей на стенах, без напряжения. Хотя вот эта: «Сирафим гандон», – вызывает улыбку наличием орфографических ошибок в таких, казалось бы, знакомых с детства словах. Любопытно, кому из тинейджеров он запретил курить в подъезде? Спросить?
– На улицу, воздухом подышать?
– В магазин.
– Понятно…
С ним легко молчать, даже в лифте застрять не страшно, – будто и нет никого. Только углекислый газ выделяется. А впрочем, не намеряй ему Господь двух метров, я бы и этого не заметил. Большой он какой‑то. Хорошо, что люди не читают чужие мысли. Или читают? Будь я моложе, здесь бы на полстены красовалось: «Эльвира – пиз (дальше замазано)!»
Затихла лебедка, доставив кабину на девятый этаж. Я улыбнулся своим мыслям откуда‑то сверху, почти как она, и среди мыслей не выделил Серафима. Раздолбанные тысячами людей, подрагивая, разъехались двери лифта. «Представь себе, что чрево, в которое ты входишь, – небесная обитель».
– Деньги забыл! – удивился Серафим.
«Представь себе, что чрево»… и я вошел.
Сомкнулись воды… тьфу, сомкнулись двери за спиной. Матка вздрогнула, загудела и начала опускаться. Я огляделся, внимательный к деталям: все как обычно. Восьмой этаж: я ничего не испытываю; пульс нормальный. Седьмой: где же мое воображение? Шестой: допустим, стальной трос, на который подвешена кабина – пуповина, и если ее обрезать… Лебедка остановилась. Я снова улыбнулся: шестой этаж, и если ее обрезать… Говорят, ребенок может улыбаться в утробе матери. Чему? ведь он ничего не видит?.. Если ее обрезать – будет выкидыш! Погас свет.
Перестань улыбаться, придурок! надо было сразу нажать на кнопку вызова! Ты хотя бы помнишь, где она? – От неожиданности я забыл, где находится панель с кнопками, и теперь, без приказов самому себе, мог растеряться. – Вытяни вперед правую руку! – В кромешной тьме, осторожно протягивая руку, вдруг подумал: а где подтвержденье? может, мне только кажется, и на самом деле нет у меня никакой правой руки? всего лишь мои представленья? Но тут, коснувшись чего‑то влажного, скользкого, липкого, успокоился. Свежий плевок на стене – вспомнил недавний осмотр кабины – он! И словно при электрическом освещении представил картину в целом.
– Свиньи! – с досады, с размаха, вкладывая всю горечь в удар, врезал ногой в стену. – Подонки!
– Вандалы! – тут же раздалось на лестничной клетке. – Перестаньте ломать лифт! Сейчас приедет милиция!
В 108‑м отделении милиции на меня решили повесить все изуродованные лифты Гагаринского района за последний год. Младший лейтенант Шпак не видел другого варианта стать старшим лейтенантом и раскручивал меня по полной. Мы смотрели одни и те же фильмы и понимали друг друга с полуслова. Я играл в несознанку, он давил фактами.
– Двенадцатого января две тысячи первого года по адресу улица Орджоникидзе, дом 44, в подъезде № 5 неустановленными личностями (Шпак оторвался от листа бумаги, внимательно посмотрел мне в глаза; исправил ошибку), неустановленной личностью был выведен из строя лифт. Используя тупой тяжелый предмет, предположительно лом, злоумышленник (лейтенант недовольно поморщился) разворотил железные двери и, проникнув внутрь кабины, сделал пролом в стене. После чего, разбив лампочку, скрылся с места преступления. (С холодным интересом взглянул на меня.) Так, так, так… Знакомый почерк.
Я представил себя с ломом в руке.
– Девятнадцатого января две тысячи первого года по адресу улица Вавилова, дом 17, в подъезде № 1 неустановленной личностью (все последующие нападения предусмотрительно происходили в единственном числе) была подожжена и полностью сгорела кабина лифта. Экспертиза показала: перед тем как поджечь, кабину облили бензином.
– Ку‑клукс‑клан какой‑то.
– Двадцать шестого января (Шпак решил не реагировать на реплики подозреваемого) две тысячи первого года по адресу: улица Академика Королева, дом 14, в подъезде № 3 неустановленной личностью была вырвана из кабины лифта и унесена в неизвестном направлении панель с кнопками, а на дверях кабины (и снова глаза в глаза) черным фломастером написано: «Кони», – буквы печатные; и нарисована эмблема спортивного клуба ЦСКА.
– Двадцать третьего февраля…
Особенно меня поразило восьмое марта, точнее, женские гениталии, «прорисованные с особой тщательностью», – цитирую протокол; точнее, не сами гениталии, а их размер – от пола до потолка.
– Тридцать первого марта две тысячи первого года по адресу…
Меня загоняли в угол. С каждым новым нераскрытым преступлением фигура террориста прибавляла в весе и, судя по взгляду младшего лейтенанта, отчетливо приобретала мои черты. Когда мы приблизились к маю – весь апрель я беспредельничал, – невыносимо захотелось принести себя в жертву кровавому образу и взять вину на себя.
– Pardon, – от страха за будущее я перешел на французский, – возле каждого подъезда установлены камеры видеонаблюдения. Быть может, имеет смысл просмотреть записи?
– А ты не так прост. – Наверное, мой французский произвел впечатление, и Шпак перешел на «ты». – Еще насмотришься.
Мысль, что я могу увидеть на экране, как выхожу из разных подъездов, поразила своей нелепостью. Я начал судорожно вспоминать, когда и в какие подъезды заходил.
– Девятого мая…
Зачем же девятого?.. Они могут сделать видеомонтаж, этот Шпак, он на все способен! Где я был девятого мая? Наверняка ведь куда‑то заходил?..
Так продолжалось до двадцать восьмого июня. На этой дате дверь в кабинет распахнулась, и краснощекий майор, по‑хозяйски зайдя в комнату, пригласил за собой Зинаиду Петровну.
Зинаида Петровна, милая старушка, сдавшая меня ментам, страдала провалами памяти. Она жила на первом этаже и всю жизнь, сколько я ее помню, жила бабушкой. Лет двадцать назад их было трое, они сидели на лавочке перед подъездом, и я был уверен, что это ведьмы. Иногда ведьмы подзывали меня, протягивали карамельки и говорили: «Бери, не бойся!», а баба Валя добавляла: «Нам бы твои зубы!» Отказываться было страшно. «Что надо сказать?..» Сжимая в горячей ладошке «Гусиные лапки», я бежал за угол дома и там, после мучительных колебаний, выбрасывал гостинцы. Затем баба Валя умерла, а квартиру бабы Нади продали внуки, забрав старушку к себе. Кто‑то говорил, что она сейчас в доме для престарелых, где‑то в Мытищах, что уже не встает и в знак протеста ходит под себя, а нянечки ее за это бьют, и никто ее не навещает, даже по праздникам. Так вот, Зинаида Петровна все вспомнила – и бабу Валю, и бабу Надю, и меня:
– Сначала я подумала, что это бандиты! Сами знаете, какая жизнь пошла. Хоть телевизор не включай!
Опомнилась!.. От долгого сидения на краешке стула заныла спина. Я посмотрел на майора – здесь для него все ясно, мыслями он не здесь; можно немного расслабиться, – и поменял позу: старая обезьяна представляет банан. Вместо обещанного (дома мог застыть и сидеть часами), вместо ожидаемого облегчения – свинцовая волна усталости по телу. Сомкнуть веки, закрыть глаза, не быть; пусть течет, как течет, лишь бы не трогали; не участвовать.
Открой глаза, придурок! Ты вызываешь подозрения! – Да, пошел ты!.. – давлю внезапный приступ страха. – Не паникуй.
– Должен вас предупредить об уголовной ответственности за дачу заведомо ложных показаний.
Зинаида Петровна перепугалась:
– Предупреди, родимый, предупреди.
Тело майора покинуло помещение.
Разваливают уголовное дело, – все, что осталось от лейтенанта, одна тоскливая мысль, – перспективное дело разваливают.
– Я Надю тоже предупреждала, – не могла успокоиться пенсионерка…
Все‑таки мысли редкие суки.
– Не будь дурой, говорю, за бутылку водки убивают, а тут целая квартира. Ко мне вон тоже приходят, – она посмотрела на нас со Шпаком, – такие же молодые. Будто вам больше заняться нечем. Мы, говорят, будем три тысячи рублей каждый месяц платить. Государство вас стариков забросило, не может обеспечить достойную старость, а мы хотим, чтобы вы подольше жили. Справедливость должна восторжествовать. Мы работаем от правительства города Москвы. А сами бумажку в нос тычут и где паспорт лежит спрашивают. Как же!.. Так я и подписала. Да хоть от президента! – Зинаида Петровна с вызовом посмотрела на Шпака. – Отравят тебя! Я ей так и сказала – отравят!
У меня железное алиби! – рассматривая закругленные носы собственных туфель, вспомнил, наконец, девятое мая. – Как я забыл?
На свободе меня ожидало яркое солнце. Опьяненные солнцем люди спешили за водкой, сама природа толкала их. Она хотела выпить с бабой Надей, с майором, с Эльвирой, с каждым из ныне живущих и где‑нибудь на шестимиллиардной рюмке, утратив все свои тайны, потеряв контроль над собой, сломаться и захрапеть под кустом. Пусть пьяные птицы, качаясь, поют на ветках. На тонких ветках, – думал я по пути в гастроном, – пусть!
До магазина с нормальными ценами ходу минут десять (кыш с дороги! вороны и воробьи; голуби – кыш!), я рассчитывал оказаться у цели через три, максимум пять минут. Но… с каждым шагом желание природы слабело.
А тут еще, возле самого входа в гастроном, баба Валя с протянутой рукой. – Подайте, Христа ради! – И не то чтобы двойник или одного лица с покойницей, но и ошибиться невозможно. Поставь несколько старушек в ряд, как на опознании, попроси указать на соседку, умершую семь лет назад, – не задумаюсь, – да вон она, у дверей. Людской поток огибает ее, словно камень, не замечая.
…вода и камень… не слитно и нераздельно… две природы одной природы… просто стоит, обозначая: мы рядом… всякая мелочь крутится в голове, когда выгребаешь мелочь, бумажки оставляя в карманах.
– Дай Бог здоровья!
Что мне здоровье? Только старики желают здоровья, каждый думает о себе. Может, бумажку дать, что поменьше?
– Как вас зовут, бабушка?
– А зачем тебе? – Старушка от греха подальше прячет мелочь, не пересчитывая.
Действительно, зачем?
– В церковь зайду, свечку поставлю за здравие.
Небольшая пауза.
– Раба Божья Валентина, так и напиши, не забудь. – И заплакала, просто так.
Чуден мир, если им любоваться, чуден! Даже имена совпадают. Если бы ты знала, кто ты сейчас… раба Божья Валентина. Почему ты ничего не знаешь о себе? Почему мы беззащитны, как брошенные дома, кто хочет, тот и хозяйничает внутри?
– Баба Валя, не надо! – Решаю оставить бумажку среди других бумажек, может, и вправду зайду? Куплю пару свечей по десять… или нет, по пять рублей: одну за здравие, другую за упокой; оставлю записку. Главное, алтари не перепутать: справа за здравие, слева за упокой; по‑моему, так. По правую руку от Спасителя спасенные, по левую пребывающие в геенне огненной. – Не плачьте, баба Валя, пустое!
Лет пятьдесят назад кто‑то с радостью целовал твои слезы. Тот, кто с радостью целовал твои слезы, не мог видеть глубоких морщин твоих (его бы вывернуло наизнанку, сумей он только представить эти трещины), но они были всегда, они записаны за тобой. Тебя любили вместе с ними!
Ты показываешь нам сущую малость,
Ты показываешь ровно столько,
Чтобы мы не потеряли рассудок,
Чтобы мы дорожили им.
Как бы нам изменить рассудок,
Потерять и найти рассудок,
Как бы нам заменить рассудок,
Чтобы видеть, что знаешь ты?
Безумно косноязычно…
Я огляделся. Поток огибает меня словно камень: никто не заденет словом или плечом; сумкой, груженной колбасой, макаронами, хлебом; взглядом, тяжелым как сумка с колбасой, с макаронами, с хлебом; никто не накормит колбасой, макаронами, хлебом! – не отодвинет, застрявшего в этих дверях, уставшей рукой.
– Послушайте!.. – Некто с брюшком и залысиной шарахнулся в сторону; по‑моему, женщина лет сорока пяти… нет, не уверен. – Постойте!..
Никогда не умел объясниться в любви – тут же, вместо округлых форм возникали углы, – мгновенно (после первой крови) сдавался.
– Постойте!.. – Мужчина, споткнувшись на входе, ускорил шаги.
– Вы не подскажете? – Нет, никто не подскажет. Она не подскажет!
– … ы‑ы‑ы… не подскажете… ы‑ы‑ы?!.
А без любви – пожалуйста: сочные груди, круглая задница, – все хорошо без любви. Зубы – кораллы, глаза – аметисты, кожа как бархат, волосы шелку подобны, – когда без любви.
А без любви… круглая задница ты!
– Стыдно тебе, стоит тут, меня заслоняет, – старушка бормочет под нос, – дал‑то всего три рубля. Бога побойся.
– Пять.
Раба Божья быстро и часто моргает. Такое бывает: что‑то себе бубнишь и вдруг отвечают.
– Все хорошо, баба Валя.
Старушка перестала моргать.
– Стой здесь, не уходи.
– Сыночек, даже на хлеб не хватит!
– Договорились?
Старушка согласно кивает:
– Ей‑богу, не хватит! – Крестится. – Вот тебе крест!
– Не уходи, я мигом.
Молочный, мясной, хлебный, кондитерский, следом винный, – я проскочил с разбега отдел и вернулся назад.
Лучше всего в хлебном: румяные детские щеки, все эти булочки‑булки. Хуже всего в мясном.
В кондитерском было нудно, не то чтобы людно – долго. Продавщица в красном берете, с глазами, как мармелад, очередь из ничего создавала. Я, удлинив на человека хвост, приготовился ждать. Двести «Мечты», двести «Гусиных лапок», двести «Москвички»… что еще надо взять?
– Нельзя ли чуть‑чуть живее?..
Двести «Мечты», двести «Гусиных лапок», двести «Москвички»… двести «Му‑му»… Стоим, будто время в аду! Двести «Му‑му»… Я посмотрел в окно: небо серо как кассовый аппарат. Ну?! пробивайнетомипробивай быстрее! выдай свой (еле сдержался какой) чек!
– Молодой человек, не хамите!
У‑у‑у‑у‑у‑у‑у!!!
Очередь зашевелились, словно сейчас, на глазах ценники изменили, добавив четыре нуля. Взрослые, озираясь, незаметно жались друг к другу, заплакали малые дети в количестве двух человек.
У‑у‑у‑у‑у‑у‑у!!! – что‑то внутри завыло.
Баба Валя меня не дождалась. Никто не христарадничал перед входом. Между урной и дверями образовалась пустота, значит, дело не в конкурентах. Может, по нужде отошла? Решил подождать. Чтобы никому не мешать, занял ее место. Сунул руку в бумажный пакет, вытащил карамельку, оказалась «Мечта». Зажал конфету в руке. «Мечта» не таяла. С легкой кислинкой, – вспомнил вкус карамели, – на любителя.
– Такой молодой, а туда же! Иди на завод, работай! – возмутился пенсионер протянутой руке. – Куда мы только катимся? – И, плюнув себе под ноги, довольно бодрой походкой прошел в гастроном.
Она говорила о хлебе, – вспомнил недавний разговор. Может, внутрь зашла? Я вернулся в магазин, проверил всех, до человека – бабы Вали не было; встретил пенсионера в винном отделе, тот смутился, сделал вид, что со мной незнаком. Я отвернулся. В прошлый четверг Он был лет на двадцать моложе, с еле заметной проседью, с дерматиновым портфелем на двух замках. Мы летели в черном туннеле, слегка покачиваясь вместе с вагоном, в одном направлении, от «Парка культуры» до «Сокольников». Я развернулся, – вспомни битком набитый вагон. Тебе никто не уступил места, Тебя не замечали. Не говори, что Тебя не было. Ты стоял молчаливым укором, Ты молчал, словно памятник!
Только не надо плевать Себе под ноги, это за гранью моих представлений.
Впрочем, каждый раз Ты будешь прикидываться кем‑то другим, действовать по ситуации.
А если я ошибаюсь: всякий раз Ты будешь кто‑то другой.
Вернувшись на улицу, я занял бабы Валино место. Рядом со мной, словно игрушечные, прыгали воробьи. Где ее носит! Пересекаться в очередной раз с пенсионером не хотелось. Может, по большой нужде отошла? Я разжал кулак – «Мечта» не таяла. Развернул фантик: «Цыпа, цыпа, цыпа…» – кинул «Мечту» воробьям, те не клюнули на мечту. Достал «Москвичку», – не клюнули на москвичку. Поганые настали времена, некого конфетами угостить. Подумают или маньяк или террорист: не изнасилует, так отравит…
Бросив пакет с конфетами в урну, я зашагал по улице. Елы‑палы, целый килограмм! На углу дома остановился: надо было Серафиму отдать, тот ничего не боится. Вернулся назад, огляделся. Баба Валя не появилась. Урна, конечно, загажена, но не так чтобы очень. Выждав удобный момент, быстро засунул руку… Пакет почти не испачкался.
Пенсионер с бутылкой водки застыл в дверях. Я смутился, чуть не бросил пакет назад, но сдержался – выйдет еще глупее, – сделал вид, что мы со стариком незнакомы. Пенсионер плюнул себе под ноги и, довольно бодрой походкой, зашагал прочь. Метров через двадцать обернулся и снова плюнул, успокоенный тем, что я слежу за ним.
– Старый болван!
Пакет действительно почти не испачкался, только в одном месте образовалось жирное пятно, и появился слабо уловимый запах селедки. Пятно не стиралось.
– Твоя Эльвира обожает конфеты, я‑то знаю, постоянно фантиками шуршит. Только не говори, что от меня, – уговаривал незримого Серафима принять пакет. – Восточные женщины душу продадут за сладости: халва, хурма, пахлава. У них даже мечети как торты «Безе», с минаретами по углам из белого шоколада. Взгляни на арабскую вязь – словно кремом написано.
Я поплевал на пятно. Пятно не стиралось.
– В процессе долгого исторического развития, напрямую связанного с проблемами миграции народонаселения, они утратили паранджу. Слияние Востока и Запада сулит человечеству необычайный прогресс, у вас будет очаровательный ребенок, возможно, девочка. – Я натирал масляное пятно, словно волшебную лампу Аладдина. – И все‑таки, лучше бы она ее не снимала. Тебе не кажется? – Серафим промолчал. – Есть в этом какой‑то грех.
На слове «грех» я успокоился. Довольно симпатичное пятно, – оценил пятно на расстоянии вытянутой руки. Все пакеты как пакеты, а этот… можно сказать, дизайнерская работа. Она тебя еще в щечку поцелует. Я поморщился, приблизив ладонь к носу: пальцы воняли селедкой. Оставалось придумать способ доставки, чтобы без подозрений. Вариантов возникло несколько.
Звонок в дверь. Джана, открой! Через минуту второй звонок. Ты слышишь? Через минуту третий. Кто там? – Серафим, в отличие от жены, открывает не спрашивая…
Звонок в дверь. Джана, открой! Через минуту второй звонок. Дверь распахивается. Привет. Привет. Эльвира с кухни: кто там? Серафим, через плечо: сосед. Сосед: я вот тут конфеты купил. Небольшая пауза. Соли не будет?.. Ходил в магазин за солью и забыл…
Третий вариант. Жду на лестничной клетке… Несерьезно.
Четвертый. Сижу на лавочке перед подъездом… Отпадает.
Если бы мы вместе застряли в лифте!..
Остановился на шестом варианте: на детской площадке. Дети после обеда видят дневные сны (счастливое время), потом их, правда, расспрашивают: Тебе что‑нибудь снилось? Дя! Собачка? Дя! Ты с ней играл? Дя! А как звали твою собачку? Бабака. Собака? Дя!
Между песочницей и кустами сирени деревянная скамья с железной спинкой и подлокотниками. Если сесть боком: подъезд как на ладони. Лучшего места для наблюдения не придумать. Чуть в стороне железные качели. Скрип качелей сводит меня с ума. Маленькие садисты становятся в очередь, чтобы испытать чувство полета. Каждое утро я планирую спилить их ближайшей ночью. Однажды не выдержу, и наряд милиции застукает меня во втором часу ночи с лобзиком в руке. Младший лейтенант Шпак из Золушки превратится в принцессу, в старшего лейтенанта. Каждую весну площадку красят масляной краской, и каждый раз в какой‑то тыквенный цвет.
Я обогнул кусты. На детской площадке целовались влюбленные. Было в их поцелуях легкое остервенение, идущее от возраста – ему под шестьдесят, ей за сорок, – последний, отчаянный демарш. Она сжимала свои коленки на излете сексуальной жизни, на самом краю бездны; он терзал ее губы губами и ничего не мог сделать; его рука была прижата ее рукой. Дурная пародия на пятнадцатилетних. Я прочистил горло, как можно громче, прочистил, что было сил: Кху‑кгу! Кху‑кгу! – на трубный глас никто не отозвался. Просто принц и принцесса в волшебном саду. Стало жаль оскверненную детскую площадку. Лучше бы они совокуплялись словно тучи, чтобы гром гремел, чтобы молнии сверкали; только не эти полумеры, не эта нищета от зарплаты к зарплате, не эти поцелуи в обеденный перерыв. В обеденный перерыв все поцелуи – украдкой. Лучше бы они были принц и принцесса.
Оставалось действовать по четвертому варианту: лавочка у подъезда. На лавочку претендентов не находилось.
Поставив пакет на скамейку, потоптавшись на месте, оглядевшись по сторонам, представив на скамейке себя… ну, что я буду сидеть здесь, как дурак? В общем, оставил пакет.
Ленинский проспект стоял в обе стороны: те, кто стремился из центра куда‑то на юго‑запад, и те, кто двигался в центр, – томились в сизом дыму выхлопных газов. Наверное, сверху крыши машин поблескивают, как змеиная чешуя. Нервные сигналили небесам, пытаясь изменить свою участь; высовывались из окон автомобилей, в надежде увидеть конец проклятью; их проклятья терзали слух. Восьмиполосная гидра прижата к земле. Для полного соответствия с гербом Москвы не хватало Георгия Победоносца, пронзающего змею копьем. Удар копья, – примерно тысяча тонн в тротиловом эквиваленте, – и груды искореженного металла дымятся на лице земли; всегда прекрасном. В такой духоте, в такой тесноте, возможно самое примитивное развитие образа. Избави Бог! Год назад кто‑то оставил 412‑й «Москвич» возле пятого подъезда; на переднем сиденье развалюхи лежал плотный целлофановый кулек, из которого торчали какие‑то провода. Первой забила тревогу Зинаида Петровна, – наш подъезд, шестой. Вызвала милицию. Стали искать владельца автотранспортного средства, не нашли; пробили номера через компьютер: ситуация не прояснилась. Приехали саперы; милиция оцепила двор. Во избежание дальнейшего риска, кулек с предполагаемой адской машинкой внутри решили уничтожить. Что и сделали. Останки пакета забрали на экспертизу. Когда зеваки покинули проемы окон, а участковый, составив акт, ушел по долгу службы, – вернулся хозяин «Москвича»: увидев решето на месте своего любимца, владелец груды металлолома вызвал милицию. Милиция не приехала.
Смешно. Никакой связи с Георгием Победоносцем. На притчу не тянет, на просьбу оставить все как есть – тем более. И все‑таки это просьба.
Судьбою я болен, судьбой, общей, на всех одной: выпивающей реки, строящей города, – сказал на восемьдесят четвертом году жизни поэт. – В голове города. По жилам течет вода.
Если сотни людей в один прекрасный момент представят удар копья, – что останется от них?
Я вспомнил чрево, полное конфет; представил, как его взорвут. Не таять карамелькам во рту, не радовать собой, не знать общей судьбы, растворяясь в желудке. Будет хлопок, из водяной пушки, под самым окном бабы Зины; и ничего; никакого прощального взмаха – фантики не взметнутся ввысь. Маленький конец света. Без жертв.
Я шел, обгоняя автомобили, и это было противоестественно, как книги, бережно разложенные на газетке, вдоль тротуара; как поэт, на восемьдесят четвертом году жизни распродающий собственную библиотеку; как стихи.
– Добрый день, Артур Анатольевич! Что нового на коммерческом фронте? – Делаю легкий поклон. Сюда бы трость с котелком (чуть приподнять котелок) и перчатки.
– Не жалует нас генерал Маммона, – буркнул старик. – Бросает пехоту на пулеметы, а сам военными парадами командует.
Плевать поэту на красоту ритуала (о парадах), на воображаемые реверансы (о котелке; или наоборот). Я улыбнулся:
– Угощайтесь, – предложил сигарету. Старик отказался:
– Хотя бы одну трехлинейку на взвод выдавали, как в сорок первом.
– Прошу, – проявляю настойчивость в оказании небольшой гуманитарной помощи. – Вы и без трехлинейки как с трехлинейкой.
– Вы мне трехлинейкой не тычьте, – деда заклинило, словно затвор винтовки, – я не в плену!
– Артур Анатольевич, при чем тут трехлинейка? Это я в плену (стереотипов? предрассудков? покрова Майи?) … в плену вашего таланта. – Стою как дурак с протянутой рукой. – Богом прошу!
– Не гневите Бога, рано вам еще. – Старик смягчился; стал ворчлив. – Видели живую трехлинейку, со штыком? держали в руках? А туда же: в плену таланта!.. Не стойте как на паперти. – Сделал одолжение, закурил.
Когда‑то его стихи гремели на всю страну…
Нет, это не о нем. Его не гремели.
Говорят, ему многие пытались подражать.
Присев на корточки, притворяюсь библиофилом, заинтересованно рассматриваю книги (встречаются же подобные экземпляры!). Взял первую попавшуюся.
– Вергилий, год издания тысяча девятьсот семьдесят первый. Состояние, сами видите, превосходное. – Артур Анатольевич пускает носом дым.
На кой мне Вергилий?
– А вот Вергилия я, пожалуй, возьму.
– Обратите внимание на шестую книгу «Энеиды», особенно финал. Не зря именно он, Вергилий, Данте кругами водил.
Пробегаю глазами по шестой книге (радую глаз писателя): Севилла… Коцит… Ахерон… Время судьбу вопрошать: вот бог! вот бог!.. ширь Стигийских болот, – никаких карандашных пометок на полях, жаль.
– Сколько я вам должен?
Артур Анатольевич ушел в размышления:
– Учитывая, что вы у меня постоянный покупатель, а постоянство надо ценить, измерять, так сказать, в рублях, делая скидки, как в супермаркете, – книготорговец по‑стариковски хихикнул, – с вас пятьдесят рублей.
По‑моему, он слишком ценит постоянство. Точно, он себя обсчитал. Ну, да Бог с ним. Легкий поклон творцу:
– Творческих успехов.
Старик не ответил.
Засунув Вергилия под мышку, – теперь таскай целый день за собой, библиофил! – я хмыкнул: неплохое ругательство. Слышь, ты, библиофил! За библиофила ответишь! А ты чего такой библиофил? Я из тебя библиофила сделаю! – Вот оно, чудо русской речи: любое слово можно превратить в ругательство; отбиблиофилить. И наоборот: он родился под созвездьем Библиофила! Все молчали, никто не смел произнести священное – Библиофил!
О каких политических, социально‑экономических, Великия, Белыя, Малыя, и прочия системах можно говорить на русском языке, чтобы не обосраться перед потомками? Вселенная языка, существующая как взрыв (террористический – антитеррористический акт), уничтожающая, зарождающая любую систему; морально устаревшая система (что взорвалось? что спрашивает, что взорвалось? и т. д.), – существующая как… толчок, меня занесло на повороте:
– Блин!
– Под ноги смотреть надо!
– Извините!
Пройдет век, и каждое третье слово изменит смысл. Бесконечное переодевание в надежде, когда‑нибудь скинув одежды, не изведать стыда, представ перед Ним. – Это мы, Господи! – Интересно, какой в этом взрыве молчания будет смысл? Какой смысл в скольжении по поверхности: выяснении отношений между образом и подобием; в тоске дубликата по оригиналу; вопле дубликата: пошел ты на‑а‑а‑а‑а… в конце падения, мгновенное – уй! Какой смысл в отказе от выяснения отношений? Какой на фиг смысл? Если все прахом будем, восстанем из праха, все пойдет прахом, прах твою ах! отряхнем прах с колен? Если будем?
Засунув Вергилия под мышку, засунув язык в задницу (язык мой – враг мой), лишив себя мысли, лишив мысли слов, оборвав дорогу к себе… не получилось. Все имело названье, имело свою мысль. Все имело все. И средоточием глобального совокупления оставался человек. Любой выступ хотел, чтобы на него наткнулись, любая ложбинка хотела, чтобы в нее спустились; любая дырочка хотела, любой стручок… Я наблюдал чудовищные позы. Видел спящих с открытыми глазами, – они были повсюду; они двигались: ели мороженое, перебегали проспект перед автомобилями, сидели в автомобилях. Мне показалось, что я сплю.
– Ущипните меня!
Никто не знает, кем он проснется,
а те, кто знают, не знают вдвойне,
ибо сладок их сон и горек будет хлеб пробуждения.
– Садо‑мазо?
Я обернулся: розовые щеки, вьющиеся белые локоны, зубы – подушечки «Орбит» без сахара; улыбка ведущего с телеканала MTV; моложе меня года на два. Мечта для куклы.
– Что? – не понял вопрос.
– Ты просил ущипнуть? – Улыбка в прямом эфире. – Гурман (очень кокетливо)! Нас, продвинутых, так мало! Меня это тоже возбуждает.
– Труси горбиком, вприпрыжку.
– Что?
– Роняя красных дымящихся мышей!
– Извините. – Экран погас.
Словно кошка нагадила. Был в гостях: милые люди, милая сиамская кошка (ну, не люблю я кошек); расставаясь, целуемся в коридоре. Обуваюсь – мокрые носки (ах ты, тю‑тю‑тю, мерзавка!); идешь домой, и чавкает в башмаках.
Ты видел, – обращаюсь к Вергилию, не вслух, конечно, довольно недоразумений, – почему бы на его месте не оказаться блондинке, лет восемнадцати, почему на месте блондинки оказалась ее мечта? Чужие мечты расстраивают (почесал маковку). Мы смотрим чужие фильмы, мы персонажи чужих лент, и вообще, я болтлив. Может, самому что‑нибудь написать? сценарий, как думаешь?
Сценарная заявка.
Место действия: Москва, Ленинский проспект.
Время действия: наши дни.
Главный герой, на вид двадцать пять – двадцать семь… нет, не так… двадцать семь с небольшим… точнее, двадцать семь лет, пять месяцев и четырнадцать дней. Не надо стыдиться возраста! Выглядит на двадцать три. Главный герой, которому на днях исполнилось двадцать семь лет, пять месяцев и четырнадцать дней… на днях четырнадцать дней? Ну, да Бог с ним… с Вергилием под мышкой… к главному герою подходит герой любовник второго плана и предлагает сексуальные услуги. Первый посылает второго на три буквы…
Глупо, все как в жизни.
Сценарная заявка.
К главному герою подходит блондинка, лет восемнадцати: розовые щеки, вьющиеся белые локоны, зубы – подушечки «Орбит» без сахара; улыбка ведущей с телеканала MTV. Кокетливо поправляя волосы…
Я поморщился. Мечта для куклы мужского пола.
Зато появилось заглавие: Отсутствие дара, или Жесткое порно.
Сценарная заявка.
Отсутствие дара, или Жесткое порно.
Чернуха… Заявка летит в корзину.
Сценарная заявка.
Главный герой, на вид двадцать пять – двадцать семь…
Было…
Сценарная заявка.
Главный герой подходит к блондинке…
Заворачиваю заявку.
Сценарная заявка… Сценарная заявка… Сценарная заявка…
лето духота вид с высоты птичьего полета с Вергилием баба Зина герой любовник второго плана Ленинский проспект панорама Ленинский проспект стоял в обе стороны незаметно покосившись на томик под мышкой как на градусник обезображенный лифт подушечки «Орбит» без сахара подробное описание главного героя на вид двадцать пять – двадцать семь…
Я заткнулся.
Когда‑нибудь примерно так перед глазами пронесется вся моя жизнь, если верить кроликам, имеющим опыт клинической смерти. Напоминает истерику, вполне объяснимую в данной ситуации. Кстати, о кроликах. Однажды я гостил в деревне, и хозяин, добрая душа, решил побаловать меня крольчатиной; в его клетках этих пушистых зверьков было около ста штук. Так вот, кролик, которого он с вечера наметил на завтрашний ужин и должен был на рассвете убить (поднять за задние лапы, встряхнуть, ударить палкой по голове), целую ночь верещал и метался в клетке, а все сородичи сторонились назначенного, как прокаженного.
Жаркое получилось отменное; в собственном соку, с зеленью. Мы ужинали на свежем воздухе, под сенью яблони. Я неустанно нахваливал сельскую кухню, хозяин радовался, словно дитя малое, мне доставались лучшие куски. Стоял теплый августовский вечер. Момент убийства (эх, все вы городские!..) я проспал.
О чем бы ты пел, будь мы с тобой одногодки, – Публий Вергилий Марон?
Место действия: глубоко под землей.
В первом кадре массивные железные двери. «Осторожно, двери закрываются, следующая станция Река Ахерон». Доносится плач и зубовный скрежет.
Тук‑тук, тук‑тук, тук‑тук, тук‑тук…
«Станция Река Ахерон. Переход на станцию Река Коцит».
Я усмехнулся.
О чем бы ты пел!..
А что касается кроликов с опытом клинической смерти, – ну, конечно, самозащита, куда нам без нее, на пронизывающем ветру? Хоть какая‑то одежка. Просто (опять усмехнулся) очень на фильм похоже. Не выскочить из кадра, отснятого не изменить, да и смонтировать по‑человечески не позволят.
Когда‑нибудь (завтра, послезавтра?) искусство кино разделит удел живописи. Поиски цвета и форм, отказ от поисков, приглашение зрителя к сотворчеству, отказ от зрителя, отказ от творчества; бродячие сюжеты комиксов и те остановятся. Устанут очи, сомкнутся набухшие веки. Только реклама продукта, пространные заявления создателей, хитроумные конструкции критиков, деньги, вложенные в проект под рабочим названием: Жизнь. Триста миллионов долларов! Самый дорогой в истории человечества! С двадцать девятого во всех кинотеатрах страны. Апокалипсис! Смотрите с двадцать девятого числа! Смотрите! – Никто не смотрит. Бог все видит – никто! В финале, когда побегут титры (под звуки Иерихонских труб), выяснится, что лучше наскальной живописи ничего и не было.
Яблоки в тот теплый августовский вечер висели на ветках, как планеты.
Когда‑то, если верить Платону, наша природа была не такой, как теперь. Тогда у каждого человека тело было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, – у каждого на округлой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у этих двух лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две. Передвигался такой человек либо прямо, во весь рост, – так же как мы теперь, либо, если торопился, шел колесом, занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях, что позволяло ему быстро бежать вперед. Звали этих людей андрогинами. Страшные своей силой и мощью, андрогины питали великие замыслы и посягали даже на власть богов: пытались совершить восхождение на небо, чтобы напасть на них.
– Кажется, я нашел способ и сохранить людей, и положить конец их буйству, уменьшив их силу, – сказал Зевс. – Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во‑первых, станут слабее, а во‑вторых, полезнее для нас, потому что число их увеличится.
Увеличилось, кто спорит? и продолжает расти.
Каждый из нас – это половинка человека (снова Платон), рассеченного на две камбалоподобные части.
Символом андрогина является кролик.
– Ты кто?
– Младший менеджер по продажам. А ты?
– Я?! Генеральный директор холдинговой компании!
Вот и все. Даже не половинки.
«Осторожно, двери закрываются, следующая станция…».
Место, которое кролики занимают в моей памяти, – на этом месте могла быть ваша реклама! Место, которое я занимаю в пространстве, – на этом месте могла быть ваша реклама!
– Ты кто?
– Маммона.
Вот и все.
Тьма покрыла великий, числом компаний и холдингов, город. Страшный ливень внезапно обрушился на Москву. Потоки хлынули как товары, как реклама на эти товары, как возбужденные иностранцы в первые дни перестройки (баба Зина божилась, что все иностранцы агенты, баба Надя, пока квартиру не продали внуки, возражала, – шпионы; но больше всего, на заре перестройки, их волновал вопрос сексуальных меньшинств). Я заскочил под ближайший навес. На крошечном островке автобусной остановки нас таких столпилось десятка полтора, и люди все прибывали. Мы жались друг к другу, не желая этого, соприкасались телами, раздражаясь от чужих прикосновений, – чтобы те, кто томился в автомобильной пробке, почувствовали себя людьми, взирая на нас. Молодая пара, по виду абитуриенты или студенты первокурсники, промокшая до нитки, казалось, что и нет на девушке никакого платьица, а только маленькие трусики (его не рассмотрел), попыталась протиснуться в эту стеклянную консервную банку. Натолкнувшись на наши плечи, локти, штыки, девчушка рассмеялась и, скинув сандалии, пошла босиком по лужам, под проливным дождем, по теплому асфальту. А он (мужчина!) не думал сдаваться, он собирался теснить нас, доказывать свое я, но, обернувшись – она уходила, – снял на ходу рубашку и, размахивая рубашкой над головой (я здесь! мы здесь!), побежал за ней вслед.
Где‑то я это видел… неореализм пятидесятых годов XX века?
Быстрей бы автобус, любой, а лучше сто одиннадцатый, экспресс. Вон он, стоит, метрах в тридцати, запотевшие окна (я здесь! мы здесь: кубизм, сюрреализм, импрессионизм, дадаизм, авангардизм, футуризм, формализм, супрематизм, капитализм, конструктивизм, экспрессионизм, эксгибиционизм, постмодернизм!). Нас разделяет чертова дюжина машин.
Дед Мазай и многочасовая пробка. Не доплыть. Кроликивизм.
Ничего не смоет ливень, никого, только пробка расширится, как сознание, поглощая новые сотни машин (ом мани падме хум, ом мани падме хум, ом мани падме хум): Комсомольский станет, как Ленинский, Манежная площадь, как Комсомольский, Тверская улица как Манежная площадь. Все вернется к началу, все станет одним; один сизый дым.
10 Вот родословие Сима: Сим
был ста лет, и родил Афраксада,
через два года после потопа.
11 По рождении Афраксада,
Сим прожил пятьсот лет, и родил
сынов и дочерей.
12 Афраксад жил тридцать пять
лет, и родил Салу.
13 По рождении Салы, Афрак‑
сад жил четыреста три года, и
родил сынов и дочерей.
14 Сала жил тридцать лет, и
родил Евера…
Петра, Никиту, Андрея, Николая, Анатолия, Ибрагима, Михаила, – могу продолжать, без остановки, – Степана, Марка, Павла, Афанасия, Ивана, – хочу продолжать, но кто‑то дышит в ухо перегаром, и некуда отодвинуться, кто‑то распространяет благовония типа Chanel № 5, с Черкизовского рынка, и некуда отодвинуться, кто‑то (чесночный дух!) оберегает себя от лукавого, и некуда отодвинуться. У меня не поворачивается язык продолжать утверждать, что кто‑то кого‑то родил; один сизый дым, как выделанная шкурка кролика.
Когда‑то наша природа была не такой, как теперь.
Сизый дым (рецепт слабоалкогольного коктейля): десять граммов дождевой воды, двести граммов водки, капля благовония типа Chanel № 5 и три дольки чеснока (избави нас от лукаваго). Пить залпом. Перед употреблением взболтать.
Ваше здоровье!..
Ливень прошел. Стремительный мутный ручей, недавно грозивший разлиться полноводной рекой, унося ушастых вместе с автобусной остановкой куда‑то вниз, мимо памятника Гагарину, на третье автотранспортное кольцо, вместе с третьим автотранспортным в Москва‑реку, и там, через водоканал им. Москвы, срывая шлюзы, в сторону Астрахани, – истончался на глазах: крысиный хвост, мышиный хвостик, комариный писк. Грязную занавеску (серое чудовище в недавнем прошлом) сдвинули в угол окна, к самому горизонту, чтобы ничто не мешало окну сиять. Я выглянул из укрытия, прищурился, задрав голову вверх, – наше сиятельство! Больно смотреть; никакого тебе отраженья в окне.
И тот, кто смотрит в небо, и тот, кто смотрит в себя, – никакого тебе отраженья!
Оглянись после этого по сторонам – сияющая тьма… потом фиолетовое свеченье. Потом: один, два, три, четыре, пять силуэтов. На остановке осталось пять человек. Появилось пространство для лица. Проступили лица, не страшные, людские, без всяких гримас. Каждому можно было стать другом, братом, врагом; каждое могло пылиться в семейном альбоме, могло присниться, могло преследовать по ночам. С любым из них можно было оказаться в одной упряжке и бежать до могилы. Лицо могло стать лицом года, лицом, не имеющим права проживания на территории Москвы и Московской области, представительским лицом солидной торговой фирмы. Мы поздравляем не только вас – в вашем лице мы поздравляем всех жителей России! Сияющая тьма способна улыбнуться любым лицом. Вот они, пять лиц, включая лицо кавказской национальности, на автобусной остановке. Ни одно из них я больше никогда не увижу: они действительно ждут сто одиннадцатый экспресс или восемьдесят четвертый троллейбус. Пусть их!
Я вышел из‑под навеса.
Каждый день имеет свою ноту (♪), – от нее строят трезвучия, доминантсептаккорды, от нее идут гаммы, а я, не имея слуха, принимаю их за мелодии (♫), – сегодня меня преследуют старики; все те, кто напевает (напевал полвека назад) Утесова, для кого классическая музыка заканчивается Шостаковичем. Они цепляются за жизнь, которой нет.
Старушка впилась клещами, – стояла на самом краю бордюра, дюймовочкой, не зная, как перейти проспект, – а тут я:
– Вам помочь?
Старушка вцепилась в мою руку, как смерть:
– Помоги мне, сынок!
Не вырваться… бочком, бочком, – мы двигались между машинами, отражались на их блестящих капотах, омытых прошедшим ливнем, и лобовых стеклах (наши головы то удлинялись, то расплющивались), протискивались между бамперами. Мне приходилось подстраиваться под ее утиный шаг, – полная зависимость ведущего от ведомого. Она дирижировала мной: раз‑два‑три, раз‑два‑три, – размер ¾; притом, что музыки я не слышал. Только работа двигателей на холостом ходу, пыхтенье старушки, бессмысленное сжигание бензина. На третьей разделительной полосе она сделала паузу на четыре такта, застыв перед «ГАЗ‑24» белого цвета, как перед пюпитром, но хватку не ослабила. Под мышкой, там, где Вергилий, зачесалось.
– Фа‑диез – фа‑диез, – посигналил, из затакта, водитель двадцатьчетверки. Я вздрогнул от неожиданности. Мерзкая нота. Полное отсутствие слуха со стороны автолюбителя. Развернулся во гневе, – увидев за лобовым стеклом рожу, отупевшую в бесконечной пробке, готовую на смертоубийство, – поборол минутную слабость/допустил слабость: хоть какой‑то звук!
– Бабушка, в вашем возрасте надо пользоваться подземными переходами. – Не имея возможности почесаться, кляну себя, на чем свет стоит.
Мы замерли посреди застывшего потока машин, пауза длилась, к четырем тактам добавилось новых четыре, и могло добавиться столько же. Рано или поздно этот поток, одурманенный автомагнитолами, сожженным бензином и временем, придет в движение, и если мы простоим здесь неизвестно сколько… остается гадать, кто первым сдвинется с мертвой точки.
– Бабушка, в вашем возрасте надо пользоваться подземными переходами!
А если никто? Стоп‑кадр, или что‑то в этом духе; полотно? Так и будем застывшим горельефом на стеле Ленинского проспекта? Пирамидой говна (кто морозил задницу в деревенском сортире зимой, тот знает, о чем я. Уорхолл не знает, иначе бы он застрелился от зависти).
– Бабушка! – Не дождавшись ответа, я возмутился в третий раз.
– Потерпи, родимый, не долго осталось. – Старушка стиснула мою кисть.
В ушах зазвенело. Зарябило в глазах. Ноги стали как ватные. Я почувствовал себя больным и старым. Зато старушка приободрилась, перестала виснуть на руке. Раз‑два‑три, раз‑два‑три, – мы снова уточками двинулись вперед. Хотелось оттолкнуть ее, выдернуть руку и бежать, но я не мог решиться на такую низость, силы покинули меня. Оставалось пройти две полосы.
– Перед праздниками звонят в дверь, – старушка совсем оживилась, – я спрашиваю, кто? Говорят из собеса, в честь Международного дня трудящихся бесплатные продукты для пенсионеров Гагаринского района, с доставкой на дом. Смотрю в глазок: две такие приличные на вид женщины, улыбаются, сумочку с продуктами показывают, – гречневая крупа, говорят, две пачки масла вологодского, по двести пятьдесят граммов, килограмм сахара, банка сгущенного молока, – и все в честь Первомая. Я сорок лет учительницей проработала, привыкла доверять людям. Открываю дверь, а они мне: пройдемте к столу, бумаги заполнить надо, только пенсионное удостоверение покажите, чтобы мы с продуктами не ошиблись. Надо, так надо, я сорок лет учительницей проработала, знаю, что такое отчетность. Подхожу к шкафу, мое пенсионное в среднем ящике лежит, вместе с деньгами, что на похороны отложены, в наволочку замотано. Достаю удостоверение, запираю шкаф на ключ, проверяю, я так всегда делаю; ключ в карман, еще похлопала по карману, как сейчас помню, проверила. Та, что помоложе, переписала мои данные, попросила расписаться в получении продуктов, ласковая такая, все в глаза смотрела, с наступающими праздниками поздравила. Вы, говорит, сорок лет в школе проработали, не одно поколение учеников в свет выпустили, здоровья пожелала. А другая все рядом вертелась, с Украины, наверное.
Интересно, как бабуля вычисляет, кто откуда?
– «Г» у нее фрикативное, – отвечала бабуля на мою мысль. – А когда ушли, как‑то мне не по себе стало. Я полезла в шкаф, пенсионное прятать, – а в наволочке ни рубля! Ключ‑то в моем кармане лежал, разве бы я без ключа открыла?.. Вот и не верь после этого в гипноз!
«Г» фрикативное, – то есть пишется: «Бог», а произносится: «Бох»? Как во времена Крещения Святой Руси.
– Тридцать тысяч рублей! все до копейки! – Мы замерли в шаге от бордюра. – Я сорок лет учительницей проработала! как теперь меня хоронить будут?
Риторический вопрос.
– Вы еще всех переживете.
Ответ неправильный, но учительнице понравился. В школе я был отличником.
– Чтоб ее черти забрали! – И тут же, скороговоркой: – Господи, прости…
Мы ступили на бордюр.
Уф‑ф!
Тридцать тысяч за две пачки масла? Не плохо, – мягко попытался освободить руку; не получилось.
– Шкаф‑то у меня не то что нынешние – дубовый, – в нижнем ящике выжжены цифры, – сделан ровно сто лет тому назад. Его просто так не откроешь!.. Документы, деньги, почетные грамоты, книги, – все в шкафу: Пушкин, Толстой, Чехов, – вся моя жизнь! Его ключом не откроешь, если не знать!
Дорогой, многоуважаемый шкаф! Где‑то я это читал:
– Да… Это вещь…
В комедиях туда обычно мертвецов прячут, а те выпадают, и так весь спектакль, все четыре действия. Обхохочешься.
Старушка (сквозь слезы). Обо мне еще в «Московском Комсомольце» написали, на первой странице.
Молодой человек (удивленно). Вы подумайте!.. (Взглянув на часы, висящие на фонарном столбе). Ну, мне пора.
Старушка (немного сконфуженно). В разделе криминальной хроники за пятое мая.
Молодой человек (вспомнив «МК» за пятое мая. Возмущаясь). Их же поймали!
Старушка (в волнении). Да?
Младший лейтенант Шпак в черных, до блеска начищенных туфлях, без единого пятнышка, несмотря на недавно прошедший ливень, с кобурой на поясе проходит в глубине сцены.
Молодой человек (отнимая руку). Не везет мне сегодня.
Старушка (испуганно). Я сейчас упаду… упаду!
Стало слышно, как тяжело дышит Старушка, как бьется пульс (тук‑тук, тук‑тук) в голове Молодого человека, а возле магазина «Арбат Престиж» младший лейтенант Шпак пристает к блондинке с провинциальным излишеством макияжа на лице: уважаемая (с маленькой буквы), ваши документы, пожалллста! И непонятно, то ли он по собственной инициативе, чтобы жениться, то ли его послали план выполнять. Раздался щелчок минутной стрелки. Если бы ангелы парили в воздухе, над сценой, их тоже стало бы слышно. Слышно, как пришел в движение Ленинский проспект.
Наблюдаю за собой со стороны, – никаких родственных чувств. Где‑то здесь должна быть запрятана эмоция узнавания, сопереживания персонажу, радости, наконец!.. или не должна?
Устать можно от чего угодно.
Старушка (ни к селу ни к городу). А масло‑то просроченным оказалось…
Мы стоим на небольшой аллее, за нами восемь полос… стоп! при выходе на площадь Гагарина Ленинский расширяется, – за нами десять полос проспекта; такая же небольшая аллея; однорядка, для тех, кто желает выехать на проспект; магазин «Дом Ткани»; нечетные номера домов. Впереди – однорядка, для тех, кто сворачивает с проспекта, за ней магазин «Арбат Престиж», и четная нумерация. Вдоль аллеи лавочки, отстоящие друг от друга примерно метров на пятьдесят, чтобы присевшие отдохнуть (если совсем плохо) не сталкивались биополями, – во всем видна забота, за каждой деталью холодный расчет. Я успокаиваюсь. Неосознанно возникает какой‑то пошлый мотив, – осознаю – сотру. Люблю деревья, даже здесь, на Марсе, от них живой покой. «Я вас люби‑ил, любовь еще быть мо‑о‑же‑ет…» – осознал, стер. Надо доводить дело до конца, так в школе учили: раз‑два‑три, раз‑два‑три, – веду учительницу (бывших учительниц не бывает, как не бывает бывших милиционеров), веду учительницу (создается ощущение, что она сопротивляется), веду учительницу к ближайшей лавочке.
– Вам помочь? – Мы застыли перед скамейкой.
Старушка вцепилась в мою руку как смерть:
– Помоги мне, сынок!
Бочком, бочком… пробую усадить костлявую. Руки дрожат… неловкие от напряжения… у обоих. Краем глаза ищу спасения, чтобы не циклиться на руках. Никакой цикличности. Младший лейтенант Шпак подсаживает блондинку в патрульно‑постовой «уазик», – бизнес, ничего личного, – за отсутствие регистрации полагается административное наказание или взимается штраф. Не даст 500 рублей (плюс‑минус 500 рублей: плавающий тариф), – что‑нибудь другое даст, или возьмет. Дадут швабру, возьмет ведро в руки и будет полы драить в 108‑м отделении милиции, смывать со стен кровь безвинно убиенных христианских младенцев: футбольных фанатов, рок‑музыкантов, лидеров молодежного движения «Наши». Кстати о музыке, – музыки не слышно, никакой: легкий гул над землей; подземный гул.
Космическая музыка!
Аркаим!
Каждый день бренчит в подземном переходе на бас‑гитаре одну ноту. Зарабатывает на хлеб свой в поте лица своего. Чародей интервала, искусник! Маг, бомжеватого вида: усилитель за триста баксов, гитара за двести евро, джинсы из секонд‑хенда, за тридцать рублей. На православной немытой голове (черные волосы до плеч), – белая тюбетейка, в таких правоверные совершают хадж; крест на голой груди. Перед ним свеча в пустой консервной банке. За ним, на облицованной кафельной плиткой стене, рукописный плакат: Космическая музыка! – желтые звезды на бело‑синем фоне; чуть ниже имя исполнителя – Аркаим! У него холодный завораживающий взгляд. Аркаиму под сорок, весь в сучках и задоринках, сухопар. Внешне – за пятьдесят (сказывается постоянное общение с космосом, с использованием разрешенных/запрещенных стимуляторов). Вкруг него несколько адептов, два – женского пола, шестнадцати‑семнадцати лет, по‑видимому, жены, уставшие от непрекращающегося оргазма, но не желающие – мы не желаем! – просиживать свои молодые попки за столиками reception, отвечая на телефонные звонки: Здравствуйте! вы позвонили в компанию General Motors, меня зовут Мария. Они сидят в позе лотоса или показывают танец живота, – все зависит от настроения, от дозы. Лет через десять два зеленых молодых побега будут ровесницами Аркаима; если будут. У космонавтов большие перегрузки – год идет за пять. Лет через десять может случиться сидеть им за столиками reception, где‑нибудь у самой кромки воды, на берегу реки Ахерон и улыбаться – корчить ужасные рожи – всем приходящим: Здравствуйте!!! Отыграются Аркаиму Аркаимовы жены, если чародей интервала сумеет их пережить. Это тебе не Харон с матюгами (веслом по лбу), с клочковатой седой бородою на всем лице. Это будет посильнее «Фауста» Гете. Это будет лет через десять, если будет. Но, предчувствуя Это, какая‑то трагическая нота звучит во всем. Фа‑диез большой октавы. Вот она: целая, одна четвертая, две шестнадцатых, – мерами возгорающаяся и мерами потухающая фа‑диез, – одна вторая, одна восьмая, четыре тридцать вторых, и снова целая. Маг резко усиливает звук, – жены вибрируют вместе с мембраной усилителя ↑↓↑↓↕↕↕↕ – и резко убирает громкость (вздОх! облегчения у любопытствующих, просветление на лицах адептов), – завершен (который по счету?) космический цикл. Начался новый, – в начале цикла не залетают. От звука не залетают, впрочем, если залетать, так от звука, – летите, голуби, летите, – от звука не предохраниться. Никакая врожденная глухота, никакие затычки в ушах не спасут – родишь мелодию до – ре – ми, и будешь любить ее больше всего на свете, единственную – неповторимую – свою.
Легкий сквозняк колеблет пламя свечи – под землей постоянные сквозняки, – оторви взгляд от свечи, переведи на звезды. Желтые звезды на бело‑синем фоне, бело‑синий фон на плотном картоне, плотный картон на светло‑сером кафеле, светло‑серый кафель на бетоне; за бетоном толща земли вперемежку с камнями, корнями, костями; черви роют проходы в земле, огибают камни. Взгляд идет по проходу, петляет, пропадает в одном из них.
Что видишь ты?
Отсутствие солнца. Искусственный свет перехода. Светло‑серый кафель. Светло‑серого кафеля блеск. Ни день, ни ночь. – Компьютерная графика какая‑то. – Желтые звезды на бело‑синем фоне.
Богохульство – отсутствие солнца…
И солнце не может прейти своей меры, иначе его настигнут Эринии…
Богохульство! Не может ворваться в туннель!!
Две ноты (секс и смерть) звучат как одна,
два тела слились в одно, – фа‑диез! соль‑бемоль!
Закачай новую мелодию в свой мобильник!
Номер счета на сайте (раскрытый футляр гитары),
переведи деньги на счет (брось червонец‑другой в футляр),
жмот, не жлобись!
Стань неофитом, жлоб!
– Иди, сынок, иди, – костлявая отпускает меня, – теперь я и одна управлюсь, спасибо тебе.
Нет сил ответить что‑нибудь: пожалуйста, например.
– На заработки в Москву приехал, или как? – как бы между прочим спрашивает бабуля, ждет ответа, не слышит. Заработали ржавые шестеренки механизма, отвечающего за мыслительный процесс; я четко услышал скрип; впрочем, это могла заскрипеть скамейка.
Не будет тебе ответа, уже потому не будет, что… не отвечаешь ты за свои шестеренки, не отвечаем мы… вот тебе мой ответ.
– У меня двоюродная сестра в Рязани (ужасный скрип), в педагогическом институте преподавала (это ужасно!), старшим научным сотрудником, а пенсия нищенская, – за квартплату едва хватает вносить. Так она на свою пенсию четырех человек содержит: дочку, внучку и зятя! Я к ним на свадьбу приезжала. Наташка тогда блондинкой была, как сейчас помню, двенадцать лет назад (скрип затих) … пятнадцать, мужчинам такие нравятся. Они с Андреем с первого курса вместе жили и только на третьем расписались. Ужасные нравы у современной молодежи. Андрей в те годы большие надежды подавал, а сейчас, пишут, нигде не работает, сидит ночами на кухне, книжки читает; четвертый год пошел (вздохнула со скрипом, но тут же продолжила). По специальности не устроиться, охранником в банк тем более, там в основном военные, те, что в запас уволились; курьером идти брезгует – стыдно, говорит, кандидату наук за сигаретами для троечников бегать. А питаться святым духом не стыдно? Столько офисов кругом – сиди, работай! Мало того, что денег в дом не несет, так еще электричества уйма нагорает! Мужчина должен семью содержать, а не электричество жечь! Правильно?
Мужчина‑то мужчиной, – отвечаю не вслух, – но в офисах за компьютерами (это дома: сидишь себе, на компе лабаешь), но в офисах сподручней женщинам. Проверить документацию, запятые, составить годовой отчет, сбегать покурить на улицу, возле центрального входа (в офисах борьба с курением); вернуться, придирчиво осмотреть себя в зеркале лифта, с чем‑то смириться; бумажки с места на место переложить, ответить на телефонный звонок, на второй телефонный звонок, на третий (телефон звонит и звонит); самой позвонить.
Привычная картина: столик к столику, жены в ряд, каждая за своим столиком, отделена от другой стеклянной перегородкой, каждая чем‑то занята, – гарем, – ткацкая фабрика нового образца; тысяча баксов в месяц; летом в Анталию. А те немногие, что между ними мужчинами для разнообразия (те же тысяча баксов, та же Анталия), очень евнухов напоминают.
– Нет, не будет с него толку, я им так и написала: пусть в Москву перебирается, – на стройке рабочие руки всегда нужны, сами плакались, – пол‑Рязани к нам на работу ездит. Пусть и он как все. На первое время может у меня остановиться, – в магазин сходить, по хозяйству помочь; да мало ли чего? у меня кран вон, второй год течет, – ему в удовольствие, а мне помощь. Чего туда‑сюда мотаться? Много не намотаешься, все деньги на электричку уйдут. С этими слесарями из ЖЭКа только свяжись! Они тебе прокладку поменяют, бутылку возьмут, а на следующий день еще сильнее течет.
– Приехал?
– Кто? – Учительница с удивлением посмотрела на меня.
– Андрей ваш?
– Андрей‑то?.. нет, выгнали они его. На прошлой неделе письмо получила, – в январе еще выгнали, сразу после Крещения, просто сообщать не хотели.
Представил себе ночную Рязань, горящее окно, единственное на весь многоподъездный дом, на весь квартал:
– Все‑таки на один рот меньше, – окно погасло, – и за электричество меньше платить.
– Второй год за квартиру не платят, – вздохнула учительница, скрипнула скамеечка. – Иди, сынок, иди.
Когда‑то здесь находился магазин «Обувь». Очередь занимали с ночи, шариковой ручкой записывали номера на руке: 123… 234… 345… раз в полчаса устраивали перекличку: 73, Иванов? – Здесь. 74, Лукашенко? – Туточки. 75, Алиев? – Здэс я, здэс. 76, Нарусова? – Не кричите! 77, Медведев?… где Медведев? Нет Медведева?.. Вычеркиваем! – Я ща‑а кого‑то вычеркну! – Откликайтесь, когда выкликают! 78…79…80…81… Гурджанадзе… Гусинский… Тимощук‑Янукович… Прунскине… Лужков… Саака… Саака… не выговоришь! Съезжались люди со всей необъятной державы, одна шестая часть суши по тем временам. Каждый день в продажу поступала импортная обувь из стран социалистического лагеря и не только. Особой популярностью пользовалась Югославия, за ней шли чехословацкие «Цебо», следом продукция Венгерской народной демократической республики. Польша не котировалась – клеенка. Иногда, как приступы счастья, возникали немецкие «Саламандер» или зимние финские сапоги. Итальянские туфли будоражили сознание советских граждан не меньше «Саламандера». Доходило до смертоубийства, но жертв не было. Достаточно было одного сотрудника милиции, который ни во что не вмешивался, и двух‑трех человек в штатском, следивших, скорее, за выражением лиц и вербовавших осведомителей в среде фарцовщиков: хочешь жить на нетрудовые доходы – трудись. Фарцовщики кружили мухами, продавали свои номера в очереди (у них всегда были первые номера), от десяти до пятидесяти рублей за номер (все зависело от страны, – привет из почти капиталистической Югославии! – за которой давились в очереди), или предлагали (из‑под полы, – так это тогда называлось) итальянские туфли‑лодочки по двойной цене. Люди они были разговорчивые, легко набивали цену и, при случае, с удовольствием критиковали прогнившую систему, ища сочувствующих. Сочувствующие находились.
Здесь я разбил свое сердце.
Она стояла в очереди вместе с мамой, – ангел! Мирей Матье двенадцати лет! На ней были… какая разница, во что был обут ангел, во что его переобуют, когда дойдет очередь? Она светилась! Ее отец занял место в мужской отдел и время от времени приходил к ним проведать, хотя отделы находились по соседству и при желании, вытянув шею, он мог их видеть; я поступал именно так. Наверное, ему было скучно без них, наверное, скучно без ангела, тем более в бесконечной очереди, тем более если ты – Отец.
Я тоже сначала томился в ожидании конца; на носу Первое сентября, а мне как всегда не в чем идти в школу, лапа выросла. Согласен был ходить в стоптанных туфлях, поджимая пальцы, лишь бы поскорее убраться отсюда; да кто позволит? Мать пару раз одергивала меня: не ковыряйся в носу! Я продолжал ковыряться, угрюмо выражая протест… но тут появились они, с огромной дорожной сумкой, должно быть, только с поезда, возбужденные.
– Мам, – через минуту у меня возникла идея, – тебе ведь нужны туфли, посмотри, в чем на работу ходишь. Позорище (слово из ее лексикона, и исключительно в мой адрес)! Давай сегодня тебе купим? Я в сентябре и так отбегаю, а там – ботинки. К весне нога все равно вырастет.
Заблестели глаза, мать еле сдержалась:
– Вырастешь – купишь.
– Ну, мам!..
Оставалось вытягивать шею, наблюдая за ними из мужского отдела.
Возбуждение не бесконечно – такие пустяки я хорошо понимал в двенадцать лет, мне кажется, я понимал почти все, – чем сильней возбужденье, тем быстрее сойдет на нет.
Через час ожидание взяло свое, – ее мать потускнела, отец все реже навещал их, словно спился в одиночестве, сжился с тоской. И только ангел сиял как прежде, крылатый был счастлив, – девочка находилась в столице СССР! Мы оба были счастливы, оба крылаты. Три часа я смотрел на нее из другой очереди, – ангел делал вид, что не знает об этом, – прятал глаза, когда наши взгляды ненароком сталкивались, ругал себя, обещал в следующий раз не отвести взгляда… и снова убирал. И когда примерял туфли (смотрел не на туфли, – плевать мне на туфли!), и когда с коробкой в руках… на выходе я засмотрелся (прощай, ангел, прощай!), споткнулся (такое со мною бывает), ударился лбом о дверь.
– Бестолочь, как ты теперь в школу пойдешь?
Плевать на шишку!
Я даже не знаю, из какого она владивостока. Я никогда не узнаю, откуда пришла эта боль. Но иногда, когда… бывают закаты в полнеба, и ты в полнеба, и нет в этом никакого образа, никакой гигантомании, ни грана… не знаю чего… ничего!.. и нет тебя… когда радостно и тревожно, – кажется, что сейчас распахнется дверь (я просто не вижу двери, но она всегда рядом) и что‑то прекрасное войдет в тебя, пречерного мгновенье назад, – я всегда нахожусь в магазине «Обувь», мне двенадцать, и через неделю Первое сентября.
Двери бесшумно открываются, я ступаю по мраморной плитке, невесом, весь облит искусственным белым светом, неестественным (этот свет сегодня называют дневным), – набальзамирован дневным светом; телом вечен. Навстречу возникают неестественные улыбки женщин, вечные: Вам помочь? подсказать? следуйте за мной – посмотрите сюда – сейчас актуально в Париже – новая коллекция. Вам для любимой? для жены? какого цвета у нее глаза? волосы? вы сами что предпочитаете? классика? унисекс?.. ах, вы не специалист! Обратите внимание на форму флакона, – какая экспрессия!.. пожалуйста, пробник, – чувствуете букет?
Никакой суеты, внимательные, готовые воспринимать прекрасное лица посетителей; готовые дарить прекрасное лица сотрудников. Музей искусств. Гид проводит по галерее (младший менеджер по продажам; проценты с реализации; летом Анталия), – приобщает к высокому, демонстрирует достижения человеческого гения, вытягивает шею: понюхайте, я сама такими пользуюсь, – вводит в прекрасный мир.
Как в Лондоне, как в Токио, как в Нью‑Йорке.
Здесь надо было пережидать ливень!
Двери бесшумно открываются передо мной и закрываются без скрипа – не ударишься – автоматика. Я снова на улице. Огромное красное сердце из стекла (эмблема «Арбат Престижа») над дверями горит.
Флакон мира сего.
– уважаемый (с маленькой буквы), ваши документы, пожалллста!
Привычным движением лезу в карман.
– Не надо. – Младший лейтенант Шпак покраснел, наверное, что‑то вспомнил, и отвернулся.
Не надо так не надо. Я подошел к «уазику», заглянул на заднее сиденье: рядом с блондинкой (потекшая тушь размазана по лицу, видно, пробовала разжалобить) сидел жгучий брюнет из ближнего зарубежья («хачик» на ментовском жаргоне, почти террорист). Оставалось одно свободное место, значит, затолкают как минимум двоих.
– За сколько отдашь? – киваю на блондинку, обращаясь к лейтенанту как к старому знакомому.
Шпак скрипнул зубами и вновь отвернулся.
Yes! Я тебя сделал! 1:0!
Расплываюсь в улыбке – детский сад, цирк на колесиках. Сколько тебе лет, клоун? Не знаю, это вне возраста. Клоун – мститель, клоун – поборник справедливости, Робин Гуд! Алле оп!
Блондинка оживилась, достала косметичку и начала приводить себя в порядок.
Блин! только не строй невинные глазки!
Попадалово!
1:1!
– За меня попроси. – Жгучий брюнет принял меня за капитана или майора, при этом отношение к блондинке у него резко изменилось, подавшись вперед, он старался не касаться ее и не закрывать собой. – Денег совсем нет, сто рублей только, не веришь, обыщи! Три месяца на стройке работаю, ни разу денег не видел! А твой друг не верит, паспорт забрал, нелегалом обозвал, депортировать обещал. Какой я нелегал? Меня четверо детей дома ждут, отец, мать, жена – все денег ждут, две сестры ждут. Три месяца в Москве – ни копейки домой не послал! Отпусти, начальник (сует сторублевку). Мамардашвили никогда не врет!
– Да верю я, верю, – уставившись на лысую покрышку заднего колеса, словно на ретортах тайные знаки начертаны, напрочь стертые временем, но стоит прочесть и… лишь бы не обращать внимания на мятую сторублевку, – такими символами оперируешь: дети, отец, мать… только…
Кто‑то знакомый хмыкнул за спиной.
– Что только?.. Больше нет!
Сделал меня Шпак, – мелькнула тоскливая мысль, – ста рублями тут не отделаешься.
– Детьми клянусь, ничего не заработал! Ты веришь в Бога?.. Богом клянусь!
1:2!
– Послушай, дорогой! ты человек – я человек, у тебя дети – у меня дети, тебе нужно кормить – мне нужно кормить. Давай договоримся.
Чтоб тебя черти забрали!
Пытаюсь расшифровать тайные знаки на колесе (развернуться и уйти? – глупо; сказать, что пошутил? – не поймет), до неприличия пытаюсь.
– Да будьте вы прокляты, – взорвался, так ни в чем и не разобравшись, горячий южный человек. – Будь проклята ваша Москва! Зачем я только сюда приехал?
Теперь и тысячей не отделаешься.
1:3!
– Будьте вы прокляты!
Кто‑то знакомый хмыкнул за спиной. Ату, меня, ату! Быть может, это спасет тебя, Мамардашвили, и ты не окажешься в аду: лицом в асфальт, руки за голову (расставил ноги! шире! шире!!). Видели мы и не такую документальную хронику. Десять граммов героина, запал от взрывателя, панель с кнопками, вырванная из кабины лифта двадцать шестого января две тысячи первого года от рождества Христова, нож, которым в прошлые выходные зарезали двух человек в Измайловском парке (где ты был четырнадцатого числа? с двадцати двух до двадцати трех сорока пяти? в глаза смотреть! в глаза!! где ты был?!), – много чего можно найти в твоих карманах, Мамардашвили, бездонных!
Ретируюсь.
Быть может, это спасет тебя.
Хохот в ушах, свист, в спину проклятья и камни, пальцами тычут, кричат! Что они все кричат?
– Дерьмо! поманил и бросил!
– Говнюк!
– Обманул! подставил! свободу пообещал!
Кто‑то плюет в лицо, кто‑то дает пинка:
– Клоун!
С разбегу под зад пинка…
Всего лишь туннель реальности, параллельный тому, по которому двигаюсь, но мог двигаться и по параллельному.
Ленинский проспект.
Никто не смотрит на тебя из окон.
И еще, по поводу клоуна. Существует старая безобидная игра (вопрос – ответ), взрослые спрашивают детей, кем они хотят быть, когда вырастут, а те отвечают. Желания последних, как правило, изменяются: вчера летчиком, сегодня гонщиком, завтра Путиным. – Кловуном! – Я всегда отвечал одно и то же. – Кловуном!
Странная история наша память, странно‑услужливые предлагает сны. Я знал одного человека, помнившего семь своих предыдущих воплощений, но периодически забывавшего (особенно по утрам), как его сегодня зовут. В прошлый раз он жил в XVI веке, в Англии, был рыж, просолен всеми морскими ветрами, ходил по суше как по палубе, любил ром; с Шекспиром знаком не был. Возможно, пират кого‑то зарезал по пьяному делу или изнасиловал, и не один раз; во всяком случае, в нынешнем своем рождении он принял образ женщины: тоже рыжей, по‑бабьи не очень счастливой; в повадках сущий корсар. – У кармы нету шарма, – говорила рыжая, большая изобретательница афоризмов и страшная поклонница Вильяма Шекспира. Год назад, выйдя пятый раз замуж, на этот раз за англичанина, она эмигрировала на свою прародину.
К чему я все это?
Вчера ты летчик, сегодня гонщик, завтра Путин. Реальность ускользает, не получается запечатлеть ее, сказать: стоять! каурая! ты прекрасна! – рассмотреть, заморозить каурую в куске льда. А если и заморозишь – всегда из куска или из‑за куска кто‑то подмигнет левым глазом, или каурая станет гнедой, или, оставшись каурой, начнет мочиться. И столько прольется мочи! Современное городское сознание не представляет сколько, – хляби и бездны разверзлись! – захлебываясь, подумает оно, уставившись в одну точку, и будет, по‑своему, право. Но самое забавное в этом гулком туннеле, что нас (летчика‑гонщика‑Путина) кто‑то внимательно слушает, что каждое всуе произнесенное слово звучит как клятва: перед лицом своих товарищей торжественно обещаю! А я не догадываюсь, кто мои товарищи, я и не думал ничего обещать, я просто хотел пошутить!
1:4!
Невозможно удержать счет.
Бродячая свора кинулась на чужака. Все происходит мгновенно: лай – вой – скулеж, оскал клыков то тут, то там (похоже на фотовспышки), круговерть из облезлых хвостов. – Назад! – мгновенье назад их не было, они не выделялись из пейзажа. – Стоять! Фу! Стоять!! – что умею, то умею; сам бы вздрогнул. – Назад!!! – замахиваюсь на дворняг Вергилием. Собаки, как пацаны, врассыпную. Нет, не так, – чуть ленивей, наглее, что ли? Отбежав метров на пятнадцать, собираются вокруг вожака, выжидают. Теперь понятно, в кого метить. Делаю вид, что поднимаю камень. Рыжая сука, из‑за которой весь сыр‑бор разгорелся, в ужасе шарахнулась в сторону. Вожак покупается на пантомиму, уводит разношерстную стаю за собой, трусцой во дворы: подавись (хвост восклицательным знаком)! Уступает добычу.
Если посмотреть на ситуацию глазами вожака (когда‑то это умели и любили делать), произошло вмешательство высших сил, непредсказуемых, как стихийное бедствие. Мифология Древней Греции – Зевс, разбрасывающий молнии.
Поджавши хвост, словно запятую после своей задницы поставила, как бы ссутулившись, – всем своим видом давая понять, что ее надо понять и простить, полюбить, – минуту назад чуть не бросившаяся под колеса автомобиля, дворняжка прибилась ко мне, и только гордость или страх, нет, только страх не позволяли рыжей потереться, по‑кошачьи, о мою штанину.
Следующий этап развития религиозных отношений.
– Как тебя зовут, Маруся… – Хвост задрожал (мелкой дрожью ресниц). – Красавица в облезлой кацавейке… ты же красавица?
Маруся подняла мордочку, до этого не решалась, завиляла хвостом; еще не восклицательный знак, но уже намек на вопросительный.
Присаживаюсь на корточки:
– Терпеть не могу домашних животных. – Маруся лижет протянутую ладонь; поднялся знак вопроса, – ну, ну, не стоит благодарности. Что нам с тобой делать (осматриваю шерсть на предмет лишая; вроде нет)? Хочешь, чтобы я тебя на свою шею посадил (потрепал за холку), кто не хочет? To ве or not увы, – вспомнил любительницу афоризмов, – увы!
Распрямляюсь. Надо будет руки омыть.
– Постарайся не забегать в чужие дворы.
Нельзя убивать бродячих собак, – сказал индус в одном научно‑публицистическом фильме, посвященном проблемам реинкарнации, – где‑то надо жить душам нерожденных младенцев. Довольно убедительное кино.
– Извини.
Маруся не верит, ей надо на кого‑нибудь молиться, метемпсихоз для Маруси пустой звук.
– Отвали!
Следует тенью: остановлюсь – замрет, двигаюсь – и она за мной.
– Ну, не гоняться же мне за тобой?
Отвернулась, вроде как ни при чем – мимо пробегала; приветливо машет хвостом.
Говорят, со временем собаки становятся похожи на своих хозяев. Не знаю, не обращал внимания.
Я бы ослеп, доведись мне воочию лицезреть Его! В сияющей славе! Выгорел дотла, развеялся по ветру, пеплом попал в глаза, запорошил людские очи; стал светящейся тенью.
А так, поди разгляди, что там внутри?
Все силы уходят на поиск или на заполнение пустоты, возникающей сразу после отказа от поиска, впрочем, и заполнение пустоты – поиск.
Двигаюсь на ощупь, слепец, проклятья и стоны по сторонам: ямы вдоль дороги переполнены. Каждую секунду кто‑то летит в тартарары, кто‑то толкается, кто‑то хватается руками за воздух, кто‑то протягивает руку помощи, как правило не тому, или тому, и они падают, до смешного нелепо, оба. Многие двигаются гуськом. За некоторыми, нащупывающими дорогу клюкой, тащатся миллионы с котомками.
Тут не до сияющей тьмы.
– Эх, Маруся,
будешь ты моя,
я к тебе вернуся,
пойдешь за меня? –
– Маруся не против. Площадной юмор лучшее заполнение пустоты.
– Покупаю хот‑дог, и разбегаемся. Договорились? – виляет хвостом; голодная как собака.
Направляемся к ближайшей торговой палатке, их тут как собак нерезаных; верный признак собачьей жизни: как в Рязани, как в Херсоне, как в Кишиневе.
– Из вашего брата превосходное мыло получается, ты в курсе? – Маруся в курсе. После сосиски ввек не отвяжется; рыжая блохастая сука (что вижу, то и пою); почти любя. Остается порадоваться за души нерожденных младенцев. Если следовать логике индуса, многим из них в годы перестройки посчастливилось обрести тела на территории бывшего СССР – как во времена Второй мировой войны. Старики утверждают, в Отечественную от них проходу не было (блокадный Ленинград не в счет), случалось, нападали на людей. Привычная картина, – отвечу старикам, – если читаешь с утра газету «Московский Комсомолец»: «Собаки‑людоеды напали на женщину инвалида», «Стая оборотней поселилась на мусорной свалке», «Бешеные псы…» и т. д. и т. п. Лай ночами стоит, будто в деревне живешь, километрах в двадцати от райцентра. Прильнешь к окну, высматривая, что там, за околицей… а за окном дома, дома, дома. Сияющий проспект и слабоосвещенный переулок, стая собак да бригада проституток; редкий, боязливый пешеход. Наблюдаешь за ними: как двигаются, перелаиваются друг с другом, хохочут, реагируют на марку подъехавшей машины, вертят хвостами, показывают себя, – все на условных рефлексах, открытых благодаря профессору Павлову (Царствие ему Небесное), и никакой зависимости от экономической теории Адама Смита: товар – деньги – товар (земля ему пухом). Интересные попадаются экземпляры.
Хот‑доги оказались четырех сортов. Сосиски лежали на гриле рядком, загорелые, словно тела на пляже, переворачивались как по команде. Слабый голубовато‑желтый свет из мира людей стоял над телами. Неприятный запах шел от несвежих поджаренных тел. В мареве раскаленного воздуха плоилось краснощекое с глазами‑бусинками. «София» – значилось на табличке, приколотой к переднику продавщицы. Отверстие окна, – любое отверстие можно представить как детородное чрево, тем более с такой подсказкой – сверкающие бусинками глаза; ведь где‑то там, на самом дне этих бусинок… Маруся дрожала от вожделения, мечтая посильнее оттолкнуться четырьмя лапами и, нырнув, пропасть в этом отверстии. Будь у меня собачий нюх… нет, все‑таки мерзкий запах.
– Если сейчас войти в чрево, повинуясь чувству влечения и отвращения, то можно родиться лошадью, птицей, собакой или человеком, – объясняю Марусе ситуацию, хотя сам не понимаю, в чем она заключается, ожидая подсказки от Софии.
Никакой реакции.
– У того, кому суждено родиться мужчиной, Познающий начинает сознавать себя мужчиной – в нем возникает чувство сильной ненависти к отцу и чувство ревности и влечения к матери. У того же, кому суждено родиться женщиной, Познающий начинает сознавать себя женщиной – в нем возникает чувство сильной ненависти к матери и чувство страстного влечения и любви к отцу (сейчас обматерит или отдастся прямо на гриле. O! My love! Спросите меня, зачем? – не отвечу). По этой причине, проникая в область эфира в тот момент, когда семя и яйцеклетка должны соединиться, Познающий испытывает блаженство одновременно рожденного состояния и теряет сознание (никакой реакции! Даун? Инопланетянка? Nicht verchtein?). Затем он оказывается зародышем, заключенным в матке. А когда покидает ее (обращаюсь к Марусе), может случиться, что он превратится в щенка. И нет из этого состояния немедленного возвращения. Бессловесность, глупость, помрачение разума и многие другие страдания – его удел.
– Не входи в первое попавшееся чрево, – развивает мою мысль продавщица. – Если демоны‑мучители вынуждают тебя к этому, мысленно сосредоточься на Хиайгриве. Существует две возможности, – делает небольшую паузу, поправляя покосившийся ценник, – перенос потока сознания в чистое царство Будды и выбор нечистых врат материнского чрева в Сансаре.
По‑моему, я перегрелся.
Если не придавать значения словам, реагировать на мимику, интонацию, жесты (как это обычно и происходит), – может показаться, что женщина за прилавком делится с нами нехитрым кулинарным рецептом, вычитанным в журнале «Лиза», или пересказывает сто тридцать первую серию, в которой Иван полюбил Марию, а та изменила ему. Вроде бы пустячок, но осадок остается.
– Перенос в чистые райские области, – не унимается продавщица, – осуществляется следующим сосредоточенным размышлением: «Как печально, что на протяжении бесчисленных кальп безграничного, безначального времени я блуждаю в трясине Сансары! Как горько, что до сих пор я не понял, что сознание – самость, и не обрел таким образом Освобождения, не стал Буддой! Сансара вызывает во мне неприязнь и отвращение, она страшит меня; пришло время готовиться к бегству от нее». – Приплыли, я сошел с ума! – С этой мыслью, – продолжает София, – смиренно устреми свою решимость к Западной области, или к любой области, которую пожелаешь.
Видимо, я улыбаюсь, – нельзя принимать несуществующее за существующее. Все это – иллюзии моего собственного разума. Да и сам разум иллюзорен и не существует извечно, – блаженная улыбка идиота.
Если бы нечто подобное услышал Эней, на склоне Эвбейской горы, внимая голосу вещей Сивиллы, голосу, выходящему из зияющего чрева пещеры… наверное, тепловой удар, я просто не знаю, что происходит с сознанием в этот момент.
В склоне Эвбейской горы зияет пещера, в нее же
Сто проходов ведут. И из ста вылетают отверстий,
На сто звуча голосов, ответы вещей Сивиллы.
Точно! Тепловой удар!
– Подобными глупостями я переболела на первом курсе университета. – София улыбнулась, словно доктор перепуганному насмерть пациенту, возомнившему, что у него рак позвоночника, а никакой не гастрит. Я ей не верю! – Обычная история для психфака, – убеждает София, – считалось признаком хорошего тона на факультете, как первая любовь; не обязательно регистрироваться. Но некоторые, – откидывает пережаренную сосиску на пластмассовую тарелку, – те до сих пор по одному из семи Бардо путешествуют; так они себе это представляют, – лотосорожденная улыбка Будды. – Бхагавана Амитаба им в помощь и его лучезарные крючки.
– А, собственно, что вы здесь делаете? – Пытаюсь разобраться в происходящем, сопоставить продавщицу и набранный ею текст; взломать пароль.
– Wаy! Wаy! – истомилась Маруся; существо с помраченным разумом.
– Ей можно пережаренное?
– …?
Движением из пинг‑понга, где пластмассовая тарелка как ракетка, а колбаска выполняет функцию мячика (игра открытой ракеткой), София бросает собаке сосиску. Маруся ловит подачу на лету.
Да, глупый вопрос. Полет сосиски поставил все на свои места – любой может оказаться на любом месте: сосиской на месте мячика.
– Что будем заказывать?
– Вот это и будем, – киваю на Марусю.
– Двадцать рублей.
– Ни … себе! – Лезу в карман. Бросок – двадцать рублей! Сколько их можно совершить за восьмичасовой рабочий день: сто, двести? А за неделю? Это не менее прибыльно, чем спускаться в темный подвал чужого сознания, где та же колбаса, только развешена сикось‑накось; нет, может, у кого‑нибудь строго под линеечку – поди, проверь. В любом случае требуется повышенное внимание. Зазеваешься, и заплесневелый полукопченый кружок превратится в змею, пожирающую себя за хвост, та в символ бесконечного возрождения, цикличности жизни и смерти; Уроборас, в петлю на шее у пациента. А пациент полулежит на софе, описывает, под гипнозом, что у него где расположено: все сикось‑накось, как у всех, ничего под линеечку, – синий как дым. И ладно бы только это, но потом сиди объясняй запойному отцу многодетного семейства, что у него Эдипов комплекс.
– Французский хот‑дог, – София указывает на сосиску чуть большей величины, – рекомендую.
– Нет, спасибо.
Мимо проходят Эльвира и Серафим, никуда не торопятся. Я отворачиваюсь. Слежу за их отражением в стекле: не узнали. Оборачиваюсь вслед – странная пара. Много на свете странных пар. Направляются в сторону метро. Интересно, куда это они? А впрочем, не интересно. Не интересно, как назовут ребенка, разве что Прасковья или Параша? Девочка, насколько помню?
– Родственники?
– Соседи.
Будущие отец и мать удаляются, они все дальше и дальше. Между нами десятки голов.
Эльвира вполоборота Серафиму:
– Чего это он отвернулся?
– Да бог с ним!
– Странный парень.
Меня глючит – сегодня я слышу все; обостренный, почти нечеловеческий слух.
– О тебе? – интересуется София.
Достала! Мрачно уставился на премудрость Божию:
– Софочка, ну, ей‑богу!
Удивительное дело, София не обиделась. Не блеснули глаза, не зарделись щеки, не сделалось каменным лицо; внутри у молодой женщины ничего не пошевелилось.
– Обо мне.
– Ничего страшного.
Еще глупее. Я и не думал извиняться.
– Французский, пожалуйста.
Ловкие движенья рук:
– С кетчупом, с горчицей?
Прекрасный повод для теологического диспута – мелькнуло в уязвленном, непонятно чем оскорбленном мозгу:
– Используем апофатический метод – ни то, ни то.
Движенье на мгновенье остановилось, София посмотрела на меня каким‑то иным взглядом, не принятым современной коммуникативной системой, неприличным в свете гуманитарных ценностей, где место гуманоида занял гуманист. Такое впечатление, что гуманиста (меня, гуманоида) облили состраданием, чтобы не чувствовался запашок.
– С горчицей.
Слышно, как голуби ходят по крыше, ходят и ходят, ходят и ходят.
В окошке показывается хот‑дог.
Теперь, поедая сосиску, буду чувствовать себя каннибалом.
– Приятного аппетита.
– Спасибо.
Зачем‑то пересчитываю сдачу.
На остановке? Нет. В магазине? Тем более. На лестничной клетке? Исключено. Копейка в копеечку. В детстве: сестрица Аленушка и братец Иванушка? Вряд ли. По телевизору?.. Вспомнил, где раньше встречал его! Ранняя осень. Золото солнца, золото листвы, золото куполов. Троице‑Сергиева лавра. Тот же взгляд!
Не помню названье иконы.
Нужна аскеза, чтобы вся муть улеглась, пустыня дней на сорок, соблазн не на уровне голой задницы, а на уровне Джорджа Буша – править целым миром. Отказ от мира! Нужна маленькая победа над собой. Иначе что тут вспомнишь? Семь предыдущих рождений? Прекрасно. На что откликаться? Джавахарлал? Жозефина? Ричард Львиное Сердце, Ли Бо, Сенька Косой? Как тебя нынче зовут, Рабинович. Ты что, оглох?.. Петрович молчит.
Островок тишины. Семь или восемь кроликов жмутся на пятачке. Поднимутся воды и поглотят островок вместе со всеми рождениями.
– Ну и фиг ли, – спрашиваю у Джорджа, – фиг ли тут ты?
Принюхиваюсь к сосиске, приноравливаюсь. Горчицы София не пожалела. Б‑р‑р‑р!..
Сучка завизжала как резаная. У‑е‑е!! Хот‑дог шмякнулся об асфальт. Даже не думал, что Маруся может так визжать, стоит наступить ей на лапу.
– Живодер, – не оборачиваясь, прошипела женщина средних лет, – вешать таких надо! – И, ускорив шаги, почти бегом (очень смешно при росте метр пятьдесят и весе килограмм восемьдесят) – бегом, от греха подальше, стараясь сохранить инкогнито.
– Что я, специально, что ли? – скорее самому себе, чем той, что растворилась в толпе, в возрасте климакса.
Маруся скулит, держит переднюю лапу на весу, словно дрессированная: а ну, поздоровайся! покажи, как ты умеешь здороваться?
– Маруся! Ну, ты и… – подбираю слова чтобы не выругаться, – путаешься под ногами. – Наклоняюсь, подбираю разлетевшийся хот‑дог. – Я не могу тебя подобрать! У меня нет выбора, как у тебя при виде сосиски. – Швыряю рыжей сосиску. Дворняжка воротит рожу, обиделась. Не нравится ей с горчицей. – Не могу, и все! – Делаю шаг, снова подбираю сосиску. Присев на корточки, вытираю горчицу о траву: между тротуаром и шоссе ничейная полоса – полтора метра вытоптанной бурой травы. Маруся, когда завизжала, прыгнула на газон; теперь, на ничейной полосе, нас было двое. – На, ешь! – протягиваю животному колбаску, с аппетитной желтой травинкой, прилипшей сбоку; Маруся колеблется. – На!.. – Слегка касаясь ушибленной лапой газона, ест с руки. Кокетка. Травинка дрожит на губах. – А как было бы хорошо: прихожу домой, ты встречаешь хозяина у порога, с тапочками в зубах. Или, когда припозднюсь, без тапочек сразу шмыг в двери, и прямиком на улицу, в ночь, по малой нужде. Но я никогда не припозднюсь, где бы ни был, я всегда буду помнить о тебе. Жуй!.. Утром и вечером мы выходим с тобой на прогулку: ты нюхаешь траву, гоняешь кошек, лаешь на голубей. В общем, все как в раю. Да и я становлюсь немного значительней, наблюдая тебя, ведь так?
Наверное, Маруся сумасшедшая. Не доев сосиску, собака цапнула меня за руку и бросилась на проезжую часть. Думала, я стану гнаться следом по тротуару? Идиотка! Что теперь? Делать уколы от бешенства? Сорок уколов в живот – пугали в детстве.
– Дура! – все, что хотел, прокричал ей в след.
Две небольшие ранки остались кровоточить на ребре ладони. Поплевав на них, продезинфицировав, приложил носовой платок; на платке появился размытый, не страшно кровавый след.
– Импрессионист, ты оставляешь кровавый след в искусстве!
Попробовал улыбнуться. Не вышло. Не хочется улыбаться, меня угнетают разговаривающие сами с собой, в их бормотании слышится ропот угнетенных.
– В рамочку, под стекло и на стену. – Плевать на угнетенных. Дышу где хочу.
– Люди, я смертельно ранен! – Протягиваю людям ладонь. – Я смертен, люди! Сейчас я паду ниц! – Никто не хочет улыбаться.
– Будьте прохожими!
– Клоун! – заводится здоровенный пешеход.
– Не обращай внимания. – Худая (90´60´90), почти некрасивая женщина хватает попутчика за рукав.
– За прохожего он ответит!
Дальше как в кино: косая сажень выдергивает руку, подходит ко мне, бьет без замаха; по‑видимому, боксер. Я падаю на газон. Нокдаун.
– Надо вызвать милицию…
– Не надо, этот сам виноват…
– Они разберутся, кто виноват…
– Как же, уже разобрались…
– Что случилось?..
– Пьяные разборки…
– Жив?..
– Что ему будет…
– На прошлой неделе убили одного…
– Житья от них нет!..
– Пульс щупали?..
– Воды! – произношу замогильным голосом, разлепляя веки. Неинтересные лица. Слегка поморщившись, усаживаюсь на траву.
– Что он сказал?
Сплевываю – слюна без крови.
Прохожие тут же вспомнили про дела.
Боковой правый в челюсть; победа техническим нокаутом в первом раунде. Большим и указательным пальцами трогаю челюсть, влево‑вправо, – не выбита. Мастер!
Сколько лет он околачивал грушу, ставил удар? Сколько пота и крови пролил на тренировках в спортзале? Сколько раз видел себя возвышающимся над поверженным Тайсоном, над поверженным Льюисом; поднимал над головой чемпионский пояс по версии IBF, по версии WBO; ругался из‑за гонораров с лучшими промоутерами мира; привозил домой миллионы долларов? Им гордилась СШ № … в которой он учился с двойки на тройку; ДЮСШ № … в которой тренировался, прогуливая школу; спортивное общество «Спартак», за которое выступал в начале карьеры, будучи любителем. Золотые он видел сны. И что же, все напрасно? Значок мастера спорта на лацкане дешевого пиджачка? Надо дарить свое искусство людям. Иначе грустно, иначе деньги на ветер. А ветер, один из символов Бога, но безымянный претендент на чемпионский пояс, по версии IBF, не знает об этом, ибо в школе он отдыхал между тренировками; да и не учат этому в школе. А здесь такой повод: чем я не Тайсон? маленький белый Льюис? Правый боковой в челюсть – и он возвысился над собой.
Оставляю челюсть в покое.
Впрочем, и мой ответный удар – слезы.
Трибуны опустели, погасли прожектора, никто не просит автограф. Телекомментатор, ведший прямой репортаж из небольшой кабинки моей головы, выключил микрофон. Пора уходить с ринга.
Слегка поморщившись, поднимаюсь.
Не смотри сюда!
(Чуть ниже).
Не читай!
(Чуть ниже).
Я оттрахаю твои мозги!
(Еще ниже).
Кайф!
(Совсем внизу).
Ты получил удовольствие?
Размашистым детским почерком, без грамматических ошибок, мелом на стене. Сбоку рисунок: что‑то среднее между гаубицей и пенисом (тонкий длинный ствол, большие колеса).
По мировому сообществу… залпом… огонь!
Всеобщая грамотность в действии.
Куда смотрят таджики? Ужели только под ноги, на окурки и фантики, чахлые и смачные плевки, на кусочек сосиски впритирку с огрызком от яблока, бок о бок с использованным пригласительным билетом на два лица в МХТ имени А. П. Чехова?
Лет пятнадцать назад дворниками работали студенты, поэты, актеры, художники и прочие творческие натуры. Каждый из них и сам мог написать нечто подобное на любой стене, лишь бы не на своем участке; нарисовать падающую Пизанскую башню или космическую стыковку «Союза» с «Аполлоном» – любая стыковка сексуальна. На своем же участке, по мере выявления фактов хулиганства и вандализма, не дожидаясь начальства, обязан был в кратчайшие сроки все эти факты уничтожать; но лучше дождаться появления руководства и уже потом заниматься рутиной, чтобы была видна проделанная работа. На деле, как правило, надписи удалялись после повторной угрозы начальника ЖЭКа выгнать нерадивого работничка к ядрене фене. Сейчас эту нишу заполнили выходцы из Таджикистана, но чище не стало. Как в фильмах ужасов: стерли надпись, на следующий день на том же самом месте появляется новая. – Ты получил удовольствие? – Впечатлительные, как показали последние социологические опросы, проведенные институтом Гэллапа в Москве, должны сходить от этой фразы с ума, особенно накануне выборов. Не знаю, я равнодушен к ужастикам (включая Гэллапа, международный терроризм, феминизм). И так каждый день.
Последняя фраза без комментариев.
А что касательно первого послания к международной общественности, написанного мелом на стене, – протестуйте, юные! Этот мир не принадлежит вам. Сочиняйте второе послание, третье – сопротивляйтесь! Каких‑нибудь пять‑семь лет назад я бы подписался под любым из них. Когда вы поймете, что он не принадлежит и вашим отцам, вы сами станете папами. Он не принадлежит никому – впору будет записывать шариковой ручкой в ежедневнике. Понедельник: семь утра подъем, семь тридцать завтрак, проследить за старшим, чтобы все съел, дать двадцать рублей на школьный буфет, обойтись без подзатыльника, в восемь младшего отвести в садик, поцеловать, к девяти успеть на работу, сорок минут на метро, в вагоне, если удастся занять место, вздремнуть, пять минут на дорогу от метро до дверей кабинета. Планерка в девять пятнадцать. На планерке незаметно для всех вздремнуть. Позавидовать зам. зав. отдела планирования тов. Э. Михайлустенко, – умеют же некоторые спать с открытыми глазами!.. После вечерних новостей в двадцать два тридцать пять, перед сном, сделать последнюю запись: он не принадлежит никому.
Вторник: семь утра подъем…
Протестуйте, юные, протестуйте! Не принадлежите ему!
Впрочем, такое можно написать только собственной кровью.
Буцаю ногой огрызок. Огрызок взрывается: косточки, кусочки мякоти, черенок. Влажные косточки блестят на темном небе асфальта, покуда не высохнет сок.
Сок высыхает, душа отлетает – влажная.
Не смотри сюда, юность, не смотри!
Кстати, где Публий Марон?
Осматриваю тротуар – в поисках великого римлянина, – осматриваю газон. Не вижу великую тень!
Отматываю пленку назад: буцаю ногой огрызок – этот мир не принадлежит вам – каждый из них и сам мог написать нечто подобное – чего ты ждешь – впрочем, и мой ответный удар, слезы – это ему в наказание – красные разводы на ткани – становлюсь немного значительней, наблюдая тебя – собака завизжала как резаная… Стоп! когда я уронил хот‑дог, Вергилия со мною не было.
Взгляд уперся в размашистую надпись на стене: Я оттрахаю твои мозги!
Не удержался! Получил удовольствие.
В палатке никого не оказалось. Отверстие окна, в которое совсем недавно мечтала нырнуть Маруся, было закрыто. За стеклом красовалась табличка «Обед». Если бы не измазанная кетчупом пластиковая тарелка, одноразовый стаканчик со скомканной бумажной салфеткой внутри, томик Вергилия, развернутый под углом в 45˚ к одноразовому стаканчику, – можно было заподозрить, что здесь никогда не появлялись разумные существа. Хотя Вергилий не доказательство.
Дую на книжный переплет, словно тот успел запылиться, провожу по обложке рукой.
Странные люди существа – то воруют помойные ведра, стоит на миг отвернуться (случай из личной жизни), то брезгуют книгой, одиноко лежащей на круглом, темно‑зеленого цвета пластмассовом столике, принадлежащем точке быстрого питания, – без водки не поймешь. Не проймешь гудящую пустотой мегаполиса голову, не поверишь, что здесь о чем‑то говорили: «Подобными глупостями я переболела на первом курсе университета». Никаких следов пребывания Софии! «Обед».
– Шампанское, вино, водка, бля… на юге хорошо. Хотел взять кальян, чтобы вусмерть, бля… почувствовать.
– Клевая хавка!
– Не вопрос…
Два охранника коротают рабочую смену в воспоминаниях и мечтах. Агрессивная черная форма, разработанная известным модельером, должна (в идеале) внушать страх хулиганам, жуликам и бандитам, коим всегда найдется место в мутном потоке, текущем мимо торговых точек.
Агрессивная черная речь.
– Тезка, сколько же ты бабок прожег?
– Море.
– Ну, ты перец, Петр!
Они не выделяются в толпе, а если и выделяются, то только тем, что никуда не торопятся. На одном форма 44‑го размера, на другом 52‑го.
– Ну, ты перец!
Петр сморкается, словно в трубу – привез иноземный вирус с моря. Петр № 2 (52‑го размера) мечтает о море под звук трубы. Петр № 1 снова пробует дудеть носом. Петр № 2 продолжает мечтать. Загорелые обветренные лица. Пыль на черном почти не видна, бля… Все под контролем. Соляные разводы под мышками – белое на черном.
– Ребята, – обращаюсь к ребятам тридцати – тридцати пяти лет, золотой возраст для работы в охране, – когда хозяйка вернется? Хот‑дога душа просит.
– Что мы, сторожа? – 44‑й размер посмотрел на меня 52‑м размером. – Когда вернется, тогда вернется, справок не даем. – Воин, римский легионер, твою мать. – Может, совсем не вернется.
– Минут через десять, – сказал 52‑й размер.
– Спасибо и на том.
– Пожалуйста, – отвечает 44‑й размер, сморкается.
– Очень похоже на гепатит D, – обращаюсь к 44‑му, – в Крыму отдыхали? – Еще не понимая зачем, перехожу на «вы».
– А что?
– Да нет, ничего.
– Грипп? – беспокоится второй.
– Гепатит D! семьдесят процентов заболеваний гепатитом D заканчиваются летальным исходом. – Небольшая пауза для усвоения полученной информации. – Там эпидемия началась.
– Ну и что?
– В море купались?
44‑й думает.
– Первый симптом – насморк. Это я вам как врач, ответственно заявляю. Помните, три года назад в Крыму карантин был, палочку холеры нашли? как во времена Пушкина (проверено: Пушкин – авторитет)? Так вот, холера, в сравнении с гепатитом D, цветочки! Покажите белки. – Нагло разглядываю чужие белки; 44‑й делает вид, что ему наплевать. Было бы все равно – оттолкнул!
– Так‑с, так‑с. – Представляю себя в белом халате на голое тело, в белых штанах. – Видите, – обращаюсь к соседу, – красные капилляры?
– Ну?
– Спорим на сто долларов – у него желтый налет на языке?
– Покажи язык, – говорит Петр Петру.
Петр, немного стыдясь, высовывает язык, немного. Когда разговор заходит о жизни и смерти, мы становимся как дети.
– С вас сто долларов.
– Я серьезно!
– А серьезно – вам с ним не контактировать! А ему срочно в больницу: сорок уколов в живот. Организм молодой, может, выживет. Не зря же я давал клятву Гиппократа? – По второму разу принимаюсь рассматривать белки, более внимательно. – Как все запущено, бог мой! – Для убедительности качаю головой. – Чаще меняйте платки, больше времени проводите на свежем воздухе. Нельзя так со своим здоровьем, – цокаю языком, – вы меня слышите?
Воин быстро кивает.
– И принимайте душ перед сном.
– Зачем? – интересуется второй.
– Плачевно, все это весьма плачевно, я бы сказал – легкомысленно! Безумие!! в переводе с латыни. – Второй незаметно отодвигается от нас обоих.
– А вот это правильно. – Фиксирую момент предательства. – Чувство самосохранения, – говорю предателю, – великая вещь!
Достаю носовой платок, тщательно вытираю руки.
– Прощай! – хлопаю легионера по плечу (в поведении наших медиков бездна обаяния и панибратства); ослабленное существо безвольно качнулось. – Ничего, что я по‑простому, на «ты»? Больше, может, и не увидимся.
– Ничего, – выдавил из себя 42‑й размер, до болезни 44‑й.
Бедный Рим! Кого ты назначил охранять свои рубежи? Какие поставил себе рубежи, если невидимое, становясь видимым, обретает жалкие формы? Почему ты думаешь, что на этот раз пронесет? Даешь пищу высокомерию еретиков? Почему ты не думаешь?
Что, если София и вправду померещилась? Тепловой удар? Иллюзия моего собственного разума? – Шампанское, вино, водка, бля… – Да мало ли что?
Никаких следов ее пребывания! Ни‑ка‑ких!
Одноразовый стаканчик, со скомканной бумажной салфеткой внутри, вместе с измазанной кетчупом пластиковой тарелкой, сдуло порывом ветра. Хлебные крошки разбросаны по столу земли. Раздавленный стаканчик валяется на тротуаре (кто‑то, ради хруста, наступил); пропала, закатилась измазанная кетчупом пластиковая тарелка.
Родные места, любимые с детства: как березки, ивы над рекой, поля поздней осенью, как небесная синь. Каждая трещина под ногами, каждая выбоина знакома, – три раза на моем веку здесь стелили новый асфальт. Я помню на этом месте автоматы с газированной водой! За три копейки – с сиропом (если хочется счастья), за копейку – чистая (если хочется пить).
На что смотреть? что видеть в том, что видишь? чем быть? Что может возникнуть на круглом, темно‑зеленого цвета пластмассовом столике, чтобы его охранять? А что они охраняют!
С кем сопоставлять себя? С раздавленным пластиковым стаканчиком? – В школьной тетрадке мне красной пастой исправили бы «кем» на «чем»; поставили жирную двойку. – С чем сопоставлять себя: с Бекхэмом? Биллом Гейтсом? с раздавленным пластиковым стаканчиком?
Иногда на меня находит – какие‑нибудь разбавленные водкой глаза, соляные разводы под мышками – белое на черном, агрессивная черная речь; какой‑нибудь оскопленный софитами взгляд, направленный на меня со страниц глянцевого журнала (пробник духов прилагается), натренированная улыбка, заученная неживая речь – черным по белому, – и меня несет: Не убий!.. Не убий себя, БЛЯ! – чувствую себя монахом, читающим текст над усопшим.
Нездоровое чувство.
Ради исторической правды замечу: когда появилась первая лицензионная пепси‑кола, в непривычных стеклянных бутылочках 0,33 (я самолично просовывал в горлышко гвоздь и ждал, когда тот растворится), – автоматы с газированной водой были обречены.
– Прощай! – хлопаю легионера по плечу. – Ничего, что я по‑простому, на «ты»? Больше, может, и не увидимся.
– Ничего, – выдавил из себя 42‑й размер, до болезни 44‑й.
Что бы я сказал Софии, дождавшись ее?
Ничего.
Для кого‑то Петр, кому‑то Петя, маме, возможно, мой Птенчик, Петенька, сероглазый Птенец. В меру наглый – до 52‑го размера, в меру ранимый – до 42‑го; единственный и неповторимый. Со стандартными тараканами в голове, включая манию величия: хотел взять кальян, чтобы вусмерть бля… – обычный засранец. Предсмертным словом будет (вероятность 90 %): Бля!.. «Ваше последнее слово?» – «Бля!..»
Пора уходить.
– Дети есть?
– Двое.
– Мальчик – девочка. – Зачем я расспрашиваю?
– Сыновья. А что?
Ничего! Раньше бы мне стало стыдно, сам не знаю за что.
– Как зовут?
– Старшего Павел, младшего Александр.
А теперь знаю – невидимое превращается в видимое. Все, что мы делаем – невидимое превращаем в видимое, от детей до табуретки, в строгом соответствии с законами материализма. Хотя какой тут материализм? Похоже на то, как солдат сварил кашу из топора. Но кого это смущает? Мы увлечены, апатичны, восторженны, равнодушны, внимательны и безразличны, трудолюбивы, ленивы, мы суетливы – нас пугает обратный процесс (боже, прости за пошлость), как холодок могильный.
– Выздоравливай.
У Петра зазвонил мобильный – русский шансон.
– Алле?.. Это кто?.. Ты че?.. Нет, ниче!..
Ухожу.
Называется, я обрадовался Вергилию.
Даже тогда, когда жизнь их в последний час покидает,
Им не дано до конца от зла, от скверны телесной
Освободиться…
Я обрадовался Вергилию – уходим!
Шарк, шарк, тик, так, топ, топ…
Закрыть глаза, довериться звукам – голову чуть задрав, солнцу подставив лицо, медленно двигаться, слышать любой чих, – оказывается, все видишь, если все слышишь. Все – оказывается!
Души, которым еще предстоит из долины зеленой,
Где до поры пребывают они, подняться на землю.
Сонмы потомков…
Несколько шагов с закрытыми глазами, и мир расширяется, если не боишься споткнуться, разлетается подобно взрыву, загорается, гаснет и снова загорается – сонмы потомков – рождается каждый миг. Я не знаю, что движется в этот миг, что не движется; все ли движется? – знаю только, что все пульсирует в унисон: тук, тук. Даже крайняя плоть: тук, тук.
– Вам помочь? – Бархатный баритон; диапазон как минимум две октавы (если слышать, то слышать сразу и все).
– Вам помочь?
Тук, тук… последнее – тук…
– Нет, спасибо. – Опять контролирую тело, слежу за перемещением тел в пространстве, наблюдаю большие, круглые, карие глаза.
– Извините, мне показалось…
– Забудьте, фигня.
Что осталось в глазах моих? большие, круглые, карие глаза.
– Действительно! Фи‑и‑гня!! – ухнул баритон. Я содрогнулся – какая мощь! Браво! Ему бы в Большом солировать: Фи‑и‑и‑и‑и‑гня!! Гром оваций, пурпурный бархатный занавес, – царская мантия, а не занавес.
Впрочем, как знать, может, тем и живет – вся квартира в цветах: голос поставлен, звук из глубин живота, четкая речь, любое движение – жест.
«Золотой голос» России демонстративно отвернулся от меня.
Злые языки утверждают – у них весь ум в голос уходит.
Он уходит.
Где он видел слепого без палочки?
Когда ты движешься вниз по эскалатору, держась за поручни, из динамиков можно услышать: Для незрячих людей передвижение в метро затруднено. Если вы увидите возле себя человека с белой тростью, будьте внимательны к нему, при необходимости окажите помощь!
Всероссийское общество слепых каждого незрячего наделяет белой тростью. Существуют культурно‑спортивные реабилитационные комплексы. На Каширском шоссе расположено ООО «Московское ПО Электротехника». Огромный цех середины прошлого века, большие окна, каждое окно из трех десятков немытых квадратных стекол, толстые стены из красного кирпича, никогда не бывшего красным; такие стены не всякий снаряд возьмет. Внутри длинные столы, как на сельской свадьбе, разве что скатертью не покрытые. За столами сидят слепые, собирают розетки на ощупь: быстрые чуткие пальцы что‑то куда‑то вставляют, что‑то прикручивают – словно белые бабочки порхают над цветами; десятки капустниц.
Сотни людей просят в метро подаяние: на операцию, на похороны маме, на обратный билет, на корм для собак, на хлеб. Ни разу не встречал среди них слепых. Тысячи людей совершают в метрополитене акт подаяния. За сутки услугами московской подземки пользуется около восьми миллионов человек.
Чтобы уменьшить количество случаев суицида в общественном транспорте, из динамиков время от времени звучат стихи, – наивные, если не сказать глупые. Наверное, заказчики социальной рекламы считают все глупое – страшно жизнеутверждающим, а рекламщики им подыгрывают, или тоже так считают, или подыгрывают. Когда те же специалисты тут же рекламируют водку – хочется сразу напиться, – у них талантливо получается. Складывается ощущение, что лучшие умы отечества, не склонные к прямому физическому насилию, ушли работать в рекламные агентства, а те, что попроще, размещают у них свои заказы. Но цель тех и других одна – никогда не спускаться в метро. Что это, если не клаустрофобия?
– Уважаемые пассажиры! – раздается в вагоне, когда состав трогается. – Будьте взаимно вежливы. Уступайте места инвалидам, пожилым людям, пассажирам с детьми.
Они не привыкли уступать? не желают сталкиваться с инвалидами? Или все‑таки клаустрофобия?
Их невозможно понять: зимой под землей тепло, летом прохладно, система вентиляции работает нормально. Мраморные и гранитные залы, украшенные мозаикой, колоннами, скульптурами – всем тем, чем легко любоваться и сложно украсть – восхищают, если их замечать. На Новослободской иностранных туристов не меньше, чем на Красной площади: Гыл – гыл – гыл, – на английском, немецком, японском, – гыл – гыл – гыл! Нет, конечно, в час пик, бывает, не протолкнешься, в вагонах стоит духота, давят со всех сторон, каждый второй норовит наступить на ногу, заехать локтем в бок, не выпустить из вагона, если надо выйти, не впустить, если пробуешь войти; попадаются озлобленные лица. Кто‑то теряет сознание, кто‑то продолжает читать. Но на земле в этот час царит тот же мрак: 01, 02, 03, 04, да что там – депутаты с «мигалками» не могут пробить себе путь! Добавьте сюда клаксоны, автомагнитолы на полную мощность, двигатели внутреннего сгорания, работающие на холостом ходу. Все стоит, но желудки работают, прямая кишка испускает газы, испорченный воздух интеллигентно (как правило, иномарки, до пяти лет эксплуатации) и с вызовом (все остальное) вырывается из выхлопных труб. Нервные сигналят небесам, пытаясь изменить свою участь, высовываются из окон автомобилей, в надежде увидеть конец проклятью; их проклятья терзают слух. А над ними растяжки: «Дворянское гнездо», «Дворянское собрание», «Дворянские столбы»; а по бокам рекламные щиты: «Дворянское гнездо», «Дворянское собрание», «Дворянские столбы»; а в салоне буклеты: «Дворянское гнездо», «Дворянское собрание», «Дворянские столбы», – замкнутое пространство, тот же зов из бездны, разве что вместо водки реклама коттеджей на Рублевке: «Дворянское гнездо», «Дворянское собрание», «Дворянские столбы».
– Дворяне, расхватывайте особняки! Растрелли, Корбюзье, Щусев, Баженов, Гауди. Только у нас! Только сейчас! Только для вас! Сам Архитектор мироздания… Стоять! Стоять, твою мать!
Кто‑то спекся, тяжело дыша, засеменил в кусты; сдали нервы.
– Шаг влево‑вправо приравнивается к побегу! Стоять!
Быть может, он и рад остановиться.
– Стоять!!
Осталось несколько неуклюжих шажков, и… пук‑пук (винтовка с глушителем). Быстрые настигающие шаги:
– Не хочешь жить с людьми, живи с народом.
Контрольный выстрел в голову.
Бизнес летит к чертям… Бизнес летит к чертям… Бизнес летит к чертям… Ты сдуваешься как шарик… ты уже на эскалаторе… ниже… еще ниже… ты на уровне плинтуса. «Осторожно, двери закрываются». Тебе наступают на ноги, толкают в бок, дышат в лицо… Хотя бы «Орбит» – последнее, о чем можешь подумать, – накормите их «Орбитом»!!! Первый крик.
Когда человек рождается, он испытывает кислородное голодание, поэтому, выныривая, кричит, захлебываясь воздухом. Те, кто помнят, как мучительно задыхались в утробе (Откройте двери! Выпустите меня отсюда!), страдают боязнью замкнутого пространства; они не могут находиться в закрытых помещениях. При лечении клаустрофобии обычно используют антидепрессанты, или больной должен представить перед собой лестницу, чтобы потом, ступенька за ступенькой, по ней идти, все выше и выше, все ближе к небу. Если слегка расширить границы, – тужься! природа‑мать, тужься! раздвинь волосатые ноги! – показать, как мир уменьшается, умещается в экран, и можно выдернуть шнур из розетки, собранной на ощупь быстрыми чуткими пальцами на ООО «Московское ПО Электротехника», – выдернуть шнур из розетки, лишить сознанье картинки, – то окажется, что лестница в небо (представь перед собой лестницу) – самый простой путь. И если так случится или уже случилось, – что другого пути нет.
А еще метро строят на случай войны, но об этом в рекламе ни слова.
И то, что на случай войны, и то, что ни слова, – если слегка раздвинуть границы, – клаустрофобия.
Но тут, от натуги, я издаю громкое: пук! Как какой‑нибудь красный «жигуленок» пятой модели; красный как рак. Хотя никто не увидел, точнее, не услышал. Никто не обратил внимания, что вес не взят. Я только наклонился, повертел задницей перед штангой, приноровился, только напряг спину и сразу: пук! Границы захлопнулись, сузились в точку, и эта точка издала звук.
Боязнь закрытого пространства порождает закрытое пространство? представление о смерти как о закрытом пространстве? страх смерти, а следовательно, страх жизни? непонимание жизни или понимание жизни как?..
Что я хотел сказать? Я сказал: пук!
Если к кому‑нибудь приходят во сне покойники, принимающая сторона после этого сутки находится под впечатлением, не зная, к добру ночной визитер или к худу, можно с кем‑либо поделиться увиденным или нет. Спроси у них, – что происходило сегодня? – не ответят. Встреча во сне с мертвецом – самое яркое событие дня.
У меня есть старший товарищ (дело исключительно в возрасте), ему сорок два, он толстый, женатый, работает вторым режиссером на телевидении, – продал душу «картинке», но истово молится на сон грядущий: Свят! Господь Бог Саваоф! Свят! – клянется, что все бросит, включая жену и сына; здоровый бородатый мужик. Так вот, ему в последнее время стали являться покойники, он даже спать поначалу бросил:
– Как представишь, что снова!.. Наверное, у меня особый канал открылся.
Первым пришел отец.
– Я тогда моложе тебя был, на третьем курсе ВГИКа учился, – и тут телеграмма. Кинулся занимать деньги, потом на вокзал – поезд полчаса как ушел, следующий через сутки. Пришлось ехать на перекладных, до Запорожья, оттуда электричками, с двумя пересадками, и везде не успевал: из Никополя электричка отправлялась за пять минут до прибытия запорожской, из Кривого Рога за сорок минут до прибытия никопольской, – строго по расписанию. Трое суток добирался! Прибегаю домой, а они уже с кладбища вернулись, поминают, пьют, не чокаясь, ни одной вилки на столе, едят ложками; говорят, что меня ждали. Взял я такси и поехал на кладбище, один. Всю ночь с отцом проговорил, не помню о чем… обо всем… Царствие ему Небесное! – Пьем не чокаясь. – Уютно ночью на кладбище.
– А говорят, в советское время бардака не было. – Закусываю соленым огурцом.
Через три дня открывшимся каналом воспользовался Боровский, человек, воспитавший не одно поколение телевизионщиков областного значения, имевший не одну возможность перебраться в Москву, но так и не рискнувший оставить провинцию. У него самый красивый памятник на обкомовской аллее.
– Нам с тобой таких памятников не видать!
– Помянем! – Пьем, не чокаясь.
– Самое смешное – я вижу, что они живые! И все у них хорошо!
Огурец болгарского производства хрустит на зубах.
Потом стали приходить все, кого он знал.
– Словно им здесь кинотеатр, – на меня посмотреть. Даже Колька, с четвертого подъезда, он в пятом классе утонул, лучше всех плавал и утонул; та еще оторва был – мне с ним дружить запрещали. Так ребенком и остался. Земля ему пухом! – Пьем, не чокаясь. – Представляешь, каково это: ни женщины не попробовать, ни водки… – занюхивает колбасой, – ни здесь, ни там.
– Ни славы.
– Ни славы… – Возвращает занюханный кружок обратно в тарелку. – Всей школой хоронили, с духовым оркестром, – девчонки плакали; классная руководительница, мегера, и та слезу проронила. Над краем могилы чего только не произносили: «Ушел от нас!..», «Покинул!..», «Навечно с нами!..» Все пацаны мечтали в этот миг оказаться на его месте. – Цепляет вилкой тот же самый кружок колбасы, внимательно рассматривает на свет, кладет на место. – Нет, посмертная слава была.
Наливает:
– Твое здоровье!
– Твое!
– Дзынь‑нь!
Качнулась кухня в шесть квадратных метров и поплыла – не удержать, – этот третий! со своим: «Дзынь‑нь!» Ухватившись за стол (вот он их видит, а я нет), – впервые озаботился невидимым.
– Вот, ты их видишь…
Какая‑то невидимая сила в районе солнечного сплетения начала выдавливать из области живота соленые огурцы. Расталкивая предметы, натыкаясь на стены, страдая от морской болезни, я ринулся в гальюн.
– Чи‑чи‑чи… не разбуди жену!
Сорок два, возраст змеи, энергия на нуле, возникает идиотская мысль, что это задание давалось тебе под личную ответственность, а ты все просрал; пакет под грифом «Совершенно секретно» утерян, и ты понятия не имеешь, когда и где? По‑хорошему, конечно, надо бы его подменить, накопленный опыт подскажет – как, но ты представить не можешь – чем? что в нем находилось? Ты заглядываешь в рюмку, в глаза жены, гладишь сына по голове и думаешь – где же я совершил ошибку? Сорок два – мертвый для мужчины возраст. Вот и приходят с другой стороны успокаивать: Все правильно, все по графику! А по графику, – электричка из Никополя отправляется за пять минут до прибытия запорожской. И ты кантуешься в зале ожидания: затекла спина, отсидел задницу на деревянной скамье, не приспособленной для длительного сидения, но и курить на перроне больше нет сил – тошнит. И ты, такой хрустальный, с надписью «Не кантовать!», с выцветшей надписью на застиранной футболке кантуешься в зале, ожидая электричку на Кривой Рог.
– Чи‑чи‑чи…
Угроза грядущего энергетического кризиса, поиск альтернативных видов энергии, вопросы коллективной энергетической безопасности, – подобными проблемами озабочиваются исключительно после сорока (карьеристы и зомби не в счет).
– 90 % населения! Не в счет?!
– Плевать.
Родитесь заживо, очнитесь от грез, восстаньте из мертвых, о вы, пьяницы, – вот к чему призывает дзен‑буддизм.
Со слов Дайсэцу Тайтаро Судзуки,
ум. в 1966 году.
Чуть не забыл, – Судзуки говорит о самоопьянении.
И, в довершение, несколько слов о здоровье – после сорока этот тост обретает смысл.
Подмечено за мгновенье до болтанки.
Сердце, печень, почки, селезенка, поджелудочная железа, желудок, прямая кишка… как правило, что‑то одно.
В расцвете сил…
Я завещаю это небо, и все, что под небом, и все, что над ним… главное – правильно составить завещание.
Нотариальная контора № … лицензия № …
Но если, даст Бог, проскочил? если, даст Бог, пережил? если завещание, вместе с другими документами: свидетельством о рождении, школьным аттестатом, военным билетом, счастливым трамвайным билетиком, страховым медицинским полисом, двумя использованными контрамарками в цирк и т. д. – покоится в нижнем ящике письменного стола, и ты время от времени выдвигаешь его; что тогда?
Сердце, печень, почки, селезенка, поджелудочная железа, желудок, прямая кишка – проблемы не исчезают (все тянут одеяло на себя), но ты, притерпевшись, начинаешь их понемногу решать. Что тогда?
Тогда, по расписанию, наступает духовная зрелость, следом за ней приходит мудрая старость – то есть тебе есть что сказать, но ты молчишь. Все слышат, как ты молчишь… кто‑то слышит… хотя бы один… пускай этот один – ты.
– Ты слышишь?!
Маленький пункт – мудрая старость, точнее, ее полное поголовное отсутствие, отсутствие даже на уровне мифа, – смертный приговор для любого общества. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит:
Пук‑пук…
Общество детей‑убийц. – Прекрасный заголовок для первой полосы в «МК». – Далее текст по любому, неважно какому, поводу: с презентации открытия новой картинной галереи; с Пушкинской площади – «Наши» против «Своих» в поддержку «Ваших»; из Белого зала мэрии – интервью с градоначальником столицы о проблемах большого бизнеса. Читатель реагирует на первую и последнюю строчку (читатель тот же чиновник. Чиновники тоже бывают разными). Последняя строчка: Дети убивают своих родителей, чтобы быть убитыми своими детьми.
Тираж растет как на дрожжах:
Пук‑пук…
Психопаты, бьющие своих учеников палкою по голове, со всего маху:
Дитта‑дхаммо патта‑дхаммо видитто‑дхаммо париегалха‑дхаммо апарап‑паччае саттху сасане, – учителя дзен‑буддизма и те роднее.
Поди, выбей палкой «МК» из головы! Только набранный шрифт перемешаешь – куча мала из буковок: пыоачлаикьмры…
– О чем ты сейчас думаешь?
– Длвотсмщпааткгматылвр.
– Длвотсмщпааткгматылвр?
– Тунтпо!
На себя посмотри! Увидь себя во мне, восхитись мной! Сам ты…
– Тунтпо! Тунтпо! Тунтпо! – Сверху, снизу, сзади, спереди, сбоку. – Тунтпо! Тунтпо! Тунтпо! – И в ответ: – Тунтпо! Тунтпо! Тунтпо!
Общество детей‑убийц.
В детском саду (не многое помню о том светлом времени) мне рассказали одну страшную вещь: если через тебя перешагнут, ты больше никогда не будешь расти. Все боялись остаться маленькими, и все хотели перешагнуть через другого. Я постоянно был начеку. После завтрака, если не было дождя или минус тридцати, нас выводили на улицу. В раздевалке у каждого ребенка имелся свой шкафчик. Чтобы мы не путались, на дверцы были наклеены цветные картинки (какой‑нибудь фрукт или овощ), на моей красовалась морковка. Я долго не мог научиться завязывать шнурки. И вот сижу я, склонившись над ботинком, мучаюсь со шнурками, а в этот миг через меня перешагивают! Тут же бросаюсь в погоню (существует противоядие – человек, перешагнувший через тебя, должен перешагнуть еще раз, обратно, и тогда ты снова сможешь расти), настигаю врага, но не могу заставить (не помню ее имени) перешагнуть через меня обратно. Я пытался сделать это силой, но она была сильнее меня, пытался уговорить, но она была непреклонна, я плакал от бессилия – она смеялась над моими слезами. – Тунтпо! Тунтпо! Тунтпо!
Всегда хотел быть чуть выше себя.
Сантиметров на семь.
Когда в третьем классе я наконец влюбился, Ритка возвышалась надо мной небоскребом. Зато я был старше. На это имелось несколько веских причин: во‑первых, мужчина должен обладать богатым жизненным опытом, во‑вторых, женщины быстрее стареют, и в‑третьих, я родился в конце января, а она в начале апреля. В 3 «Б» мы сидели за одной партой. После школы я провожал ее домой – тащил портфели; в подъезде, закрыв глаза, мы целовались. По счастливому стечению обстоятельств, в тот год я носил сапоги на несколько размеров больше (перешли по наследству от троюродного брата). Когда мы целовались, я ухитрялся вставать на носки, не отрывая подошвы сапог от пола. Со стороны могло показаться, что мы почти одного роста. Закрыв глаза, я видел нас со стороны – идеальная пара. Казалось, так будет всегда. Но летом ее родители обменяли свою однушку на двушку и переехали в другой район, увозя за собой все, включая бабушку и младшего брата. Два месяца мы висели на телефоне, нас невозможно было разъединить: звонили, звонили, звонили. А на третий месяц завод кончился. Последний раз я позвонил ей седьмого ноября, поздравил с праздником Великой Октябрьской Социалистической революции. По Красной площади шли темно‑зеленые танки, их уменьшенные копии продавали на Лубянке в «Детском мире». Я оторвался от телевизора и позвонил.
Сразу после окончания школы, уничтожая вещдоки: тетрадки, дневники, эпиграммы на учителей, – случайно наткнулся на ее номер. Поковырявшись в носу, скрутив маленький темно‑зеленый шарик, выстрелив шариком в форточку, промахнувшись, – потянулся к телефону.
Ритка открыла дверь: «Я ушла», – крикнула кому‑то через плечо и выскочила на лестничную клетку. Она оказалась ниже меня на полголовы и попросила называть ее Маргаритой. Следующие полтора часа были одними из самых нудных. Теперь, когда мы знали, что мужчина и женщина могут не только целоваться и только после этого «не только» они становятся мужчиной и женщиной, – нам не захотелось даже поцеловаться. С другой, какой угодно (белой, черной, желтой), всегда – пожалуйста, в любое время, но «только» не с ней.
Проводив Маргариту до дверей, я нырнул в лифт, а когда выходил – на стене кабины красным фломастером было написано: Рита + Маргарита = 0.
Сапоги – все, что осталось от первой любви, – самое яркое впечатление.
Что бы было, что бы было,
Если б ты была Людмила?
Я Руслан, а ты Людмила.
В третьем классе… (возвращаясь обратно, с двумя пересадками в метро, я представлял, что бы было, дай нынешние знания, возможности, энергию нам, третьеклассникам. Строил воздушные замки).
Что бы, блин, с тобою было?
Как бы в дальнейшем сложилась моя, сложилась твоя судьба? Впрочем, судьба – та же история, а история, как учили на уроке истории в десятом классе, не имеет сослагательного наклонения. Пройдет около года, прежде чем историю на моих глазах начнут сослагательно наклонять. Возвращаясь от Маргариты, я и представить не мог, что существуют такие сексуальные отклонения. Следуя «исторической» логике, мы могли в третьем классе трахаться с Риткой в подъезде как кролики:
– O‑о! Mein Got!
– Да!.. Да!.. Да!..
– Das ist fantasтиш!
– Следующая станция – «Новые Черемушки». – Выскакиваю из вагона. Двери захлопываются, отсекая все, что не успело за мной. Состав трогается, увозя частицу меня, Ритку, Риткино «Да!..» в Новые Черемушки.
Впервые промечтал свою остановку. Фантастика!
Но это не вся правда. В четвертом классе, несколько раз в пятом я приходил в бывший Риткин подъезд, и там, между вторым и третьим этажами, вставал на цыпочки, закрывал глаза и видел нас со стороны. Мы были почти одного роста.
В конце пятого класса я снова влюбился.
Прав был младший лейтенант Шпак, когда колол меня на лифты:
– Двенадцатого января две тысячи первого года…
Небольшая неувязочка со временем, но если бы он доказал, что времени нет, или оно субъективно, или имеет разную скорость – расколол – абсолютно прав. А все потому, что в негласной полемике Гераклита с Парменидом (говорю исключительно о проблеме времени) мои симпатии на стороне последнего. Последователя Гераклита не расколол бы.
– Двенадцатого января две тысячи первого года…
– Меня не было.
– Двенадцатого января две тысячи первого года…
– Я здесь ни при чем.
– Двенадцатого января две тысячи первого года…
– Не знаю… я находился в другом месте…
– Двенадцатого января две тысячи первого года…
– Не бейте! Я все скажу!
Чистосердечное признание.
Оглянешься по сторонам, а признаваться‑то не в чем. Все и так на ладони:
Вот человек,
Видим, как на ладони.
И ты для него видим, как на ладони.
Пирамида, возносящаяся к небу,
И там, в небе,
На ладони человека – солнце.
Я улыбаюсь солнцу,
И слезы текут по щекам моим.
Все как у всех. Разве что оговорить себя:
– Двенадцатого января две тысячи первого года, будучи в нетрезвом состоянии, используя тупой тяжелый предмет, предположительно лом, я разворотил железные двери лифта и, проникнув внутрь кабины, сделал пролом в стене. После чего, разбив лампочку, скрылся с места преступления.
Младший лейтенант Шпак стал старшим лейтенантом.
Старший лейтенант Шпак стал капитаном милиции.
Капитан милиции стал майором внутренних дел, –
Я улыбаюсь солнцу,
И слезы текут по щекам моим, –
подполковник милиции Шпак растаял как мираж.
Но тут же младший лейтенант Шпак возник на горизонте – пространство откликается на любую игру. Возле торговых палаток началась суета.
От взгляда лейтенанта желтел зеленый лук.
– Разрешение на торговлю?.. Товарные накладные?.. Регистрация?..
За младшим лейтенантом следовал старший сержант.
Бабульки, безо всякой уплаты налогов торговавшие укропом и зеленым луком, во избежание грозящих кар и штрафов, рассеялись по лицу земли; их осторожные проклятья были почти неслышны – они не имели финансового обоснования, то есть смысла. Остальные работники малого бизнеса зашелестели бумагами, пробуя договориться.
– Разрешение санитарно‑эпидемиологической службы? – набивал цену младший лейтенант.
Золотая цепь, толщиной в палец, сияла на груди старшего сержанта. Видимо, устав от жары, он забыл про Устав, расстегнув синюю форменную рубашку на четыре верхние пуговицы. Несмотря на сияние, исходившее от груди сержанта, получалось, что с ментами договориться проще, чем с санитарно‑эпидемиологической службой. Неожиданное открытие заставило меня задуматься: брюшной тиф, чума, птичий грипп, – впрочем, ничего серьезного я не надумал. Мыши – брюшной тиф, крысы – чума, птицы – птичий грипп. При чем здесь санитарно‑эпидемиологическая служба? Крыс стало значительно больше, что есть, то есть. Бывает, идешь ночью от метро, опасливо озираясь по сторонам, а они перебегают дорогу, не обращая на тебя никакого внимания, или шуршат в мусорных баках, как бомжи. Ты тоже стараешься не обращать на бомжей никакого внимания – своеобразный карантин, – шуршат себе, и пусть шуршат. Главное, не соприкасаться, не замечать. Карантин давно стал повальной эпидемией, как солипсизм – основой современной идеологии: что видишь в данный конкретный момент, то и существует, ничего другого нет.
– Есть только то, что мы вам показываем! – Одна звезда, две звезды, три звезды, четыре звезды, пять звезд; по нарастающей. Нам показывают пять вариантов существования. Самый ослепительный – пятый вариант.
– Смотрите! Мы вам показываем все, что есть! – Множество ракурсов, неожиданных режиссерских решений, блестящих комментариев.
Хорошо, если ты при этом, замечтавшись, смотришь куда‑нибудь в небо и ничего не слышишь, – есть только небо, ничего другого нет.
– Обратите внимание на небо. – Кто‑то настойчиво дергает за рукав. – Обратите внимание на небо!
Ты оборачиваешься на голос и видишь все что угодно (как правило, располагающую улыбку, внимательные глаза), но только не небо.
– Ни облачка!.. Обратили внимание?
Действительно, на небе ни облачка, вспоминаешь ты, тебе говорят правду, собеседнику можно доверять. Но, покуда тебе говорят правду, тебя лишают возможности, задрав голову, смотреть куда‑нибудь в небо. Тебе предлагают другие возможности: стать старшим лейтенантом, если ты младший лейтенант; капитаном милиции, если ты старший лейтенант; майором внутренних дел, если ты капитан милиции. Чтобы стать старшим лейтенантом, если ты младший лейтенант, нужно честно нести свою службу.
– Что ты мне суешь? – возмущается младший лейтенант. – Это же контрафакт чистой воды!
– Какой такой контрафакт‑мантрафакт? – возмущается черный от загара азербайджанец. – Ты вныматэльна сматры!
Смотришь на них внимательно и понимаешь – случайностей не бывает, – у этих двоих не было ни одного шанса избежать друг друга. И дело не в том, что каждое их слово, любой их жест предсказуем, что во всем виден механизм, в едва уловимом движении весь пройденный путь. Не надо ходить к гадалке, чтобы сказать: что было, что есть, что будет, чем сердце успокоится; на какой сумме остановятся. В данной ситуации вместо денег – хозяин палатки торгует фруктами – будет взиматься натуральный оброк.
Смотришь на них внимательно и понимаешь – спирали их ДНК еще до рожденья переплелись.
– Но это невозможно! – возмутится, если узнает об этом, младший лейтенант Шпак.
И тогда я… но он никогда не узнает… и тогда я с горькой улыбкой отвечу:
– Если бы это было невозможно!
Утро. Молодой человек звонит на ресепшен:
– Вы бы не могли в восемнадцатом номере простыни сменить?
– Позавчера только меняли!
– Видите ли… мне тут ночью кое‑что приснилось… как бы это сказать… если можно, лучше сменить.
– У нас не пятизвездочный отель!
Юноша слышит короткие гудки, чертыхается, идет в душевую. Через минуту выскакивает, как ошпаренный, и снова на ресепшен звонить:
– В восемнадцатом номере нет холодной воды!
– Знаем.
– Простите, но…
– Пи… пи… пи… – те же короткие гудки.
Мораль: надо больше работать, а не маяться дурью, выделяя поллюции, двигаться от звезды к звезде, по нарастающей. В пяти звездах каждый день меняют. Посмотрите на младшего лейтенанта Шпака!
Смотришь на младшего лейтенанта Шпака, как он движется по нарастающей, и понимаешь – никогда ему не проживать в пяти звездах: максимум три, – на все ДНК.
– Каждую неделю с понедельника по пятницу в 19.00 на 1‑м канале новый сериал: ДНК. Не пропустите! Это касается каждого!
Посвященные, скрываясь под зеленым листочком, в тени, ссылаясь на древние тексты, на тайное знание (древние тексты изданы массовыми тиражами; в последние годы их несложно найти на любом книжном развале), ссылаясь на древние тексты и неустанные наблюдения над собой, вычислили: человек – биоробот.
– Ну, ебтеть! Америку открыли!
– Америку!
И теперь программируют себе подобных по полной программе, только шерсть клочьями летит. Главное, научить людей считать до пяти – считают они, – рай – это пятизвездочный ад. И ставить, где нужно, крестик.
По поводу крестика замечу особо – здесь можно проявить индивидуальность: узоры, крючки, загогулины; плавные изгибы, жесткие линии; одним росчерком пера, словно отмахиваясь, или медленно, высунув язычок, медленно‑медленно и вдруг… какой‑нибудь завиточек в конце. Угол наклона скажет о личности больше, чем профессия, пол, возраст, национальность, место проживания биоробота. У † каждого ┼ свой ╬ крест ‡. Индивидуум может поставить на себе крест. Любой. Он все может, на то он и индивидуум. Для этого объекту необходимо:
1) чтобы размер креста не противоречил заданному программой объему;
2) место креста должно совпадать с местом, указанным на общем плане.
Вполне вероятно, что от индивидуума требуется поставить крест не на себе, а на других, что, впрочем, одно и то же, но есть вероятность возникновения путаницы: 0,1234 %.
Просматривая, от нечего делать, гроссбухи бухгалтерских отчетов, где за каждым ФИО небольшая группа цифр (1956–2000; 1949–2001 и т. д.), скользя равнодушным взглядом по длинному ряду крестов, можно, вообще, не заметить между ними никакой разницы. А можно:
Всю вереницу душ обозреть и в лица вглядеться.
«Сын мой! Славу, что впредь Дарданидам сопутствовать будет,
Внуков, которых тебе родит италийское племя,
Души великих мужей, что от нас унаследуют имя, –
Все ты узришь: я открою судьбу твою ныне».
Тем временем младший лейтенант Шпак направлялся с инспекцией к следующей торговой точке. Старший сержант, с двумя пакетами, полными фруктов – яблоки, груши, бананы, персики, вишня, – следовал за младшим лейтенантом, как примерный муж за капризной женой: «Масик! мы забыли киви!» – «Я мигом, дорогая!»
Чтобы не подавить вишню, ее положили сверху.
– Что ты за мной плетешься? – вполоборота бросает Шпак старшему сержанту. – Отнеси в машину!
– У него еще киви есть, – озабоченно отвечает старший сержант.
– Как хочешь.
– Я мигом! – радуется старший сержант.
Дорогая! Ты забыл «дорогая!» – хочется подсказать сержанту, чтобы все было сыграно как по нотам, чтобы душа запела (она всегда поет на стыке двух реальностей), но молчу. Нет в моем молчании ни упрека, ни сострадания. Младший лейтенант Шпак, словно почуяв подвох, озирается по сторонам.
Все слышат, как я молчу!
Почудилось! какая, нах, облава? что я, нах, ради себя рискую? меня бы предупредили. – Отсканировав пространство, решает младший лейтенант. – А если нет? подстава? если меня ведут? если им, нах, понадобились козлы отпущения? – Снова озирается. – Козлы!
Нервная работа.
После дежурства пошлет старшего сержанта за водкой. Накатят грамм по двести пятьдесят в изоляторе временного содержания, подальше от глаз майора (На работе ни‑ни!) – занюхают киви, и по домам. По дороге зайдут в бар, добавят по сто пятьдесят, споют что‑нибудь для души, «Чунга‑чангу» под караоке, и по домам; главное, вишню не подавить. Впрочем, вишню придется отдать, на вареники, – у майора украинские корни.
Чунга‑чанга синий небосвод,
Чунга‑чанга лето круглый год,
Чунга‑чанга весело живет,
Чунга‑чанга песенку поет, –
напевает про себя младший лейтенант, чтобы расслабиться, не думать о возможной засаде, о задержании с поличным, об изоляторе временного содержания, где уже никто не нальет.
Стоит Шпаку запеть, как он всегда оказывается на стыке двух реальностей: синее море, желтое солнце, зеленая пальма, черный мальчик, белый пароход. Мультфильм. Пять звезд. Почти Анталия. И нет перед ним старушки, торгующей сигаретами с лотка, и не берет он с лотка две пачки «Парламента», забывая расплатиться, и не похож он в этот момент на внука, отнимающего пенсию у родной бабки, чтобы наглотаться колес в подъезде, сидя (на бетонной ступеньке) поехать. Только синее море, желтое солнце, зеленая пальма, черный мальчик, белый пароход. Только две пачки «Парламента» в правом боковом кармане.
Чунга‑чанга… я слышу, как он поет. Рот закрыт, но язык проговаривает каждое слово, слог, букву. Язык в непрерывном движении, словно там, в пустоте, в голове живет мелодия, а язык, как самописец, фиксирует ее колебания. Если уподобить мелодию сердцу, то язык – кардиограмма. Спрашивается, сможет младший лейтенант петь, если ему вырвать язык? Вслух – нет, а про себя? Если не сможет, значит, мысль о возможной засаде сведет офицера с ума. А у него табельное оружие, а кругом миряне, и каждый может оказаться переодетым сотрудником РУБОПа. И что тогда? А вдруг Шпак не захочет сдаваться живым? Нет, не стоит лишать человека языка, даже в мыслях. Кто знает, как отреагирует на это пустота, та, что сразу за глазами, в голове. Масон, достигнув вершины пирамиды, там, где сияет око Уджат (глаз Гора), взойдя на девяносто девятую ступень посвящения, не может отказаться от мыслей, тем более от слов. А уж младшему лейтенанту Шпаку сам бог судил караоке, где: синее море, желтое солнце, пачка «Парламента», зеленая пальма, черный мальчик, вторая пачка «Парламента», белый пароход. И крупным шрифтом набраны титры внизу: Чунга‑чанга синий небосвод… «Ч» – кончик языка прижимается к альвеолам, средняя спинка одновременно поднимается к твердому нёбу, полная смычка образуется лишь на мгновенье, а затем переходит в плоскую щель, через которую с шумом трения проходит воздух, уголки губ слегка растянуты, зубы нейтральны, произношение без участия голосовых связок; «у» – язык оттянут назад, задняя спинка языка поднята к мягкому нёбу, губы напряжены, сильно округлены, выдвинуты вперед, зубы нейтральны, произношение долгое, не напряженное; «н» – задняя спинка языка образует плотную смычку с опущенным мягким нёбом, кончик языка опущен и находится у нижних зубов, губы нейтральны, зубы слегка разведены, струя воздуха проходит через носовую полость; «г» – кончик языка немного отходит от нижних зубов, спинка языка горкой касается нёба, под напором выдыхаемого воздуха спинка языка отрывается от нёба, голосовые связки работают, горло дрожит; «а» – язык отодвинут назад и немного к низу, задняя спинка слегка приподнята, расстояние между задней спинкой языка и мягким нёбом широкое, кончик языка отодвинут от нижних зубов, губы нейтральны, зубы разведены на 1,5 толщины языка, произношение напряженное.
– И все‑таки я его люблю. – Крупным планом фотогеничное откровенное женское лицо, от одного взгляда на которое сразу встает; слезы в глазах. – Он же, – голос задрожал, – как ребенок. Может, поэтому и пьет. Ему на работе ходу не дают. Это он только с виду такой… а на самом деле… ему нельзя пить!
– Сразу дуреет, – подтверждает вторая актриса, олицетворяющая здоровое женское начало, – я бы и дня с таким не жила. – Разливает беленькую по маленькой. – В постели‑то как?
Пауза.
– Он очень нежное, ранимое существо.
– Понятно… – Поднимает рюмку. – Дура ты!
– Сама знаю.
Хрустальный звон.
Вторая актриса ставит пустую рюмку на стол, поморщившись:
– С наручниками не пробовали?
– Нет.
– Может, поможет. – Смотрит на первую актрису: – Не грей водку!
Первая актриса пьет. Вторая наблюдает за ней, мрачнеет:
– Застрелит он тебя когда‑нибудь.
Сцена из телесериала: «Московский МУР. Будни и праздники».
– Опять ты смотришь эту муру! – Шпак, тяжело дыша, после нелегкого трудового дня, после четырехсот грамм выпитого, пошатывается в проеме двери. – Я тут тебе фрукты принес… киви всякие…
Пауза.
– Выключи нах!
– Застрелит он тебя когда‑нибудь, – доносится из динамиков телевизора.
Крупным планом фотогеничное откровенное женское лицо, слезы в глазах. Жена молчит.
Младший лейтенант Шпак останавливается возле очередной торговой точки.
Не интересно.
Переключаю канал – отворачиваюсь.
Упершись взглядом в розовую детскую попку, рекламирующую подгузники, уставившись в баннер: пять метров длины, три высоты – физически ощущаю на себе чей‑то взгляд; на себе и на рекламе подгузников.
Озираюсь по сторонам… почудилось.
Если ты наблюдаешь за кем‑то, естественно допустить, что кто‑то наблюдает за тобой; видит что видишь ты.
Снова озираюсь.
– Кому ты нужен? – говорю себе. – С чего ты взял, что тебя ведут?
Нетвердой походкой, напрягая лицо в поисках улыбки, мимикой напоминая Бенито Муссолини, – на меня нацелился, с моей помощью перемещался в пространстве, ко мне приближался пешеход.
Чтобы так играть в жопу пьяного, из последних сил держаться на ногах в надежде добавить, а потом снова держаться, – нужно пройти большой кастинг или быть в жопу пьяным. Реалити‑шоу заполоняют собой эфир.
– Серега! – Нетрезвый пешеход оставил на лице то, что он посчитал улыбкой, и, выжидая, замер.
– Я не Серега.
Мужик пригорюнился. Погоревав для приличия секунд пять, потеряв равновесие и восстановив его, задумчиво посмотрел на меня:
– Дай три рубля!
Поскольку он не угадал с именем, ни о каких трех рублях не могло быть и речи. Сергей мне совершенно не подходит. Игорь или Андрей – куда ни шло, хотя, в сущности, бред. Но Сергей! В моем окружении вообще ни одного Сергея, за исключением троюродного брата, чьи вещи я донашивал в детстве. В последний раз мы разговаривали с ним по душам семь лет назад, брат собирался жениться и объяснял мне, что: я, он, его беременная невеста, моя беременная невеста, если таковая у меня когда‑нибудь будет, – являемся персонажами. Что существует автор, сочиняющий нас, и этот автор, скорее всего, сам персонаж, сочиненный другим автором, являющимся в свою очередь чьим‑то персонажем. Что все мы персонажи и авторы одновременно: «Лев Толстой такой же персонаж, как и Анна Каренина», – и у него горели глаза. Видимо, он хотел, чтобы я всю жизнь за ним что‑то донашивал. Но к двадцати годам я устал от секонд‑хенда. А тут:
– Серега!
Мужик все правильно понял. Кивнул чему‑то, маленькими шажками, бочком, обошел препятствие и, вздернув голову, направился к другому объекту.
– Серега! – раздалось за спиной.
Простые человеческие взаимоотношения, – подумает зритель, сосредоточенно пережевывая кисло‑сладкую красную ягоду, богатую витамином С. – Канал для тех, кто устал от боевиков и прочей развесистой клюквы:
– Расставил ноги! шире! шире!!
– O‑о! Mein Got!
– Да!.. Да!.. Да!..
– Das ist fantasтиш!
– Пук – пук…
Пук – пук, – вздыхаю, подыгрывая сосредоточенному зрителю. – Все пук – пук.
Без зрителя актер существо неприкаянное. Воробью, вспорхнувшему из‑под ноги, рыжей суке Марусе, ловящей сосиску на лету, сосиске, младшему лейтенанту Шпаку, гарцующему перед торговыми точками, – всем нужен зритель; но лучше бы его не было. Начинаешь заигрывать перед ним и заигрываешься. Все, что делал для себя, делаешь ради него, словно он – мерило, словно он – есть ты. Ты вглядываешься в себя: Эк я гарцую! Эк я лечу! Эк я ловлю на лету! Как ухожу из‑под ног, успев разглядеть рифленый рисунок подошвы!
Вглядываешься в него: Эк я гарцую! Эк я лечу! Эк я… Стоит вглядеться – нет ни тебя, ни его, а только игра пространства и света.
И ты свидетельствуешь против себя:
– Есть только игра пространства и света.
Клянешься говорить правду и только правду. Вглядываешься с новой силой, чтоб не солгать… но ничего не видишь. Говоришь правду:
– Пук – пук.
Уходишь посрамленный.
– Высокочтимый суд! Позвольте пригласить в зал заседаний свидетеля?
– Пусть войдет.
– Пригласите свидетеля.
Пауза.
– Где этот сраный свидетель?!
Никто не войдет. Все происходит в режиме реального времени. Свидетель ушел, посрамленный. Я уже все сказал.
Задираю голову вверх.
Солнце снабжает организм витамином D. Солнцем можно любоваться бесконечно. У этого канала нулевой рейтинг.
Слезы текут по щекам моим.
– Мама! А почему дядя плачет?
– От счастья, радость моя, от счастья! – отвечаю рекламе подгузников. – Подгузники это вещь! Мне бы в детстве… как бы я ножками сучил!.. Нет‑нет, а порой находит – до сих пор ощущаю себя спеленатым.
Розовая попка улыбается. Пребывая в сухом и чистом пространстве подгузников, невозможно зарыдать. В первом классе, в ноябре месяце, на торжественной линейке, посвященной очередной годовщине Великой Октябрьской Социалистической революции, в актовом зале, когда нас принимали в октябрята, я точно так улыбался. Сохранилась фотография, на которой мне цепляют красную звездочку с портретом Ленина, сохранились первые стихи:
Звездочка в Кремле горит,
Ленин в звездочке сидит.
За эти две строчки Софья Андреевна носила меня на руках – она была сторонником актуальной поэзии с ярко выраженной гражданской позицией. И у нее в каждом классе имелись любимчики. В третьем классе, когда у меня начался жгучий любовный роман, Софья Андреевна меня разлюбила.
Ты стояла у стены одна,
А когда глазами мы вдруг встретились,
Ты их, улыбнувшись, отвела.
Конечно, Ритка не стояла у стены. Тема одиночества, навеянная дворовой поэтикой, городским романсом, сонетами Петрарки, заставляла меня преображать реальность. Реальность – любимая носилась на переменках как угорелая – казалась кощунственной, если ее впускать в стихи; хотя против самой реальности я ничего не имел; наверное, просто не знал, как ее зарифмовать. Проблемы с реальностью возникают в период полового созревания (время инициации в традиционных культурах): после этого любая реальность – выдуманная (инициации не спасают).
Адам словно впервые увидел Еву, и у него встал. Надкусанное яблоко выпало из рук.
Перед моим мысленным взором проходила длинная вереница людей. Она возникла не сейчас – до Адама; по‑видимому, в тот миг, когда передо мной мелькали Риткины косички, но, покуда яблоко не выпало из рук, находилась на периферии внимания. Я видел всех, кого когда‑либо встречал на своем пути, тысячи лиц, у меня патологически цепкая зрительная память, как репейник. Люди все шли и шли. Некоторых из них я встречал впервые. Так бывает: закрываешь глаза, вглядываешься в пустоту, и вдруг появляется незнакомый человек, смотрит в лицо, улыбается, или равнодушно; всегда без слов. Память здесь ни при чем – при свете дня я его ни разу не видел. Мы смотрим друг на друга порой довольно долго, а потом… никогда не могу четко зафиксировать момент встречи и расставания; словно мы существуем в разных потоках.
В середине девяностых, в разгар перестройки, когда бесы полезли из всех щелей – типичный симптом белой горячки (ясно, что они были всегда, но вели себя более достойно; не так откровенно), – когда от депутатов, от вице‑премьеров, премьеров, от новых бронзовых колоколов, подаренных церкви братвой, начинало звенеть в ушах, рябить в глазах, а там, где сердце, мутить, – я закрылся в комнате, задернул шторы и уставился в стену. Два раза в неделю выходил за молоком и хлебом. Наверное, это были прекрасные дни. Тогда я еще не знал, что стена исчезнет: разрастется, станет всем, а потом исчезнет (обычный, если интересоваться вопросами психологии, трюк). Так вот, за несколько дней до паденья стены, находясь между явью и сном, ближе к полуночи, когда эфир становится чище; в свободном эфире… Я просто не успел испугаться, все произошло слишком стремительно.
Агрессивный, с кошачьей раскраской, возникший из ниоткуда, с лету пытавшийся взять на испуг (бойся, бой!), всем своим видом показывая, что пришел пиздец; надвигавшийся…
Ты ничего не сможешь мне сделать! – неожиданно для самого себя подумал я и, почувствовав небольшую заминку с его стороны, бросился в контрнаступление:
Что же, кошачьи глаза, коготки выпускаешь?
Вместе не пить и детей не крестить.
Повстречались?
Мною помыслить о мне? – Атаковал пятистопным дактилем, в последней строчке оборванным на третьей стопе, для усиления энергии наступления.
До сих пор удивляюсь, как я не испугался.
Все зависит от первой встречи, – вспоминаю ряженого, – после этого никто из них не корчил рожи, не пытался меня сокрушить. Но и дружбы меж нас не водилось; не могло быть. Впрочем, ряженый покидал меня весьма раздраженным (значит, дружба возможна?) или делал вид. Здесь я могу строить догадки, но кому они на фиг нужны? «Мною помыслить о мне» – мысль верная, но уводящая в сторону. Если что‑то и утверждать… Ничего не хочу утверждать. Оставшись один, помню, проверил пульс – нормальный. Потом умножил 25´12, с математикой у меня проблемы, надо подумать, прежде чем выдать ответ: 25´12 = 300. Принял упор лежа, несколько раз отжался, проверил пульс – учащенный, все нормально. Подошел к окну: сияющий проспект и слабоосвещенный переулок, стая собак да бригада проституток, редкий, боязливый пешеход. Понаблюдал, как двигаются, перелаиваются друг с другом, хохочут, реагируют на марку подъехавшей машины, вертят хвостами, показывая себя. Успокоился – нет, не галлюцинация, – привычное течение жизни, никаких подводных камней. Похоже, можно поздравить себя с новым приобретением – провел кабельное телевидение – если переводить все на культурно‑развлекательные рельсы.
В середине девяностых на каждом подъезде висели рекламные листочки, оповещавшие: «В вашем доме появилось кабельное телевидение. Желающие подключиться…» – дальше номер телефона и сумма, во сколько кабельное удовольствие будет обходиться в месяц.
Я открыл глаза – мимо проходили люди. Ничего не изменилось, разве что появилось множество мелких деталей, призванных создавать объем: раздавленный пластиковый стаканчик, загорелые бритые ноги, пряжка блеснула на солнце, «Срочно сниму комнату», мое отраженье в стекле, рядом с объявлением, несвежий воротничок. Ничего не изменилось, разве что освещение.
Волосатые, кривые, мускулистые, бледные, в синих джинсах,
А рядом,
Загорелые, стройные, бритые, с педикюром, окаймленные мини‑бикини, – как бы они дополняли друг друга!
Загорелые, стройные, бритые, с педикюром, в мини‑бикини –
вы меня слышите?
Оставьте свой номер, получите SMS‑сообщение:
Заяц, я тебя хочу! Волчонок.
Отправьте свое SMS‑сообщение на номер 8 916 591 41 38:
Волчонок, я без тебя не могу! Заяц.
Заяц! мы будем жить долго и счастливо и умрем в один день.
Пушистик…
Ушастик…
Пространство, пронизанное SMS‑сообщениями:
Волчонок, вернись. Я на седьмом месяце. Заяц!
Пространство, полное плюшевых животных.
Загорелые бритые ноги крутят пальцем у виска:
– Ты че, идиот?
Эмоциональная реакция на современную любовную лирику, личностная.
– Можно общаться через Интернет.
– Три ку‑ку четыре раза!
Ноги уходят. Провожаю взглядом, провожу исторические параллели: как бы они позиционировали себя лет двести, триста назад? Нижняя юбка – до пят, из тафты, муара или камлота; верхняя юбка – до пят, подпирается железными обручами, из шелка или парчи. Как бы напрягалось воображение, чтобы пробиться?
Злым Купидо сраженный!
Или:
Амур меня вам выдаст с головою.
Или:
И солнце бело, и заря бела, –
Как белый лук и белая стрела
В руках Амура…
Пространство, пронизанное стрелами Амура.
Ничего не изменилось, разве что освещение.
– Задуй свечу!
Задуешь свечу в конце XVII века, а потом, в начале XXI века будешь испытывать полный оргазм только при свечах.
Эзотерический юмор.
В чем соль шутки? В причинно‑следственных связях. Их можно трактовать как с метафизических позиций – теория метемпсихоза, так и с физических – дети наше продолжение. Поскольку и то, и другое (метемпсихоз, дети наше продолжение), суть предрассудки, – можно наложить один предрассудок на другой. Что и было наглядно продемонстрировано.
Из книги «Введение в культурологию. Для отдыхающих». Глава первая: Культурология как юмор. Стр. 5.
Забавная книжка. Чуть не умер от смеха, читая главу о кроликах. Трагическая в чем‑то история. Глава называлась «Морковка».
Сидит девица в темнице, а коса на улице.
(Загадка).
Не пробовал ничего слаще морковки.
(Отгадка).
– А ну‑ка, покажи свою морковку! – Сидит девица в темнице. – Ничего не пробовала слаще морковки.
Но если без юмора?
Впрочем, я не вижу здесь юмора, и все же…
Сколько людей в этот миг трахаются как кролики? На полу, на диване, на стуле, в перерыве между лекциями, прогуливая лекции, стоя, упершись в стену, в рабочее время, на столе? По скольким каналам бесперебойно транслируют половой акт? Сколько человеческих особей чувствуют себя отверженными, выброшенными из увлекательного, основополагающего процесса в силу различных обстоятельств, на время или навсегда? Сколько двуногих рвутся в председатели правления, в топ‑менеджеры, в президенты, чтобы, вырвавшись, отыграться: Всех на колени поставлю! – под шестьдесят стать секс‑символом: Пусть толпа кончает! пусть у нее будет постоянно мокро меж ног! – трахать ее одну?
Каждую минуту в России рождается три человека. Три человека – одна минута России. Я – двадцать секунд. Мимо меня проходят люди: все, кого я вижу, трахались, трахаются или будут трахаться, включая членов правительства, которых я вижу по телевизору. Каждую минуту России нужно в муках рожать.
Особую благодарность хочется выразить тем, кто трахается над созданием вечного двигателя.
– Одну минуту! Здесь вкралась какая‑то ошибка. – Очкарик в белом халате уставился в допотопный монитор. – Только взгляните!
Голос диктора:
– Вам дается двадцать секунд на то, чтобы выявить ошибку и устранить. Двадцать секунд, Девятнадцать секунд, Восемнадцать секунд…
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru