Любовь, или Пускай смеются дети (сборник) читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)

Дина Рубина, Мария Метлицкая, Олег Рой, Ариадна Борисова,Ирина Муравьева, Лариса Райт, Людмила Петрушевская, Маша Трауб,Андрей Геласимов, Диана Машкова, Татьяна Булатова,Татьяна Тронина, Виктория Габышева

Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)

 

* * *

Хотелось бы предупредить читателя – советов как быть с детьми, как их вырастить, как воспитать в них собственных друзей на всю свою жизнь, в этой книжке не найти. Да такие советы ничего и не дают.

Но иногда нас учит не случай чужого счастья, а совсем наоборот. Мы начинаем понимать, что в данной приведенной истории, если бы она произошла с нами, мы были бы много осторожней.

В этой книге содержится опыт разных людей – писателей, которые и сами родители и, что тоже очень важно, они к тому же являются свидетелями чужого семейного опыта и передают его в этой книге с возможной степенью правды. Так как иногда правда неподъемна и подлежит не описанию, а судебному расследованию.

Любовь к своим детям – распространенный и самый скорый из видов любви. Самый легковесный. Ибо любовь к своим часто сопровождается нелюбовью к чужим. Что провоцирует преступления и даже войны, самое безнравственное занятие человечества.

Но вот родительская мудрость есть терпение. Родительская мудрость есть уважение. Родительская мудрость есть строгость – прежде всего к себе.

 

Ваша Л. Петрушевская

 

 

Дина Рубина

 

Терновник

 

Мальчик любил мать. И она любила его страстно. Но ничего толкового из этой любви не получалось.

Впрочем, с матерью вообще было трудно, и мальчик уже притерпелся к выбоинам и ухабам ее характера. Ею правило настроение, поэтому раз пять на день менялась генеральная линия их жизни.

Менялось все, даже название вещей. Например, мать иногда называла квартиру «квартирой», а иногда звучно и возвышенно – «кооператив»!

«Кооператив» – это ему нравилось, это звучало красиво и спортивно, как «авангард» и «рекорд», жаль только, что обычно такое случалось, когда мать заводилась.

– Зачем ты на обоях рисуешь?! Ты с ума сошел? – кричала она неестественно страдальческим голосом. – Ну скажи: ты человек?! Ты не человек! Я хрячу на этот проклятый кооператив, как последний ишак, сижу ночами над этой долбаной левой работой!!!

Когда мать накалялась, она становилась неуправляемой, и лучше было молчать и слушать нечленораздельные выкрики. А еще лучше было смотреть прямо в ее гневные глаза и вовремя состроить на физиономии такое же страдальческое выражение.

Мальчик был очень похож на мать. Она натыкалась на это страдальческое выражение, как натыкаются впотьмах на зеркало, и сразу сникала. Скажет только обессиленно: «Станешь ты когда?нибудь человеком, а?» И все в порядке, можно жить дальше.

С матерью было сложно, но интересно. Когда у нее случалось хорошее настроение, они много чего придумывали и о многом болтали. Вообще в голове у матери водилось столько всего потрясающе интересного, что мальчик готов был слушать ее бесконечно.

– Марина, что тебе сегодня снилось? – спрашивал он, едва открыв глаза.

– А ты молока выпьешь?

– Ну выпью, только без пенки.

– Без пенки короткий сон будет, – торговалась она.

– Ладно, давай с этой дрянской пенкой. Ну, рассказывай.

– А про что мне снилось: про пиратские сокровища или как эскимосы на льдине мамонтенка нашли?

– Про сокровища… – выбирал он.

…В те редкие минуты, когда мать бывала веселой, он любил ее до слез. Тогда она не выкрикивала непонятных слов, а вела себя как нормальная девчонка из их группы.

– Давай беситься! – в упоительном восторге предлагал он.

Мать в ответ делала свирепую морду, надвигалась на него с растопыренными пальцами, утробно рыча:

– Га?га! сейчас я буду жмать этого человека!!

Он замирал на миг в сладком ужасе, взвизгивал… И тогда летели по комнате подушки, переворачивались стулья, мать гонялась за ним с ужасными воплями, и в конце концов они валились на тахту, обессиленные от хохота, и он корчился от ее щипков, тычков, щекотания.

Потом она говорила своим голосом:

– Ну, все… Давай наведем порядок. Смотри, не квартира, а черт знает что…

– Давай еще немножко меня пожмаем! – просил он на всякий случай, хотя понимал, что веселью конец, пропало у матери настроение беситься.

Вздыхал и начинал подбирать подушки, поднимать стулья.

Но чаще всего они ругались. Предлогов было – вагон и тележка, выбирай, какой нравится. А уж когда у обоих плохое настроение, тогда особый скандал. Хватала ремень, хлестала по чему попадала – не больно, рука у нее была легкая, – но он орал как резаный. От злости. Ссорились нешуточно: он закрывался в туалете и время от времени выкрикивал оттуда:

– Уйду!! К черту от тебя!

– Давай, давай! – кричала она ему из кухни. – Иди!

– Тебе на меня наплювать! Я найду себе другую женщину!

– Давай ищи… Чего ж ты в туалете заперся?..

…Вот что стояло между ними, как стена, что портило, корежило, отравляло ему жизнь, что отнимало у него мать, – Левая Работа.

Непонятно, откуда она бралась, эта Левая Работа, она подстерегала их, как бандит, из?за угла. Она наскакивала на их жизнь, как одноглазый пират с кривым ножом, и сразу все подчиняла себе. Кромсала этим ножом все планы: зоопарк в воскресенье, чтение «Тома Сойера» по вечерам – все, все гибло, летело к чертям, разбивалось о проклятую Левую Работу. Можно сказать, она была третьим членом их семьи, самым главным, потому что от нее зависело все: поедут ли они в июле на море, купят ли матери пальто на зиму, внесут ли вовремя взнос за квартиру. Мальчик ненавидел Левую Работу и мучительно ревновал к ней мать.

– Ну почему, почему она – Левая? – спрашивал он с ненавистью.

– Вот балда. Потому что правую я делаю весь день на работе, в редакции. Правлю чужие рукописи. Мне за это зарплату платят. А вот сегодня я накатаю рецензию в один журнал, мне за нее отвалят тридцать рублей, и мы купим тебе сапоги и меховую шапку. Зима же скоро…

В такие дни мать до ночи сидела на кухне, стучала на машинке, и бесполезно было пытаться обратить на себя ее внимание – взгляд отсутствующий, глаза воспаленные, и вся она взвинченная и чужая. Молча подогревала ему ужин, говорила отрывистыми командами, раздражалась из?за пустяков.

– Живо! Раздеться, в постель, чтоб тебя не видно и не слышно! У меня срочная левая работа!

– Чтоб она сдохла… – бормотал мальчик.

Он медленно раздевался, забирался под одеяло и смотрел в окно.

За окном стояло старое дерево. Дерево называлось терновник. На нем колючки росли, здоровенные, острые. Пацаны такими колючками по голубям из рогатки стреляют. Мать однажды встала у окна, прижалась лбом к стеклу и сказала мальчику:

– Вот дерево терновник. Очень древнее дерево. Колючки видишь? Это тернии. Из таких колючек люди однажды сплели терновый венок и надели на голову одному человеку.

– За что? – испугался он.

– А непонятно… До сих пор непонятно…

– Больно было? – сочувствуя неизвестной жертве, спросил он.

– Больно, – согласилась она просто.

– Он плакал?

– Нет.

– А?а, – догадался мальчик, – он был советский партизан…

Мать молча смотрела в окно на старый терновник.

– А как его звали? – спросил он.

Она вздохнула и сказала отчетливо:

– Иисус Христос…

Терновник тянул к самой решетке окна свою скрюченную руку с корявыми пальцами, как тот нищий у магазина, которому они с матерью всегда дают гривенник. Если присмотреться, можно различить в сплетении веток большую корявую букву Я, она как будто шагает по перекладине решетки.

Мальчик лежал, глядел на букву Я и придумывал для нее разные пути?дороги. Правда, у него не получалось так интересно, как у матери. Машинка на кухне то тараторила бойко, то замирала на несколько минут. Тогда он вставал и выходил на кухню. Мать сидела над машинкой ссутулясь, пристально глядя в заправленный лист. Прядь волос свисала на лоб.

– Ну? – коротко спрашивала она, не глядя на мальчика.

– Я пить хочу.

– Пей и марш в постель!

– А ты скоро ляжешь?

– Нет. Я занята…

– А почему он деньги просит?

– Кто?! – вскрикивала она раздраженно.

– Нищий возле магазина.

– Иди спать! Мне некогда. Потом.

– Разве он не может заработать?

– Ты отстанешь от меня сегодня?! – кричала мать измученным голосом. – Мне завтра передачу на радио сдавать! Марш в постель!

Мальчик молча уходил, ложился.

Но проходили минута?две, и стул на кухне с грохотом отодвигался, в комнату вбегала мать и отрывисто, нервно бросала:

– Не может заработать! Понимаешь?! Бывает так. Сил нет у человека. Нет сил ни заработать, ни жить на свете. Может, горе было большое, война, может, еще что… Спился! Сломался… Нет сил…

– А у тебя есть силы? – обеспокоенно спрашивал он.

– Здрасьте, сравнил! – возмущалась она и убегала на кухню – стучать?выстукивать проклятую Левую Работу.

У матери силы были, очень много было сил. И вообще мальчик считал, что они живут богато. Сначала, когда ушли от отца, они жили у материной подруги тети Тамары. Там было хорошо, но мать однажды поругалась с дядей Сережей из?за какого?то Сталина. Мальчик думал сначала, что Сталин – это Маринин знакомый, который ей здорово насолил. Но оказалось – нет, она его в глаза не видела. Тогда зачем из?за незнакомого человека ссориться с друзьями! Мать как?то и ему принялась рассказывать про Сталина, но он пропустил мимо ушей – скучная оказалась история.

…Так вот, мать подумала, решилась, и они «влезли в кооператив».

Мальчик придумывал грандиозное зрелище: вот он ждет их на взлетной полосе, сверкающий, узкий и легкий, как птица, – кооператив! Вот они с матерью – в комбинезонах, со шлемами в руках – шагают к нему через поле. И вот уже люк откинут, они машут толпе внизу, застегивают шлемы и наконец влезают в новейшей модели сверхзвуковой кооператив!

На самом деле все происходило не так. Мать продала много чего ненужного – желтенькую цепочку, которую прежде даже на ночь не снимала с шеи, серьги из ушей с блестящими стеклышками, кольцо. Потом стояла у окна на кухне и плакала весь вечер, потому что и цепочка, и серьги, и кольцо были бабушкиными и остались от нее на память. Мальчик крутился возле матери, ему передалось ее тоскливое ощущение потери, и было жалко мать, которая так горько плачет из?за пустяковых вещиц, и он решительно не понимал, что происходит.

Но скоро они переехали в новую квартиру, и мать повеселела. Квартира оказалась роскошной: комната, кухня и туалет с душем. Был еще маленький коридорчик, в котором они в первый же день повесили подаренное тетей Тамарой зеркало. Комната пустая, веселая – вози грузовик в какую хочешь сторону, от стенки до стенки, и не скучай. Первое время они спали вдвоем на раскладушке. Обнимались тесно, становилось тепло, и мать перед сном рассказывала длинную историю, каждый вечер новую. И как только они умещались в ее голове!

А однажды он пришел из детского сада и увидел в комнате новую красную тахту. Мать засмеялась, потащила его, повалила на тахту и стала тискать и щипать.

– Ну как? – спросила она гордо. – Шикарно? – И подпрыгнула на упругой тахте.

– Шикарно, – согласился он и тоже попрыгал немного.

– Человеку в твоем возрасте вредно спать на раскладушке, – пояснила мать, – будешь сутулым, как старый старикашка… У меня это прямо из головы всю неделю не выходило. А сегодня утром, как отвела тебя в сад, думаю – да черт возьми! Руки есть, башка варит, что я – не отработаю? Пошла и заняла деньги у тети Тамары…

– Левую Работу возьмешь? – расстроился он.

– Ага, – беспечно сказала мать и опять стала прыгать на тахте и тискать мальчика…

Часто в гости забегала тетя Тамара. К ней на работу постоянная спекулянтка приносила всякие вещи – то джемпер японский, то финское платье. И тетя Тамара забегала на минутку – приносила «померить». Она очень переживала, что мать «все с себя сняла» и «совершенно не одета». Ну это, конечно, была ерунда. Интересно, как бы мать ходила на работу, если б была совершенно не одета. Она носила черный свитер, который очень нравился мальчику, и серые от стирки джинсы. Просто она привязалась душой к этим любимым вещам, ей не нравились другие. А недавно тетя Тамара принесла серьги, ведь мать продала свои, и та волновалась, что дырочки в ушах зарастут и будет «все кончено». Серьги оказались красивыми, с нежно?зелеными камушками. Мать усмехнулась, надела их, и сразу стало видно, какая она хорошенькая, – глаза такие же, как серьги, зеленые и длинные.

– Вот и покупай! – решительно сказала тетя Тамара. – Очень тебе идут. Просто чудо как красиво.

– Ой, Марина! – ахнул мальчик. – Какие красивые!

– Красивые! – согласилась мать, снимая серьги. – На той неделе взнос за кооператив…

Тетя Тамара бодрая и решительная. Она очень помогает жить матери и мальчику – вселяет уверенность в то, что все будет прекрасно.

– Личная жизнь не удалась – подумаешь! – говорит она. – Те, у кого она удалась, ходят в стоптанных туфлях и с высунутыми языками…

Отца он тоже любил, но боялся, что мать заметит это. И вообще, когда заходил разговор об отце, он помалкивал, зная взрывной материн характер. С отцом?то было легко, спокойно. Отец никогда не орал, и всегда можно было предположить, как он отнесется к тому или другому происшествию. Отец был во всем другой.

Наверное, он сильно удивился бы, узнав, что мальчик наблюдает за ним и сопоставляет его мир с тем миром, где существовали они с матерью.

Отец забирал его в субботу днем и приводил к себе домой, в ту квартиру, где прежде жили они втроем и где осталось все, что раньше было общим. Остался и трехколесный велосипед мальчика, и санки, и самокат. Довольно долго он размышлял, отчего отец не отдал даже его велосипеда. Но спросить не решался. Вернее, просто знал, что ответит отец. Тот бы улыбнулся, и поцеловал его, и сказал:

– Просто я хотел, чтобы твои игрушки были здесь, чтоб ты знал – здесь твой дом.

Как?то он уже говорил что?то подобное.

Нет, дом был там, где была мать. Это мальчик чувствовал очень остро. Даже когда не существовало вообще никакого дома и они ютились у тети Тамары с дядей Сережей, его дом был там, где находилась она – ее голос, ее запах, ее черный свитер, ее жестикуляция и выкрики.

Даже себе он не признавался в том, что любит бывать у отца отчасти из?за подарков. Отец дарил подарки веселые, интересные и этим выгодно отличался от матери. То пистолет подарит с целой обоймой оглушительных патронов, то железный танк с вращающимся стволом орудия. И делал это отец без шума, со снисходительной улыбкой и никогда не устраивал тарарама, если вдруг через час орудие танка отваливалось или пистолет переставал почему?то действовать.

Да, отец дарил веселые подарки… Мать – скучные. Сапоги какие?нибудь на зиму, или куртку с капюшоном, или костюм. И сама ужасно радовалась этим подаркам, заставляла его надевать их, ходить перед ней по комнате и сто раз поворачиваться. Мальчику это надоедало. Он скучал, недоумевал, спрашивал:

– Ну все, что ли?

– Ну походи еще! – сияя счастливыми глазами, командовала мать. – Пройди медленно вон туда, к шкафу, и повернись ко мне. Так. Теперь спиной…

Он томился в теплой зимней куртке, но послушно топтался, как она требовала, – от шкафа к тахте и обратно. В такие минуты он почему?то очень жалел ее.

И не дай бог было замазать куртку грязью или оторвать случайно какую?то несчастную пуговицу! Что тут начиналось!

– Ты человек?! – кричала она страдальческим голосом. – Нет, скажи – ты человек? Нет, ты не человек! Потому что тебе все равно – сплю я ночами или сижу над левой работой, куртку тебе зарабатываю!

Охота воспитывать его настигала мать в самые неподходящие моменты. Например, на днях, когда взрослые ребята – среди них был даже Борька из второго класса – впервые приняли его в игру и он решил на радостях угостить всех конфетами. Он прибежал со двора и постучал в дверь ногами, торжествующий и переполненный царственной щедростью. Мать открыла дверь с мыльными руками, наверное, стирала.

– Марина, дай нам всем конфет! – потребовал он, шумно дыша.

– Посмотри, на кого ты похож! – крикнула она с выражением муки на лице. Бровь ее изогнулась. – Только что вышел! Посмотри на свою рубашку! Сколько я могу стирать?! Ты человек? Ты не человек! Нет больше моих сил, понимаешь? Нет больше моих сил, ты понимаешь или нет?!

– Понимаю, понимаю, – торопливо проговорил он, точно так же изогнув страдальчески бровь, – дай нам конфеты!..

…Да, отец обладал существенным достоинством – он никогда не орал…

Мальчику была непонятна эта материнская страсть к добыванию вещей, тем более непонятна, что мать он считал натурой щедрой и в этом отношении даже безумной.

Однажды она привела в дом двоих детей. Было воскресное дождливое утро, – мать рано ушла в магазин, а мальчик еще лежал в постели и сквозь дымку утреннего сна слушал, как дождь остервенело лупит по подоконнику. Левое ухо, прижатое к подушке, ничего не слышало, поэтому всю бестолковую грызню дождя с подоконником выслушивало правое ухо. Оно утомилось. Мальчик сполз вниз, под одеяло, и прикрыл правое ухо ладонью. Тарахтение дождя по подоконнику превратилось в сонное бормотание, наступила блаженная тишина. И в этой тишине мальчик услышал, как открыли входную дверь и мать отрывисто проговорила:

– Входите, входите!

Мальчик откинул одеяло и быстро сел в постели. Дождь грянул оглушительную свою песню.

– Какой сильный дождь! – сказала мать в прихожей. – Зайдите в комнату, дети.

И тут мальчик увидел их обоих. Они были неправдоподобно мокрыми, как будто кто нарочно долго вымачивал их в бочке с водой. Старший, мальчик одного с ним возраста – лет шести?семи, а девочка совсем малышка – ей едва ли исполнилось три года. Она таращила по сторонам черные, как у галчонка, глаза и слизывала с губ капли дождя, бегущие по лицу с налипших на лоб спутанных кудрей. У обоих прямо на босые ноги были надеты калоши.

Мальчик сидел на постели в теплой пижаме и молча смотрел на незнакомцев.

– Драстытэ, – робко выдавил старший из них.

Мать наткнулась на недоумевающий взгляд мальчика и скороговоркой объяснила:

– Это дети молочницы… Она молоко по квартирам разносит… а они… вот… под дождем… Бидоны стерегут, дурачки… Как мокрые галки… Раздетые, разутые… Кому нужны эти бидоны, черт бы ее побрал! Раздевайтесь! – скомандовала она и распахнула дверцы шкафа.

Она хватала с полок одежду мальчика и бросала на тахту – колготки, рубашки, свитер. Потом помедлила и сняла с вешалки его прошлогоднюю дождевую куртку.

– Вот, – сказала она.

Принесла из ванной полотенце и стала растирать им девочку. Та стояла безучастно, как болванчик, продолжая слизывать с губ капли, катящиеся по лицу. Ноги и руки у нее были красные, жесткие, в цыпках.

– Драстытэ… – еще раз еле слышно проговорил ее брат, очевидно, это было единственное русское слово, которое он знал.

В разгар сцены переодевания явилась баба Шура, соседка. В отличие от мальчика, она сразу сообразила, что происходит, и с минуту стояла, молча наблюдая, как мать натягивает колготки на влажные еще ноги девочки. Баба Шура не была здесь посторонней, она любила и мальчика, и его мать, болела за них душой, во многом помогала и во все вмешивалась. Насчет свитера она промолчала, но, когда мать стала завязывать в узел совсем еще приличные вещи мальчика, в том числе куртку, баба Шура не выдержала.

– Ты что это вытворяешь, а?! – сурово спросила она. – Ты своего голым?босым хочешь оставить?

– На своего заработаю! – огрызнулась мать.

– Дура! Эта молочница тыщами ворочает! Что смотришь на ихние галоши, они в своей махалле всю зиму босиком бегают, они так привыкли.

– Ладно, баба Шура! – отрывисто сказала мать. – Какие там тыщи, господи!

– Ты сколько ишачишь на эти шмотки, а? Мало? Всю ночь машинка долдонит за стеной. Мало?! Ну давай, давай, сними с ребенка последнее.

– Все, баба Шура! – спокойно отрезала мать.

– Давай, давай, бешеная… Невменяемая! – Баба Шура повернулась и ушла к себе – беречь нервы.

А мать негромко сказала сыну:

– Если тебе не жалко, подари им какую?нибудь свою игрушку.

Мальчику было жалко, но он понимал, что это один из тех случаев, когда он не сможет ослушаться. Иначе между ними произойдет что?то ужасное, непоправимое. В такие минуты он особенно остро чувствовал ее волю, чувствовал: она – магнит, он – крупинка.

Он прошлепал на кухню, волоком притащил оттуда картонный ящик с игрушками и сказал, ни на кого не глядя:

– Вот… Берите что хотите…

Но мать и тут не пощадила его:

– Выбери сам. Что?нибудь поинтересней. Вон тот автомобиль!

Это было сознательным насилием, он чувствовал это, чувствовал сердцем, напрягшимся затылком, руками, упрямо не желающими расставаться с любимой игрушкой. Автомобиль был подарен отцом совсем недавно, мальчик не успел еще до конца насладиться его зеленой лакировкой, упругими шинами, мигающими фарами. Автомобиль ездил вперед и назад, он поворачивал в любую сторону, стоило только кнопку нажать на пульте управления. Что это был за автомобиль!

– Ну, – сказала мать.

Он молча сунул автомобиль чужому мальчишке! Тот покорно прижал его к груди обеими руками и опять прошептал:

– Драстытэ…

– Не «здравствуйте», а «спасибо»! – тихо и враждебно поправил мальчик.

Его душили обида, ревность, злость, не хватало еще разреветься при этих истуканах!

Когда мать вышла проводить детей, он юркнул под одеяло и тихо заплакал. Не было во всем мире ни одной родной души, а были кругом только насилие и равнодушие. Она там внизу, должно быть, обнимает этих чужих детей, которые толком и спасибо?то сказать не могут, она заботилась о них, а родной сын ей – тьфу! – пусть лежит одинокий где?то там, неизвестно где…

Мать вошла в комнату, прилегла рядом и сказала, поглаживая его вздрагивающий затылок:

– Сегодня же купим точно такой автомобиль…

Тогда он затрясся в рыданиях, сладкая, исступленная жалость к себе – обездоленному, одинокому – сжала горло, и он едва смог выговорить, икая:

– Такого… Уже… Не будет…

– Будет, – спокойно сказала мать. – Мы купим все автомобили в магазине, но ты у меня вырастешь человеком. А если не человеком, то я убью тебя собственными руками!

И они обнялись и лежали так долго?долго, пока оба случайно не уснули, и проспали до двенадцати часов…

Недели уже три он ходил в школу, в первый класс. Этой перемены в жизни они с матерью побаивались, а оказалось – ничего, жить можно. Еще в начале июня сделали глубокий рейд по магазинам, накупили всякой всячины – ранец, форму, рубашки к ней голубые, три штуки, да еще шуры?муры: тетради, пенал, линейки, счетные палочки – словом, целое хозяйство. Мать прямо в магазине помогла ему надеть ранец, и он ехал так домой через весь город. Три раза место в автобусе уступал, кому – не помнил. Школьники всегда уступают.

А когда по лестнице домой поднимались, баба Шура дверь открыла и встала как вкопанная; сделала такое дурацкое остолбенелое лицо, как будто генерал в подъезд вошел.

– Ой, что это за ученик?! – закричала она.

– Это я – ученик! – сияя от счастья, сказал он.

Тогда баба Шура притянула его к себе за щеки и звучно поцеловала – сначала в одну, потом в другую, потом опять в одну. Как будто он издалека приехал.

Первые дни в школе он чувствовал себя очень одиноким. Все дети сразу освоились и знали все – где буфет, где актовый зал, где туалет. А он как?то ничего не знал, а спрашивать у других не умел и в первый день даже чуть не описался, хорошо, что мать рано пришла, он ей шепнул жалобно про свою беду, и они выскочили из школы как угорелые и приткнулись за углом, где были частные гаражи.

В буфете надо было толкаться. Он попробовал один раз, но неудачно: его толкнули, монета вылетела из рук, какой?то громила из третьего класса быстро наклонился за ней и громко сказал: «Ура! Нашел двадцать коп!» Мальчик промолчал, отошел и всю перемену проплакал.

После уроков начиналась продленка – он ходил в группу продленного дня. Учительница вела их строем в столовую, потом строем в спальню, потом строем в актовый зал, где они ходили по кругу в затылочек под музыку Шаинского. Это называлось «ритмика». Музруководительница стояла в центре круга и выкрикивала:

– Левой три притопа! Правой три притопа! Левой: раз?два?три! Правой: раз?два?три! Из круга не выходить!

 

Голубой вагон бежит – ка?ча?ет?ся! –

Скорый поезд набирает ход… –

 

пел Крокодил Гена мягким интеллигентным голосом.

 

Ах, зачем же этот день кон?ча?ет?ся!

Пусть бы он тянулся целый год!

 

Нет, мальчику не хотелось, чтобы этот день тянулся целый год. Ему хотелось, чтобы скорее пришла мать. Он послушно притопывал правой и притопывал левой и все время, вытягивая шею, смотрел на дверь актового зала.

Когда наконец в дверях появлялась мать, в животе у него делалось горячо, а в глазах – цветно, жизнь всплескивалась, как золотая рыбка из пучины морской. Он продолжал топтаться под музыку, но уже совсем по?другому, потому что видел конец всему этому и хорохорился перед матерью – вот, мол, как он танцует вместе со всеми и не хуже всех. Мать только сдержанно кивала ему. Она на людях не любила изображать телячьи нежности.

И учительница попалась хорошая – Татьяна Владимировна, – молодая и ласковая, ее все сразу полюбили, девчонки лезли к ней под руки и ссорились, кто пойдет сегодня с правой стороны, кто с левой.

Мальчику учительница нравилась тоже, хотя и представлялась однозначной, как цифра «5», такой ровной и плоской, как монета. Вот мать была объемной: и круглой и с углами, и шершавой, и гладкой, и тихой, и громкой – в матери столько всего было понаверчено!

Учился он, как ему казалось, хуже всех. Не клеилось у него с этими палочками в тетради, с этими кружочками и крючочками. Все шло вкривь и вкось. Мать в вопросе учебы держалась со свойственной ей непоследовательностью. Когда шли из школы и он жаловался ей на непослушные палочки и крючки, она говорила: «А, плюнь! Чепуха! Получится», – но вечером, когда садились делать уроки, он открывал злополучные «Прописи», она присаживалась помогать, постепенно входила в азарт и начинала орать так, что у него в ушах звенело:

– Стой!! Куда ты эту черточку повел!! Я сказала – левее! Не заводи ее за поля!! Куда ты, к чертовой матери, дел завиток у «в»? Ремень возьму!..

Вечера были бурными. Терпения у матери набиралось ровно на копейку. Он пережидал это проклятое время с мужеством стоика, потому что после приготовления уроков до сна оставалось еще два часа, и тогда стоило жить на свете.

Едва захлопывался осточертелый «Букварь», у мальчика и у матери лица становились одинаково устало?умиротворенными. Тяжкий ежедневный груз был доволочен до цели и с облегчением сброшен.

– Ты чего сейчас будешь делать? – спрашивал мальчик.

– Посуду мыть, борщ варить, – устало говорила мать.

– Ну ладно, я буду посуду вытирать, а ты мне что?нибудь расскажешь.

Мать надевала фартук неохотно и одновременно покорно, как подставляет шею под хомут лошадь.

– Ну, что тебе рассказать?

– Про бабу Шуру, – просил он.

– В третий раз, – не удивляясь, уточняла мать. Она уважала его страсть – слушать по многу раз полюбившиеся истории, сама перечитывала любимые книги.

– Ну вот, значит, когда началась война… Подай?ка, пожалуйста, нож… – Он бросался к столу, молча подавал ей нож, только бы она не отвлекалась больше. – …Когда война началась, баба Шура с мужем жили на границе, в местечке Черная Весь, под Белостоком. Муж был офицером, пограничником, в первый же день войны его и убили. И осталась баба Шура вдовой в двадцать один год, с двухлетней Валькой на руках…

– С тетей Валей, – шепотом объяснял себе мальчик.

– И прошла она беженкой через весь Западный фронт с нашей армией. Сколько раз их в пути бомбежка настигала! Однажды вот так налетели «мессеры», загнали их в придорожный лесок. А Валька, маленькая, оглохла от взрывов, перепугалась, вырвала ручонку и бежать… Баба Шура за ней. А солдат какой?то закричал на них матом, швырнул на землю, сам рядом повалился. А кругом так и громыхают снаряды, комья земли летят. Потом стихло маленько, видит баба Шура – солдат поднимается и руками за живот держится. А из живота у него внутренности вываливаются. Стоит он, смотрит на бабу Шуру безумными глазами и кишки руками поддерживает… А то еще однажды, после бомбежки, подозвал ее один солдат, просит перевязку сделать. Смотрит баба Шура – а у него вся спина рваная. А он совсем юный мальчик, красивый такой, интеллигентный, говорит: «Прошу вас, возьмите себя в руки и сделайте перевязку…» Баба Шура сняла комбинацию, порвала ее на полоски, сделала ему перевязку.

– Жив остался? – с надеждой спрашивал мальчик в который раз, и мать в который раз отвечала:

– Кто ж его знает… Отвезли в госпиталь, а там – неизвестно…

Про того, с вываливающимися кишками, мальчик спрашивать боялся, знал: плохой будет ответ…

– Столько беды навидалась, что сердце тяжелым стало, как камень. Думала – ничто теперь не удивит… Однажды ехали на грузовиках по дороге. Немцы только что отбомбились, улетели, на обочинах убитых беженцев видимо?невидимо, и хоронить некому.

И видит баба Шура: лежит в траве у дороги молодая мать, мертвая, а рядом с ней ребенок месяцев девяти?десяти. Нашел мамкину грудь, сосет, а молока нет, вот он и орет, будит мать. А она лежит себе и в небо смотрит.

Не выдержала баба Шура, спрыгнула с грузовика, схватила ребенка и назад, в машину…

– Это был дядя Виталий?

– Ну да, дядя Виталий… Ты же обещал посуду вытирать, а сам не вытираешь! Разве это справедливо?

Мальчик молча хватал полотенце, начинал судорожно вытирать чашку, только бы мать рассказывала дальше…

– А пробиралась баба Шура к родным мужа, свекру и свекрови. И когда наконец добралась – ободранная, голодная, с двумя детьми, – те ее в штыки встретили. Мол, неизвестно, с кем ты второго прижила, знать тебя не хотим, самим жрать нечего, а тут ты еще на нашу голову свалилась.

И осталась баба Шура одна в чужом городе – податься некуда, сама разута?раздета, дети есть просят, кричат… Встала баба Шура на крутом берегу реки, вниз глянула, и сердце ее оборвалось; прижала детей к себе и думает: «Все равно с голоду помрем! Вот так глаза зажмурить и прыгнуть туда вместе с ними!» А маленький Виталька словно почуял что?то, уперся ей в грудь ручонками, захныкал: «Мама… Не няня… Не няня…»

– Не прыгнула? – широко открыв глаза, с надеждой спросил мальчик.

– Вот дурацкая башка, конечно, не прыгнула! Ты думай: разве сейчас были бы на свете Валя и Виталий? Разве привозил бы тебе Виталий всякие камни из экспедиций?

– Да, – соглашался он и для себя, чтобы окончательно успокоиться, повторял шепотом: – Не прыгнула, не прыгнула…

– Ну ничего, потом на завод устроилась, паек стала получать, чужие люди ее приютили… Тифом вот только заболела очень сильно. В больнице лежала… Все думали, что умрет. Когда кризис наступил, в бреду села на постели, косы распустила – густейшие были косы, черные – и запела сильным голосом песню, которую сроду не знала:

 

Отворите окно, отворите, Мне недолго осталося жить! Еще раз на свободу пустите, Не мешайте страдать и любить…

 

Все металась в бреду, просила, чтобы косы не стригли, боялась, что в гробу будет некрасивая лежать… Куда там, все равно остригли… Потом они отросли, косы, но уже не такие густые, как прежде…

Мать снимала фартук, насухо вытирала тряпкой кухонный стол и ставила на него пишущую машинку. Это значило, что мальчику теперь – спать, а ей – работать.

Он лежал под теплым стеганым одеялом. За окном зловеще дыбился горбатыми ветвями терновник, окаянное дерево. Буква Я в сплетении веток шагала, шагала, конца не было ее пути… «Отворите окно, отворите, мне недолго осталося жить…» сильным голосом неизвестную песню… И косы остригли, не пожалели. Какие там косы, когда у всей страны кишки вываливались… Мать там за стеной стучит, стучит… Сгинет когда?нибудь эта многоголовая, хвостатая, когтистая Левая Работа? «Отворите окно, отворите…» Отворите окно…

 

…В субботу днем, часа в три, за ним приходил отец. Мальчик ждал его с тайным нетерпением. Отец был праздником, отец – это парк, качели, аттракцион «Автокросс», мороженое в стаканчиках, жвачки сколько душа пожелает, карусель и никаких скандалов. Но от матери надо было скрывать это радостное нетерпение, как и все остальное, касающееся его отношений с отцом. О, здесь мальчик был тонким дипломатом.

– Давай я оденусь и буду встречать его во дворе, – предлагал он матери небрежно?скучающим тоном. При ней он никогда не произносил ни имени отца, ни слова «папа».

– Успеешь, – хмуро бросала она, выглаживая его рубашку. Он помалкивал, боялся ее раздражать. Встречаться с отцом во дворе было несравненно удобнее, чем здесь, при матери. Во?первых, не нужно им лишний раз сталкиваться, от этого одни неприятности. Мать вообще опасна при таких встречах, да и отец, несмотря на свою выдержку, нет?нет да срывается на выяснение каких?то дурацких вопросов. Например, в прошлый раз, когда мальчик не успел выйти во двор к положенному часу и отец позвонил в дверь, завязался между ними отрывистый нервный разговор о его, мальчика, воспитании. Слово за слово – и напряглась, налилась свинцовой ненавистью мать, негромко и враждебно цедил сквозь зубы отец:

– Ну что ты смыслишь в воспитании, ты хоть Спока читала?

– Нет! Зато я читала, чего ты не читал – Чехова и Толстого!..

Непонятные слова, непонятный разговор. Две холодные враждебные стороны, и он между ними – изнывающий и бессильный…

Да, лучше было встречать отца во дворе. Тогда и встреча бывала совсем другой. Можно было побежать к отцу со всех ног, в его распахнутые большие руки, вознестись вверх, к отцовским плечам, и прижаться щекой к его губам. При матери он никогда не позволял себе этого, знал, что ей будет больно. Вообще сложный это был день – суббота. Нужно было улаживать, устраивать все так, чтобы и той не причинить боль, и того не обидеть. И во всех этих запутанных отношениях умудриться и для себя урвать хоть капельку приятного.

А приятное начиналось сразу же, за углом дома, едва они с отцом поворачивали к метро. Приятное начиналось с отцовских карманов. Мальчик уже ждал этой минуты и поглядывал на отца заговорщицки. И отец поглядывал на него.

– А ну?ка глянь, что у меня в кармане водится! – наконец говорил он, хитро прищуриваясь.

Мальчик запускал руку в огромный отцовский карман и с восторгом вылавливал оттуда: свистульку, жвачку, надувной шарик, три конфеты.

– Урра?а!

Все это можно было найти и дома, если покопаться в картонном ящике для игрушек, но – нет, все было не таким, все не то… И закручивалась карусель субботних удовольствий. Отодвигалось все – дом, мать, уроки на понедельник, баба Шура, дворовые приятели… Крутилась зеленая в красных яблоках пролетка на деревянном круге, отец крепко держал его за плечи, и веселье захлестывало их пестрой лентой… Вечером они добредали до отцовской квартиры, отец стелил мальчику на диване, раздевал его, сонного и тяжелого, и тут, в мягкой подушке, тонула праздничная, буйная, зеленая в красных яблоках суббота.

С утра в воскресенье он уже начинал скучать по матери. Сидел за столом, рисовал, раскрашивал цветными карандашами книжку?раскраску и представлял, что сейчас делает мать. Может, стучит на машинке, может, стирает, а может, она пошла в магазин, встретила по пути Борьку – тот всегда в воскресенье болтается во дворе – и разговорилась с ним? Мальчик застывал на секунду при этой мысли, чувствуя, как ревность вдруг прильнула к сердцу и отпрянула, а ожог остался и ноет… А вдруг она рассказывает Борьке какую?нибудь историю, точно так, как ему? Про пиратов или про мамонтенка? Может, даже она погладила Борьку по голове? А он сидит здесь и раскрашивает дурацкую книжку?! А вдруг к ней пришел сейчас какой?то знакомый, и они пьют чай и разговаривают, а он сидит здесь и ничего не знает?!

– Ну что, будем собираться? – говорил он отцу небрежно?скучающим тоном. – А то стемнеет…

– Ты что, сынок! – удивлялся отец. – Только двенадцатый час, куда ты рвешься? Мы так редко видимся… Ну чем тебя занять? Сказку рассказать? Про медведя и зайчика.

Мальчик терпеливо, чтобы не обидеть отца, выслушивал многолетнюю сказку про медведя и зайчика. Потом они играли в железную дорогу, смотрели телевизор, обедали – отец жарил яичницу – и наконец начинали собираться.

Мальчик лежал на диване, подперев кулаками подбородок, и наблюдал, как отец бреется перед большим зеркалом. Тот брился тщательно, дотошно, как делал все. Изнутри подпирал языком щеку, тянул шею, оттягивал пальцами кожу на висках…

Вообще отец очень нравился мальчику. Он был большой и красивый. И не сутулился, и ходил легкой размашистой походкой.

– Когда я вырасту, я тоже стану бриться, – сказал мальчик задумчиво.

– М… Угу… – промычал отец, выбривая кожу под носом.

– Вообще, когда я вырасту, я… Очень вырасту, – добавил мальчик уверенно. Себя уверял.

– Обязательно, – подтвердил отец. – Ты будешь очень высоким. У нас в роду коротышек нет.

«У нас в роду!» Много бы мальчик отдал, чтобы выяснить наконец, где находится это самое «у нас в роду»? Когда он жаловался матери на неполадки в школьных тетрадях, мать отмахивалась: «Получится! У нас в роду тупых нет». Интересно, где же, в какой стороне света это благополучное и счастливое «у нас в роду»? Получалось, мать и отец вроде как земляки, а вот не сроднились, не вышло у них…

Отец завязал красивый галстук, надел пиджак и стал искать что?то на письменном столе.

– Ого! – сказал он, наклонившись над рисунком мальчика. – Да ты уже замечательно рисуешь! Это что здесь?

– Это война, – пояснил мальчик.

– Смотри?ка, и танки, и самолеты. А это что за кляксы?

– Бомбы летят.

– Молодец… А солнышко почему не нарисовал, вот здесь, в углу?

– На войне солнца не бывает, – сказал мальчик.

Отец усмехнулся и взъерошил ему волосы:

– А ты у меня философом стал… Раньше времени…

Раньше времени! На них не угодишь. Одна твердит: «Думай, думай обо всем!» Он удивляется: «О чем думать?» «Обо всем! – упрямо твердит она. – Обо всем, что видишь!» Другой третий год сказку про медведя и зайчика рассказывает…

Когда уже спускались по лестнице, отец вдруг хлопнул себя по карманам пальто и сказал:

– Ах ты, черт, сигареты забыл! Сынок, они в верхнем ящике письменного стола. Сбегай, милый! На ключ.

Мальчик помчался наверх, перепрыгивая через ступеньку, запыхавшись, отворил дверь и подбежал к столу. Пачка сигарет лежала в верхнем ящике, на чьей?то фотографии. Мальчик взял сигареты и вдруг увидел, что это фотография матери. Мать на ней получилась веселая, с длинными волосами. На обороте отцовской рукой написано: «Мариша…» В первый миг мальчик захотел взять фотографию, объяснить отцу – я забрал карточку, где веселая Марина, она ведь тебе больше не нужна, – но потом подумал, тихонько положил карточку на место и задвинул ящик…

– Дверь захлопнул? – спросил его отец.

– Захлопнул… – глухо ответил мальчик. От метро они пошли не обычной своей дорогой, а в обход, мимо киоска «Союзпечать». Отец давно обещал ему купить значки с собаками. Он купил три значка, с собаками разных пород, и мальчик сразу же нацепил их рядком на куртку. Потом поднял глаза и увидел возле магазина старого знакомого – нищего. Тот стоял, как обычно, одной рукой опираясь на палку, другой протягивая кепку, и смотрел в землю, как всегда, безучастно. Бросишь ему монетку, он вскинет голову, как лошадь: «Доброго здоровьица!» – и опять в землю уставится… Мальчик встрепенулся:

– Папа! Дай деньгу!

– Зачем? – спросил отец.

– Я нищему подам!

– Этого еще не хватало – алкоголиков поить!

– А мы с Мариной всегда подаем, – сказал мальчик и пожалел, что сказал. Сразу насупился, и уши покраснели. Мать – это была мать, другая сторона, и незачем задевать ее в разговоре.

– Узнаю село родное… – пробормотал отец сквозь зубы.

Мальчик подумал, что мать, наверное, уже сидит во дворе на лавочке, ждет его. Она всегда выходила его встречать, наверное, волновалась – как он и что… Не сиделось ей в квартире.

– Давай здесь попрощаемся, – сказал он отцу.

– Почему? Я тебя до подъезда провожу…

Так и есть, мать сидела на лавочке, смотрела в ту сторону, откуда они появились. Поднялась и осталась так стоять.

– Ну, дай я тебя поцелую, – сказал отец. – Будь здоров.

Мальчик не потянулся к нему, чтобы не обидеть мать, только подставил щеку. Отец сказал:

– На той неделе возьму билеты в цирк. Ну, иди.

Мальчик пошел, стараясь не ускорять шаги, чтобы не обидеть отца. Даже обернулся и помахал ему – отец стоял и смотрел вслед. Мать тоже смотрела на мальчика, не в лицо, а повыше, в вихор, выбившийся из?под шапочки.

Когда он наконец подошел, она молча взяла его за плечи, и они зашли в свой подъезд.

В прихожей она так же молча, с окаменевшим лицом помогла ему размотать шарф и направилась в кухню.

– Что случилось? – крикнул он вслед.

– Я была в парикмахерской… – тихо сказала мать из кухни. – Парикмахер сказал, что у меня полголовы седая. Я поняла, что жизнь кончена, и купила себе финское платье.

– Где купила? – уточнил мальчик. Его раздражала манера матери сумбурно выражаться. – В парикмахерской, что ли?

– Нет, в ГУМе…

– А?а!.. – сказал он. – Покажи, где оно?

– Да вот же, на мне!

– А?а… Хорошо… Красиво…

Он обнял ее сзади, за пояс, прижался лицом к спине. Он быстро рос, и в этом году уже доставал ей до лопаток.

– Не бойся, Марина, – сказал он в зеленую шелковистую ткань. – Когда я стану бриться, я на тебе женюсь…

– Вот спасибо! – сказала она. – А теперь, пожалуйста, ешь быстрее и иди спать.

– Опять Левая Работа?!

…Он медленно раздевался в комнате. Стянул через голову рубашку, помахал длинными пустыми рукавами, искоса поглядывая на стену – там бесновалась немая рубашкина тень, – и, вздохнув, сел на постели. Так хотелось рассказать матери про карусельную субботу! Про то, как в «Автокроссе» они все время догоняли синюю машину, в которой сидели усатый дядька с рыжим пацаном, а потом с грохотом наехали на них, и все вместе долго хохотали. Но нет, нельзя, нельзя…

Он приплелся на кухню и сел на табурет, возле матери.

– Ну?.. – спросила она, исправляя что?то ручкой на отпечатанном уже листе.

– Ты знаешь, какой бандит Сашка Аникеев?! – возмущенно спросил мальчик.

– Ну?у…

– Он говорит ужасные слова. Например – сука, вот какое ужасное слово!

– Нормальное слово, – пробормотала мать, – если по делу.

– Он не по делу! Да нет, ну ты не веришь, а он говорит настоящие материнские слова!

– О господи! – вздохнула мать и стала заправлять в машинку очередной белый лист. – Ну, еще какие новости?

– Он дразнится на каждой перемене, что я втрескался в Оксанку Тищенко.

– А ты втрескался?

– Да, – признался мальчик.

– Тогда по морде! – посоветовала мать.

– Я не могу – по морде, – сказал он.

– Почему?

– Морда глазами смотрит…

– А?а… Тогда выкручивайся как знаешь… Ну, все?

– Нет… – Он помялся… – Знаешь, Сашка говорит, что я – еврей, – выговорил он наконец, пристально глядя на мать.

– Да. Ну и что?

– Марина, я не хочу быть евреем… – признался он.

– А кем ты хочешь быть? – хмуро осведомилась она.

– Я хочу быть Ринатом Хизматуллиным. Мы сидим с ним за одной партой, он хороший мальчик.

– Вот что, – сказала мать. – Я тебе про все объясню, только завтра, понял?

– Почему завтра?

– Долгий разговор. Много сил отбирает. Понял? А теперь марш спать!

Он посидел еще тихонько, слушал, как тарахтит машинка, поковырял пальцем дырку в колготках, попросил:

– Марина, займись со мной…

– «Займись мной», – поправила мать машинально, не отрывая взгляда от машинки.

– Займись мной, – послушно повторил он.

– Отстань, – сказала она на той же ноте. И вдруг подняла на него глаза, отложила в сторону лист и тихо сказала: – Ты хочешь, чтобы мы летом поехали к морю?

– Ага! – оживился он.

– Для этого я должна стучать на машинке. Я заработаю деньги; мы летом сядем с тобой на поезд и поедем к морю.

– И наши соломенные шляпы возьмем? – радостно спросил он.

– Возьмем шляпы.

– И ты будешь лежать на пляже, а я буду сыпать тебе на спину песок тонкой струйкой?

– Тонкой струйкой…

– А потом я сяду на твою горячую спину и мы поплывем далеко?далеко?

– Далеко?далеко… – сказала мать и отвернулась к окну.

Мальчик понял, что она плачет, и ушел в комнату, чтобы не мешать.

 

…Уже засыпая, он опять пришел во двор с отцом, и мать встречала его. Он шел от отца к матери, словно плыл от одного берега к другому. Трудно плыл, как против течения. Мальчик чувствовал, что отец смотрит в спину, а мать смотрит в вихор, выбившийся из?под шапочки. О чем думали эти двое?

За окном сгустилась темень, и не видать было терновника, и не видать было, как шагает в неизвестные дали самостоятельная и отважная буква Я…

 

 

Людмила Петрушевская

 

Свой круг

 

Я человек жесткий, жестокий, всегда с улыбкой на полных, румяных губах, всегда ко всем с насмешкой. Например, мы сидим у Мариши. У Мариши по пятницам сбор гостей, все приходят как один, а кто не приходит, то того, значит, либо не пускают домашние или домашние обстоятельства, либо просто не пускают сюда, к Марише, сама же Мариша или все разъяренное общество, как не пускали долгое время Андрея, который в пьяном виде заехал в глаз нашему Сержу, а Серж у нас неприкосновенность, он наша гордость и величина, он, например, давно вычислил принцип полета летающих тарелок. Вычислил тут же, на обороте тетради для рисования, в которой рисует его гениальная дочь. Я видела эти вычисления, потом посмотрела совершенно нахально, на глазах у всех. Ничего не поняла, белиберда какая?то, искусственные построения, формально взятая мировая точка. Не для моего, короче говоря, понимания, а я очень умная. То, что не понимаю, того не существует вообще. Стало быть, ошибся Серж со своей искусственно взятой мировой точкой, причем он же давно не читает литературу, надеется на интуицию, а литературу читать надо. Открыл тут новый принцип работы паровоза с КПД в 70 процентов, опять небывалые вещи. С этим принципом начали его вывозить в свет, туда?сюда, на капичник, к академику Фраму, академику Ливановичу, Ливанович первый опомнился, указал первоисточник, принцип открыт сто лет назад и популярно описан в учебнике на такой?то странице мелким шрифтом для высших заведений, КПД тут же оказался снижен до 36 процентов, результат фук. Тут все равно ажиотаж, образовали отдел у Ливановича, нашего Сержа ставят завом, причем без степени. В наших кругах понимающее ликование, Серж серьезно задумался над своей жизнью, те ли ему ценности нужны, решил, что не те. Решил, что лучше останется у себя в Мировом океане, все опять в шоке: бросил карьеру ради воли и свободы, в Мировом океане он простой рядовой младший научный сотрудник, ему там полная свобода и атлантическая экспедиция вот?вот, давно намечающаяся, с заходами в Ванкувер, Бостон, Гонконг и Монреаль. Полгода моря и солнца. Хорошо, выбрал свободу, там, в его кровном детище с КПД 36 процентов отделе, уже набрали штат, взяли заведующим бездаря кандидата наук, все забито, они начали трудиться не спеша и вразвалочку, то в буфет, то в командировку, то курят. За Сержем ездят консультироваться, вернее, сначала ездили, два раза, Мариша смеялась, что в Мировом океане не знают уже, кого за кого принимать, какого?то Сержа, мэнээса, все время у них из?под носа утаскивают на консультации. Но потом это быстро прекратилось, те вошли в колею, дело ведь непростое, дело не в принципе, а в иной технологии, ради которой ломать существующее производство, не нужно электричество, все возвращается в век пара, все псу под хвост. Таким образом, вначале вместо прогресса летит к черту вообще все, как всегда. А все это пробивает один отдельчик в пять душ, там у нас устроилась лаборанткой одна знакомая, Ленка Марчукайте, приходит, приносит утешительные новости, что кандидат наук вот?вот рожает ребенка на стороне, на него готовится письмо тех родителей, на работе он в полной отключке, орет по телефону, а комната одна, и ни о какой энергетике нет слов. Пока готовят проект решения по передаче им опытно?испытательного верстака в подвале института на три часа ночного времени. Но Сержу эта воля и свобода обернулась гораздо хуже, пришло время оформляться с анкетами в экспедицию, он в анкете написал, что беспартийный, а в год поступления в Мировой океан написал в анкете же, что член ВЛКСМ. Обе записи сравнили, выяснилось, что он самостоятельно выбыл из рядов комсомола, даже не встал в Мировом океане на учет в комсомольскую организацию, итого не заплатил членских взносов за много лет, и выяснилось, что это не поправишь ни взносами, ничем, и в океан его не пропустила комиссия. Все это, придя, рассказал тот же Андрей?отщепенец, и его оставили со всеми пить водку, и он в порыве сказал, чтобы ему никто ничего не говорил, он за включение в экспедицию стал стукачом, но стучать обязан только на корабле, на суше он не нанимался. И действительно, Андрей ушел в океан, а пришел оттуда – привез из Японии маленький пластиковый мужской член. Почему же такой маленький, а потому, что не хватило долларов. А я сказала, что это Андрей привез для дочери. А Серж сидел печальный, хоть ему и дана была полная свобода, весь институт ходил в океан, а он с небольшим составом лаборантов осуществлял отправку, переписку и прием экспедиции в Ленинграде. Однако это было давно и неправда, кончились те дни, когда Серж и Мариша совместно тосковали о Серже и стойко держались, кончились все дни понимания, а наступило черт знает что, но каждую пятницу мы регулярно приходим, как намагниченные, в домик на улице Стулиной и пьем всю ночь. Мы – это Серж с Маришей, хозяева дома, две комнаты, за стеной под звуки магнитофона и взрывы хохота спит стойко воспитанное дитя, дочь Соня, талантливая, своеобразная девочка?красавица, теперь она моя родственница, можете себе представить, но об этом впереди. Моя родственница теперь также и Мариша, и сам Серж, хоть это смешной результат нашей жизни и простое кровосмешение, как выразилась Таня, когда присутствовала на бракосочетании моего мужа Коли с женой Сержа Маришей, – но об этом после.

Значит, вначале было так: Серж с Маришей, их дочь за стеной, я тут сбоку припека, мой муж Коля – верный, преданный друг Сержа; Андрей?стукач сначала с женой, Анютой, потом с разными другими женщинами, потом с постоянной Надей; дальше Жора – еврей наполовину по матери, о чем никто никогда не заикался, как о каком?то его пороке, кроме меня: однажды Мариша, наше божество, решила похвалить невзрачного Жору и сказала, что у Жоры большие глаза – какого же цвета? Все говорили кто желтые, кто светло?карие, а я сказала еврейские, и все почему?то смутились, и Андрей, мой вечный недруг, крякнул. А Коля похлопал Жору по плечу. А чего, собственно, я сказала? Я сказала правду. Дальше: с нами всегда была Таня, валькирия метр восемьдесят росту, с длинными белокурыми волосами, очень белыми зубами, которые она маниакально чистила три раза в день по двадцать минут (час – и ваши зубы будут белоснежными), а также с очень большими серо?голубыми глазами, красавица, любимица Сержа, который ее иногда гладил по волосам, очень сильно напившись пьяным, и никто ничего не понимал; а рядом сидела Мариша как ни в чем не бывало, а я сидела тут же и говорила Ленке Марчукайте: «Почему ты не танцуешь, потанцуй с моим мужем Колей», – на что в ответ все грубо хохотали, но это уже был самый закат нашей общей жизни.

Тут же была Ленка Марчукайте, девка очень красивая, бюст пятого размера, волосы длинные русые, экспортный вариант, двадцать лет. Ленка вначале вела себя как аферистка, каковой она и была, работая в магазине грампластинок. Она втерлась Марише в доверие, рассказав ей о своей тяжелой жизни, потом хапнула у нее большую сумму и ходила с этим долгом как ни в чем не бывало, потом исчезла, вернулась без четырех передних зубов, отдала деньги Марише («Вот видите?» – победно сказала Мариша) и сказала, что лежала в больнице, где ее приговорили, что у нее не может быть детей. Мариша еще более ее полюбила, Ленка у нее только что не ночевала, но без зубов это уже было другое, не экспортное исполнение. Ленка с помощью Сержа устроилась лаборанткой в его 36?процентном отделе, вставила себе зубы, вышла замуж за еврейского мальчика?диссидента Олега, который оказался сыном известной косметички Мэри Лазаревны, и в этой богатейшей семье Ленка была некоторое время как бы нашим лазутчиком, со смехом рассказывала, какая у Мэри спальня, какие шкафы, за каждый из которых можно прожить жизнь в долларах, и что Мэри подарила ей еще. Мэри баловала Ленку и говорила, что ее кожа – это естественное богатство. Кожа у Ленки была действительно редкой природной тонкости, белый жир и красная кровь давали небывалое сочетание даже в разное время дня, все равно как закат или восход, а губы у нее вообще были красные как кровь. Такая же кожа бывает сплошь у всех детей, у моего Алешки, например. Но Ленка обращалась с собою пренебрежительно, бегала по разным притонам, как вертихвостка, себя не ценила и наконец объявила, что ее Олег уезжает со всеми своими через Вену в Америку, а она не поедет – и не поехала, разошлась с Олегом, стала отличаться тем, что, придя в дом, тут же садилась к кому?нибудь из мужчин на колени и прекрасно себя чувствовала, а бедные наши мальчики, хоть мой Коля, хоть стукач Андрей, криво при этом ухмылялись. Только Сержу она не рисковала садиться на колени, Серж был неприкосновенным, да еще тут же находилась Мариша, обожаемая Ленкой, и над Маришей смеяться Ленка не могла, как она смеялась над всеми нами и над молодой женой Андрея?стукача, которая вспыхнула и ушла на кухню, когда Ленка плюхнулась на колени к Андрею, ничего при этом не подразумевая. Эта жена Надя была еще моложе Ленки, ей вообще было восемнадцать лет, а дать ей можно было пятнадцать, худая, тонкая, рыжая, испорченная по виду школьница, на это только и мог клюнуть Андрей, который давно был известен благодаря болтливости своей казенной жены Анюты как полный импотент, которому ничего не нужно. Испорченная?то Надя испорченная, но вышла замуж и стала баба бабой, откроет пасть эта нимфетка и поет: то?то она сварила, так?то Андрей пил и она его не пускала больше пить, то?то они купили. Единственное, что при ней осталось от ее испорченности и извращенности, – это выпадающий глаз, который при каких?то неловких движениях выскальзывал из орбиты и вываливался на щеку, как яйцо всмятку. Страшное, должно быть, зрелище, но Андрей с этим носился, возил Надю, державшую глаз на ладони, в больницу, там им этот глаз вправляли, и вот в эту ночь Андрей, я думаю, бывал на высоте. И с предыдущей, Анютой, Андрей жил ради волнующих моментов ее припадков, когда он возил ее, закутанную в одеяло, в «скорых помощах» из больницы в больницу, пока не выяснилось, что у нее так называемая ядовитая матка. Эта ядовитость Анютиной матки имела хождение в нашем кругу, и на Анюте и Андрее лежала печать обреченности. У всех у нас уже были дети, у Жоры трое, у меня Алеша, и стоило мне не появиться в доме Сержа и Мариши недели две, как по рядам проходила весть, что я рожаю в роддоме: так они шутили над моим телосложением. У Тани был сын, известный тем, что во младенчестве ползал по матери и сосал то одну грудь, то другую, и так они и развлекались. У Андрея же и у Анюты детей быть не могло, и их было жалко, поскольку без детей как?то нелепо жить, и не принято было жить, самый?то эффект заключается в том, чтобы жить с детьми, возиться с кашами, детскими садами, а в ночь на субботу почувствовать себя людьми и загулять на полную мощность, даже вплоть до вызова милиции той, другой стороной улицы Стулиной. У Анюты же и у Андрея была обреченность, пока однажды Анюта вдруг не родила дочь, ни с того ни с сего, почти не изменившись! Ликование было полным, Андрей в ночь родов принес Сержу две бутылки водки, вызвали моего Колю и всю ночь пили, и Андрей сказал, что назовет свою дочь Маришей в честь Мариши, и Мариша была неприятно задета этой честью. Но делать нечего, не запретишь, и прихлебала Андрей назвал дочь Маришей. Но на этом праздник, а также семейная романтика закончились, и Андрей, надо думать, надолго забросил свои супружеские обязанности, а Анюта, наоборот, почувствовала свою обыкновенность, стала как все женщины, безо всяких припадков, и в связи с этим начала приглашать в течение год продолжавшегося декретного отпуска все новых и новых друзей, и тут Андрей ушел на ролях стукача в плавание, а вернувшись, нашел у себя дома целый рой знакомых, привлеченных, по?видимому, холостым состоянием Анютиной прежде ядовитой матки. Андрей нашел новую романтику в своем положении брошенного мужа, стал романтически приводить к Сержу и Марише отборных девушек, а Ленка Марчукайте нагло садилась ему на колени, как бы припечатывая его уже истощившиеся, сделавшие свое дело детородные органы. Это у нее была такая шутка и издевательство.

Она села как?то на колени и к моему Коле, Коля, худой и добрый, был буквально раздавлен весом Ленки и физически и морально, он не ожидал такого поворота событий и только держал руки подальше и бросал взоры на Маришу, но Мариша резко отвернулась и занялась разговором с Жорой, и вот тут я начала что?то понимать. Я тут начала понимать, что Ленка дала маху, и сказала:

– Лена, ты дала маху. Мариша ревнует тебя к моему мужу.

Ленка же беззаботно скрючила рожу и осталась сидеть на Коле, который совершенно завял, как сорванный стебелек. Тут, я думаю, началось охлаждение Мариши к Лене, которое и привело к постепенному исчезновению Ленки Марчукайте, особенно когда та в конце концов родила мертвого ребенка, но это уже было потом. А в тот момент все в ответ как?то преувеличенно захлопотали, Таня чокнулась с Сержем, Жора наливал, подал навьюченному Коле и холодной Марише, Андрей галантно заговорил со своей дурой Надюшей, которая победоносно смотрела на меня, жену придавленного мужа.

К Жоре Ленка Марчукайте, однако, садиться не рисковала никогда, это было небезопасно, поскольку Жора демонстрировал, как многие маленькие мужчины, постоянное сексуальное возбуждение и любил всех – Маришу, Таню и даже Ленку. Ленка, существо совершенно холодное, рисковала вызвать у Жоры покушение на изнасилование при всех, как это уже было с одной дамой Андрюши, притворявшейся в танце с Жорой жутко темпераментной, а с Жорой этого допускать было нельзя, и Жора, когда кончилась музыка, прямо схватил свою рослую даму за подмышки и поволок в соседнюю комнату как бы в беспамятстве, а в соседней комнате, это было хорошо известно, в эту ночь никто не спал, дочь Мариши и Сержа находилась у бабушки. Жора успел свалить ополоумевшую даму на маленькую кровать Сонечки, но пришли невольно усмехающиеся Серж и Андрей и оттащили Жору, и переполошенная дама одернула задравшееся в ходе борьбы платье. Событие вызвало жуткий смех на всю ночь, но, кроме того, все, кроме посторонней дамы, знали, что тут есть игра, что Жора все играет со студенческих лет в бонвивана и распутника, а на самом деле он ночами пишет кандидатскую диссертацию для своей жены и встает к своим троим детям, и только по пятницам он набрасывает на себя львиную шкуру и ухаживает за дамами, пока ночь.

Но осторожная Ленка Марчукайте, которая тоже играла в сексуальные игры с большим хладнокровием, не рисковала вызвать Жору на его привычную роль, это уже было бы слишком, два спектакля, это обязывало к какому?то завершению: Ленка сядет, Жора немедленно начнет лапать и так далее, а этого Ленка не любила, как, в сущности, не любил этого и Жора. Впрочем, Ленка Марчукайте была и прошла, как того захотела Мариша, была и исчезла, и когда я вспоминаю ее вслух и при всех, это звучит как очередная бестактность.

У меня все как?то перепуталось в памяти в связи с последними событиями в моей жизни, а именно в связи с тем, что я начала слепнуть. Десять ли лет прошло в этих пятницах, пятнадцать ли, прокатились чешские, польские, китайские, румынские или югославские события, прошли такие?то процессы, затем процессы над теми, кто протестовал в связи с результатами первых процессов, затем процессы над теми, кто собирал деньги в пользу семей сидящих в лагерях, – все это пролетело мимо. Иногда залетали залетные пташки из других, смежных областей человеческой деятельности, как?то повадился ходить на пятницы участковый милиционер Валера, человек, знающий самбо, заносчивый и упрямый. Дверь в квартиру не закрывалась по пятницам, прямо с тротуара три ступеньки и дверь; он пришел в первый раз, спросил у всех документы в связи с жалобой жильцов противоположного дома на улице Стулиной – на превышение шума после одиннадцати часов вечера и вплоть до пяти утра. Валера тщательно проверил у всех документы, вернее, проверил их наличие, потому что ни у кого из мальчиков паспортов не оказалось. У девочек он не проверял, это в дальнейшем навело на мысль, что Валера кого?то искал, всю последующую неделю все оживленно и нервно перезванивались, все были жутко смущены, испуганы и горели огнем. Действительно, в нашу тихую обитель, в которой шумел только магнитофон, ворвалась какая?то опасность, мы оказались в центре событий из?за Валеры и проверки документов. К следующей пятнице все уже точно предполагали, что Валера ищет американского русского Левку, который уже год живет с закончившейся визой, скитаясь по частным квартирам и притонам, причем живет не из желания не возвращаться в Штаты, а просто прогулял срок, за что, ему сказали, по нашим законам полагается отсидка, и тогда он стал скрываться, и его все привечали с шумом и смехом, а у Мариши я его ни разу не видела, у соседей же Маришиных по дому, подозрительной компании, состоящей из двух вечных студенток без постоянной московской прописки и их разноплеменных сожителей, Левка?американец иногда ночевал на полу и один раз по случайности, как рассказывали студентки, придя за рублем, сломал целку дочери министра Нинке со второго курса факультета журналистики, так что Нинка проснулась вся в крови и потащила в панике отстирывать матрац на кухню, поскольку ванны в квартире не имелось. Левки же американца простыл и след, а Нина не имела претензий и теперь, говорят, в свою очередь, скиталась по всем притонам в поисках Левки, которому она отдала все, по русскому понятию. С тех пор, говорят, Левка не ночевал на улице Стулиной, и, таким образом, Валера даром приходил.

Однако Валера пришел опять в пять минут двенадцатого, пришел, чтобы выключить магнитофон; магнитофон выключили и сидели, пили в тишине, и Валера сидел с непонятными намерениями, то ли он решил все?таки дождаться Левку, то ли ему просто нужно было извести под корень нашу безобидную компанию, и он просто сидел и не уходил. Мариша, горячо убедившая всех, что все люди интересны, – у нее вечно ночевали какие?то подобранные с вокзалов, месяц жила женщина с годовалой парализованной девочкой, приехавшая в Институт педиатрии на консультацию без права госпитализации, – Мариша первой нашла ключ и стала вести себя так, что Валера – это несчастный и одинокий человек, в этом доме ведь никому незнакомому не отказывали в приеме, только редко кто решался навязываться. Мариша, а за ней и Серж стали возбужденно разговаривать с Валерой на разные темы, дали ему стакан сухого вина, пододвинули черный хлеб и сыр, единственное, что было на столе, и Валера не увильнул ни от одного вопроса и ни разу не почувствовал никаких уколов самолюбия. Так, например, Серж спросил:

– Ты что, ради прописки в милицию пошел?

– У меня прописка еще раньше, – ответил Валера.

– Ну а чего ты служишь?

– Трудный участок, – ответил Валера, – я знаю самбо, самбист, но из?за травмы плеча не получил второго разряда еще в армии. В самбо, если тебя скрутят, то надо подать звуковой сигнал.

– Какой звуковой? – спросила я.

– Хотя бы, извиняюсь за выражение, кашлянуть или перднуть, чтобы не сломали руку.

Я тут же спросила, как это можно перднуть по заказу. Валера ответил, что он не успел подать звуковой сигнал и что ему вынесли руку из предплечья, а так он имеет полный третий разряд. Потом, не переводя дыхания, Валера изложил свою точку зрения на существующий порядок вещей и на то, что скоро все изменится и все будет как при Сталине, и при Сталине вот был порядок.

Короче говоря, весь вечер у нас прошел в социологических исследованиях образа Валеры, и в конце концов то ли он все?таки оказался находчивей, то ли наша общая роль была пассивной, но вместо обычного анкетирования, как это у нас уже не раз бывало с залетными пташками типа проституток, приводимых Андреем, или с теми, кто, заинтересовавшись музыкой, останавливались под окном на тихой улице Стулиной и завязывали с нами через подоконник разговор и в конце концов влезали в комнату тем же путем и были затем вынуждены отвечать на целый ряд вопросов, – на сей раз дело повернулось иначе, и Валера, конкретно не касаясь своих служебных обязанностей, битый час громко поучал нас, как было при Сталине, и никто особенно ему не противоречил, все боялись, видимо, провокации, боялись высказать перед представителем власти свои взгляды, да и вообще это было у нас не принято – выражать свои взгляды, какое?то мальчишество, орать о своих взглядах, а тем более перед идиотом Валерой, ускользающим, непознанным, с неизвестными намерениями пришедшим и сидящим за бедным круглым столом в бедняцкой комнате Мариши и Сержа.

В двенадцать все, как оплеванные, поднялись и пошли, но не Валера. Валере то ли было негде провести ночь дежурства, то ли у него было четкое задание, но он сидел у Мариши и Сержа до утра, и Серж высказался, и это было потом передано массам через Маришу по телефону, что это самый интересный человек, какого он встречал за последние четыре года, но это у него была защитная формулировка, и не более того. Серж целиком принял на себя Валеру, так как Мариша ушла спать на пол в комнату Сонечки, а вот Серж остался, как мужчина, и пил с Валерой чай из зверобоя, целый чайник мочегонного, причем Валера ни разу не отошел в уборную и убрался, только когда кончилось его дежурство по участку. Валера, видимо, не хотел оставить свой НП ни на секунду и совершил мочезадержательный подвиг. Со своей стороны, Серж тоже не отходил, опасаясь в свое отсутствие обыска.

Как бы там ни было, та пятница была пятницей пыток, и мы все сидели не в своей тарелке. Ни Ленка Марчукайте ни разу не уселась на колени ни к кому, тем более к Валере, ни Жора ни разу не крикнул в форточку прохожим школьницам «девственницы», только я все спрашивала, как это самбисты научаются пердеть, – усилием воли или специально питаясь. Мне хватило этой темы на целый вечер, поскольку Валера единственно чего избегал – это именно этой темы. Он как?то морщился, уклонялся от темы, ни разу больше не произнес слова «перднуть» и невзлюбил меня, как все, с первого взгляда и навеки. Но крыть ему было нечем, это слово, видимо, не значится в неопубликованном списке тех слов, за произнесение которых в публичном месте сажают на пятнадцать суток, тем более что Валера сам первый его произнес! И я одна встревала в тот умственный разговор, который с помощью наводящих вопросов затеял Серж, надеясь все?таки вознестись на позиции насмешливого наблюдателя жизненных явлений, за каковое жизненное явление мог бы сойти Валера, но Валера плевать хотел на отеческие вопросы Сержа, а пер напролом и говорил опасные для своего служебного положения вещи насчет того, что в армии многое понимают и недолго всем вам тут гулять и что хозяин придет.

– Но все?таки, – встревала я, – это в армии учат пердеть? Но вы не научились, я вижу, потому что не смогли вовремя перднуть и не получили разряда.

– В армии такие ребята, такой техсостав, – продолжал Валера, – у них в руках техника, у них в руках все, знающие ребята, и у них есть в голове.

Серж же спрашивал, к примеру, часто ли приходится дежурить ночью и где дали комнату. Мариша спрашивала, женат ли Валера и есть ли дети, тоном своей обычной доброты и участливости. Таня, наша валькирия и красавица, только тихо ржала и комментировала вполголоса, нагнувшись над стаканом, особенно яркие реплики Валеры, и адресовалась все время к Жоре, как бы поддерживая его в этой трудной ситуации, где он, полуеврей, но чистый еврей по виду, предъявил Валере паспорт (у него единственного был паспорт на этот раз), который Валера вслух зачитал: Георгий Александрович Перевощиков, русский!

Да, в этот свой второй визит Валера опять спрашивал паспорта и опять проверил паспорт у Сержа, и опять не получил паспорта ни у Андрея, ни у моего Коли, ни у случайно забредшего на эту опасную вечеринку постороннего – редко бывавшего в Москве христианина Зильбермана, который был жутко напуган и предъявил вместо паспорта свой старый студенческий билет, по каковому студенческому он вечно получал железнодорожные билеты со скидкой. Валера отобрал у Зильбермана билет, просто положил в карман, и Зильберман смылся, спросив громко, где тут туалет. Валера, хоть и угрожал вначале отвести Зильбермана вплоть до выяснения личности, не сделал вслед ни шагу, а мы все сидели и мучились, как же теперь бедный Зильберман будет бояться и трястись, и к его положению прибавится еще положение находящегося на крючке. Но, видимо, Зильберман не был нужен Валере.

Мне было интересно, как поведет себя стукач Андрей, но Андрей тоже повел себя осторожно и сдержанно. Как только выключили магнитофон, Андрей потерял возможность танцевать с кем ему хотелось, а танцевал он капризно, иногда вообще не танцевал, а его жена Надя, обабившаяся до последней степени, несмотря на свой вид испорченного подростка, сидела в это время тоже как истукан и задним числом ревновала, так вот, Андрей сел со своей Надей. А у Нади отец был полковник на взлете, и все речи Валеры, как младшего состава, Надя воспринимала только сквозь призму того, что на вопрос Сержа, какой ему присвоили все?таки чин, Валера ответил, что многие бы хотели, чтобы не присвоили, а ему присвоили сразу лейтенанта. Надя сразу освоилась одна среди всех, стала ходить взад?вперед, повела Андрея звонить какой?то Ирочке и потом вообще увела Андрея, и Валера никак не отреагировал. Возможно, если бы мы все ушли, он бы все равно остался, здесь была его «точка», а возможно, и нет.

Мы с Колей на сей раз не потратились на такси, а успели после метро на автобус и приехали домой как люди и обнаружили, что Алешка не спит в полвторого ночи, а сидит осоловевший перед телевизором, экран которого горит впустую. Это было наше первое ночное возвращение с пятницы – не утреннее, – и мы увидели, что Алешка тоже по?своему празднует эту ночь, а он, когда его я укладывала, сказал, что боится спать один и боится гасить свет. Действительно, свет горел везде, а ведь раньше Алешка не боялся, но раньше ведь был дед, а недавно дед умер, мой отец, а моя мать умерла три месяца перед тем, за одну зиму я потеряла родителей, причем мать умерла от той болезни почек, какая с некоторых пор намечалась и у меня и которая начинается со слепоты. Как бы там ни было, я обнаружила, что Алешка боится спать, когда никого нет дома. Видимо, тени бабушки и дедушки вставали перед ним, мой отец с матерью воспитывали его, баловали его и вообще растили, а теперь Алешка остается один вообще, если учесть, что и я должна буду вскоре умереть, а мой добрый, тихий на людях Коля, который дома скучал или неприлично начинал орать на Алешку, когда тот ел вместе с нами, – Коля, видимо, собирался уйти от меня, причем уйти он собирался не к кому другому, как к Марише.

Я уже говорила, что над нашим мирным пятничным гнездом пролетели многие годы, Андрей из златоволосого юного Париса успел стать отцом, брошенным мужем, стукачом на экспедиционном корабле, опять законным мужем и обладателем хорошей кооперативной квартиры, купленной полковником для Надюши, и, наконец, алкоголиком; он все еще любил одну Маришу всю свою жизнь, начиная со студенческих лет, и Мариша это знала и ценила, а все другие дамы на его жизненном пути были просто замещением. И коронным номером Андреевой программы были танцы с Маришей, один?два священных танца в год.

Жора также вырос из охальника?студента в скромного, нищего старшего научного сотрудника в самой дешевой рубашке и брюках темно?серого цвета, отца троих детей, этакого будущего академика и лауреата без притязаний, но в нем всегда было и сидело в самом его нутре одно: любовь к Марише, которая любила всегда только Сержа и больше никого.

Далее, мой Коля тоже боготворил Маришу, они все как с цепи сорвались еще на первом курсе института по поводу Мариши, и эта игра все длилась до сих пор, пока не дошла до того, что Серж, которому досталась прекрасная Мариша, жил?жил с ней и вдруг нашел себе любимую женщину, еще со школьной скамьи, и однажды в праздник Нового года, когда все напились и играли в шарады, он сказал: «Пойду позвоню любимой женщине», – и все громом были поражены, ибо если мужчины любили Маришу и считали Сержа единственным человеком, то мы все любили Маришу и Сержа в первую голову, Серж всегда был у всех на устах, хотя сам мало говорил, это его так вознесла Мариша, которая любила его коленопреклоненно, то ли как мать, то ли как сподвижница, благоговела перед каждым его словом и жестом, потому что когда?то в свое время еще на первом курсе, когда Серж ее полюбил в числе прочих и предлагал ей жениться и спал с ней, она ушла от него, сняла комнату с неким Жаном, поддалась эротическому влечению, отказалась от первой и чистой любви Сержа, а потом Жан ее бросил, и она сама, своей властью пришла к Сержу, теперь уже навеки отказавшись от идеи эротической любви на стороне, сама предложила ему жениться, они женились, и Мариша иногда со священным восторгом проговаривалась, что Серж – это хрустальный стакан. Я бы сказала ей теперь, чтобы она не спала с хрустальным стаканом, все равно не выйдет, а выйдет, так порежешься. Но тогда мы все жили какими?то походами, кострами, пили сухое вино, очень иронизировали надо всем и не касались сферы пола, так как были слишком молоды и не знали, что нас ждет впереди; из сферы пола весь народ волновало только то, что у меня был белый купальник, сквозь который все просвечивало, и народ потешался надо мной, как мог; это происходило, когда мы все жили в палатках где?нибудь на берегу моря, и сфера пола проступала также и в том, что Жора жаловался, что нет уборной и что в море дерьмо никак не отплывает. В остальном тот же Жора кричал про отдыхающих женского пола, что им нужен хороший абортарий, а Андрей романтически ходил на танцы за шесть километров в город Симеиз к туберкулезным девушкам, а Серж упорно ловил рыбу с помощью подводной охоты и так осуществлял свою мужественность, а ночами я все слушала, как из их палатки несется мерное постукивание, но Мариша была всю свою жизнь беспокойным существом с огнем в глазах, а это не говорило ничего хорошего о способностях Сержа, а мальчики все были на стреме по поводу Мариши и, казалось, хотели бы коллективно возместить пробел, да не могли пробиться. В сущности, этот сексуальный огонь, который пожирал Маришу, жрицу любви, в сочетании с ее же недоступностью, позволял столь долгое время держаться общей компании, поскольку чужая любовь заразительна, это уже проверено. Мы, девочки, любили Сержа и любили вместе с тем и Маришу, переживали за нее и так же, как она, раздираемы были на части, но по?своему – с одной стороны, любить Сержа и мечтать заменить Маришу, с другой стороны, не мочь этого сделать из?за сочувствия Марише, из?за любви и жалости к ней. Короче говоря, все было полно неразделимой любовью Мариши и Сержа, неосуществимостью их любви, и на это клевали все, а Серж бесился, единственный, у кого были все права. Однажды эта язва прорвалась, хоть и не совсем, когда среди безобидных сексуальных разговоров за столом – это были разговоры чистых людей, способных поэтому говорить о чем угодно, – когда речь зашла о книге польского автора «Сексопатология». Это было нечто новое для всего нашего общества, в котором до сих пор каждый жил так, как будто его случай единственный, ни самому посмотреть, ни другим показать. Новая волна просвещения коснулась, однако, и нашего кружка, и я сказала:

– Мне рассказывали про книжку «Сексопатология», и там половой акт разделяется на стадии, супруги возбуждают друг друга, Серж, надо сначала, оказывается, гладить мочку уха у партнера! Это эрогенная зона, оказывается!

Все замерли, а Серж сказал тут же, что относится ко мне резко отрицательно, начал брызгать слюной и кричать, а мне что, я сидела как каменная, попавши в точку.

Но это было еще до того, как Серж нашел себе любимую женщину на своей же улице детства, встретил свою юношескую эротическую мечту, теперь полную брюнетку, как донесли некоторые осведомленные лица, и до того, как в квартиру на улице Стулиной стал регулярно приходить милиционер Валера и так бороться за тишину после одиннадцати часов вплоть до семи утра, и также это произошло до того, как я стала постепенно обнаруживать, что слепну, и уже тем более до того, как я нашла, что Мариша ревнует моего Колю к Ленке Марчукайте.

Значит, во мгновенье ока развязались все узлы: Серж перестал ночевать дома, отпали все пятницы, и начались такие же пятницы в безопасном месте, в комнате валькирии Тани, хотя и при участии ее сына?подростка, ревновавшего мать абсолютно ко всем. Далее подростка изолировали, отправляя его по пятницам вместе с девочкой Сонечкой на улицу Стулиной, по поводу чего я заметила, что детям полезно спать друг с другом, но на меня не обратили внимания, как всегда, а я говорила правду.

Вообще накатила какая?то волна бурной жизни в промежутках между пятницами: у Мариши погиб отец, как?то посетивший ее на улице Стулиной и на этой же улице в тот же вечер попавший под автомобиль в неположенном месте, да еще, как показало вскрытие, в нетрезвом состоянии, поскольку отец Мариши сильно выпил с Сержем перед уходом домой. Все сплелось в этом страшном несчастном случае, то, что отец Мариши хотел по?мужски побеседовать с Сержем, зачем он бросает Маришу, и то, что разговор этот происходил вечером, когда Сонечка еще не спала, а Мариша и Серж скрывали от Сонечки, что Серж не ночует дома, Серж нежно укладывал Сонечку спать и тогда только уходил к другой, а утром так и так Соня всегда просыпалась в школу, когда Серж уже был в дороге на работу, а после работы, с шести до девяти, Серж отбывал вахту при дочери, занимался с ней музыкой, сочинял с ней сказки, и вот в этот?то елейный промежуток и внедрился расстроенный Маришин отец, который, кстати, сам давно уже жил с другой семьей, имел большой печальный опыт и имел нового сына двадцати лет. Маришин отец выпил, безрезультатно наговорил бог знает чего и безрезультатно погиб под машиной тут же у порога дочернего дома на самой улице Стулиной, в тихое вечернее время в полдесятого.

У меня в тот же период тихо догорела мать, растаяла с восьмидесяти килограмм до двадцати семи, причем умирала она мужественно, всех подбадривала и меня тоже, и врачи под самый конец взялись найти у нее несуществующий гнойник, вскрыли ее, случайно пришили кишку к брюшине и оставили умирать с незакрывающейся язвой величиной в кулак, и когда нам ее выкатили умершую, вспоротую и кое?как зашитую до подбородка и с этой дырой в животе, я не представляла себе, что такое вообще может произойти с человеком, и начала думать, что это не моя мама, а моя?то мама где?то в другом месте. Коля не принимал участия во всех этих процедурах, мы ведь были с ним формально разведены уже лет пять назад, только оба не платили за развод, помирившись на простом совместном проживании как у мужа и жены и без претензий, жили вместе, как живут все, а тут он, оказывается, взял и заплатил за развод и после похорон так трезво мне предложил, чтобы и я заплатила, и я заплатила. Потом скончался мой насмерть убитый горем отец, скончался от инфаркта, легко и счастливо, во сне, так что я ночью, встав к Алешке прикрыть его одеялом, увидела, что папа не дышит. Я легла снова, долежала до утра, проводила Алешу в школу, а потом папу в больничный морг. Но все это было между пятницами, и несколько пятниц я пропустила, а через месяц была Пасха, и я пригласила всех приехать снова, как каждый год, к нам с Колей. Раз в год на Пасху мы все собирались у нас с Колей, я готовила вместе с мамой и папой много еды, потом мама и папа брали Алешку и отправлялись к нам на садовый участок за полтора часа езды, чтобы сжечь палую листву, прибраться в домике и что?то посадить, – и там, в неотапливаемом домике, они и ночевали, давая моим гостям возможность всю ночь есть, пить и гулять. И на этот раз все было так же, и чтобы все было так же, я сказала Алешке, что он поедет один на все тот же садовый участок и переночует там, другого выхода не было, он был уже взрослый, семь лет, дорогу знал прекрасно, и я еще предупредила его, чтобы он ни в коем случае не возвращался и не звонил в дверь. И он отправился, одинокий странник, а мы как раз утром в это воскресенье были с ним на могиле дедушки с бабушкой, он впервые был на кладбище и таскал воду мне в ведре, мы посадили на могилах маргаритки. Он должен был начинать с этих пор новую жизнь, мы пообедали наскоро хлебом с колбасой, сыром и чаем – из того, что предполагалось на праздничный стол, и Алеша отправился без отдыха дальше на садовый участок, а я стала делать тесто для пирогов с капустой, больших средств у меня теперь не было. Пирог с капустой, пирог с маминым вареньем, салат картофельный, яйца с луком, свекла тертая с майонезом, немного сыра и колбасы – сожрут и так. И бутылка водки. В сущности, я зарабатывала немного, от Коли ждать не приходилось, он чуть ли не вообще переехал жить к своим родителям, а в редкие моменты посещений кричал на Алешу, что тот не так ест, не так икает, не так сидит и роняет крошки на пол, и в заключение орал, что тот все время смотрит телевизор и вырастет черт?те чем, не читает ничего, сам не рисует. Этот бессильный крик был криком зависти в адрес Сонечки, которая пела, сочиняла музыку, была в Гнесинской музыкальной школе, куда конкурс один к тремстам, много читала с двух лет и сама писала стихи и сказки. В конечном итоге Коля любил Алешу, но он бы его любил гораздо больше, если бы ребенок был талантливый и красивый, блестящий в учебе и сильный в отношениях с товарищами. Тогда бы Коля любил его гораздо больше, а так он видел в нем себя самого и бесился, особенно бесился, когда Алеша ел. У Алеши были плоховатые зубы, в семь лет еще не выросшие как следует впереди, Алеша еще не освоился со своим сиротством после дедушки с бабушкой и ел рассеянно, большими кусками и не жуя, роняя на штаны капли и крошки, беспрестанно все проливал и в довершение начал мочиться в постель. Коля, я думаю, вылетел как пробка из нашего семейного гнезда, чтобы не видеть своего облитого мочой сына, на тонких ногах дрожащего в мокрых трусах. Когда Коля в первый раз застал, проснувшись от Алешиного плача, это безобразие, он саданул Алешу прямо по щеке ладонью, и Алеша легко покатился обратно на свою мокрую, кислую постель, но он не очень плакал, поскольку чувствовал даже облегчение, что вот его наказали. Я только усмехнулась и вышла вон и пошла на работу, оставив их расхлебывать. В этот день у меня было исследование глазного дна, которое показало начинающуюся наследственную болезнь, от которой умерла мама. Вернее, доктор не сказала окончательного диагноза, но капли прописала те самые, мамины, и назначила те же самые анализы. Все начиналось теперь у меня, такие были дела, до того ли мне было, что Алеша мочится в постель и что Коля его ударил? Предо мной открылись новые горизонты, не скажу какие, и я начала принимать свои меры. Коля ушел, я вернулась домой и не застала Колиных носильных вещей, остальное все он благородно оставил, надо ему отдать справедливость, и вот наступила Пасха, я испекла пироги, раздвинула стол, застелила его скатертью, расставила тарелки, рюмки, салаты, колбасу и сыр, хлеб, было даже немного яблок, материна подруга подарила, принесла кулек редких по весеннему времени яблок и крашеных яиц, и я отнесла часть на кладбище, покрошила птицам на дощечку, и мы с Алешей тоже поели. Помню, что кругом в оградах стояли люди, возбужденно разговаривали, пили на воздухе, закусывали, у нас еще сохранились эти традиции пасхальных пикников на кладбищах, когда кажется, что все обошлось в конце концов хорошо, покойники лежат хорошо, за них пьют, убраны могилки, воздух свежий, птицы, никто не забыт и ничто не забыто, и у всех так же будет, все пройдет и закончится так же мирно и благополучно, с бумажными цветами, фотографиями на керамике, птичками в воздухе и крашеными яйцами прямо в земле. Алеша, мне кажется, поборол свой страх, сажал со мной рассаду маргариток все смелей и смелей в этой земле, почва у нас в Люблине чистая и песчаная, родителей я сожгла, только кубки с пеплом стояли в глубине, ничего страшного, все позади, и Алеша бегал и поливал, а потом мы сходили помыли руки и ели яйца, хлеб и яблоки, а остатки разложили и покрошили, как это делали на других, соседних могилах многочисленные посетители. И когда мы ехали домой, в автобусе и метро все хоть и были под банкой, но какие?то дружные, благостные, словно заглянули в загробный мир и увидели там свежий воздух и пластмассовые цветы и дружно выпили за это дело.

Так что вечером этого дня, одна и свободная, я дождалась слегка смущенных своих ежегодных гостей, которые явились все как один, потому что Мариша не могла не прийти, она очень смелая женщина и благородных кровей, а остальные пришли благодаря ей, и Серж был тут же, и мой бывший теперь уже муж Коля точно с такими же, как у Алеши, разрушенными зубами, Коля пришел и отправился на кухню разгружать все, что они принесли, а принесли они уже сваренную картошку с укропом и огурцы, а также много вина с перспективой на всю ночь. А почему бы им было и не погулять, когда пустая чужая квартира и есть еще щекотливое обстоятельство, то есть как я восприму приход моих новобрачных родственников Коли и Мариши, поскольку они только что вчера расписались, так все и было, и тут же был Серж, немножко более нетерпеливый, чем обычно, к выпивке, они с Жорой тут же пошли обмывать все происшедшее, Ленки Марчукайте давно не было и в помине, говорят, она ходила где?то с затянутой теплым платком грудью, кто?то ее видел в метро после рождения мертвого ребенка, она не жаловалась, только пожаловалась, что молоко пришло. Так вот, Андрей?стукач поставил пластинку, Надя, его малолетняя, стала изображать из себя опять семейную бабу и рассказала мне, сколько алиментов платит Андрей и что ему бесполезно даже писать диссертацию, так все и уйдет на алименты, а когда они кончатся? Через четырнадцать лет, когда Наде стукнет тридцать три года, и только тогда можно будет родить ребенка уже своего. Вошла Таня?валькирия, радостно сверкая зубами и глазами, и я ее спросила, вместе ли положили Сонечку и ее мальчика, вместе им будет удобнее, а Таня в ответ на это, как всегда, тихо заржала, показав еще больше свои большие?пребольшие зубы, а Мариша, наоборот, не в пример прошлым годам обозлилась, когда я спросила:

– А чем они там занимаются?

– Вот тем и занимаются, – ответила радостная Таня.

– Тебе хорошо, у тебя мальчик, а Марише хуже, Мариша, ты уже научила Сонечку предохраняться?

– Не беспокойся, научила, – ответила Мариша и присоединилась к тихому ржанию Тани, хотя я, по своему обыкновению, сказала истинную правду.

– А что такое? – спросила Надя, у которой один глаз вот?вот готов был выскочить из орбиты.

– Надя, – сказала я, – это правда, что у тебя один глаз вставной?

– Она всегда такая, – сказала сияющая Таня бедной Наде, а тут вставил свое слово Андрей?стукач:

– Я к тебе отношусь резко отрицательно! – заявил он, вспомнив формулировку Сержа, но я не обратила внимания на Андрея?стукача.

Пришли из кухни Серж с Жорой, уже поддатые, а мой Коля явился из бывшей нашей спальни, не знаю, что уж он там делал.

– Коля, ты уже отобрал себе простыни получше? – спросила я и поняла, что попала в самую точку. Коля покачал головой и покрутил пальцем у виска, благодаря чему в это свое посещение он не взял ни одной штуки постельного белья, спасибо моей проницательности.

– Мариша, тебе есть на чем спать с моим мужем? Ты ведь часть простынь выделила Сержу, я понимаю. А у меня все простыни застиранные, прошлый раз Коля первый раз в жизни собрался стирать белье и бросил его в кипяток, и все пятна на простынях, весь белок заварил, теперь они проступают в виде облаков.

Тут все они засмеялись дружным, довольным смехом и сели за стол. Моя роль была сыграна, дальше сыграл свою роль Серж, который косноязычно, туманно и гнусаво стал спорить с Жорой об общей теории поля некоего Рябикина, причем Серж яростно нападал на Рябикина, а Жора его снисходительно защищал, а потом якобы неохотно сдался и согласился, и в Серже впервые проступил неудачливый, непроявившийся ученый, а в затырканном Жоре впервые проявилось восходящее светило науки, ибо ничто так не выдает личного успеха, как снисходительность к собратьям.

– Ты, Жора, когда докторскую защищаешь? – спросила я его наугад, а Жора клюнул и немедленно ответил, что во вторник предзащита, а защита – когда подойдет очередь.

Все на мгновенье приумолкли, а потом стали пить. Пили все до полного затмения. Андрей?стукач вдруг стал жаловаться на райисполком, который не разрешает им трехкомнатную на двоих, а Надин папа стал генералом и бушует, валит Наде подарок за подарком, и машина ей уже на мази, и трехкомнатный кооператив, только бы Наде поступить учиться, а не рожать ребенка.

– А я хочу рожать, – сказала Надя упрямо, но никто не поддержал темы.

Короче говоря, разговор за столом не склеился, Коля с Маришей тихо переговаривались я знаю о чем – о том, чтобы он забрал прямо сейчас свои остальные вещи и куда надо будет эти вещи сложить, пока идет обмен Маришиной квартиры на комнату для Сержа и малогабаритную двухкомнатную квартиру, чтобы Сонечке было где отдельно заниматься музыкой на скрипке, а Сержу было бы где жить с брюнеткой, а моему мужу было бы где жить с Маришей. А может быть, они шептались о том, что лучше отдать мне их двухкомнатную, а самим поселиться в моей трехкомнатной квартире и начать размен.

– Мариша, тебе понравилось в моей квартире? – спросила я. – Может быть, вы поселитесь здесь, а мы с Алешей будем жить где скажете? Нам с Алешей много не нужно, и вещи берите.

– Дура, – сказал Андрей громко, – набитая дура! Мариша только и думает, чтобы ничего у нее не забирать, дура!

– Но почему же, берите! – сказала я. – Мне одной много не надо, Алеша ведь идет в детский дом, я уже устраиваю и хлопочу. В город Боровск.

– Прям, – сказал Коля, – еще чего.

– Пошли?ка отсюда, этот спектакль выдерживать… – сказал Андрей?стукач и даже стал решительно подниматься вкупе со своей Надей, но остальные не шелохнулись, им важно было довершить суд до конца.

– Я устраиваю его в детдом, вот анкета, – сказала я и, не вставая, достала из?за стекла книжной полки анкету и заполненные бланки.

Коля их взял посмотреть и порвал.

– Наглая же дура, – сказал Андрей. Я откинулась на стуле:

– Пейте, ешьте, сейчас принесу пироги с вареньем и капустой.

– Ладно, – сказал Серж, и они стали снова пить, Андрей поставил пластинку, а Серж подошел к своей чужой жене Марише и пригласил ее танцевать. Мариша вспыхнула, как приятно было видеть ее вороватый взгляд, направленный в мою сторону, почему?то именно в мою! Вот я уже и стала мерилом совести, бормотала я, ставя на стол пирог с капустой.

Тут все завертелось, осуществился праздник их любви, все дружно орали, пели, как им было весело, а Коля, оставшись не у дел, подошел ко мне и спросил: а где Алеша?

– Не знаю, гуляет, – сказала я.

– Так уже первый час ночи! – сказал Коля и пошел в прихожую.

Я ему не мешала, но он не стал одеваться, а по дороге завернул в уборную и там надолго затих, а в это время Марише стало плохо, она перепила и не нашла ничего лучшего, как вывеситься в окно кухни и сблевать свеклой прямо на стену, как это выяснилось на следующий же день из слов пришедшего техника?смотрителя дома.

Пироги, окурки, разграбленные салаты, огрызки и половинки яблок, бутылки под диваном, Надя, которая навзрыд плакала и держалась за глаз, и Андрей, который держал на руках Маришу и танцевал с ней, – это был тот самый знаменитый один акт в год, который они совершали после того, как Мариша выдала меню на мой дом, а Надя видела это первый раз в жизни и была этим делом испугана до потери глаза.

Потом Андрей собрался и строго собрал Надю, дело шло к закрытию метро, Серж и Жора дружно одевались, Коля вышел из уборной и, плохо соображая, лег на диван, но его поднял Жора и повел, сзади шествовала радостная Таня, и я наконец открыла дверь им всем, и они все увидели Алешу, который спал, сидя на ступеньках.

Я выскочила, подняла его и с диким криком «Ты что, ты где!» ударила по лицу, так что у ребенка полилась кровь и он, еще не проснувшись, стал захлебываться. Я начала бить его по чему попало, на меня набросились, скрутили, воткнули в дверь и захлопнули, и кто?то еще долго держал дверь, пока я колотилась, и были слышны чьи?то рыдания и крик Нади:

– Да я ее своими руками! Господи! Гадина!

И кричал, спускаясь по лестнице, Коля:

– Алешка! Алешка! Все! Я забираю! Все! К едреней матери куда угодно! Только не здесь! Мразь такая!

 

Я заперлась на засов. Мой расчет был верным. Они все, как один, не могли видеть детской крови, они могли спокойно разрезать друг друга на части, но ребенок, дети для них святое дело.

Я прокралась на кухню и выглянула в окно, поверх полузатертой Маришиной блевотины. Мне недолго было ждать. Вся компания вывалилась из парадного. Коля нес Алешу! Это было триумфальное всеобщее шествие. Все возбужденно переговаривались и ждали еще кого?то. Последним вышел Андрей, стало быть, это он держал дверь. Когда он вышел, последний прикрывавший фланги, Надя выкрикнула ему навстречу: «Лишение материнства, вот что!» Все были в ударе. Мариша хлопотала с носовым платком над Алешей. Пьяные голоса разносились далеко по округе. Они даже поймали такси! Коля с Алешей и поддерживающая их Мариша, спотыкаясь, влезли на заднее сиденье, спереди сел Жора. Жора, видимо, будет платить, подумала я, как всегда, точно, и Жоре это по дороге, он так и так всегда ездит на такси. Ничего, доберутся.

В суд они не подадут, не такие люди. Алешку будут прятать от меня. Его окружат вниманием. Дольше всех романтически будут любить Алешку Андрей?стукач и его бездетная жена. Таня будет брать Алешку на лето к морю. Коля, взявший Алешу на руки, уже не тот Коля, который ударил семилетнего ребенка плашмя по лицу только за то, что тот обмочился. Мариша тоже будет любить и жалеть маленького гнилозубого Алешу, не проявляющего талантов даже в малой степени. И богатый в будущем Жора подкинет от своих щедрот и средств и, глядишь, устроит Алешу в институт. Другое дело Серж, человек в целом мало романтический, человек сухой, циничный и недоверчивый, – но этот кончит сожительством с единственным по?настоящему любимым им существом, с Сонечкой, сумасшедшая любовь к которой ведет его по жизни углами, закоулками и темными подвалами, пока он не осознает ее полностью, не бросит всех женщин и не будет жить ради одной?единственной, которую сам породил. Такие случаи также бывали и бывают. Вот это будет закавыка и занятие для маленькой толпы моих друзей, но это будет не скоро, через восемь лет, а Алеша за эти годы успеет набрать сил, ума и всего, что необходимо. Я же устроила его судьбу очень дешевой ценой. Так бы он после моей смерти пошел по интернатам и был бы с трудом принимаемым гостем в своем родном отцовском доме. Но я просто, отправив его на садовый участок, не дала ему ключ от садового домика, и он вынужден был вернуться, а стучать в дверь я ему запретила, я его уже научила в его годы понимать запреты. И вот вся дешево доставшаяся сцена с избиением младенцев дала толчок длинной новой романтической традиции в жизни моего сироты Алеши, с его благородными новыми приемными родителями, которые свои интересы забудут, а его интересы будут блюсти. Так я все рассчитала, и так оно и будет. И еще хорошо, что вся эта групповая семья будет жить у Алеши в квартире, у него в доме, а не он у них, это тоже замечательно, поскольку очень скоро я отправлюсь по дороге предков. Алеша, я думаю, приедет ко мне в первый день Пасхи, я с ним так мысленно договорилась, показала ему дорожку и день, я думаю, он догадается, он очень сообразительный мальчик, и там, среди крашеных яиц, среди пластмассовых венков и помятой, пьяной и доброй толпы, он меня простит, что я не дала ему попрощаться, а ударила его по лицу вместо благословения. Но так лучше – для всех. Я умная, я понимаю.

 

Йоко Оно

 

И если есть на свете справедливость, то вот она, налицо: сидит девочка, вылитая Йоко Оно, бровки вразлет и лицо в тех же очках, явно косит под Йоко Оно, во всех смыслах косит, выглядит как японка; она и есть хазарка из старинного народа хазар, ее бабка, короче, была хазарка, и мать была рождена таковой же от хазарина, а теперь ее нет, этой матери, у девочки Йоко. В семнадцать лет эта мать бросилась с балкона, не бросилась, а перелезла через перила и повисла, медленная смерть через повешение через перила. Мать и сестра прибежали и схватили ее за руки, но тут она решительно выскользнула из их рук, потные у всех были ладони, не удержалось это их тройное сцепление; а ее дочь, девочка Йоко, валялась еще в коляске, так была мала.

Почему она ускользнула из их рук, ясно, обиделась. Она пила со своих четырнадцати лет, а хазарам пить нельзя. Там, где русский выживет, остановится, хазарин продолжит до гибели, такое было мнение у пьющих русских, у крепкого окружающего хазар народа, крепкого на выпивку. То есть как (объясняла матери этой погибшей девушки?матери ее взрослая подруга Оля, сама полукровка), то есть как: покоренные сибирские и степные народы как огня должны бояться водки, водка есть истребитель слабого, старинного, древнейшего генофонда, водка это генетический СПИД, посмотри – Африку и Азию косит СПИД, а наши древние народы валит с корня водка.

Погибшую мать нашей Йоко Оно звали Ира (Земфира), и ее как раз скосила водка, а также мать и сестра, мать?то была красавица, умница и талант из элиты этого древнейшего царства, мать занималась искусством и ездила в экспедиции по сбору образцов народного творчества, у нее были то поездки, то конференции, то выставки, то гости ночь за полночь, то переговоры, то стажировки на месяцы в Москву, а муж?хазарин пил и погиб еще раньше, талантливый режиссер; девочки, Ира и Зоря (Зарема), тоже талантливые, рисовали и пели. Но в результате жили одни, в свои одиннадцать и десять, потом четырнадцать и тринадцать лет, и тут начались дворовые компании, на девочек сильно повлияла детская элита микрорайона, самые физически развитые подростки, которые быстро подхватывают образ жизни окружающей среды, т. е. не образ жизни родителей, а общепринятый, общенациональный, общегородской, то есть общий ритм и движение. А ритм такой, что надо веселиться, пока мы молоды, тут гремит музыка, танцуют по телевизору без ничего, в винном отделе ритмично гремят бутылки, все собираются в группы и весело курят и пьют, сочетаются браками здесь же, и только отщепенцы из детей, ботаники, ботаны, ботва, учат уроки, согнувшись над учебниками, а вот умные дети веселятся.

Эти девочки, Ира и Зоря, так и веселились, мать приезжала каждый раз, а дочки дикие, домой ночевать не приходят, и старшая пятнадцатилетняя Ира в одно из таких возвращений матери после первого же ее слова «А почему» вывернулась и уехала в Москву, якобы на зимние каникулы явилась к маминой подруге («Можно к вам, тетя Оля, мама уехала в экспедицию» – «Разумеется, можно, Ирочка»), и Ирочка живет, тихо сидит смотрит телевизор, готовит суп, убирает, встречает с работы тетю Олю в фартучке, клеенка накрыта салфеткой, ужин готов, а потом проходит пять?семь дней, и юная Ира просится погулять («Можно я пойду погуляю» – «Конечно, Ирочка, пройдись по воздуху, в четырех стенах просидела, у тебя каникулы») – и Ира уходит на трое суток и возвращается пьяная, внизу стучит счетчиком такси («Я приехала на такси, тетя Оля, дайте, пожалуйста, столько?то») – а по белому сапогу течет кровь, порезала ногу (и срочно вернулась на такси). Тетя Оля позвонила на всякий случай по межгороду домой матери Иры, и обман и самозванство вскрылись, разгневанная мать потребовала дочь домой. Тетя Оля отвезла обманщицу на вокзал и на свои деньги купила ей билет и проследила, чтобы поезд отошел.

Там, в тот приезд, в Москве, Ира и забеременела и, пребывая на родине, в сентябре родила. Мать Иры, хазарка Катя, после скандала с младшей дочерью, которая в честь рождения племянницы лежала дома пьяная, эта Катя пошла в роддом с запиской «иди куда знаешь», грех, конечно, но теперь дела не поправишь. Катя имела в виду, что пьянство младшей дочери не есть ли результат влияния старшей, которая достукалась до родов в шестнадцать лет.

Ира же, наоборот, не бросила своего младенчика, но и не вышла из роддома, мотивируя это тем, что мать не принимает. Был позор на весь город. Ира самочинно переговорила с юристкой роддома, составила какое?то заявление и сдала через месяц месячную девочку в дом ребенка, сама устроилась в этот же дом санитаркой и вернулась к матери с победой. То есть теперь она работала, ребенка домой не внесла, но и от ребенка не отказалась.

Ира изменилась, стала серьезной, берегла молоко, в свободные от дежурства выходные все равно два раза в сутки бегала кормить дочку, а как же. И в питье знала меру.

Тут каким?то образом она позвонила, видимо, в Москву тете Оле все той же, дала один адрес и имя, с кем поговорить и что сказать. Тетя Оля, добрейшее существо, выполнила поручение, и на горизонте хазарской семьи возник московский мальчик двадцати лет, сначала в виде голоса по телефону, а затем и сам приехал жить, ребенка наконец принесли домой, и счастливая, хотя и пьющая молодая семья поселилась у хазарки?матери Кати и даже расписалась.

Катя была рада такому исходу, хотя новый зять нигде не работал и иметь четверых детей на руках вместо двоих оказалось довольно трудно. Она как?то изворачивалась, все время ездила в командировки, в доме стоял дым коромыслом, дворовые друзья Иры и Зори то и дело сидели в кухне и пили, и вдруг младшая дочь тоже оказалась с пузом, когда младенцу новобрачных исполнилось семь месяцев, то есть катастрофа: тоже будет ребенок и тоже в шестнадцать лет.

Подруга Оля, к которой несчастная Катя, почти дважды бабушка, в очередной раз приехала в командировку и с жалобой на судьбу, эта подруга Оля даже начала сплетать в утешение какую?то хитроумную сеть доказательств, что хазарки выходили замуж?то, то есть воспроизводили генофонд, очень рано раньше – но и русские тоже, вспомним того же Пушкина Евгения Онегина няню Татьяны – она вышла замуж в тринадцать лет, а муж был и того моложе, «мой Ваня».

Вспомнили Пушкина, поплакали за рюмочкой, хотя никакой Пушкин тут ни в какие ворота не лез, объясняй не объясняй разврат хоть старыми обычаями, хоть хазарской наследственностью: еще бы вспомнить слова того же Пушкина о «неразумных хазарах»! Оля и сама признала, что у нее у самой внизу, во дворе, каждый вечер пьют представители русской национальности тоже до упора, молодые в подъезде, старшие у стола, где играют в домино. А совсем маленькие, как говорят данные газет, вообще пьют по чердакам и подвалам спрятавшись, хотя, к примеру, сама Оля, музейный работник по этнографии, пила мало в своем хорошем уже возрасте, ссылаясь на головную боль по утрам, у нее туго шло это дело, и семью она так и не завела. То ли дело Катя, которая пить умела и имела вон какую семью. Кстати, продолжали беседу подруги, и с Пушкиным не все тут совпадало, если взять возраст няни из «Онегина» и ее русскую национальность; т. е. не все русские рожали в тринадцать и не все хазары должны быть неразумными. Катя?то родила в двадцать и в двадцать один, как полагается, причем будучи замужем, и все историко?литературные, а также этнографические оправдания поведения и судьбы не играют никакой роли в каждом отдельном случае, примеры есть и в одну, и в другую сторону.

Так они поговорили над своими рюмочками, а живот Зори рос и рос, и когда мать Катя вернулась домой, то Зоря при всех, плача, закричала, что живет (сожительствует) с Ириным мужем Ильей и ребенок будет от него. По виду это была истерика беременной после очередного вопля матери насчет нестираного белья во всех углах, логики не прослеживалось никакой от восклицания до ответа, но сквозь интонации крика Зори прослушивалось еле заметное самодовольство. Тут разразился всеобщий стон, Илья сразу же ушел и уехал в Москву, обиженный до глубины души (а пропадите вы все тут вместе взятые), ушел навеки, муж двоих и отец двоих, и в полной, теперь уже не хазарской, а греческой традиции произошли трагедийные преждевременные роды, т. е. Зоря родила недоношенную девочку, причем с волчьей пастью. Звучит страшно, но суть простая, ребенок не может сосать молоко, у него не заросло что?то во рту, небо. В довершение всего дитя было слепое. Зоря оставила дочь в роддоме, и дальнейшая судьба этого младенца канула, как капля дождя, безымянно и сразу в почву, в ничто, растворившись среди других судеб брошенных детей?калек; тайна милосердно укрыла как могильным дерном все мысли, питание и прогулки слепого ребенка с волчьей пастью, а вот Ирочка не выдержала, бросилась с пятого этажа, перелезла в рыданиях через перила балкона, сначала размышляла, но когда прибежали сестра и мать, тут она и повисла. Руки у всех были потные, стояла хазарская жара, такое объяснение, и Ира ушла из их рук.

Что касается ее дочери?сиротки, то она взрастала у бабушки Кати, для чего эта молодая бабка перебралась в холодную Россию, в Подмосковье, устроилась работать через подругу Олю в музей, там Катю знали и ценили, и там она и умерла спустя тринадцать лет, то есть не на рабочем месте, а у себя в Подмосковье, какой?то странной смертью на глазах у внучки, от какого?то гриппа, причем в несколько часов, запретив девочке даже близко подходить (боялась, видимо, заразить).

И внучка послушно не подходила, сидела на кухне, пока в сумерках не затихло хриплое дыхание бабушки Кати, мамы Кати, как звала ее девочка.

Только тогда послушная (или инертная) Йоко Оно испугалась и пошла к соседям.

Эта Йоко Оно теперь живет буквально нигде, у той же тети Оли в однокомнатной квартире, тетя Оля слегка состарилась на своих музейных сквозняках, питается одуванчиками, буквально ничем, тронулась в сторону обожаемого буддизма и лечит все болезни тибетским средством из лошадиной мочи.

Они с Йоко прохлопали квартиру, эту жилплощадь по праву наследования первой очереди заняла пьющая Зоря; она вышла замуж как?то лет в семнадцать, разошлась, пропила комнату, жила еще с кем?то и еще с кем?то, в результате приехала за наследством не откуда?нибудь, а из деревни из?под Рязани, вот как. Предъявила свои права.

Маленькой хазарке Йоко Оно почти четырнадцать лет, и если есть справедливость, то вот она: девочка рисует, прекрасно поет, откуда?то знает английский и ходит на работу к тете Оле, сидит за компьютером вечерами, играет. Хочет составить свою игру, новую. Тетя Оля с робостью ползает по инстанциям, хочет куда?то пристроить талантливое дитя, в детдом для одаренных сирот, например, хотя девочка наотрез отказывается. Девочка сложная, замкнутая, инертная, всего стесняется, сама для себя чашки воды согреть не может; но ест, слава богу, хорошо, и вот с этим у нищей тети Оли проблемы.

А где?то сидит и пьет в унаследованной квартире молодая тридцатилетняя Зоря, и где?то бродит в вечной тьме ее слепая детдомовская дочь, а еще дальше, в неведомых далях, вернее, в мыслях Оли, витает образ хазарки Кати, которая задает Оле сложный вопрос о судьбах народов и пятнадцатилетних дочерей этих народов, то есть чего ждать для Йоко Оно и существует ли общенациональная судьба, общенациональный путь и некая гибель нации через поведение ее, нации, подростков – или же нет, и можно еще на что?то надеяться.

 

 

Андрей Геласимов

 

Жанна

 

Больше всего ему понравилась эта штучка. То есть сначала не очень понравилась, потому что он был весь горячий и у него температура, а эта штучка холодная – он даже вздрагивал, когда ее к нему прижимали. Поворачивал голову и морщил лицо. Голова вся мокрая. Но не капризничал, потому что ему уже было трудно кричать. Мог только хрипеть негромко и закрывал глаза. А потом все равно к ней потянулся. Потому что она блестела.

– Хочешь, чтобы я тебя еще раз послушала? – говорит доктор и снимает с себя эту штучку.

А я совсем забыла, как она называется. Такая штучка, чтобы слушать людей. С зелеными трубочками. Кругляшок прилипает к спине, если долго его держать. Потом отлипает, но звук очень смешной. И еще немного щекотно. И кружится голова.

А Сережка схватил эту штучку и тащит ее себе в рот.

Доктор говорит: «Перестань. Это кака. Отдай ее мне».

Я говорю: «Он сейчас отпустит. Ему надо только чуть?чуть ее полизать. Пусть подержит немного, а то он плакал почти всю ночь».

Она смотрит на меня и говорит: «Ты что, одна с ним возилась?»

Я говорю: «Одна. Больше никого нет».

Она смотрит на меня и молчит. Потом говорит: «Устала?»

Я говорю: «Да нет. Я уже привыкла. Только руки устали совсем. К утру чуть не оторвались».

Она говорит: «Ты его все время на руках, что ли, таскаешь?»

Я говорю: «Он не ходит еще».

Она смотрит на него и говорит: «А сколько ему?»

Я говорю: «Два года. Просто родовая травма была».

Она говорит: «Понятно. А тебе сколько лет?»

Я говорю: «Мне восемнадцать».

Она помолчала, а потом стала собирать свой чемоданчик. Сережка ей эту штучку сразу отдал. Потому что у него уже сил не было сопротивляться.

Возле двери она повернулась и говорит: «В общем, ничего страшного больше не будет. Но если что – снова звони нам. Я до восьми утра буду еще на дежурстве».

Я ей сказала спасибо, и она закрыла за собой дверь.

Хороший доктор. Сережке она понравилась. А участковую нашу он не любит совсем. Плачет всегда, когда она к нам приходит. Зато участковая про нас с Сережкой все знает давным?давно. Поэтому не удивляется.

Но в этот раз я позвонила в «Скорую». Оставила его одного на десять минут и побежала в ночной магазин, где продают водку. Там охранник сидит с радиотелефоном.

Потому что в четыре часа я испугалась. Он плакал и плакал всю ночь, а в четыре перестал плакать. И я испугалась, что он умрет.

– А мать твоя из?за тебя умерла. Это ты во всем виновата, – сказала мне директриса, когда я пришла к ней, чтобы она меня в школу на работу взяла.

Потому что аттестат мне уже был не нужен. Мне нужно было Сережку кормить. Молочные смеси стоили очень дорого. Импортные. В таких красивых банках. А участковая сказала, что только ими надо кормить. В них витамины хорошие. Поэтому я в школу пришла на работу проситься, а не на учебу. Тем более что я все равно уже отстала. А деньги после мамы совсем закончились. Она всегда говорила: «Какой смысл копить? Уедем во Францию – заработаем там в тысячу раз больше». И слушала свою кассету с Эдит Пиаф.

– Ты ведь знала, что у нее было больное сердце, – сказала мне директриса. – А теперь стоишь здесь, бессовестная, на меня смотришь. Как ты вообще могла снова сюда прийти?

Я смотрю на нее и думаю – а как мама могла так долго сюда ходить? Тоже мне – нашла себя в жизни. Учитель французского языка. Они ведь тоже знали, что у нее больное сердце. И все равно болтали в учительской обо мне. Даже когда она там была. Потому что они считали, что она тоже виновата. Педагог – а за своей дочкой не уследила. Она плакала потом дома, но на больничный садиться отказывалась. Включала свою кассету и подпевала.

А потом умерла.

– Значит, не возьмете меня на работу? – сказала я директрисе.

– Извини, дорогая, – говорит она. – Но это слишком большая ответственность. У нас тут девочки. Мы должны думать о них.

А я, значит, такая проститутка, которую нельзя детям показывать.

– Ты знаешь, это не детское кино, – говорила мама и отправляла меня спать.

А сама оставалась у телевизора.

Я лежала, отвернувшись к стене, и думала – какой интерес смотреть про то, как люди громко дышат? Слышно было даже в моей комнате.

И когда Толик упал со стройки, он тоже так громко дышал. Только у него глаза совсем не открывались. Просто лежал головой на кирпичах и дышал очень громко. А стройка, откуда он упал, была как раз наша школа. И теперь там сидит директриса.

Мы все потом в эту школу пошли. Кроме Толика. Потому что он вообще никуда больше не пошел. Даже в старую деревянную школу не сходил ни одного раза. Просто сидел у себя дома. А иногда его выпускали во двор, и я тогда ни с кем не играла. Кидалась камнями в мальчишек, чтобы они не лезли к нему. Потому что он всегда начинал кричать, если они к нему лезли. А его мама выходила из дома и плакала на крыльце. Им даже обещали квартиру дать в каменном доме, но не дали. Пришла какая?то тетенька из ЖЭУ и сказала – обойдется дебил. Поэтому они остались жить в нашем районе.

А мама всегда говорила, что здесь жить нельзя.

– Все жилы себе вымотаю, но мы отсюда уедем. Бежать надо из этих трущоб.

Я слушала ее и думала о том, что такое «трущобы». Мне казалось, что, наверное, это должны быть дома с трубами, но очень плохие. Неприятные и шершавые, как звук «Щ». И я удивлялась. Потому что в нашем районе не было труб. Печку никто не топил. Хотя дома на самом деле были плохие.

Но потом я начала ее понимать.

Когда пришли милиционеры и сломали нам дверь. Потому что они искали кого?то. Того, кто выстрелил в них из ружья. И тогда они стали ходить по всем домам и ломать двери. А когда они ушли, мама в первый раз сказала, что надо уезжать во Францию.

– Здесь больше нечего делать. Ну, кто нам починит дверь?

Она стала писать какие?то письма, покупала дорогие конверты, но ответов не получала никогда.

– Мы уезжаем в Париж, – говорила она соседям. – Поэтому я не могу больше давать вам в долг. Тем более что вы все равно не возвращаете, а пьете на мои деньги водку.

Поэтому скоро мне стало трудно выходить на улицу. Особенно туда, где строили гаражи.

– А ты пошла вон отсюда, – говорил Вовка Шипоглаз и стукал меня велосипедным насосом. – Стюардесса по имени Жанна.

И я уходила. Потому что мне было больно и я боялась его. Он учился уже во втором классе. Правда, еще в деревянной школе. А на гаражах он был самый главный. Его отец строил эти гаражи. Поэтому, если кто?то хотел попрыгать с них в песочные кучи, надо было сначала спросить разрешения у Вовки.

Мне он прыгать не разрешал.

– Пошла вон, стюардесса. Во Франции будешь с гаражей прыгать вместе со своей мамой. Она у тебя придурочная. Вы обе придурочные. Пошла вон отсюда.

И стукал меня своим насосом по голове.

Он всегда с ним ходил. Хотя на велосипеде никогда не ездил. Никак не мог научиться. Все время падал. А потом бил мальчишек, которые над ним смеялись.

Но Толик никогда не смеялся над ним. Просто однажды подошел к нему и сказал: «Пусть она остается. Жалко, что ли, тебе?»

И они начали драться. И потом дрались всегда. Пока Толик не упал со стройки. Потому что нам нравилось лазить на третий этаж. Мы там играли в школу. А когда он упал, я посмотрела наверх, и там было лицо Вовки Шипоглаза. А Толик громко дышал, и глаза у него совсем не открывались.

– А ну?ка посмотри, как у него глазки открылись, – сказала мне медсестра и показала Сережку. – Мальчик у тебя. Видишь, какой большой?

Но я ничего не видела, потому что мне было очень больно. Я думала, что я скоро умру. Видела только, что он весь в крови, и не понимала, чья это кровь – моя или его?

– А ну?ка держи его… Вот так… Давай?давай, тебе к нему теперь привыкать надо.

Но я никак не могла привыкнуть. А мама говорила, что она про маленьких детей тоже все позабыла. Она говорила: «Боже мой, неужели они бывают такие крохотные? Ты посмотри на его ручки. Смотри, смотри – он мне улыбнулся».

А я говорю: «Это просто гримаса. Нам врач объясняла на лекции. Непроизвольная мимика. Он не может еще никого узнавать».

«Сама ты непроизвольная мимика, – говорила она. – И врач твоя тоже ничего в детях не понимает. Он радуется тому, что скоро поедет во Францию. Ты не видела – куда я засунула кассету с Эдит Пиаф? Ее почему?то нет в магнитофоне».

А магнитофон у нас был очень старый. И весь дребезжал. И кассету я специально от нее спрятала. Потому что я больше не могла терпеть этот прикол. Нас даже соседские дети французами называли. А тут еще Сережка родился. Надо было с этим заканчивать.

Но она весь вечер слонялась из угла в угол как не своя. Пыталась проверять тетрадки, а потом села у телевизора. Стала смотреть какие?то новости, но я видела, что она все равно сама не своя. Просто сидела у телевизора, и спина у нее была такая расстроенная. А Сережка орал уже, наверное, часа два.

Я говорю: «Вот она, твоя кассета. На полке лежит. Только ты все равно ничего не услышишь. В этом крике».

А она говорит: «Я на кухню пойду».

И Сережка перестал орать. Сразу же.

Я положила его в коляску и стала слушать, как у нас на кухне поет Эдит Пиаф. Очень хорошая музыка.

Но у меня руки затекли. И спина болела немного. И мне все равно казалось, что он не может еще никого узнавать. Слишком маленький.

А Толик меня узнал, когда ему исполнилось одиннадцать. Прямо в свой день рождения. Мама сказала: «Поднимись к ним, отнеси ему что?нибудь. А то они там опять все напьются и забудут про него».

Она боялась, что он снова начнет есть картофельные очистки и попадет в больницу. Потому что ему совсем недавно вырезали аппендицит.

Я не знала, что ему подарить, и поэтому взяла кошкин мячик и старую фотографию. На ней было несколько мальчишек, Толик и я. Нас сфотографировал дядя Петя – мамин друг, у которого была машина.

Он всех нас катал тогда вокруг дома, а после этого сфотографировал на крыльце. И фотография сразу же выползла из фотоаппарата. Я раньше никогда такого не видела. Но потом мама сказала, чтобы я о нем больше не спрашивала. Она сказала: «Перестань. Мне надоели твои вопросы».

И закрыла уши руками.

А на фотографии нам было шесть лет. Еще до того, как мы играли в школу на стройке.

– Подожди, – сказала я. – Не надо толкать ее в рот. Смотри – вот видишь, здесь ты. А рядом стоит Мишка. Видишь? Он высунул язык. А рядом с ним – Славка и Женька. Помнишь, как они спрятались на чердаке на целую ночь, а их папа потом гонялся за ними с ремнем по всей улице? А вот это я. И кто?то мне сзади приставил рожки. Это, наверное, Мишка?дурак. Он всегда так делал. А теперь он здесь не живет. Его родители переехали в центр города. Мы с мамой, может быть, тоже когда?нибудь отсюда уедем. Подожди, подожди, что ты делаешь? Не надо перегибать ее пополам. Она ведь сломается, и тогда ничего не будет видно на ней. Зачем ты ее тянешь? Что? Я не понимаю тебя. Ты только мычишь. Что? Ты хочешь что?то сказать?

А он тянул у меня из рук фотографию и тыкал в нее пальцем. Я посмотрела в то место, куда он тычет, и отдала ему фотографию. Потому что он показывал на меня.

Вот так он меня узнал. Прямо в свой день рождения.

– Рождение ребенка, – сказала нам врач на лекции, – это самое важное событие в жизни женщины. С первых минут своего появления на свет младенец должен быть окружен вниманием и любовью.

А я сижу там и смотрю на всех нас – как будто мы воздушные шарики проглотили. Сидим и слушаем про любовь. В таких больничных халатиках. Только мне уже было неинтересно. Я думала про то, что, может быть, я умру. И про то, как мне будет больно. А любовь меня уже тогда не волновала совсем.

– Ты знаешь, – сказали девчонки, когда я приехала в летний лагерь, – он такой классный. Он даже круче Венечки?физрука.

Я сказала: «Кто?»

А они говорят: «Ты что, дура?»

Я говорю: «Сами вы дуры. Откуда мне знать про ваших Венечек. Я ведь только приехала. Маме помогала в классе делать капитальный ремонт».

А они говорят: «Венечка работает летчиком на самолете. У него есть машина, и ему двадцать пять лет. А когда у него отпуск – он физрук в этом лагере, потому что ему надо форму поддерживать. Но даже он все равно не такой классный, как Вовчик. Потому что Вовчик – просто нет слов».

Я сказала: «Да подождите вы, какой Вовчик?»

А они говорят: «Ты что, дура? Он же из твоей школы. Он нам сказал, что знает тебя».

Я говорю: «Вовка Шипоглаз, что ли?»

А они говорят: «Мы его называем Вовчик».

Я им тогда говорю: «Вовка Шипоглаз – последний урод. Самый уродливый из всех уродов».

А они засмеялись и говорят: «Ну, не знаем, не знаем».

Но я приехала в лагерь, чтобы летом денег заработать. Мне надо было в одиннадцатый класс в новых джинсах пойти. И еще кроссовки купить хотела. Поэтому я осталась.

А мама всю жизнь мне говорила – любовь зла. Но тут даже она не подозревала – насколько.

В первую же неделю девчонки мне все уши про него прожужжали. На кого он из них посмотрел, с кем танцевал, кому из парней надавал по шее.

Я, когда его встретила наконец, говорю: «Ты тут прямо суперзвезда. Джеки Чан местный. Мастер восточных единоборств».

А он смотрит мне прямо в глаза и говорит: «Приходи сегодня на дискотеку. Я тебя один прикольный танец научу танцевать».

Потом улыбается и говорит: «Стюардесса по имени Жанна».

И я почему?то пошла.

– Нормальный ребенок, – сказала мне участковая, – должен был пойти в десять месяцев. А твоему уже целых два года – и он у тебя все еще ползает, как… таракан.

Она не сразу сказала, как он ползает. Подумала немного, а потом сказала. И оттолкнула его от себя. Потому что он все время карабкался к ней. Обычно ревет, когда она приходит, а тут лезет к ее сапогам и цепляется за край халата.

– Ну вот, – говорит она, – обслюнявил меня совсем. Как я теперь пойду к другим детям?

Я говорю – извините.

А она говорит: «Мне?то что с твоих извинений. Это тебе надо было раньше думать – рожать его или не рожать. Сделала бы аборт – не сидела бы тут сейчас с ним на руках одна, без своей мамы. И школу бы нормально закончила. Еще неизвестно, как у него дальше развитие пойдет. С такой родовой травмой шутки не шутят. У вас ведь тут живет уже один дебил этажом выше».

Я говорю: «Он не дебил. Он просто упал со стройки, когда ему было шесть лет».

Она говорит: «Упал, не упал, я же тебе объясняю – с травмами, дорогая, не шутят. Хочешь всю жизнь ему слюни вытирать? Тебе самой еще в куклы играть надо. Нарожают – а потом с ними возись. Где у тебя были твои мозги? И нечего тут реветь».

Я говорю: «Я не реву. У меня просто в глаз соринка попала».

А она говорит – тебе в другое место соринка попала. Через неделю еще зайду. В это же время будьте, пожалуйста, дома.

Я говорю: «Мы всегда дома».

Она встала в своих сапогах и ушла.

А как только она ушла, я взяла Сережку, поставила его на ноги и говорю: «Ну, давай, маленький, ну, пожалуйста, ну, пойди».

А сама уже ничего не вижу, потому что плачу, и мне очень хочется, чтобы он пошел.

А он не идет и каждый раз опускается мягко на свою попу. И я его снова ставлю, а он улыбается и все время на пол садится.

И тогда я его ставлю в последний раз, толкаю в спину и кричу: «Все из?за тебя, чурбан несчастный. Не можешь хоть один раз нормально пойти».

И он падает лицом вперед и стукается головой. Изо рта у него бежит кровь. И он плачет, потому что он меня испугался. А я хватаю его и прижимаю к себе. И тоже плачу. И никак не могу остановиться. Вытираю кровь у него с лица и никак не могу остановиться.

– Не останавливайся! – кричу я Толику. – Не останавливайся! Иди дальше! Не стой на месте!

Но он меня не понимает. Он слышит, что я кричу, но думает, что мы все еще с ним играем. А лед под ним уже трещит. Он кричит мне в ответ и машет руками, а я боюсь – как бы он не стал прыгать. Потому что он всегда прыгает на месте, когда ему весело. А я ему кричу: «Только не останавливайся. Я тебя умоляю».

Потому что лед совсем тонкий, и он идет по этому льду за кошкиным мячиком, который я подарила ему на день рождения всего два дня назад. А он теперь с ним не расстается. Даже ест, не выпуская его из рук. Потому что это мой мячик. Потому что это я его принесла.

А когда мы вернулись, мама посмотрела на меня и сказала: «Ну что ты с ним возишься? За тобой твои друзья приходили. Играла бы лучше с нормальными детьми».

А я говорю: «Толик нормальный. Он меня на фотографии узнал».

Она говорит: «Надо все?таки похлопотать, чтобы его определили в спецшколу. А то здесь за ним, кроме тебя, действительно никто не смотрит. Дождутся эти пьяницы, что он у них куда?нибудь опять упадет и сломает себе шею. Хотя, может, они этого как раз и ждут. И котлован возле школы никто засыпать не собирается. Ты туда не ходи с ним. А то выбежит вдруг на лед и провалится. Знаешь, какая там глубина?»

Я говорю: «Знаю. Мы туда не ходим играть. Мы с ним почти всегда во дворе играем».

Она говорит: «А когда я тебя во Францию увезу, кто за ним присматривать будет? Надо же, как бывает в жизни. Не нужен он никому».

А потом я тоже стала никому не нужна. Мамины деньги к зиме закончились, и надо было искать работу. Но меня не брали совсем никуда. Даже директриса в школе отказалась меня принять. Сказала, что я буду плохим примером для девочек.

А я и не хотела быть никаким примером. Мне просто надо было Сережку кормить. И сапоги к этому времени совсем развалились. Поэтому я бегала искать работу в кроссовках, которые купила тем самым летом. Они были уже потрепанные – три года почти. И ноги в них сильно мерзли. Особенно если автобуса долго нет. Стоишь на остановке, постукиваешь ими, как деревяшками, а сама сходишь с ума от страха – плачет Сережка один в закрытой квартире или еще нет?

А на улице стоял дикий холод. Только что справили двухтысячный год. Но я не справляла. Потому что телевизор уже продала. И швейную машинку. И пылесос. Но деньги все равно заканчивались очень быстро, поэтому я стала продавать мамины вещи. Хотя сначала не хотела их продавать. А когда дошла до магнитофона, почему?то остановилась. Сидела в пустой квартире, смотрела, как Сережка ползает на полу, и слушала мамину кассету с Эдит Пиаф. Сережке нравились ее песни. А я смотрела на него и думала – где мне еще хоть немного денег найти.

Потому что, в общем?то, уже было негде.

И вот тут пришло это письмо. Где?то в середине марта. Ноги уже перестали в кроссовках мерзнуть. Я сначала не поняла – откуда оно, а когда открыла, то очень удивилась. Потому что я никогда не верила в то, что это письмо может прийти. Хотя мама его ждала, наверное, каждый день. А я не верила. Я думала, что она просто немного сошла с ума. Я думала, что чудес не бывает.

В письме говорилось, что в ответ на многочисленные просьбы мадам моей мамы посольство Франции в России сделало соответствующие запросы в определенные инстанции и теперь извиняется за то, что вся эта процедура заняла так много времени. По не зависящим от них причинам юридического и политического характера французское посольство было не в силах выяснить обстоятельства этого сложного дела вплоть до настоящего момента. Однако оно спешит сообщить, что в результате долгих поисков им действительно удалось обнаружить мадам Боше, которая не отрицает своего родства с моей мамой, поскольку у них был общий дедушка, оказавшийся во время Второй мировой войны в числе интернированных лиц и по ее окончании принявший решение остаться на постоянное жительство во Франции, женившись на французской гражданке. Трудности, возникшие у посольства Франции в связи с этим делом, были обусловлены тем, что дети интернированного дедушки и вышепоименованной гражданки Франции разъехались в разные страны и приняли иное гражданство. В частности, родители мадам Боше являются подданными Канады. Однако, поскольку сама мадам Боше вернулась во Францию и вышла замуж за французского гражданина, французское посольство в России не видит больше никаких препятствий к тому, чтобы мадам моя мама обратилась к французскому правительству с просьбой о переезде на постоянное место жительство во Францию. Все необходимые документы посольство Франции в России готово любезно предоставить по следующему адресу.

А дальше шел номер факса. И какие?то слова. Но я не умею читать по?французски. А мамины словари все уже были проданы. Потому что мама к тому времени уже почти полгода как умерла.

И что такое «интернированный» – я тоже не знала.

Зато конверт был очень красивый, поэтому я отдала его Сережке. Он любит разными бумажками шуршать.

Схватил его и заурчал от удовольствия. А я смотрю на него и думаю: ну почему же ты не начинаешь ходить?

Потому что я не собиралась ехать ни в какую Францию. Кому я там нужна? И про Толика я уже знала, что не смогу его бросить. У него родители к этому времени совсем с ума сошли. Напивались почти каждый день и часто били его. А он не понимал, за что его бьют, и очень громко кричал. Соседи говорили, что даже в других домах было слышно. Тогда я поднималась к ним и забирала его к себе. И он сразу же успокаивался. Ползал вместе с Сережкой по комнатам и гудел как паровоз. А Сережка переворачивался на спину, размахивал ручками и смеялся. Маленький перевернутый на спину смеющийся мальчик. Так что я не собиралась никуда уезжать.

Вот только за маму было обидно.

Поэтому на следующее утро я снова пошла искать работу. Одна моя бывшая одноклассница сказала, что ее хозяин хочет нанять еще одного продавца. Чтобы сидеть ночью. И мне это как раз подходило. Потому что Сережке уже исполнилось два года и он всю ночь спал. Даже не писал до самого утра.

И платить, она сказала, будут прилично.

Но в итоге, как всегда, ничего не получилось.

– Ты знаешь, – сказала она. – Он не хочет нанимать продавца с ребенком. Говорит – с тобой мороки не оберешься.

– Не будет со мной никакой мороки, – сказала я.

Но она только пожала плечами.

А я опять говорю – не будет со мной никакой мороки.

И вот так мы стоим и смотрим друг на друга, и она ждет – когда я уйду, потому что ей уже жалко, что она меня пригласила. А вокруг теснота и «Сникерсы», «Балтика № 9». Но мне все равно хочется там остаться. Потому что я знаю, что денег мне больше нигде не найти.

И тут я вижу в углу совсем маленького мальчика. Года четыре ему или чуть больше. И он подметает огромным веником какую?то грязь. Вернее, он не совсем подметает, потому что веник размером почти такой же, как он, и ему очень трудно передвигать его с места на место.

Я говорю: «А он что здесь делает? Это твой племянник, что ли? Не с кем дома оставить?»

Она смотрит на него, смеется и говорит: «Да ну, какой там племянник. Просто заколебали уже. Ходят и ходят. То одно клянчат, то другое. Заколебали. Теперь пришел, говорит – тетя, дай йогурт. А я ему веник дала. Пусть заработает. У него там еще сестра есть».

Я обернулась и увидела, что у порога стоит девочка. Еще меньше, чем он. И тоже чумазая вся. Стоит и смотрит на нас. И глаза у нее блестят.

А когда я вошла, то я их совсем не заметила. Потому что мне очень хотелось про работу узнать.

Я наклонилась к этому мальчику и говорю: «Ты что, йогурт хочешь?»

Он остановился и очень тихо мне сказал: «Да».

Я говорю: «Ты его пробовал?»

И у него щеки такие чумазые.

А он говорит: «Нет».

И смотрит на меня. И ростом почти с этот веник.

Я тогда выпрямилась и говорю: «Ты им дай, пожалуйста, йогурт. Вот деньги».

А она смотрит на меня и качает своей головой. И еще улыбается.

Я говорю: «Дай им йогурт. Я тебе заплатила».

Потом вышла на улицу, стою возле остановки и плачу. Потому что мне обидно стало за этих детей.

Как будто рабы. Только совсем маленькие.

А на следующий день пришел Вовка Шипоглаз. Я даже не знала, что он опять в нашем городе. Мне сказали, что он с отцом уехал в Москву. У них там какой?то бизнес.

Я дверь открыла, а он стоит передо мной весь такой в дубленке и в норковой шапке. Хотя на улице уже все бежит. А я в маминых спортивках. И футболка у меня на плече порвалась.

И еще у меня из?за спины в коридор выползает Сережка. Боком, как краб. Одну ножку закидывает вперед, а потом другую уже к ней подтягивает. Но очень быстро. Потому что он ведь уже большой, и ему хочется быстро передвигаться.

Я взяла его на руки, чтобы он у открытой двери на полу не простыл, и вот так мы стоим, друг на друга смотрим.

И он наконец говорит: «Я слышал, у тебя мать умерла».

Потом еще несколько раз заходил. Приносил еду, конфеты и памперсы. Игрушки тоже приносил, но они все были какие?то странные. Он вообще был немного странный. Почти не разговаривал. Объяснил только, что прилетел на неделю продать отцовскую дачу, квартиру и гараж. И больше ему в этом городе делать нечего.

Это он сам так сказал.

Сказал и смотрит на меня. А потом на Сережку.

И говорит: «А почему он до сих пор не ходит?»

Я говорю: «Родовая травма».

Он говорит: «Да? А что это такое?»

Я говорю: «Мне было слишком мало лет, когда он родился. Таз очень узкий. Когда его тянули, пришлось наложить щипцы. От этого голова немного помялась. И шейные позвонки сдвинулись с места чуть?чуть».

Он смотрит на него и говорит: «А может быть, операция?»

Я говорю: «Пока неизвестно. Врачи говорят, что надо ждать. Время покажет».

После этого он исчез. Перестал приходить, и я подумала, что он продал свою дачу.

А потом я наконец работу нашла. То есть я уже даже и не искала. Просто сидела дома, и мы доедали то, что Вовка принес нам за несколько раз. Конфеты доедал Сережка.

Тут, как всегда, приходит участковая и начинает на нас кричать.

Она кричит, что я дура, что меня надо было в детстве пороть, что Сережке нужно совсем другое питание и что я никакая не мать. А мы сидим на полу и смотрим на нее, как она кричит. И Сережка уже не боится. Потому что он к ней привык и больше от ее голоса не вздрагивает. Он только смотрит на нее, задрав голову, и рот у него открыт. Глаза такие большие, но видно, что он уже не боится. Только взгляд от нее не отводит. А я смотрю на него, и мне его жалко, потому что он голову все время к левому плечу наклоняет. А у меня от этого дыхание перехватывает.

 

 

Конец ознакомительного фрагмента — скачать книгу легально

 

Яндекс.Метрика