Манька - принцесса | Мария Садловская читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Манька — принцесса | Мария Садловская

Мария Садловская

Манька‑принцесса (сборник)

 

 

 

* * *
 

Иванова любовь

 

Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода.

От Иоанна. Гл. 12, стих 24

 

Каждое утро Галина несла на спине Петьку в школу. Родился Петя, как казалось, нормальным ребенком. Правда, долго не ходил. Первые шаги сделал, когда ему было около четырех лет. А где‑то к семи годам стал передвигаться на четвереньках. Сколько Галина ни билась, выпрямиться не мог, а если мама слишком донимала, пытаясь Петьку поднять на ноги, плакал – было больно. Повезли в районную больницу, потом в областную – диагноз был одинаковым: запущенный туберкулез позвоночника.

Никакой надежды врачи не давали, только говорили: эта болезнь развивается при плохих бытовых условиях и от недоедания. Соседка Галины Катерина категорически заявила: бытовые условия в деревне у всех одинаковые, а Петькина болезнь – это грех, что даром не прошел. Вот теперь Гальке и приходится таскать его на спине. Катерина считала: если Петька родился без отца, значит, во грехе!

Галина молчала. Судьбе она покорилась давно, но греха за собой не чувствовала.

Некрасивая она была. Костистая, нескладная, в селе ее прозвали Коромыслом. Большой нос в форме сливы никак не украшал лица. Вокруг рта у Галины довольно рано образовались горькие складки. Глядя на них, трудно было представить улыбку на ее лице. Не ждала Галька для себя пары в этой жизни. Кому она такая приглянется?

Ее Петька – дитя войны. В то время через их село немцы гнали пленных, наших, советских. Остановились на двое суток, чтобы жители села подкормили изголодавшихся людей – у немцев было плохо с провизией. Распределили всех по хатам, конечно, с охраной. У Галины оказались на постое немец с двумя нашими пленными. Удостоверившись, что у хозяйки в доме ничего нет, кроме ведра картошки, немец ненадолго отлучился, а вернулся с куском сала и каской, наполненной яйцами.

 

Вечером Галина их накормила. Всех. Тайком от немца поливала жиром картошку пленников, потом втихаря подкладывала в тарелки шкварки.

А ночью она не помнит, кто к кому подошел: то ли он к ней, то ли она к нему… К утру она знала, что его зовут Алексей. Алеша, ее Алеша… Родом он с Урала. Есть там такой поселок со смешным названием – Пичугино, маленький поселок, почти такой, как их село… А больше ни о чем не говорили. Ни к чему было.

Так что ее Петька – Алексеевич. А фамилия, как и у Галины, Коломиец. И никакого греха нету, как и нету отца. Наверное, его убили. А может, и нет. Петьке она сказала, что его отец погиб на фронте. Один только раз сказала. Больше разговора с сыном на эту тему не было.

 

В селе Галька числилась в бедняках. Кроме кур с петухом, ничего не было. Ну, и еще огород. Но даже с этим малым хозяйством она еле‑еле управлялась. Ведь Петьку на спине надо было отнести в школу и обратно. И так каждый день. Предлагали Галине получать в школе домашнее задание, и пусть парень дома занимается – матери будет легче. Но Галина встала стеной: ее Петька будет учиться как все – в школе! Ведь занимался мальчик хорошо, особенно успешен был в математике и алгебре!

Храня в голове высказывания врачей насчет недоедания, Галина решила купить козу. Она была уверена, что Петька станет пить козье молоко и выздоровеет. То ли слышала где о целебности молока, то ли сама придумала.

В селе люди, которые держали коз, были предметом насмешек. Зажиточные хозяева, как правило, держали коров. Тем не менее козу Галька купила. Пришлось, правда, расстаться с единственной ценной (по представлению Галины) вещью, которая досталась ей от прабабки, – это пять ниток бус из яшмы. Козу она купила дойную, привела домой и сразу надоила кринку молока.

Поначалу Петька был против. Боялся, что над ним будут в школе смеяться. Чего доброго, еще «козлом» прозовут! Но, к счастью, все обошлось. Коза Монька была миролюбивым существом, всем пришлась по душе, и даже соседка Катерина иногда, чтобы не пропадать добру, бросала Моне через забор свекольные очистки.

Петька становился тяжелее, а Галина все больше уставала. Особенно трудно было осенью, когда начинались дожди и дороги заливало водой.

Если раньше Галина ничего не боялась – ей просто было некогда, – то в последнее время она панически страшилась заболеть. Ведь тогда Петька будет обречен! Кто его отнесет в школу, а потом обратно домой? Он ведь до сих пор так на четвереньках и передвигался. Оставить сына без учебы Галина даже в мыслях не допускала! В мечтах она видела Петьку здоровым, стройным, с образованием и… с профессией.

 

В тот год осень была дождливой, а потом внезапно взялись заморозки. В гололед Галина привязывала к подошвам сапог тряпки, чтобы меньше скользило. Случалось, они с Петькой падали, потом долго поднимались: без табуретки взять Петьку на спину было непросто. Один раз не выдержала, заплакала, но стал плакать и Петька… Они тогда не дошли до школы, вернулись обратно. Больше она никогда не позволяла себе плакать.

 

Однажды вечером Галина с Петькой возвращались из школы. Перед домом во всю ширину дороги образовалась огромная, подернутая льдом лужа. Галина про нее помнила, и они благополучно миновали каверзное место, но вдруг услышали непонятные звуки, доносящиеся с середины лужи. В сумерках всего не разглядишь, и Галина, обернувшись назад, крикнула на всякий случай: «Кто там?» Послышалось какое‑то барахтанье, потом невнятный голос:

– Помогите, не могу подняться!

По голосу Галина не определила, кто это был, но поняла: человек нетрезвый и, видимо, промокший. А на дворе – мороз, к ночи он усиливался. Зная, что с Петькой на спине она помочь не сможет, крикнула:

– Подожди немножко, я сейчас ребенка отнесу и вернусь!

Галина чуть ли не бегом поспешила к дому. Потом, оставив в хате Петьку, сняв с сапог тряпки, вернулась обратно. Потерпевший продолжал бултыхаться в воде, но подняться самостоятельно на ноги не мог – был сильно пьян. Подойдя ближе, Галина узнала Ваньку‑Микробу, местного алкаша. В том месте, где он ворочался, лед под ним провалился, хлюпала черная жижа, и Микроба весь с головы до ног ею вымазался. Осторожно ступая, чтобы не набрать воды в сапоги, женщина, подойдя совсем близко к потерпевшему, взяла его за руку и стала дергать, пытаясь поднять.

Спасение продолжалось долго. Хоть Ванька‑Микроба не был крупным мужчиной, но пьяного, да еще в промокшей одежде Галина поднять не могла. Поэтому так лежащего и волокла по замерзшей земле, часто останавливаясь для передышек. Когда опомнилась, обнаружила, что, видимо, по привычке притащила трофей под дверь собственного дома. В сарае дурным голосом кричала Моня, требуя, чтобы ее подоили. Стемнело, под ногами похрустывал лед – ночью подморозило.

На Микробе одежда задубела, зубы от холода выбивали дробь. Но подняться на ноги все равно не получалось. Хмель из его головы выветрился, он понимал: если эта женщина ему сейчас не поможет, до утра он замерзнет. Микроба, судорожно вспоминая деликатные слова (их он когда‑то нашептывал своим бабам), торопливо выговорил:

– Ты, того, миленькая, не бросай меня, а? Я в долгу не останусь! Я же тебя знаю, у тебя ребенок‑калека, ты его на спине носишь. Вот только забыл, как тебя зовут…

– Галькой меня зовут. Пить надо меньше, тогда будешь все помнить!

Ответила Галина сердито, потому что вдруг поняла: ей никуда не деться от этого алкаша. Еще замерзнет ночью – не возьмет же она грех на душу? Горько ухмыльнувшись, ни к кому не обращаясь, промолвила:

– Видно, на роду написано таскать на себе тяжести!

Она его тогда спасла. Помогла снять задубевшую одежду, взамен дала сухую фуфайку. Вместо брюк Микроба завернулся в рядно. На пол, в углу прихожей, Галька бросила старый облезший тулуп. Зимой этим тулупом она закрывала от холода входную дверь. Сверху набросила на лежавшего еще одну фуфайку, хотя Ванька и так уже благодарно храпел. Мокрую одежду развесила около горячей печки.

 

Утром женщина могла бы дольше поспать – было воскресенье, но, вспомнив про Микробу, поднялась. Выйдя в прихожую, она увидела сложенные аккуратной стопкой вещи, которыми обогревался Ванька. Самого потерпевшего не было. Облегченно вздохнув, Галина пошла доить Моньку.

Позже, сидя за столом в ожидании молока, Петька, недовольно поглядывая на мать, сказал:

– Мам, ты никому не говори, что мы помогли этому пьянице, а то и нас будут называть Микробами!

Галька и думать об этом уже забыла, поэтому ничего и не ответила.

 

* * *

 

Хата Ваньки‑Микробы стояла на краю села. Его двор соседствовал с кладбищем, что Ваньку нисколечко не тревожило. Жил он в хате один. Уже и не помнит, сколько лет один. Мать умерла, когда Ванька служил в армии. Отец не вернулся с войны. Собственно, прозвище Микроба у Ваньки от отца. Когда‑то давно – Иван был еще маленьким – его отец попал в больницу с гнойным нарывом на ноге. В то время оказаться в больнице было редкостью. Вернувшись домой, отец начал щеголять медицинскими терминами, чаще всего звучало слово «микроб». Отец всякий раз напоминал жене и маленькому Ивану: мойте с мылом руки (правда, мыло в доме бывало нечасто), иначе заведутся микробы и заполонят весь дом. Иван еще помнит, как спросил тогда отца:

– Тату, а эта микроба большая? А где она будет спать?

Мать тогда накричала на отца: зачем учит ребенка всяким ругательным словам?

Но слово «микроба» (почему‑то ставшее женского рода) пошло по селу, и всю семью Ваньки стали называть Микробами.

После армии Ванька женился, даже несколько раз. Жены были все пришлые, из соседних поселков. Но долго не задерживались, бросали Ваньку, благо детей не было. Любил Микроба выпить. А если более точно – был горьким пьяницей. Сам об этом знал и давно смирился. Имущества у него никакого не было, кроме кур и петуха, оставшихся от последней жены. А в колхозе что зарабатывал, то и пропивал. Хотя, как говорили сельчане, мог бы жить хорошо: руки у Ваньки – золотые. В столярной мастерской он был подручным Кольки Голодка, а тот – признанный мастер, хотя тоже выпивал.

 

Очнувшись в чужом доме, Микроба поспешно вскочил на ноги, быстро собрался и ушел, чтобы не встречаться с хозяйкой – стыдно. Прибежав домой, первым делом опохмелился. Больше пить не стал – был слишком перепуган. Понимал, что, если бы не эта Коромыслиха, был бы Ванька сейчас покойником.

Микроба вышагивал по давно не убранной хате, от стенки к стенке, держа руки в карманах штанов, пытаясь осмыслить вчерашнее происшествие.

Вывод был один: бросить пить. Но его натура противилась этому, услужливо предлагая всевозможные лазейки. В конце концов Микроба пошел на компромисс с самим собой, решив пить меньше. Вот опохмелился утром и до вечера – ни‑ни! А сейчас он, как порядочный человек, должен эту Коромыслиху как‑то отблагодарить! Что бы такое придумать? Денег у него нет, а то можно бы купить что‑нибудь в сельмаге: печенья там или еще чего…

Поняв тщетность мыслительных усилий – деньги‑то от них не появятся, – Ванька стал думать в другом направлении. Кажется, бабы любят цветы. Точно! Когда он служил в армии, помнится, воровал на клумбе в войсковой части розы и ходил на свидание с девушкой! Но сейчас за окном мороз, откуда цветам взяться?

Ванькин взгляд остановился на стенке, где висел засиженный мухами и покрытый пылью образ неизвестного святого, а может, и Бога, – понять было невозможно. Сверху за образ был воткнут букет бумажных цветов, предположительно – роз. Из‑за плотной паутины определить его цвет было нельзя.

Откуда взялся букет – Ванька не помнил. Он подошел к иконе и громче обычного, чтобы взбодрить себя, произнес:

– Я не все цветы возьму, всего три штучки!

Микроба отделил три пыльных цветка, остальные воткнул обратно, на всякий случай неумело перекрестившись. Потом стал старательно чистить цветки от паутины и пыли. Через какое‑то время он решил, что цветы готовы к использованию. В углу, занавешенном рядном, где была свалена в кучу одежда, Ванька, порывшись, вытащил рубашку, решив: она самая праздничная. Одевшись, он спрятал цветы под фуфайку и, уже выходя из дома, увидел около двери трость с отшлифованной ручкой: он делал ее во внеурочное время недели две. Во всю длину трости протянулась хитроумная резьба с птицами на завитушках. Получилась она на загляденье – сам Голодок завидовал! Немного подумав, он прихватил трость с собой и двинул в гости.

 

Между тем Галина, накормив Петьку и подложив ему побольше книжек, вышла в сарай к Моньке, пытаясь придумать, как бы утеплить загон, где будет зимовать коза. А как утеплишь, если дверь в сарае висит на одной петле?

Именно в это время во двор и зашел Ванька‑Микроба. Выражение лица у него было одновременно торжественное и смущенное, а увидев Галину, он совсем потерялся. Даже поздороваться забыл. Потом, спохватившись, стал почему‑то совать ей в руки трость. От неожиданности Галька тоже стушевалась. Трость оказалась у нее в руках, и она не знала, что с нею делать. Соседка Катерина, увидев через дырку в заборе у Гальки мужика, еще не зная, кто это (но само по себе диковинно!), захлебываясь от любопытства, воскликнула:

– Гальцю, а кто там у тебя?!

Галина, придя в себя, нарочито будничным тоном ответила:

– Пришли дверь в сарае ремонтировать!

Потеряв интерес, Катерина исчезла, а Галина с Микробой зашли в дом. Ванька остановился сразу у двери, смяв в руке шапку и не осмеливаясь пройти вперед. Петька из комнаты крикнул:

– Мам, кто там?

Галина пригласила Микробу пройти дальше, где сидел Петька. Потом подала мальчику трость со словами:

– Это тебе дядя Иван принес в подарок. Мы вчера вечером ему помогли, помнишь, когда шли из школы?

Но Петька ничего не слышал, он восхищенно разглядывал чудную вещь, примеряя ее то как стрелу, то как саблю, и приговаривал:

– Вот это да! Во класс! Все обзавидуются в школе!

Потом, недоверчиво посмотрев на Микробу, переспросил:

– Это мне? Насовсем, да?

Таких волнительных и одновременно приятных минут Ванька‑Микроба еще не испытывал. Он радостно закивал головой, потом, обретя дар речи, заверил Петьку:

– Конечно, насовсем! Я тебе еще другую сделаю, она будет лучше этой!

Петька, бессознательно прижав трость обеими руками к груди, уверенный, что лучше не бывает, испуганно замотал головой:

– Не надо лучше, пусть эта будет!

Микроба со всем соглашался, повторял за Петькой: да, лучше не надо, как Петька захочет, так и будет!

Когда Галина предложила Ваньке снять фуфайку, он вдруг вспомнил о цветах. Ставшие совсем плоскими, они зашуршали у него под полой. Он опять сконфузился, не зная, что с ними делать. Взял цветы обеими руками, оглядываясь вокруг, куда бы их приткнуть. Галька, увидев цветы, сначала откровенно изумилась, потом медленно, начиная понимать суть происходящего, залилась давно забытым румянцем. Она вдруг осознала, что ей впервые в жизни мужчина дарит цветы. Взяв одновременно фуфайку и мятый, неопределенного цвета бумажный букетик из рук Микробы, она поспешила на кухню.

Потом все втроем ужинали, пили молоко. После этого, по просьбе Галины, Ванька отремонтировал дверь в сарае. А потом, уже по собственной инициативе, и дырку в заборе заделал: в нее заглядывала дотошная Катерина.

Вечером Микроба ушел домой в предвкушении перехватить рюмку‑вторую ввиду хорошего настроения.

Рюмка‑вторая вылились у Микробы в длительный запой.

Каждый вечер Галина ловила себя на том, что подсознательно посматривает на калитку во дворе. Она знала, что Ванька в запое, слухи в селе распространялись быстро. Видимо, ждала конца запоя.

 

Он пришел. Через две недели с опухшим лицом и дрожащими руками. Опять стоял у порога с шапкой в руках, уже без цветов… Галька поставила на стол миску горячего борща. Как на врага, набросился на борщ Микроба, через пять минут миска была пустой. Потом Ванька будет говорить: борщ его Галюни лечит все болезни, – и при этом щелкать себя пальцами у шеи.

В этот раз Микроба остался у Галины. После того как Петька уснул, они долго разговаривали. Ванька съел еще одну миску борща.

Галина приготовила Микробе постель отдельно, но потом оказались в одной… Клялся Ванька самозабвенно. Чтобы он когда‑нибудь хоть рюмку? Да никогда в жизни! А если Галюня хочет, он поклянется и Петькой, и Галей, и вообще всей их семьей!

Галька верила и засыпала со счастливой улыбкой на устах.

 

Иногда Ванька держался: между запоями не пил по три недели. За это время успевал переделать массу работы. По утрам относил на спине Петьку в школу, давая Гальке отдохнуть. Хотя мальчик жаловался, что в школе его дразнят, говорят: «микроб на микробе едет». Тогда с ними шла Галина, и перед самой школой Ванька пересаживал Петьку ей на спину. В перерывах между запоями смастерил Микроба ручную повозку. Строганные гладкие доски сияли желтизной, в самой повозке он сделал приспособление, на которое Петька должен опираться, но… не подошла повозка. Больно было Петьке в этом положении, он не выдерживал и пары минут.

Если очередное устройство не подходило Петьке, Микроба не огорчался, начинал мастерить следующее. Однажды Галина, приехав с базара (теперь она могла себе это позволить), застала во дворе целое представление. Петька, наполовину выпрямившись, опирался руками на перекладину, прибитую к толстой палке. Устройство чем‑то напоминало руль машины. Внизу к палке было прикреплено деревянное колесико. Микроба, раскинув руки, как клушка крылья над цыплятами, стоял в готовности, а Петька пытался двигаться к нему. Ванька приговаривал:

– Иди, Петрусь, не бойся, если что – я поймаю!

Онемевшая от испуга, а больше от неожиданной радости, Галька стояла у входа во двор, боясь спугнуть сына.

 

Микроба занимался с Петькой ежедневно, благо были каникулы. Даже в запой уходить стал реже. К началу учебного года, когда парню надо было идти в седьмой класс, он мог хоть и медленно, но самостоятельно передвигаться с двумя палками в руках, которые сделал Микроба. Больше Петьку на спине не носили, только на всякий случай кто‑нибудь его сопровождал.

Галина расцвела. Когда у Ивана подходило время запоя, терпеливо ждала его окончания. Следила, чтобы ночью Микроба был дома. Если же его долго не было, шла искать. Находила, волокла домой. А Ванька, приходя в себя, просил целебного борща. Петька постепенно выравнивался, уже ходил с одной палкой. Галина стала весело шутить с соседями через забор. У нее вдруг смех оказался звонким, заливистым. Катерина пыталась поддеть соседку, выспрашивая:

– Гальцю, признайся, твой Микроба мужчинские обязанности исполняет или же только пьет, а ты его вонючие штаны стираешь?

Хотелось Катерине побольнее уколоть Гальку, а то поди ж ты, вся так и светится!

А Галина не чувствовала уколов. Ей только неприятно было, когда ее Ванюшу называли Микробой. Поэтому в разговорах она всегда старалась подчеркнуть: «мой Иван». Что же касается «мужчинских обязанностей», Галька сердито ответила:

– Не твое дело! – больше сказать она не могла ничего.

Она не знала, как выглядят эти самые «мужчинские обязанности». У нее не было сравнения. Как было с Петькиным отцом, она не помнит. Знает только, что есть Петька. А хорошо или плохо ей с Ванюшей – этого никому знать не положено.

 

Теперь Микроба ходил на работу в чистых рубашках. Он полностью перешел к Галине, свою хату закрыл, взяв с собой кур и петуха. Вся одежда на нем была починена, где надо – стояли заплатки. Колька Голодок был доволен: его подручный стал приличным мужиком, не грех на пару и выпить. Не то что раньше, когда Ванька был грязным забулдыгой.

Перед выходными Голодок с Микробой всегда распивали бутылочку. Не слишком пьяные любили пофилософствовать. Голодок обычно начинал так:

– Интересная штука эта жизнь, Иван… Вот, допустим, твоя Коромыслиха. Скажем прямо, на лицо баба неприглядная, неказистая, одним словом…

В этом месте Микроба обиженным голосом прерывал Голодка:

– Кому – повитка, а мне как квитка!

Толкование этой старинной пословицы таково: для кого – загородка с мусором, а для меня – очаровательный цветок.

Голодок согласно кивал головой:

– Вот я и говорю. А душа, видишь, у нее какая? Вон как тебя отогрела! Ну, давай еще по одной!

Микроба честно хотел сегодня прийти домой вовремя, выпившим в меру, поэтому, поднявшись, намереваясь уходить, ответил:

– Хватит, Николай, мне надо домой!

Голодку хотелось еще выпить, тем более что его Наталка сегодня заночует у сестры, как же не использовать такой момент? Поэтому Колька, зная, что именно действует на Микробу безотказно, торжественно провозгласил:

– Выпьем за Галюню, которая спасла тебя от смерти!

Ванька с готовностью бухнулся на стул, беспрекословно поднял рюмку и медленно выпил.

 

В тот вечер они пили много и почему‑то в разных местах. Так, по крайней мере, казалось уже позже Микробе. По‑видимому, к дому его подвели, и он сразу свалился. Услышав возню, Галина вышла и, стараясь не разбудить Петьку, затащила Ивана в дом, кое‑как уложив в кровать.

В постели произошел с Микробой неприятный казус. Как он позже всем объяснил, что только лишь по ошибке использовал собственные штаны не по назначению. Ну и, конечно, еще в силу слабости духа, в чем душевно раскаивается.

Когда Галька, зажав пальцами нос, попыталась растормошить Микробу, чтобы убрать последствия его «ошибки», Ванька по‑военному, как всегда после второй рюмки, рапортовал:

– В чем дело, Галя?.. Не может быть, Галя! – потом после некоторых манипуляций под одеялом Микроба совсем не по‑армейски в панике прошептал: – Так точно, Галя, есть…

 

Где‑то через неделю история, обросшая анекдотическими подробностями, передавалась из уст в уста по всему поселку. Для Петьки, который и до этого не жаловал Микробу, происшествие стало последней каплей. Больше он не хотел иметь никакого отношения к этому пьянице и матери так сказал.

К тому времени Петька совсем выпрямился, ходил без палки. Все увидели, что он рослый широкоплечий парень с симпатичным лицом. Окончив среднюю школу на «отлично», он поступил на бухгалтерское отделение в техникум, который находился в областном городе.

 

Ванька‑Микроба, после того срамного случая изгнанный Петькой окончательно, жил в своей хате. Пока держался – не пил. Галина тайком от сына носила Ваньке в кастрюльке целебные борщи.

В день отъезда Петьки на учебу Микроба выпросил авансом в счет будущей работы у хозяев большой кусок сала и принес Галине. Как назло, первым его увидел Петька. Загородив собой входную дверь, парень жестким тоном сказал:

– Нечего вам здесь делать! Не позорьте нас, уходите! И маму не беспокойте, она теперь одна. Я уезжаю, но наведываться буду каждую неделю!

Микроба подобострастно закивал головой и с готовностью подхватил слова Петьки:

– Да, Петрусь, я знаю, что ты уезжаешь! Я поэтому и пришел!

Вдруг он подумал, что Петька может не взять от него сало. Оно, завернутое в тряпку, лежало в ведре, поэтому просительно добавил:

– Я уйду, ты только передай маме ее ведро, оно было у меня! – Поставил ношу на скамейку и поспешно ушел…

 

Галине тогда очень помогло это подношение Ваньки. Нечего ей было дать сыну в дорогу, а сало в то голодное время было залогом благосостояния.

Через какое‑то время после отъезда Петьки Микроба вновь возвратился к Галине. Следили только, чтобы перед каникулами Ванька вовремя уходил в свой дом. Хотя Петьке в первый же день доносили, что в его отсутствие Микроба живет с его матерью. Когда сын начинал мать отчитывать, та оправдывалась:

– Петя, сынок! А кто же будет чинить сарай, забор? Да и крышу на хате надо ремонтировать… Я уже сама не могу, здоровья нету. А Иван ведь все делает!

Потом, помолчав, униженно заглядывая Петьке в глаза, заканчивала:

– Он не такой уж плохой, правда…

Петька презрительно хмыкал, обрывал неприятный для него разговор и спешил на свидание. Вот уже полтора года, как он встречается с Маней Широковой. Ее имя было – Мария, но сельчане за мягкий нрав и сердобольность любовно называли ее Маней. Хотя Маня была на три года старше Петьки, тем не менее пришлись они друг другу по душе. Ждали окончания его учебы, чтобы пожениться.

Ванька‑Микроба со своей Галюней, да и все соседи привыкли к такому распорядку: когда Петька в отъезде – они вместе, а перед прибытием сына Галька отсылала Микробу в его хату.

 

Между тем Петька окончил учебу и получил направление. Работать предстояло бухгалтером в отдаленном районе области. Маня собиралась переезжать на новое место. Они стали мужем и женой тихо, без шумной свадьбы, полгода назад зарегистрировав брак в сельсовете. Мог бы, конечно, Петька попроситься в свой район, и ему бы пошли навстречу, учитывая его инвалидность, но, здраво рассудив, сам не захотел. Здесь он еще долгое время был бы «Петькой», а что еще хуже, его имя ассоциировалось с Ванькой‑Микробой. Если кто не понимал, что за Петька такой, объясняли: его еще Микроба на спине в школу носил… На новом же месте жительства его уже называли Петром Алексеевичем! А к матери будет наведываться, оправдывался перед собой Петр Алексеевич. Супруга Маня поддерживала мужа во всем, даже если думала по‑другому.

 

Поначалу Петька довольно часто проведывал мать. Для Галины более радостного праздника, чем приезд сына, не было. Всякий раз она угадывала день приезда Петьки: перво‑наперво отсылала Микробу, чтобы не мозолил Петеньке глаза, потом убиралась во дворе, в хате. Козу Моню тоже приводила в порядок: начесывала щеткой бока, мыла с детским мылом вымя. Вдруг сынок захочет молочка попить?.. И вот заходит ее осуществившаяся мечта в дом: Петенька, высокий, красивый и такой важный – Петр Алексеевич! И всегда с гостинцами.

Долго никогда не гостил, на второй день уезжал – работа. Оставлял Галине немножко денег, она их в тот же день тратила в сельском магазине. Покупала мужскую рубашку или теплый шарф и к возвращению Микробы преподносила ему как подарок от Петьки: он якобы просил передать Ивану. Ванька знал, что вещи куплены Галькой в магазине, но делал вид, что верит, и благодарил Петю. Потом Петькины визиты прекратились. Манины родственники сообщили: у молодых родилась девочка. Иногда Гальке приходил по почте денежный перевод от сына. Суммы были незначительные, тем не менее Галине доставляли радость неимоверную. Когда Маня родила второго ребенка, переводы прекратились.

 

Микробе уже не надо было уходить в свой дом, бояться было некого. Пить он продолжал, но, как казалось его Галюне, все‑таки меньше. Запои были покороче. А по мнению Голодка, так Ванька совсем стал трезвенником: мыслимо ли – всю неделю до вечера пятницы Микроба рюмку в руки не брал. Но уж за выходные, конечно, наверстывал за всю неделю.

 

Силы у Гальки поубавились, и волочь Ваньку на себе домой она уже не могла. Ждала, когда сам придет. Он приходил – посрамленный, кругом виноватый. Доставал из кармана деревянную поделку и клал ей на подушку очередного журавлика или медвежонка. Нравились Галине его изделия. А Микробе нравилось смотреть на Галину, когда она, как ребенок, гладила руками его зверушек и улыбалась. Тогда начинал улыбаться и Ванька. К тому времени Галина больше лежала: стало прихватывать сердце – перенесла инсульт. Иногда с нетерпением ожидала его прихода: подоить Моньку у нее не хватало сил. Приходил Ванька все еще пьяненький, надевал Галькину кофту, голову повязывал платком и шел доить козу. Без этих атрибутов Монька не подпускала к себе Микробу и однажды довольно чувствительно боднула его в плечо. Видя Ваньку в кофте и платке, Галина, несмотря на болезнь, не могла удержаться от смеха. Микроба с удовольствием подметил, что, когда его Галюня смеется, на ее лице исчезают морщины, хотя, казалось бы, должно быть наоборот.

Изредка приходила весточка от Пети. В преддверии Восьмого марта получила Галина открытку с поздравлением. Почерк был Манин, но какая разница Галине? Все равно от семьи, где живет ее Петя!

Ванька также готовил своей Галюне подарок. Был у него в закромах выдержанный временем кусок кленовой дощечки с чудным узорчатым срезом. Его‑то Микроба и использовал. В итоге получились две обнявшиеся фигуры, а над ними распростертое крыло, надо полагать, ангела.

Очень Ванька хотел, чтобы фигурки получились похожими на них: его и Галю. Даже настрогал ольховой коры, сделал настой, чтобы покрасить одну фигуру под цвет (как он думал) Галиной кофты. Когда понял, что сходства ему не добиться, добавил к поделке фигуру козы Моньки – она ему всегда удавалась, особенно деревянные глаза‑кругляшки, выкрашенные бузиновым соком. Ну, а рядом с козой, ясное дело, могут быть только Галина и Иван.

 

Микроба завершил работу над поделкой, и Колька Голодок сразу узнал в фигурах Коромыслиху с Иваном. Восьмое марта будет через два дня, но Ванька собирался сегодня вручить Галюне подарок. Не терпелось ему увидеть, как Галюня будет радоваться.

Вечером, закончив работу в мастерской, Голодок с Микробой, как всегда перед выходными, выпили. Заодно и подарок Галюне обмыли. Остановились вовремя (по крайней мере, так им казалось) и, уважая за это каждый себя и друг друга в отдельности, разошлись по домам.

По дороге домой Ванька с удовлетворением ощупывал в одном кармане подарок для Галюни, а в другом бутылку, припасенную на утро для опохмелки. Зайдя во двор, он решил еще немножко подкрепиться с тем, чтобы уже в доме – ни‑ни, не расстраивать Галюню. Отхлебнул на глазок прямо «из горла» и зашел в дом. В прихожей стал раздеваться. В доме было тихо, видимо, Галюня спала. Микроба остановился в нерешительности: будить ее или дать поспать. Утром, когда уходил, она плохо себя чувствовала. Пришла Ваньке на ум фраза: сон – лучший лекарь, и он тихонько опустился на стул, вынув из карманов бутылку и подарок. Бутылка была наполовину пустая, чему Микроба искренне удивился, а потом, подумав, что водка пролилась по дороге, оставшуюся выцедил в стакан, решив, что так будет сохраннее. По‑прежнему было тихо, и Микроба, поднявшись, нетвердой походкой пошел в комнату, где спала Галина.

 

Она почему‑то лежала около кровати на полу. И ничем не укрытая!

– Галюню, ты же замерзла! Сейчас, подожди, я тебя укрою!

Микроба стащил с кровати одеяло, наступил на его край и упал вместе с одеялом рядом с лежавшей Галиной. Еще попытался укрыть Галю свободным концом. Случайно коснулся ее руки, которая была совсем холодной.

– Видишь, как замерзла! Сейчас я тебя согрею, моя пташечка…

Так бормотал Микроба, засыпая, все еще честно стараясь натянуть одеяло на Галюню. В конце концов его храп привычно разнесся по всему дому.

 

Пробудился Ванька на полу от громких голосов и холода. Рядом с ним, под скомканным в кучу одеялом, лежала Галина. Обнявшая ее под одеялом рука Микробы онемела от холода. Он поднял руку и с трудом начал разминать пальцы. Почему‑то вокруг суетились Колька Голодок и соседка Катерина. Катерина возмущенно выкрикивала какие‑то непонятные для Ивана слова:

– Я так и догадывалась, что этот пьяница угождал ей в постели! А покойница‑то, видишь, тихоня тихоней, а до этого дела была вон какая охочая!

Голодок пытался остановить Катерину, в замешательстве повторяя:

– Ну что ты, Катя, право? Что теперь уже говорить, молчи! Откуда нам знать, как промежду них было?

Катерина не сдавалась:

– А чего тут знать? Душа на ладан дышала, а она – с мужиком, да еще на полу! Тьфу! Прости, господи!

Под эти вопли Микроба поспешил встать, его поразило слово «покойница».

О какой покойнице они говорят?! И что происходит? Почему Галюня лежит до сих пор и молчит?

Ванька рывком стащил одеяло с Галины, она неподвижно лежала с закрытыми глазами. Одна рука вытянулась вдоль тела, а другая, которую Микроба ночью пытался отогреть, как вылепленная из воска, покоилась на груди женщины. Он оглянулся вокруг, потом с одеялом в руках опустился на колени. Наклонившись над телом, взял ее восковую руку в теплые ладони и стал дышать на нее, как зимой в мороз, приговаривая:

– Сейчас, пташечка, я согрею тебе ручки, подожди немножко! Вот так, вот так!..

Катерина и Голодок в смущении замолчали. Потом Микроба вдруг вскочил и с криком: «Ты же еще подарок не видела!» – выбежал в прихожую. На столе стояли пустые бутылка и стакан, а рядом лежала Ванькина поделка. Он схватил ее, метнулся обратно, опять встал на колени и положил деревяшку на грудь покойницы рядом с застывшей рукой.

Катерина и Голодок в растерянности украдкой вытирали слезы. Микроба хотел рассказать, как сначала не получались фигурки, но на полуслове замолк. Он вдруг увидел горькие складки вокруг рта Галины. Их в последнее время не было… Он медленно поднял голову и, глядя на стоявшего рядом Голодка, ровно проговорил:

– А моя Галя умерла.

Потом, помолчав, добавил:

– А говорила, что будет сегодня борщ варить.

Затем, рассудительно забрав с груди покойницы деревянную поделку, поднялся и медленно вышел из дома.

 

Через два дня Галину Коломиец хоронили. Приехал сын Петька, Маня не смогла – осталась с детьми. Хоть Голодок и приказал Катерине молчать о подробностях смерти, слухи, да еще извращенные, бродили по селу. Видимо, дошли до Петра Алексеевича, иначе почему бы он предупредил Голодка, чтобы Микробы на похоронах не было!

Между тем Ванька в день похорон сидел за столом в своей хате и никак не мог напиться, тупо уставившись в наполненный стакан. Иногда переводил взгляд на фигурки и начинал гладить поделку руками.

Поздно вечером, в сумерках, пошел на кладбище. Свежую могилу нашел быстро. Присев на корточки, брал руками свежие комки земли и старательно размельчал их.

Он не помнил, сколько времени этим занимался. Потом поднялся и в недоумении оглянулся вокруг: он не знал, как жить. Неожиданно из его горла вырвался какой‑то клокочущий звук и постепенно перешел в завывание. Совсем рядом, ему в унисон, протяжно завыла собака. Собачий вой отрезвил Ваньку, и он, протерев грязными руками мокрое лицо, побрел домой. Благо его хата стояла совсем рядом с кладбищем.

 

Петр Алексеевич забил горбылем окна и двери опустевшей хаты. Козу Моньку и кур забрали Манины родственники. Передал Петька через Голодка, чтобы Микроба забрал своих пятерых куриц и петуха. Не хотел Петр Алексеевич иметь с Ванькой ничего общего. Ванька забрал. Он делал все, что ему говорили. Только молчал. Казалось, это навсегда. Голодок жаловался:

– Совсем Иван бирюком стал! За целый день не услышишь от него слова!

Но однажды Голодок удивился – его помощник подошел к нему с блестящими от возбуждения глазами и заискивающе попросил:

– Николай, можно я возьму тот дубовый брус в кладовке? А ты высчитаешь у меня с зарплаты, хорошо?

Конечно же, Николай согласился. А Ванька вдруг ожил. На работу бежал ни свет ни заря, а вечером дотемна работал. Задумал Микроба сделать крест на могилу своей Галюни.

Захлебываясь от волнения, брызжа слюной, он делился с Голодком планами:

– Понимаешь, Николай, Галя не успела получить мой подарок. Ну, тот, где две фигуры… ты знаешь. Значит, я должен их как‑то перенести на крест. Кроме козы, конечно. Как ты думаешь, это не грех?

Голодок понятия не имел, грех ли это, тем не менее авторитетно отвечал, что не грех.

 

Закончил работу Микроба к концу лета. У края могилы он залил маленький фундамент, а затем установил на него крест.

По поселку разошелся слух: на могиле Гальки Коромыслихи Ванька поставил какой‑то удивительный крест, не похожий на другие. Все ходили на кладбище посмотреть, что за диво сотворил Микроба. Приходили, долго глядели. Кое‑кто говорил: негоже на святой крест лепить всякую любовную чепуху – разных там голубков, птичек. Постояв, люди замолкали и покидали кладбище в раздумьях.

 

А потом он опять запил. Сначала надо было отметить окончание работы, как говорится, обмыть. Обмывали два дня вместе с Голодком. Дальше Ванька пил один, потому как Наталка, жена Голодка, пригрозила мужу: разведется с ним, если тот не остановится.

 

Умер Ванька‑Микроба для всех неожиданно. Всего на каких‑то полтора года пережил свою Галюню. На ногах был до последнего дня.

Еще с вечера они с Голодком, как всегда, выпивали. Правда, Иван слишком рано, как показалось Кольке, предложил расходиться. Выпито было всего полбутылки. Не помог даже безотказный тост «в память о Гале». Микроба решительно спрятал оставшиеся полбутылки в тумбочку, резонно заметив, что им с Колькой будет в аккурат на завтра для опохмелки. А Галюню он и без выпивки помнит – она у него в душе. Голодку ничего не оставалось, как, ругнувшись вполголоса, уйти.

 

На второй день с утра Колькина жена Наталка заставила мужа починить в конце концов насест для кур, пригрозив: иначе выгонит Голодка и на порог больше не пустит. Привыкший к подобным угрозам и не реагировавший на них, Колька в этот раз ретиво взялся за дело, и уже ближе к обеду в сарае стоял новый куриный насест, сверкая аккуратными строганными рейками.

Пока Наталка, расчувствовавшись, побежала в дом приготовить что‑нибудь вкусненькое к обеду непутевому мужу, Голодок, вспомнив о недопитой водке у Микробы, решил перед обедом пропустить рюмочку, уверенный, что жена не узнает. В предвкушении приятных минут он живо помчался к Ивановой хате. Зайдя во двор, Голодок удивился: сарай Микробы был закрыт, и оттуда доносились осипший петушиный крик и громкое кудахтанье кур. Проходя мимо, он машинально поднял крючок на двери, открыв сарай. Петух и куры с растопыренными крыльями устремились во двор.

Входная дверь в дом Микробы была не заперта, и Голодок привычно зашел в комнату. Видя, что хозяин еще лежит в кровати, Колька громко поздоровался и, деловито открыв тумбочку, достал вчерашнюю бутылку, с удовольствием отметив, что водки не убавилось. Поставив на стол рюмки, Голодок поспешил налить себе и выпить, справедливо рассудив, что ему надо быстрее, иначе Наталка заметит его отсутствие. Безнадежным взглядом окинув стол в поисках закуски, он налил водки в Иванову рюмку и, обернувшись к кровати, где лежал хозяин, сказал:

– Заспался ты сегодня, Ванька! Я уже кур твоих выпустил. Вставай да выпей для бодрости!

Микроба молчал и не шевелился. Колька с Ивановой рюмкой в руке подошел к кровати и взглянул в лицо хозяина. Оно напоминало скульптуру. Заостренные нос и подбородок резко выдавались вперед. Колька в панике вылупил глаза и испуганно опрокинул Иванову рюмку себе в рот. Потом, ничего не сознавая, попытался трясти Микробу за плечо. Потрясти не удалось: плечо словно окаменело. Рюмка из руки Голодка выпала, а сам он стрелой вылетел во двор…

Все это Колька Голодок уже в который раз рассказывал соседям, не забывая в особо волнительных моментах (а их было много!) опорожнять рюмку. Ближе к вечеру то же самое рассказывала его Наталка, потому как Голодок не выдержал – слег. Из окна раздавался его мощный храп.

 

Хоронить Ваньку‑Микробу оказалось некому. Родственников не было. Вся надежда была на Петра Коломийца – как‑никак, а Микроба его растил. Дозвонились в поселок, где жил Петр Алексеевич с семьей. Дома его не оказалось, был в отъезде, на курсах повышения квалификации. Сама Маня приехать не может, не с кем оставить деток, но позже они обязательно приедут.

Расходы на похороны взял на себя сельсовет. Да и соседи все враз сдружились. Баба Полька принесла из узла, приготовленного, как она выражалась, «на смерть», пару полотенец и кусок полотна для обивки гроба. После ее почина в дом покойника, не переставая, несли вещи, необходимые для похорон.

Сам председатель сельсовета не мог присутствовать на них – перевозил сына с семьей и имуществом в новый дом. И лошадей он использовал тех, что обычно везли гроб. Поэтому послал пару гнедых с добротной повозкой: он на них ездил к начальству. Не забыл председатель и об официальной скорбной речи: ее надо произнести у могилы. Исписанный от руки листок, много раз почерканный, он дал Зинке‑секретарше (она же и посыльная), приказав почитать у могилы. Кладбище находилось вблизи Ванькиной хаты, и мужики решили: грузить на повозку гроб с покойником нет смысла. С лошадьми на кладбище все равно не проедешь, будем гроб нести попеременно на плечах.

Из‑за торжественности момента повозка с парой гнедых, вымощенная соломой, прикрытой байковым одеялом, медленно катилась вслед за процессией до ворот кладбища.

В центре повозки на подушку Наталка поставила увеличенную фотографию в рамке, где были в обнимку сняты Иван и Галька. Это была единственная фотография в доме покойного. Была мысль разрезать фотографию – оставить одного Ивана, но Голодок не разрешил.

Яму выкопали рядом с могилой Галины Коломиец. Небольшой кусочек земли треугольной формы, упиравшийся одной стороной в ограду кладбища, другой – в захоронение Галины, был неудобным. Все от него отказывались, как будто специально приберегая для Ваньки‑Микробы.

Когда процессия с покойником остановилась у выкопанной ямы, Зинка‑секретарша, волнуясь и запинаясь, громко начала читать с листка. В очередной раз сбившись, она решительно сунула листок в карман и совсем другим голосом тихо сказала:

– Мы сегодня хороним дядю Ивана. Он никогда никому не делал зла. А еще он носил Петьку Коломийца на спине в школу…

В этом месте Зинка захлюпала носом и после паузы добавила:

– Я это очень хорошо помню, сама видела!

Зинка вытерла платком лицо и отошла, закончив официальную часть. Гроб стали опускать в яму. Плакать было некому. Всплакнула баба Полька, представив собственные похороны.

Когда яму заровняли землей, вдруг сыпанул дождь, восполняя недостаток слез по умершему… Но тут же прекратился. На свежий холмик положили яркие цветы – на дворе стоял конец августа.

Колька Голодок достал из повозки гладкую дощечку, специально им припасенную. Попросив у Зинки карандаш, начал было писать: «Микроба Ив…» Рядом стояла почтальон Оксана, разносившая старикам пенсию. Увидев, что пишет Голодок, она негодующе проговорила:

– Что вы пишете?! Его фамилия – Черницын. Черницын Иван Антонович. А «Микроба» – это по‑уличному.

Всем стало неловко. Наталка концом фартука попыталась стереть написанное, но карандаш был химическим, стереть было невозможно. Голодок перевернул дощечку другой стороной и старательно вывел: «Черницын И. А.», а потом громко объявил, что это временно. Он поставит крест на могилу и сделает для фотографии такую рамку, куда не затекала бы вода. Соседи посоветовали с фотографией подождать, пока не приедут Галины дети – Петя с Маней. На снимке запечатлена их мать, Галина, вместе с Иваном. И неизвестно, разрешат ли они ставить фотографию на могилу Микробы. Все согласились.

 

Когда отмечали девять дней, приехала Маня с детьми. Петр не приехал. Возможно, еще не вернулся с учебы, жена как‑то невнятно об этом говорила. Конечно же, она согласилась, чтобы совместную фотографию с ее свекровью и дядей Иваном поставили на могилу Ивана Черницына.

Наталка с Голодком пытались отдать Мане как единственной наследнице кур и петуха. Если же она не может взять их в дорогу, пусть оставит у родственников. От наследства Маня наотрез отказалась, оставив его дяде Николаю в благодарность за то, что он сделает на могилу крест.

В день отъезда Мани запыхавшийся Колька Голодок подбежал к автобусу и успел через окно сунуть ей завернутую в тряпочку поделку Микробы – вырезанную из дерева фигурку, напоминающую козу с покрашенными бузиновым соком глазами.

Могилы Ваньки и Галины всегда были ухожены, кто и когда ухаживал – никто не видел. Поговаривали, что кто‑то получает за это деньги по почте, и посматривали на почтальоншу Оксану, но та молчала. Баба Полька, уже совсем ветхая, утверждала, что за сиротскими могилами ухаживают небесные слуги.

 

Гансиха

 

Новость моментально облетела село, все живо обговаривали возвращение Лизаветы Кислицкой из Германии. Больше всех радовалась мать Лизки – Анюта. Болела она последнее время, боялась, не дождется встречи с дочерью. Прошел год, как закончилась война, и угнанные в Германию из их села уже повозвращались.

Каждый раз к очередному, прибывшему из «оттуда», от Кислицких бежал посланец поспрашивать: не слышно ли чего о Лизке, вдруг случайно где видели… Известий не было никаких, в семье смирились и ждать продолжали молча.

И вот она, радость! Лизавета, живая и здоровая, вернулась домой! Все шли поглядеть, какой стала Лизка Кислица. Перемен в ее облике не произошло: широкие брови не стали тоньше, а мелкий нос так и красовался пуговицей на скуластом лице. Густые черные косы остались такими же жесткими.

– Нисколечко наша Лизка не изменилась! Хоть бы брови повыскубла да сделала ниточкой, как сейчас делают! А так… уж больно неказистая!

– И не говорите, тетя Зина! Вон Катерина Фроськина какой мадамой приехала! На голове вместо платка – капелюх…

– Это не капелюх, а шляпка называется. Все городские носят, – разъясняла Зинаида, близкая соседка Кислицких. – А вчера эта Катька надела такое платье, что насквозь все просвечивается, вот прям все видно, как на ладони! Смех один! Дед Никита увидел и с дрыном за ней гонялся, пока не переоделась.

– Так, говорят, что это у Катьки и не платье вовсе, а такая рубаха, ее все мадамы надевают на ночь, чтобы мужикам было быстрее рассмотреть все причиндалы! А Кислица прибыла в какой‑то хламиде и носит не снимая. Уж могла бы себе за кордонами хоть юбку новую справить!..

Соседи уходили, а Лизавете хотелось остаться наедине со своими думами, но братья и младшая Маня требовали подробных рассказов, как в чужой стране живут, едят, пьют… И когда узнали, что сестра кормила за границей свиней, доила коров, короче, выполняла ту работу, что и здесь, дома, – были разочарованы. Старая Анюта, ожившая за последнее время, подшучивала над ними:

– А вы думали, немцы не знают, откуда навоз берется? Такие же люди, как и мы с вами. И не все стреляли на войне… Вон, Лизавета наша живой, слава богу, вернулась. И я поклонюсь в пояс тем, у кого она работала.

Анюта широко крестилась на угол, забыв, что там вместо образа висела пыльная репродукция «Три богатыря».

 

* * *

 

Добрым словом своих бывших хозяев вспоминала и Лизавета. В то жуткое время, когда их привезли товарными вагонами в Германию, получилось так, что всех ее земляков разобрали по богатым семьям, она же неожиданно осталась одна. Не знала, радоваться или огорчаться? Может, обратно домой отправят? Пока размышляла, к ней подошла седая женщина в шляпке, повязанной черным крепом, взяла ее за руку со словами:

«Ком зи хир, биттэ!»

Лизавета уже знала слово «ком» – это значит «иди»… И пошла. Ее привезли в небольшой дом, где обитала пожилая супружеская пара: фрау Мильда и ее муж Отто. Хозяйство у них было маленькое, чуть больше, чем у Лизаветы дома, до войны. Две коровы, старая лошадь да по мелочи: куры, утки. Еще лохматый пес Финкель. Он был старым и всякий раз, вылезая из будки, кряхтел, словно человек. Лиза почему‑то особенно его жалела, старалась подложить в миску чего‑нибудь вкусненького… А однажды, подумав, что хозяева отдыхают, нашла в сарае старое чесало и начала расчесывать Финкелю свалявшуюся в колтуны шерсть. Она так увлеклась, что не расслышала, как подошел герр Отто. К тому времени хозяева и работница вполне сносно объяснялись между собой. Он знал немного русских слов, она – немецких.

Герр Отто, коверкая русские слова, выговорил:

«Наш мальчик, Курт, Финкель привел… Давно. Финкель есть, а Курт – нету… Под Смоленски, там у вас лежит».

И ушел.

 

* * *

 

Жили тихой размеренной жизнью. Лиза трудилась, делая привычную для себя работу. Поначалу было нормально, а потом, когда закончилась война и все стали разъезжаться по домам, заскучала. Фрау Мильда, да и герр Отто к тому времени уже привязались к русской. Видя, что девица грустит, хозяйка вечерами, сидя за рукоделием (Лиза в это время разбирала перья для подушек), рассказывала работнице истории из их с мужем жизни. Вскользь упомянула о старшем сыне, который живет с семейством в большом городе. Не говорила только о младшем, Курте. Молчала, изредка поглядывая на фотографию в черной ажурной рамочке, стоявшую на комоде.

Вспомнился Лизавете день ее отъезда домой.

Хозяева долго ее уговаривали остаться у них. Даже навсегда. Фрау Мильда пошла на крайние меры, сказав напрямик: найти спутника жизни, то бишь мужа, Лизе, с ее внешностью, будет сложно. Мысленно хозяйка с удовлетворением вспомнила, как выбирала работницу по принципу: чем неказистее – тем лучше. И не прогадала! Вон сколько случаев, когда степенные отцы семейств связываются с работницами. А с русскими – особенно! Правда, ее Отто уже старый, но лучше не искушать судьбу. Предусмотрительность Мильды дала результат: в их маленькой семье все спокойно…

Но Лизавета решилась и засобиралась домой. Имущества у нее не было никакого, поэтому сборы были недолгими. Герр Отто освободил от инструмента фанерный ящичек, прибил к нему кусочек старого ремня вместо ручки, и Лиза стала заполнять импровизированный чемодан пожитками.

Неожиданно ящичек заполнился доверху. Фрау Мильда задумчиво ходила по дому, перебирая старые вещи и прикидывая, что можно дать работнице на подарки для ее родных. Достала из шкафа непарную оконную штору когда‑то яркой расцветки, но от времени она выгорела и стала неопределенного ржавого цвета. Хозяйка аккуратно сложила материал, перевязала тесемкой и подала Лизе со словами:

«Сошьешь себе халат или платье. Материал хороший, крепкий. Долго будет носиться».

Затем положила в ящичек две вязаные жилетки. Для Отто стали малы, а для Лизкиных братьев будут в самый раз. Лизаветиной маме, фрау Аните, как ее называла хозяйка, из погреба были извлечены две банки крыжовенного варенья и узелок перловой крупы.

Лиза благодарила, а сама никак не решалась попросить у хозяйки стеклянный пузырек от духов. Уж больно нравился он Лизавете. Пробка была в виде птенчика с клювиком… Их много пустых стояло на комоде, может, хозяйка разрешит взять один?

Фрау Мильда будто прочла ее мысли. Два пузыречка, именно где птенчик с клювиком, сунула в Лизкин чемодан, добавив, что духи были дорогие и можно еще раз залить водой, будет ароматно.

«Машка такую красоту никогда не видела, вот обрадуется!» – довольно подумала Лизавета, закрывая чемодан.

Герр Отто вымостил повозку соломой, запряг лошадь и отвез работницу в ближайший городок, где была железнодорожная станция. Оттуда ежедневно отходили составы с людьми, спешащими к родному очагу. Прощаясь с Лизаветой, хозяин смущенно сунул ей в руку маленький сверточек, оказавшийся парой атласных перчаток. Не привыкшая к таким вещам, девушка скорее с изумлением, чем с радостью их рассматривала. Перчатки были миниатюрными и вряд ли налезли бы на Лизину руку.

Герр Отто, будто оправдываясь, объяснил:

«Мильда уже не будет носить… Давно подарил ей, еще когда Курт мальчик родился. – Помолчав, добавил: Финкель будет скучать».

Повернулся и пошел к повозке.

 

* * *

 

Эти картинки мелькали в памяти Лизаветы, но радость от близкой встречи с родными затмила все. Ее душа рвалась туда, к своим. И когда наконец прибыла в областной город, совсем не удивилась, встретив сельчан из Маковки!

Лиза помнила: до войны председатель для решения колхозных вопросов часто направлял в город машину‑полуторку – других тогда не было. В тот день машина из Маковки была в городе.

 

Старое здание железнодорожной станции, чудом уцелевшее от бомбежек, было битком набито людьми. Лиза с трудом пробиралась в толпе, не зная куда и зачем, поминутно задевая кого‑нибудь чемоданом. Вот и сейчас мужик ударился коленом об угол ее ящика и в сердцах гаркнул:

– Ты что, бабка, своим барахлом таранишь всех?!

Хотел было наклониться, потереть ушибленную ногу, но вдруг удивленно воскликнул:

– Гляди! Да это наши, из Маковки! Лизавета, ты, что ли?!

Лиза подняла глаза: перед ней стоял сосед Федор Шальнов. Он обернулся назад, крикнув:

– Антон Кондратьич! Лизка Кислица из Германии прибыла!

От волнения Лиза не могла вымолвить ни слова. Какая удача! Она теперь доберется к дому на машине со своими односельчанами! Федор Шальнов живет на одной улице с Кислицкими, через два дома. Антон Кондратьич, издали завидя Лизавету, пробирался к ним с улыбкой на все лицо:

– Ну Лизавета! Молодец, что домой добилась! Нечего у немчуры в прислугах ходить. Мать как обрадуется! Может, поправится? Огорчу тебя: Анюта в последнее время сдала, болеет.

У Лизки екнуло внутри: «Недаром меня так домой тянуло!» – и озабоченно спросила:

– Что с ней, дядя Антон? Какая болезнь?

Антон Кондратьич, председатель Маковецкого колхоза, рассудительно молвил:

– А кто ж его знает, эту болезнь? Докторов, сама понимаешь, после войны откуда взять? Да и голод… Молодые еще держатся, вот как ты да Федор… А нам, старикам, уже не под силу. Слава богу, конца войны дождались, и за то спасибо!

Антон Кондратьич – инвалид, у него вместо правой ноги деревяшка. Но держится молодцом, до сих пор председательствует. Кондратьич, будто прочитав мысли девушки, продолжил:

– Вот сегодня в обкоме назначили молодого председателя в нашу Маковку. Федор Николаевич Шальнов – прошу любить и жаловать! Имеет боевые заслуги, вон наград сколько! Только не носит, скромничает. Хорошо, хоть планку прицепил для обкома.

Молодой председатель засмущался, не привык к такой помпе, тем более для Лизаветы он всегда был Федькой.

Лиза, с интересом взглянув на вновь испеченного председателя, отметила про себя: «Ох и красавец стал Федька! Конечно же от девок отбоя нет! А может, уже женат?»

К ним подошел незнакомый Лизе мужчина с вопросом:

– Так во сколько выезжаем? Поспешить бы. И так придется в дороге на обочине пережидать, в темноте далеко не поедешь.

– Да хоть сейчас, Андрюха, и поедем! Вот еще одного пассажира берем с собой. Наша, маковецкая, Лизавета. Из самой Немеччины едет.

Обращаясь к Лизке, Федор объяснил:

– Теперь это тоже наш, маковецкий. Шофером работает. Остался в селе, когда пленных гнали. К Маруське Огородник пристал, живут вместе. Ее Володьку еще в сорок втором убили.

Помолчав, добавил:

– Мы с Володей в одной части были…

Все погрустнели и, не сговариваясь, молча направились сквозь толпу к выходу.

 

* * *

 

Пока выехали из города, опустились сумерки. Лизавета с Федором ехали в кузове. Она сидела на своем ящике, а Шальнов расположился в углу на брезенте. Нагретый майским солнцем воздух к ночи стал холодным, и Лиза достала из ящика вязаную, растянутую в длину кофту, подаренную хозяйкой.

Через какое‑то время машина остановилась, съехав на обочину. Андрей стал на ступеньку кабины и, заглянув в кузов, пожаловался:

– Федор, дальше не едем, темно. Дальних фар нету, можем столкнуться. Ехать, конечно, немного, но давай пару часиков подремлем, а станет светать – поедем дальше. Если холодно, под брезентом лежат два пустых мешка, можете ими прикрыться.

Андрей с Кондратьичем закрылись в кабине. Лизавета, обхватив себя за плечи, пыталась согреться, а Федор вытаскивал из‑под брезента мешки. Посмотрев на дрожащую от холода Лизу, Шальнов расстелил брезент пошире, положил два найденных мешка, сделав что‑то наподобие постели, и непререкаемым тоном молвил:

– Иди садись на брезент, а если хочешь, так и ложись. Иначе на своей коробке до утра дуба дашь!

Лиза, выбивая зубами мелкую дробь, беспрекословно села рядом с Федором и машинально приникла к его плечу. Федор, не отстраняя ее, одной рукой прикрыл ноги девушки мешком, второй мешок бросил себе на колени и замолчал. Лизавета, немного согревшись, попросила:

– Расскажи, как там в селе? Как мои – Гриша, Колька, Маруся? А ты? Невеста есть?

– Я, Лизка, женатый человек!

И гордо добавил:

– Уже папаша! Пять месяцев дочке, Любаньке.

– Неужто с Настей поженились? – подивилась Лиза.

– С нею, зазнобой! – легко и с явным удовольствием ответил Федор. – Угомонилась, сидит сейчас с ребенком.

«Еще бы не угомониться, – подумала Лизавета. – Лучшего парня в деревне отхватила!»

Ей живо вспомнилась нашумевшая еще до войны история. Сельская красавица, Настя Куликова, неожиданно сбежала с фининспектором Станиславом Борисовичем, представительным мужчиной, контролирующим последние два года деятельность колхоза. На то время за Настей ухаживал завидный, по сельским меркам, жених Федор Шальнов. Девица принимала его знаки внимания, но мечтала о городской жизни. Фининспектора из области приняла как положенный ей от судьбы подарок…

Куда ее Станислав Борисыч завез, где они находились – так никто и не узнал. Только через две недели Настя Куликова незаметно, огородами, пробралась домой. Добиться от нее какого‑либо объяснения было невозможно – несостоявшаяся невеста хранила молчание.

То время, пока Насти не было, Федор ходил сам не свой. Если же кто при нем позволял непотребно отозваться о Куликовой – с пеной у рта ее защищал, вплоть до рукоприкладства… И конечно же, пошел сразу к ней. Неизвестно, какой разговор был между ними, но Шальнов заметно повеселел. Вскоре в колхоз прислали с проверкой другого представителя, и история забылась. Затем Федора вместе с другими проводили на фронт, а Настя осталась его ждать.

 

Между тем Шальнов продолжал дальше:

– Мы маму схоронили, отец с нами живет. Переживает до сих пор. Немного повеселел, когда Любочка родилась… Назвали ее по бабушке. Моя мама тоже Люба…

– Сочувствую тебе, Федя! – участливо молвила Лиза. – Мне бы самой домой добраться, маму на ноги поставить!

Лизавета положила на плечо Федьки руку, от движения мешок с ее колен сполз, и Федор наклонился, чтобы поправить. Щекой коснулся лица Лизы… А она и замерла: оказывается, это приятно! И представила, что так может быть долго‑долго… Вот так, щека к щеке… А чтобы надежнее, второй рукой Федора обняла, решив, что эту ночь она у судьбы сворует за свои мытарства на чужбине. От жизни подарка не дождаться – она запомнила предсказания фрау Мильды… Много это или мало – Лиза не думала. Было темно, тихо… Федор прошептал:

– Погоди! – поднялся и закрыл мешком окошко в кабину.

Потом вернулся к Лизавете…

 

* * *

 

Когда Андрей заглянул в кузов, Федор и Лиза сидели рядом на брезенте, как два примерных школьника за партой, каждый прикрыв колени своим мешком.

– Ну что, Федор Николаич, едем? Темновато еще, но потихоньку. Вы здесь не замерзли?

Федор проворчал:

– Чего сразу – Николаич? Федор я!

– Ну нет! Ты теперь должностное лицо, поэтому и Николаич.

Антон Кондратьич, высунувшись в другую сторону кабины, поддержал шофера:

– Андрюха прав, Федор! Никакого панибратства! К маковецкому председателю даже в области относятся уважительно. Так что держи марку! За столом, со своими кумовьями, можешь без отчества. И давайте поехали быстрее. А то у меня хоть и одна нога, но затекла, силушки нет!

Через час они были в Маковке. Только начинало светать, еще сохранились сумерки. Подъехали к дому Антон Кондратьича, хата Андрея стояла рядом, и Федор предложил:

– Оставайся, Андрюха, дома. Мы с Лизаветой пешком пройдемся, здесь недалеко.

Шли молча. В деревне начали лаять собаки. Лизавета волокла свою коробку, постоянно ударяясь коленкой об угол. Шальнов видел, что ей тяжело, не помогал намеренно, чтобы не привадить… Первый дом на их пути был Федора. Вот‑вот подойдут, а Федька должен успеть сказать очень важную вещь. Не зная, с чего начать, он в конце концов, как из ружья, выпалил:

– Лизавета, ничего не было! Запомни!

Затем медленно, по слогам растянул:

– Ни‑че‑го не было. Запомнила?

Лиза молчала и следила, чтобы ящик не бился об ноги, будто сейчас это было самым важным делом. Она даже посапывала от усердия, молча продолжая идти. Со стороны можно думать, что Федора Лиза и вовсе не слышала.

Шальнов, стараясь выглядеть правдиво, продолжал:

– Лизка, пойми, я теперь первый человек в селе. Буду ездить на конференции в район, в область… А Настюха моя, упаси бог, как узнает! Разволнуется, молоко пропадет. Она же у меня кормящая. Ну, случилось у нас с тобой… давай забудем, а? Пообещай мне!

Он пытался заглянуть Лизавете в глаза, но ее голова была опущена, а взгляд прикован к коробке. Подошли к дому Федора. Лиза, не останавливаясь, молча шла дальше. Федька вдогонку закончил контрольным выстрелом:

– Тебе все равно никто не поверит!

Лизавета споткнулась: контрольный попал в цель, и безжизненным голосом, глухо молвила:

– Это я, сама… Я виновата!

После паузы, оправдываясь, добавила:

– По дому соскучилась…

Сделав усилие, почти обыденно спросила:

– Федор Николаич, когда выходить на работу?

Официальное обращение «Федор Николаич» Шальнов принял за добрый знак и успокоился. Повеселевший, а потому щедрый, ответил:

– Побудь недельку с матерью. Может, что поможешь.

И, бросив уже на ходу: «Ну, бывай, Лизавета! – направился к своему дому.

Лиза зашла к себе во двор, около сарая зазвенела цепь, раздался хриплый собачий лай.

«Неужели Валет до сих пор жив?!» – мелькнуло в сознании, и Лиза, бросив ящик среди двора, бесстрашно метнулась к собачьей будке, словно к спасительному берегу:

– Валет, это ты?! Узнал меня?..

Это был Валет, и он узнал ее. Пес был совсем старым, с впалыми, будто слипшимися боками. Лизавета опустилась на корточки, прижала руками животное к себе, зарывшись лицом в грязную шерсть… И наконец разразилась слезами. Когда рыдания становились слишком громкими, зажимала зубами клок собачьей шерсти, чтобы заглушить. Боялась разбудить родных в доме – пусть поспят. Валет ей вторил, периодически поскуливая и облизывая соленое лицо Лизы…

У нее не было обиды на кого‑то или что‑то конкретное. Она оплакивала все и вся: окаянную войну, свою неприглядную внешность, старого Валета…

Через какое‑то время Лиза успокоилась. Согревшись около собаки, ждала, когда проснутся родные. В конце концов послышался стук отодвигаемого засова на входной двери. Вышел Гриша. Он всегда подымался раньше всех. Когда умер отец, еще до войны, Григорий был за старшего в семье. На войну не взяли – инвалид. Пацаном отдавило руку колесом телеги. И сейчас вышел в пиджаке с пустым рукавом, заправленным в карман.

Лиза, поднявшись на ноги, осипшим голосом прохрипела:

– Гришаня! – Она всегда его так называла.

Григорий удивленно повернул голову в противоположную от Лизаветы сторону, не предполагая, что его могут звать в такую рань…

– Здесь я, Гриша! Это я, Лиза!

Гришка мотнул головой в сторону сарая, увидел сестру и заголосил:

– Мама, подымайтесь! Все – Колька, Маня! Наша Лизка приехала!

Припустился бежать в дом, опомнился, вернулся. Единственной рукой обнял сестру и потянул за собой…

Что было!.. Крик, слезы, смех! Братья и сестра Маня трогали Лизку руками, гладили по лицу. Мать Анюта впервые за последнее время поднялась, обняла дочь, поцеловала и, отойдя в сторонку, стала тихо читать молитву.

Лизавета раздавала подарки. Старая Анюта, получив узел с крупой и варенье, вдруг расплакалась. Поймав удивленный взгляд Лизы, Григорий объяснил:

– Голодно у нас, Лиза. Кое‑как посадили огород. Сажали картофельные очистки. Всю зиму собирали, а все равно мало. Неизвестно, какой урожай будет. А до него еще и дожить надо. Машке с Николаем приходится далеко в поле ходить, чтобы хоть какой травки найти, похлебку сварить. Где ближе – всю подчистили: село‑то большое. Лебеды и спорыша давно и в помине нет.

Анюта тем временем совсем преобразилась. У нее даже щеки зарумянились! С довольной улыбкой поспешила успокоить Лизавету:

– Теперь выживем, даст бог! Перловки для затирки на все лето хватит, если экономить. А травы найдем. Надо идти дальше по лесополосе, аж до границы с Журавлихой. Я подымусь, пойду с вами, покажу место. Сколько делов тех! Главное, нам теперь голод не страшен!

Мать прижала узел с крупой к груди и искала глазами место, куда его припрятать. На большом столе, которым семья не пользовалась, к стенке был прислонен образ Божьей Матери, когда‑то украшенный теперь уже поблекшими искусственными цветами. Женщина подошла к столу и бережно на вытянутых руках положила крупу рядом с иконой.

А потом они все сели за стол. Анюта достала из печи еще теплый чугунок с кипяченой водой, налила в чашки и щедро выделила каждому по большой ложке варенья. О чем‑то вспомнив, Лизка кинулась к своему ящику, порылась там и положила на стол завернутые в тряпочку черные сухари. Фрау Мильда в последний момент сунула их ей в дорогу.

– Сейчас у нас настоящий чай с галетами.

Увидев недоумение на лице Мани, сестра уточнила:

– Галеты – это по‑нашему сухари. Ешьте давайте!

 

* * *

 

Для Лизаветы началась привычная для нее жизнь, сопряженная, как у всех, с послевоенной разрухой: голодом, нищетой. Через пару дней она вышла в поле вместе со всеми – полоть свеклу. Думать о Федоре себе запретила. Иногда пыталась превратить все в шутку – попытки были неудачными.

– Побыла несколько часов замужем, а потом разошлась с мужем. Такое повсюду случается. Теперь можно жить спокойно – свою порцию счастья получила!

И память осталась: случайно обнаружила у себя за пазухой алюминиевую расческу с крупными зубьями. Нацарапанная пятиконечная звезда и большая с завитушками буква «Ф» указывали, что расческа у Шальнова с войны. Первое ощущение было – вернуть находку владельцу. Но стоило вспомнить, каким образом расческа оказалась у нее на груди, как лицо заливалось краской, и благородный порыв Лизаветы тускнел.

– Это будет мой военный трофей, – горько подшутила над собой Лизавета, припрятав находку подальше.

 

Самого Федора с тех пор не видела. Заметила, он избегал встреч. Когда выезжал в поле, в бригаду, где работала Лиза, не подходил.

– Неужели боится, что буду приставать? Я и думать обо всем забыла! – пыталась убедить себя в этом Лиза.

Вполне возможно, что со временем действительно все бы забылось. Но одним ранним утром, когда вся семья на завтрак пила похлебку, Лизавета вдруг зажала ладонями рот и выбежала на улицу. Только успела забежать за угол, как изо рта мощной струей вылилось все содержимое желудка. Лиза отдышалась, зачерпнула кружкой из ведра холодной воды, прополоскала рот и зашла в дом. Испуганные братья и сестра кинулись к ней с вопросами:

– Лизка, что болит? Где?

Григорий стал ругать Маню, мол, не смотрит, какую траву для похлебки собирает, лишь бы побыстрее. Вот теперь результат! Так у всех могут животы поболеть! А кто работать будет?

Молчала только Анюта. Пару раз бросила на дочь внимательный взгляд и занялась домашними делами. Лиза всех успокаивала, и себя в том числе, искренне заверяя, что все пройдет.

Вечером, после ужина, Анюта позвала старшую дочь в сарай помочь подправить гнездо для курей. Две курицы начали нестись. Когда зашли, Лиза удивленно воскликнула:

– Мама, гнездо нормальное, чего там поправлять?

– Да, – ответила мать, – я днем его сделала. Хотела, дочка, спросить, когда в последний раз у тебя на рубашке было?

Лиза испуганно смотрела на мать. Ее лицо стало пунцовым, заикаясь, ответила:

– Не помню…

– С тех пор как приехала, на твоих рубашках ничего не было. Я стираю, вижу. Сама ты тоже не стирала. Отвечай, у тебя будет ребенок?

От неожиданности Лиза громко ойкнула и затравленно ответила:

– Я не знаю.

– Ну, допустим, ты не знаешь. А то, что грех был, об этом помнишь? И когда, и с кем, тоже ведь знаешь?

И Анюту понесло:

– Чего наделала, а? Нас вытравят из села, не дадут жить! Немецким отродьем будут глаза колоть. Особенно те, кто потерял в войну родных. А их – полсела!

Мать подвывала без слез. «Уж лучше бы плакала», – подумала Лиза, у которой искренне вырвалось:

– Откуда немецкое отродье?!

Анюта, гневно бросив: «Тебе лучше знать!» – ушла в дом, а Лизавета так и осталась стоять в сарае. Она тупо смотрела на куриное гнездо и пыталась хоть что‑то придумать.

Посмотрела на свой живот, пощупала руками, ничего не обнаружив, хмыкнула и также пошла в дом.

Эту ночь Лиза не спала. Только стало светать, поднялась и тихонько, чтобы никого не разбудить, открыла сундук – он стоял у входной двери, – сунула руку в угол, вытащила оттуда длинную полоску белой материи. Еще до войны начала вышивать цветными нитками хитроумный узор. Предназначалось повесить на стенку у кровати. Лизавета вышла в сени, задрала подол и туго перевязала живот несколько раз.

Это было все, что она придумала за ночь. Лиза рассуждала, что если некуда будет расти чему‑то там живому, значит, ничего и не будет. Иногда она слышала от женщин: «Родился мертвый ребеночек…» Вот если что, и у нее так будет.

Несмотря на свои двадцать пять лет, опыта в женских делах у Лизаветы не было. Откуда взяться? Спросом у мужской части не пользовалась, задушевных подруг не было…

В доме все поднялись, собирались на работу. Лиза, несмотря на жаркий день, надела сверху кофту, подаренную когда‑то фрау Мильдой.

 

* * *

 

Спустя три недели Лиза уже не могла себя туго перетянуть, было больно. Однажды в сарае за этим занятием ее застала мать. Испугались обе. Лиза – потому, что все раскрылось, мать ужаснулась от того вреда, что Лиза нанесла себе и будущему дитю.

Анюта гневно содрала с Лизы повязку, скомкав ее, бросила в угол со словами:

– Ко всей беде нам еще калеки в семье не хватало?! Ты смерти моей захотела? Отпусти сейчас же живот, может, Бог пронесет. Нечего уже скрывать! Марусе и хлопцам я сама скажу. Да ешь уже, я же вижу, что голодаешь!

Помолчав, женщина тоскливо добавила:

– Значит, судьба такая – от немца рожать… Бог за что‑то наказал.

Лизавета стояла молча, опустив руки по швам, глазами больной собаки глядела на мать, не выдержав, сказала:

– Это не то совсем, что ты думаешь, мама…

Мать горестно усмехнулась:

– Ну да! Там в животе тыква… Молчи уж, не добавляй еще больше жалю в душу! И не дури больше!

Гриша и Коля приняли весть спокойно. Старший сдержанно ответил, что подозревал об этом давно. Маня бросала на сестру жалостливые взгляды, а Колька готовился занимать круговую оборону и давать всем отпор.

Лизавета все так же ходила в поле на работу, и наконец все узнали, что Лизка Кислица беременна и скоро родит, только неизвестно от кого. Стали гадать и пришли к выводу: конечно же, от немца! Язвительная Ленка Притыка, злая по натуре девка, наконец‑то дала волю словам:

– Наша Кислица, как подстилка, легла под фашиста, а теперь пузо привезла из‑за кордонов. Скоро байстрюка увидим!

Лиза отворачивалась, молчала. Держалась, чтобы не заплакать. Некоторые, более сострадательные, пытались урезонить языкастую:

– Прекрати, Ленка, с каждым может случиться! Жалеть надо людей!

– Да? Моего брата почему‑то не пожалели, а убили на войне! Шлюха она немецкая, вот кто!

Так было каждый день. Отдыхала дома. Колька приставал:

– Лизань, ты только скажи, кто обижает, не скрывай! Я же вижу, ты плакала! Признайся, это Ленка Притыка?

Лиза успокаивала брата, просила не обращать внимания. Со временем и сама привыкла, сделалась бесчувственной. Волновало только одно: что думает Федор? Неужели и он, как все?! Но, если подумать, откуда ему знать? Узнать правду он может только от самой Лизаветы… А она дала слово ему, а главное, себе, все забыть. Они с ним после случившегося так и не виделись. Когда Шальнов приезжал с проверкой в поле, долго не задерживался. Хотя бабы наперебой сыпали вопросами – хотелось подольше задержать молодого симпатичного председателя. Лиза всегда держалась в стороне. Если случайно их взгляды встречались, Федор пугливо отворачивался от Лизы и спешил уехать в другую бригаду.

 

* * *

 

Засушливое лето плавно перешло в такую же сухую, бедную на урожай осень. Это не уменьшило количество работы, что дома, что в колхозе. Надо было без малейших потерь собрать и надежно припрятать на следующий год те крохи, которые отжалела природа человеку. На дворе стоял октябрь. Лизавете тяжело было передвигаться, но о том, чтобы не выходить в поле, и речи не было – на всю страну клич: устранять послевоенную разруху! Невыход на работу расценивался как саботаж, за это была уголовная статья и сажали в тюрьму. В семье Кислицких об этом знали, дома Лизу жалели, освобождая от всех дел. Пусть бережет силы для работы в поле. Там было тяжело: сахарную свеклу грузили мешками на телеги для последующей отправки на сахарный завод. Лиза работала наряду со всеми, норовя побольше положить в свой мешок свеклы, все еще надеясь таким путем избавиться от бремени. Соседка Зинаида, женщина в возрасте, покрикивала:

– Лизка, не нагружай много! Разродишься прямо здесь, в поле, что будем делать?

К этому времени ее меньше шпыняли. Стало всем неинтересно, надоело, потому как Лизка была безответной. Одна только Ленка не пропускала случая уколоть. И здесь была тут как тут:

– Вызовем ее Ганса из Германии. Пусть забирает и там рожают. Нечего у нас, на советском поле, немчурат плодить!

– Так его, оказывается, Гансом звали? И откуда только Ленка узнала?

– Наверное, сама Лизка кому‑то сказала, – переговаривались между собой бабы, потом не выдерживали: – Уймись, Лена! А то пожар вспыхнет от твоей злости! Не по‑божески это. Лизка – беременная баба, на сносях, сейчас это главное. Любая из нас может оказаться в таком положении.

Всем стало неловко, замолчали. К тому же на дороге показалась знакомая повозка с серой кобылой в упряжке, председательская.

Шальнов поприветствовал всех, поискал глазами в толпе – не нашел и спросил:

– А Лизавета Кислицкая что, не вышла на работу?

Лиза, спрятанная за большим буртом, наполняла свеклой мешок. Услышав свое имя, тяжело поднялась и подошла к собравшимся. Перед собой держала рядюжку, безуспешно пытаясь прикрыть выпирающий живот. Увидев ее, Федор быстро отвел глаза, непроизвольно поморщившись, и в пространство сказал:

– Лизавета, с завтрашнего дня можешь на работу не выходить.

– Это почему же?! – взвилась извечный враг – Ленка. – Она что, из Немеччины справку предоставила?

– Без всякой справки ясно, что ей уже достаточно работать, – ответил председатель.

Покрасневшая Лизавета, отвернув голову, глядела куда‑то вдаль и молчала. Спор продолжался. Бабы разделились на две группы. Одна за то, чтобы Лизавета не работала, хватит. Вторая же часть женщин стала рассуждать, законно ли отпускать в декрет Лизку, если она рожает ребенка от немца. Даже знают, что его зовут Ганс. Да, Лизка? А она теперь – Гансиха, в селе около магазина ее все так зовут… Ведь только отбились от этих гадов. А сколько еще будем помнить их издевательства над народом?

Прекратил полемику председатель Шальнов. Непререкаемым тоном, будто читая доклад в области, Федор с покрасневшим от неприятности момента лицом отчеканил:

– Именно потому, что мы советские люди, а не гады! Мы не издеваемся над людьми, как они, а поступаем по человеческим законам. Поэтому Лизавета уходит в декрет и пусть рожает себе на здоровье от этого, как его, Ганса. Вопросов больше нет? Тогда все за работу. Ты, Лизавета, уходи домой.

После разговора, где было упомянуто имя «Ганс», шевелившийся до сих пор червячок сомнения в сознании Федора исчез. Шальнов повеселел и окончательно успокоился. Дома его всегда ждали. Старик отец, помогавший Насте управляться с внучкой, пока невестка работала во дворе, и маленькая Любочка, которая уже узнавала папу и произносила что‑то вроде «тятя».

Лизавета испугала Анюту, придя в неурочное время с работы.

– Тебе плохо? Что‑нибудь заболело? – кинулась сразу к дочери.

Лизавета, отрицательно качнув головой, тяжело дыша, грузно опустилась на скамейку.

– Все хорошо, мама, не волнуйся. Шальнов разрешил не выходить на работу.

Анюта, радостно взволнованная, начала до небес превозносить Федора:

– Ох, Федька, все‑таки добрый человек! Дай бог здоровья ему и его семье!..

Лизе была неприятна восторженность матери, и она, дождавшись паузы, спросила, что надо делать по дому, поскольку она теперь свободна.

 

* * *

 

А ночью Лизавете приснился сон. Хотя назвать его сном будет неверно. Это был кусочек какой‑то сказочной, райской жизни. Просыпаться Лизе совершенно не хотелось, но пришлось. После такого сна поняла: каждый человек должен обязательно испытать хотя бы раз в жизни это ощущение райского блаженства…

Вот она в поле. Идет по тропинке. Тяжело идет – живот уже большой‑большой. Может, и сегодня родит. Дойдет до дома или здесь, в поле, будет рожать? Лучше бы дойти. А вокруг – никого. Но она почему‑то нисколечко не боится. А все посматривает на дорогу. Да потому, что там ей навстречу спешит, запыхавшись, Федор! Вот подошел. У него в руках букетик васильков… Интересно, где он такие нашел – синие, белые и розовые? Наверное, далеко за ними ходил. Лизавета пытается что‑то спросить, но слова не выговариваются, и она лишь смотрит на него во все глаза… А он вдруг бережно поднимает ее на руки, и васильки оказываются у нее на груди. Наконец Лиза может говорить:

– Федя, я тяжелая, нас ведь двое! Надорвешься!

Лизе весело, она хохочет. Обняла Федора руками за шею, чтобы ему легче было нести, и между ними оказались зажатыми цветы… Теперь уже Федор смеется и шутит:

– Своя ноша не давит!

«Значит, он знает, что это его ноша, он так и сказал!» – счастливо подумала Лиза…

А потом Федор занес Лизавету в дом (вроде бы ее дом), уложив ее на кровать, где она всегда спит. Уходя, бросил:

– Ты рожай, не бойся!.. Я потом приду!

И ушел. Утром Лизавета проснулась, запомнив одну фразу: «…Я потом приду…»

Позже она будет вспоминать, что у нее была жизнь «до» и «после» ее счастливого сна. «До» – это оскорбления, нападки, хотя Лиза и старалась не реагировать на них.

И совсем другое дело «после»… Потому как ее теперь сопровождала волшебная фраза: «…Я потом приду…» Иногда пробуждался здравый смысл, тогда она себя спрашивала:

– Кто к тебе придет? Тебя как называют, забыла? Посмотрись в зеркало!.. А ты ведь, блаженная, только его ждешь!.. Щас, бросит красавицу жену, дочку, и к тебе? Дурында!

И опять яркая вспышка: «…Я потом приду!..»

 

* * *

 

Зима, как всегда, грянула неожиданно. Удивительно, но стало веселее – работы стало меньше. Даже вечерами собирались посиделки, как в старые добрые времена.

В семье Кислицких было спокойно. Разве что каждое утро Григорий шел с веником и ведром теплой воды к воротам и со стороны улицы смывал надпись: «Здеся живеть Гансиха». Слова были намазаны квачом, обмокнутым в разведенный коровяк. Но вскоре взялись крепкие морозы, коровяк замерз, надписи прекратились.

Колька злился, был уверен, что пишет Ленка, сердитая на него за то, что он дружит с Катькой Корзункой.

Анюта совсем оправилась от болезни, ждала рождения внука. Несмотря на затишье с нападками и злобой со стороны сельчан, повидавшая многое, она чувствовала, что это временно, до появления ребенка. И впереди их еще ждут испытания… Да и дите на первых порах придется прятать, а то мало ли что?..

 

* * *

 

Лиза, на удивление всем, стала уверенней в себе. Если раньше за солью в сельмаг посылали Маню или Николая, теперь, никого не боясь, шла Лизавета. Она с каким‑то болезненным удовольствием, до невозможного раздавшаяся вширь, заходила в магазин и, когда народ в удивлении прекращал на полуслове разговор, глядя на нее во все глаза, демонстративно громко бросала в толпу: «Здравствуйте!»

Всеобщее молчание сменялось несмелыми, тихими «здрасть…», некоторые паясничали, с нарочитой помпой объявляя: «Гансиха пожаловала!» Лизавета ни на кого не обращала внимания, ей не было до них дела. Брала соль и не спеша, степенно уходила…

Еще какое‑то время стояла тишина, пока не раздавалось:

– Люди, вы только поглядите, королевна с немецким пузом зашла. И смотрит всем в глаза! Да что же это деется в мире‑то?!

– А ты, Ульяна, хочешь, чтобы она рвала волосы на голове? Или повесилась? Молодец баба! Правильно делает!

Иногда дискуссия разгоралась в явный скандал, который могла прекратить только продавщица Лариса Валерьяновна, пригрозив, что закроет магазин.

 

* * *

 

Ничего этого Лизавета не слышала. Ее мысли в последнее время вращались только вокруг рождения ребенка. Ее сына. В том, что родится мальчик, не сомневалась. Придумывала ему имя, мысленно советуясь с Федором. Назвать мальчика Федей – подозрительно. Может, Колей – в честь старого Шальнова? Лиза терялась в именах, потом решила, когда родится дитя, имя само придет.

Еще Лизавета боялась (но как жаждала этого в глубине души!), что мальчик будет похож на отца. А если в грехе зачат, так обязательно как две капли воды!.. Хотя если подумать: на кого же ему быть похожим?

Лизавета прикидывала разные варианты грядущих событий, будучи твердо уверена лишь в одном: свою тайну будет хранить до конца!

 

* * *

 

Сегодня с утра мороз ослаб, выглянуло солнышко. Николай с Маней зимой работали на ферме. Конечно, называть фермой сарай, где стояли отощавшие пять коров и десять свиней, было слишком громко. Но с чего‑то надо было начинать. В других селах и этого не было. Шальнову область выделила животных как заслуженному фронтовику.

Лиза намерилась проводить брата с сестрой на работу, как делала это всегда. Анюта всякий раз напоминала дочери, чтобы не засиживалась, а постоянно двигалась, потом будет легче.

В последние минуты, когда Коля уже вышел во двор, а Маня помогала сестре надеть фуфайку, Лизавета вдруг ойкнула и, взявшись руками за живот, перегнулась пополам. Ее пронзила острая боль, лицо покрылось липким холодным потом, и она как можно спокойнее, чтобы не пугать Маню, сказала:

– Я, наверное, не пойду с вами сегодня. Видимо, простыла вчера, неважно себя чувствую. Полежу немножко. Вы идите!

Анюта в это время чистила с Григорием в сарае куриный насест. Маня поспешно вышла из дома (они с братом уже опаздывали) и крикнула матери:

– Мама, Лизка говорит, что простыла и будет сегодня лежать! А нам некогда, мы побежали!

Григорий с матерью тревожно посмотрели друг на друга и, не сговариваясь, поспешили в дом.

Лизавета лежала в кровати, укрытая до подбородка одеялом, будто улеглась на ночь. Анюта наклонилась над дочерью, заглянув в ее лицо, нахмурилась и бросила Гришке, топтавшемуся позади матери:

– Наверное, началось!

И, почему‑то вдруг рассердившись, повысив голос, чуть ли не крикнула:

– Хоть сейчас не скрытничай, уже все равно! И так уже недели две назад должна была родить!

Лиза молчала, тихо постанывая. Гриша, привыкший в трудные минуты брать решения на себя, непререкаемым тоном бросил:

– Чего здесь гадать, все ясно!.. Так! Саввы‑фельдшера нет, уехал с утра в район… Мам, я бегу за Дунькой Лободой!

Анюта, трясущимися руками пытаясь придержать мечущуюся по кровати Лизу, крикнула:

– Беги! Только быстрее! Подвез бы кто‑нибудь, Дунька всегда ползет черепашьим шагом!

Парень выскочил во двор, из дома послышался крик такой силы, что стекло в окне задребезжало. Он бросил вокруг сумасшедший взгляд и побежал вдоль улицы. Жуткий, животный вой сестры подгонял.

Гриша не помнил, через сколько времени стучался в дверь сельской повитухи Дуньки Лободы.

Зная, что Евдокия Трофимовна была женщиной с гонором, требовавшая к себе почитания, Григорий заранее избрал смиренный тон. Но ему надо было быстро, казалось, что сестра в это время умирает, а потому он ничего лучше не придумал, как бухнуться перед Дунькой на колени со словами:

– Евдокия Трофимовна!..

Потом решил, что это слишком длинно, и добавил:

– Тетя Дуня, миленькая, не дай Лизке умереть! Пойдем быстрее со мной. Я в этом не понимаю, но такого крика я ни в жизнь не слышал! Тетя, давай помогу одеться!

Григорий поднялся с колен, оглядываясь вокруг, поискал глазами одежду Дуньки. Евдокия Трофимовна с совершеннейшей невозмутимостью на лице, как того требовала ее должность, заученными движениями бросала в кошелку нужные для ее ремесла вещи. Кошелка была собрана, и Дунька не спеша (так казалось Грише) пересматривала фартуки, выбирая, какой сегодня надеть. Григорий, подтанцовывая на месте, уловил момент, когда повитуха завязала бантиком тесемки очередного фартука на могучей пояснице, и горячо заверил:

– Тетя Дуня, это самый красивый фартук, он вам очень к лицу! Пойдемте быстрее!

 

* * *

 

К тому времени, когда подошли к дому Кислицких, все село знало, что Гансиха рожает. Захлебываясь от возбуждения, соседки делились друг с другом:

– Гришка несет Дунькину кошелку, а сама Лобода переваливается с боку на бок, как утка, и идет сзади. Гришка пройдет‑пройдет, а потом за нею возвращается… Видимо, уговаривает, чтобы быстрее шла!

Надо сказать, что выражение «Дунькина кошелка» стало именем нарицательным. Женщине на сносях говорили: «Скоро понадобится Дунькина кошелка…»

 

* * *

 

Евдокия Трофимовна решительно зашла в дом, а Гриша испуганно выглядывал из‑за ее спины, стараясь определить, жива ли сестра. Мать Лизаветы подкладывала в печь дрова, передвигая ухватом чугуны с водой, увидев Дуньку, облегченно воскликнула:

– Слава богу! Гриша, помоги тете Дуне раздеться!

Лиза все так же лежала в кровати, ее стоны к тому времени охрипли, от этого стали глуше, что Григория несколько успокоило.

Евдокия Трофимовна начала руководить:

– Гриша, принеси в дом воды, чтобы было обязательно хотя бы ведра два! И придвинь сюда ближе мою кошелку!.. Вот так. Ну, а теперь сам уходи куда‑нибудь, здесь тебе делать нечего. Никому сегодня ничего не давайте! А если кто попросит, можно и по матушке послать, и даже нужно, чтобы отпугнуть злые силы. Ведьмаки только и ждут новорожденных, чтобы талан перехватить.

Гриша, уходя, с порога несмело спросил:

– А Лизка не умрет?

На что Дунька, хмыкнув, прикрикнула:

– Давай уходи уже!

Потом повернулась к роженице, как‑то по‑особому подняла вверх обе руки так, что получился крест, и глухо, только для себя, молвила:

– Горемыке и мне помогите! Бог в помощь!

Таинство началось. Лобода Дуня была опытной повитухой. Большинство ребятишек в селе бегали благодаря ее мощным, как у мужика, рукам. Гордилась тем, что за долгую практику в самых, казалось бы, безнадежных ситуациях смертных случаев не было. За определенную мзду при необходимости могла помочь молодым девицам, попавшим в затруднительное положение. Но, к ее чести и как она сама говорила, делала это неохотно и в самых исключительных случаях.

 

* * *

 

Разродилась Лизавета к вечеру. Солнце еще не успело зайти, что было, по словам повитухи, добрым знаком.

Григорий встречал Николая с Маней во дворе, не пуская их в дом, пока не разрешит повитуха. Маня плакала, прикладывая ухо к двери, пытаясь что‑либо услышать. Незнакомый доселе звук, похожий на писк котенка, заставил Маню испуганно отскочить от двери и растерянно спросить: «Ой, что это?»

От ожидания и неизвестности Николай осмелел и осторожно открыл входную дверь. Раскрасневшаяся Анюта с потным лицом озабоченно воскликнула:

– Быстрее заходите да закрывайте дверь! Не запускайте холод!

 

* * *

 

Девочка родилась слабенькой, но вес был нормальный – три кило, рост – пятьдесят сантиметров.

– Была бы вообще славной девкой, если бы мать доносила до срока. На две недели раньше умудрилась наша красавица явиться. Но ничего, жить будет. Следи, Лизавета, за ее ножками. Что‑то они мне не нравятся…

Повернулась к Анюте и строго спросила:

– Она живот перетягивала?

Мать испуганно кивнула головой, глядя на Дуньку умоляюще.

– Ну ничего, ничего! Не она первая. Подправим. Я приду через неделю, если раньше не понадобится, дай бог!.. А может, хотите, чтобы Савва пришел, так пожалуйста, я не набиваюсь.

Евдокия Трофимовна поджала губы и стала собирать свою кошелку. Анюта с Гришей, а потом и Маня с Николаем обступили повитуху с заверениями в вечной благодарности. А Григорий, поймав руку Дуньки, с искренним почтением ее поцеловал, чем купил Дуньку Лободу на все времена.

Анюта протянула повитухе узел с подношениями, уважительно кланяясь в пояс. Дунька, быстро спрятав руки за спину, чтобы не притронуться к подаркам, сердито напомнила:

– Я же говорила – пять дней ничего никому не давать! И мне в том числе! Ну, ладно молодые, но ты‑то, Анюта, должна разуметь!

Анюта смутилась, положила узел на стол рядом с иконой, сказав:

– Ну хорошо, Дуня, заберешь позже, а сейчас я тебя немножко провожу.

Мать Лизаветы вышла за повитухой в сени, остановила ее со словами:

– Дуня, ты говоришь, Лизка раньше срока родила?! Тогда выходит, что это не из Германии… По моим подсчетам, так она уже две недели перехаживала! Это что ж получается, Евдокия Трофимовна, объясни ты мне?!

Повитуха, надув губы, обиженным голосом отвечала:

– Можете позвать Савву Антоновича, если мне не верите. Уж что‑что, а возраст младенца я всегда определяла точно. Помнится, десять лет назад в Журавлихе тяжба была между соседями. Жена родила, а у мужа не сходились сроки, он был в отъезде. Только я правильно установила возраст ребенка. До сих пор благодарят, парнишка бегает – копия отец. Недоношенная у вас девочка точно, недели две.

Анюта, скрестив на груди руки, скорбно качая головой, печально промолвила:

– Значит, ребенок не из Немеччины… Дуня, Христом Богом прошу, не говори никому. Пусть все, как уже привыкли, так и думают. Ведь правду Лизка не скажет, я уже это поняла…

Дунька Лобода открыла дверь на улицу, и в сени сразу хлынул морозный воздух. Шагнув за порог, успокоила Анюту:

– Насчет «не говори никому» будь спокойна! Страшно подумать, что было бы, если рассказать, сколько я знаю! Бывайте здоровы!

И ушла, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, с кошелкой в руках.

 

* * *

 

Когда повитуха со словами: «Бери свою красавицу» – положила под бок Лизавете туго спеленатый сверток, та подумала: «Чего это мальчика называют красавицей?»

Она повернула голову к новорожденному и стала внимательно рассматривать младенца. Абсолютно никаких чувств Лиза не испытывала, будто они с ребенком были каждый сам по себе. Интерес заключался в одном: увидеть в ребенке черты Федора. Но на сморщенном багровом личике вообще ничего не просматривалось, и роженица, отвернувшись, закрыла глаза. Тихонько, на цыпочках подошла Маня и, наклонившись над ребенком, с интересом стала рассматривать. Колька с Гришей стояли в дверном проеме, не осмеливаясь подойти ближе. Лизавета открыла глаза, Машка, будто ждала именно этого, воскликнула:

– Лизка, мы уже придумали имя! Пусть будет Павлинка. Она у нас будет, как пава, красивая!

Лизавета окончательно поняла, что ошибалась. Вместо ожидаемого мальчика родилась девка. Она скосила глаза на ребенка и, хмыкнув, безучастно произнесла:

– Да хоть Хавроньей назовите, мне все равно…

 

* * *

 

Грудь ребенок взял сразу, будто чувствовал: упрашивать никто не будет. Первые дни, пока Лизавета не поднималась, младенца купала Анюта. Младшая Маня просила «хоть немножко подержать Павлинку», после чего с важным видом подкладывала Лизе под бок туго запеленатый сверток со словами:

– Наши Павця хотят кушать!

Лизавета равнодушно совала тугой сосок в ротик девочки, не испытывая ровным счетом никаких эмоций. Ее надежда растить сына, похожего на Федора, рухнула. В крохотном личике дочери Лиза явно видела свои черты.

Через какое‑то время пришла Евдокия Трофимовна. Обсмотрела, общупала девку, громогласно заверив всех: «Вырастет красавица. Правда, на каждой ножке посередке два сросшихся пальчика. Такое встречается редко, но мешать ничему не будет – слава богу, не на руках!»

Успокоив всех, Дунька ушла, прихватив причитающийся ей гонорар.

Пару раз Григорий смыл с ворот надпись мелом: «Гитлер капут» и «У Гансихи байструк». Со временем надписи прекратились.

Павлинка росла спокойным, не доставляющим особых хлопот ребенком. К трем годам внешность девочки определенно напоминала Лизаветино лицо. Злые пересуды поутихли – ожидали чего‑то необычного, немецкого в облике девочки, ан нет! Детские черты были нежными и милыми. Природа использовала Лизавету как черновик, а на глянцевый, шелковый лист (детское лицо) тончайшей кистью перенесла тоненькие бровки, доходящие до переносицы, как у матери, но не сросшиеся, аккуратный носик лишь отдаленно напоминал Лизаветин и никак не портил детского личика. Предсказания Дуньки Лободы («вырастет красавица»), похоже, сбывались.

Лиза все так же ходила в поле на работу. Нападки со стороны сельчан прекратились: свирепствовал голод, не до сплетен. Все усилия были направлены на выживание. С прозвищем Гансиха Лиза смирилась и даже на него откликалась. Анюта со старшим Григорием занимались по дому и смотрели за ребенком. Лизавета относилась к дочке ровно, не проявляя особых чувств. Маня часто ее упрекала:

– Лизка, ты совсем не жалеешь Павлинку! Она каждый вечер стоит у ворот, тебя выглядывает, а ты даже на ручки ее не берешь!

– Нечего баловать ребенка, пусть сразу привыкает к жизни! Ты выйдешь замуж, Колька и Гришка женятся, кто ее тетешкать будет?

Вполголоса, для себя, Лизавета буркнула:

– По доле: как маме, так доне…

Все реже Лиза вспоминала о Федоре. Возможно, и вообще вычеркнула бы его из памяти, но в последнее время в поле бабы только о нем и говорили. В село опять зачастил с проверкой старый знакомый Станислав Борисыч. Поговаривали, что он отсидел срок за махинации, другие утверждали, что воевал на фронте… Правды никто не знал, а фининспектор выглядел все так же импозантно… но самое животрепещущее: видели, как Настя Шальнова прохаживалась с ним по берегу, в конце огородов. Сколько в этом было правды и лжи – неизвестно, но председатель колхоза Шальнов ходил злющий, а иногда и в подпитии. Лизавету эти разговоры трогали мало, она даже не принимала в них участия.

 

Однажды ближе к вечеру на поле прибежал Зинаидин внук Сережка. Принес воды и, захлебываясь от возбуждения, сообщил новость: по улице, где живут Лизавета и Зинаида, понеслись волы. Их никто не может остановить. Безбожно шепелявя, Сережка спешил высказаться:

– Бабушка, я побежал за волами, но их не догнать, а дед Антон на одной ноге и вовсе не может бежать. А волы так страшно ревут. Дед Антон говорит, что однорогого Вакулу укусила оса в глаз, поэтому он и понес.

Все слушали мальчишку, беспокойно переглядываясь. Лизавета вдруг без слов сорвалась с места и побежала. У нее в голове звучала Манина фраза: «…она каждый вечер стоит у ворот, тебя выглядывает…» Лиза бежала, а Манин голос, как заевшая пластинка, повторял: «…стоит у ворот, стоит у ворот…»

Лизавета завернула на свою улицу. Напротив дома Кислицких стояла толпа. У женщины подогнулись ноги, и она опустилась на коленки. Пробовала подняться – не получилось, поэтому так на коленях и ползла. Стала судорожно вспоминать молитву «Отче наш» (когда‑то ее научила Анюта), на память ничего не приходило, от этого стало еще страшнее, и женщина осипшим голосом шептала:

– Господи, ты же есть, я знаю! Прости и сделай так, чтобы она была жива! Сделай, прошу! Спаси ее! А меня накажи, все вытерплю! Только пусть она будет жива!

Ей удалось подняться на ноги, но как подошла к толпе – не помнит. Перед глазами мелькали блеклыми пятнами лица Мани, Григория, почему‑то Федора… Лизавета с недюжинной силой расталкивала всех и, озираясь по сторонам лихорадочными глазами, глухо вопрошала:

– Где? Где мой ребенок?! Дайте мне Павлинку!

Она все рвалась вперед, ей казалось, ребенок – там. Кто‑то ее тянул за подол, не пускал. Она попыталась выдернуть юбку из чьей‑то руки. Рука оказалась детской. Лиза с удивлением смотрела на руку, потом услышала:

– Мамка, не пячь! Это я, Павьинка!

– Что это?! Павлинка?!

Потом крикнула в толпу, будто приглашая всех в свидетели:

– Это же моя Павлинка!

Толпа молчала, мужчины неловко переминались с ноги на ногу, избегая взглядов друг друга. Женщины украдкой вытирали глаза.

А Лизавета опять опустилась на колени. Руками прижала девочку к себе так, что у той перехватило дыхание, испугавшись, ослабила объятия и стала ощупывать ребенка – ушки, ручки, приговаривая:

– Спасибо, Господи, спасибо!

Лиза с дочкой так и сидели среди дороги. Павлинка задрала свое платьице так, что попка оказалась голой, в пыли, и заботливо, кончиком вытирала мамино лицо, по которому все время катились слезы.

Они никого не слышали и не видели. Постепенно в толпе стали переговариваться. Антон Кондратьич, бывший председатель колхоза, толковал:

– Я‑то сразу понял, что Вакулу ужалила оса, но сделать ничего нельзя. Еще хорошо, что он в дерево уперся. Последний рог дурак обломал, будет совсем безрогий. Но зато, слава богу, никто не пострадал. Зинаидину черешню немного ободрал, но это не страшно, зарастет.

Многие все еще с удивлением смотрели на Лизавету с ребенком, другие поясняли:

– Она подумала, что девочка была на дороге, когда понеслись волы…

– А Гансиха‑то, видите, как по своему чадушку переживает?

– А что, девчуха не такой ребенок, как и другие? Хоть и от немца, а все равно жалко, потому как свое…

Каждый считал своим долгом высказаться по этому поводу. Федор также стоял в толпе. Он видел, как Лизавета бежала, как хватала ребенка, плакала, и ему стало так тоскливо, хоть волком вой! Его Настя последнее время Любочке вообще внимания не уделяла. Если старый отец не покормит внучку, так голодная целый день будет. А Настя утром чугун баланды наварит и убегает. Куда, зачем – неизвестно. Возвращается ночью, ничего не объясняя. Хотя объяснять уже нечего, все и так знают, и Федор в том числе… Вчера он не выдержал, ударил жену. Да так, что синяк под глазом. И сейчас Шальнова одолевали сомнения, правильно ли поступил? Но раз ребенка бросает, значит, правильно! Вон Лизка, гляди, как за свою девчушку держится! Не оторвать! Попалась бы сейчас ему женушка в руки – и второй бы синяк поставил!

 

Конец ознакомительного фрагмента — скачать книгу легально

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика