Моей маме Дон
…время их
В неправду превратило. Среди трав
Их каменная верность, что в виду
Имелась вряд ли некогда, – в ряду
Последних доказательств шепчет вновь,
Что наш полуинстинкт почти что прав,
Что нас переживет одна любовь.
Филип Ларкин, «Надгробие Арунделей»[1]
Грэг смотрит на меня – думает, что я не замечаю. А я режу лук за кухонной стойкой и уже минут пять вижу выпуклое, растянутое и вывернутое наизнанку отражение в хромированном чайнике, который нам подарили на свадьбу. Грэг сидит за столом и не сводит с меня глаз.
Когда я впервые заметила этот взгляд, то решила, что у меня еда застряла в зубах или в волосах запуталась паутина. Ну да, зачем еще моему молодому симпатичному строителю на меня глазеть, тем более что в тот день я была в футболке и старых джинсах, а волосы завязала в пучок – собиралась красить мою новенькую мансарду, ту самую, с которой все началось.
Грэг работал у меня около месяца; срок подошел к концу, наступил день расчета. В доме все еще было жарко, особенно наверху, хотя я настежь открыла новые окна. Грэг, мокрый от пота, спустился с мансарды по только что установленной раздвижной лестнице, взял у меня большой стакан лимонада со льдом и выпил его одним залпом, так что мускулы заиграли на шее. При виде такого великолепия я не удержалась от восхищенного вздоха, а на удивленный взгляд Грэга ответила смехом. Он улыбнулся и уставился на свои ботинки. Я налила ему еще лимонада и продолжила разбирать вещи Кэйтлин – очередную коробку с барахлом, которое будет пылиться в гараже. Тогда?то я и ощутила на себе его взгляд. Потрогала волосы, провела языком по зубам – вроде все в порядке.
«А может, – мелькнуло в голове, – он сейчас соберется с духом и заломит цену втридорога?»
– Все в порядке? – спросила я.
– Отлично, – кивнул Грэг, всегда немногословный.
– Хорошо. Вы закончили? – Я еще ждала плохих новостей.
– Да, все готово. Так что…
– Ах да, деньги! Простите… – Покраснев, я зашарила по кухонным ящикам в поисках чековой книжки – вечно ее не найдешь, когда надо. Грэг продолжал сверлить меня глазами. – Куда же она подевалась? Сейчас, где?то здесь…
– Я не спешу, – сказал он.
– Недавно счета оплачивала, и вот… – бормотала я, мечтая поскорее остаться одной, облегченно выдохнуть и ополовинить бутылку вина, припасенную в холодильнике.
– Можете заплатить в другой раз, – предложил Грэг. – Например, когда мы пойдем куда?нибудь выпить…
– Что? – Я замерла над ящиком, полным резиновых колечек. Наверное, ослышалась.
– Когда мы пойдем выпить, – неуверенно повторил он. – Я обычно не приглашаю своих нанимателей, но вы… Вы необычная.
Я засмеялась. Настал черед Грэга краснеть.
– Я рассчитывал на другой ответ, – сказал он, сложив руки на груди.
Ситуация была настолько нелепой, что мне пришлось проговорить это вслух – убедиться, все ли я правильно поняла.
– Вы приглашаете меня на свидание? Меня?
– Да. Так вы согласны?
Грэг, казалось, не видел в этом ничего странного: он и я, десять лет разницы, свидание.
– Ладно, – сказала я. – Почему нет?
Тогда я впервые заметила, как он на меня смотрит – со смесью пыла и радости, которые тут же отражались во мне, будто тело, неподвластное разуму, отвечало на зов. Да, я чувствую его взгляд раньше, чем вижу: по затылку бегут мурашки, и накрывает сладкая дрожь – ведь за ним, я знаю, всегда следуют ласки и поцелуи.
Грэг касается моего плеча. Я прижимаюсь к пальцам щекой.
– Ты плачешь, – говорит он.
– Это от лука. – Я откладываю нож и поворачиваюсь к мужу. – Ты ведь знаешь, как Эстер любит мамочкину лазанью. Так что наблюдай за мной и учись. Сначала режем лук…
– Клэр… – Грэг не дает мне взяться за нож и поворачивает к себе. – Клэр, нам надо поговорить, тебе не кажется?
У него такой потерянный вид, что меня подмывает ответить – нет, не надо, лучше скажем себе: сегодня все как вчера, и позавчера, и много дней назад, когда мы ничего не знали. Можно еще долго так притворяться – что мы счастливы, что все хорошо.
– Она любит, когда в соусе много томатной пасты. И не жалеть кетчупа…
– Я не знаю, что делать. – Голос Грэга обрывается на вздохе. – Не знаю, как быть.
– А потом, в самом конце, чайную ложечку дрожжевого экстракта…
– Клэр… – Он прижимает меня к груди. Я стою, зажмурившись, не поднимая рук, вдыхаю его запах и слышу бешеный стук своего сердца. – Клэр, как мы расскажем детям?
Это браслет, который тебе дали в больнице, – розовый, потому что ты девочка. На нем написано: «Малышка Армстронг». Его надели тебе на ножку, а он все время соскальзывал, ведь ты была такая крохотная – родилась раньше срока на целый месяц, день в день. Мы думали, ты будешь апрельская. Я представляла себе нарциссы, синее небо и дожди, а ты решила родиться на месяц раньше, в сырую промозглую пятницу. В пятницу, тринадцатого, между прочим, хотя нас это не испугало. Если кто и появился на свет наперекор всем дурным приметам, так это моя дочурка. И ты, зная себе цену, не хныкала и не плакала, а разразилась могучим криком. Объявила миру войну.
С нами долго никого не было – ты родилась раньше срока, а бабушка жила далеко. Поэтому первые шесть часов мы провели вдвоем. Ты пахла сладко, будто пирожное, и была такая теплая и такая… правильная. Мы лежали в самом конце общей палаты за занавесками. Я слышала, как разговаривают другие мамочки, как их навещают посетители, как плачут детишки, – слышала, но сама не хотела в этом участвовать. А хотела, чтобы были только ты и я. Я держала тебя на руках, такую крошечную и сморщенную, словно бутончик. Смотрела, как ты, нахмурив личико, дремлешь у меня на груди, и говорила тебе, что все будет хорошо, потому что мы вместе. Мы вдвоем были как целый мир, а все прочее не имело значения.
Мне надо освободиться от матери: она сводит меня с ума. Нет, я не сумасшедшая. Хоть и на пределе.
А какое лицо было у мамы, когда мы вышли из больницы… Это выражение не сходило до самого дома: стойкость и уныние. Хотя она молчала, было слышно, как жужжат слова у нее в голове: «Как это похоже на Клэр – взять и все испортить, когда жизнь только наладилась».
– Я перееду к вам, – говорит мама, уже проникнув в гостевую комнату и расставив личные вещи на полочке в ванной, будто я ничего не вижу. Было ясно, что она приедет, как только тайна раскроется. Я и сама этого хотела, но ведь можно дождаться приглашения, а не сваливаться на голову. Эти скорбные взгляды и приглушенные разговоры, которыми теперь полон мой дом, невыносимы. – Поживу в комнате для гостей.
– Еще чего! – Я поворачиваюсь к водительскому креслу. Меня за руль не пускают с тех пор, как я сбила почтовый ящик. Штраф оказался заоблачный, потому что ящик принадлежал Ее Королевскому Величеству; если задавить корги, вас, наверное, вообще сошлют в Тауэр. Мама – очень осторожный водитель, но не смотрит в зеркало, когда включает заднюю передачу. Словно думает, что безопаснее закрыть глаза и надеяться на лучшее. Раньше я очень любила водить. Мне нравилось чувствовать себя свободной и независимой, нравилось знать, что можно в любое время куда угодно поехать. А теперь ключи от машины исчезли. Как же меня это бесит! Мне даже не дали поцеловать их на прощание – спрятали где?то, где я их никогда не найду. Знаю, потому что уже пробовала.
А я считаю, что водить можно. Пусть только никто не стоит на пути.
– Тебе не нужно переезжать, до этого пока не дошло, – настаиваю я, хотя мы обе знаем, что она уже переехала. – Мне еще долго не понадобится помощь. То есть я же умею говорить и думать о… – Я неопределенно помахиваю рукой, но осекаюсь под торжествующим маминым взглядом. – О разных вещах.
– Клэр, от такой проблемы не спрячешься. Поверь мне, я знаю.
Конечно, знает: однажды ей уже довелось это пережить, а сейчас благодаря мне (или, говоря строго, моему отцу и его дефектной ДНК) придется пережить снова. И не похоже, чтобы я собиралась отбыть на тот свет с соблюдением всех приличий, в рассудке и твердой памяти, держа маму за руку и безмятежно напутствуя детей. Нет, мое раздражающе молодое и вполне еще здоровое тело протянет долго после того, как мозги превратятся в кашу, – пока однажды не разучится дышать. Вот о чем думает мама. Знаю, ей меньше всего хочется наблюдать за тем, как дочь медленно угасает от болезни, которая забрала ее мужа. Она изо всех сил старается меня поддержать. Я все понимаю… но как меня это бесит! Ее великодушие просто невыносимо. Я всю жизнь доказывала, что могу быть взрослой, что меня не надо вечно спасать. И выходит, всю жизнь была не права.
– Вообще?то, мама, мне проще простого спрятаться от проблемы, – говорю я, глядя в окно. – Большую часть времени я просто не буду ее замечать.
Забавно – я произношу это вслух и чувствую страх, но он как будто не мой. Словно этот кошмар происходит с кем?то другим.
– Ты, конечно, не всерьез, Клэр, – сердито отзывается мама, а сама явно считает, что всерьез, что я не просто хочу ее позлить, а мне и правда на все плевать. – Подумай о дочерях.
Я не отвечаю. Слова во рту никак не хотят соединиться во что?то внятное, приобрести нужный смысл, поэтому я молча смотрю в окно, где один за другим проплывают дома. Уже почти стемнело: в гостиных горят лампы, за шторами мерцают телеэкраны. Конечно, мне не плевать. Я не смогу больше колдовать на кухне зимними вечерами, готовить дочерям ужин, смотреть, как они растут. Я не узнаю, всегда ли Эстер будет собирать с тарелки горошинки по одной и потемнеют ли с возрастом ее волосы; отправится ли Кэйтлин в путешествие по Центральной Америке, как планирует, или сделает что?то такое, о чем сейчас не мечтает. Я никогда не узнаю, о чем будет эта немыслимая мечта. Мои дочки не сбегут от меня на свидание, не придут ко мне со своей бедой. Меня рядом с ними не будет – а я даже не узнаю, чего лишилась. Нет, мне не плевать, черт возьми!
– Что ж, полагаю, у них будет Грэг, – скептически говорит мама. Она решила во что бы то ни стало обсудить, каким станет мир без меня, хотя это не очень?то вежливо. – Если только не уйдет.
– Не уйдет. Грэг – чудесный отец.
Говорю, а сама сомневаюсь: вдруг он не выдержит? Я не знаю, чем ему помочь. Грэг очень хороший и добрый, но в последнее время, с тех пор как мне поставили диагноз, он с каждым днем, с каждым моим взглядом отдаляется от меня. Я знаю, он хочет быть храбрым и стойким ради меня, однако все это так ужасно – особенно сейчас, когда наша семейная жизнь едва началась, – все это так ужасно, что подрывает его силы. Скоро я совсем перестану узнавать мужа; мне уже сейчас все труднее понять свои чувства к нему. Я знаю: он последняя большая любовь в моей жизни. Знаю, но больше не чувствую. Почему?то именно Грэга я начала терять раньше всего. Я помню наш роман так смутно, будто он мне приснился. Словно Алиса в Зазеркалье.
– Уж кто?кто, но ты… – Мама отчитывает меня и не может остановиться, будто я плохим поведением сама навлекла на себя фамильное проклятье. – Ты ведь знала, каково это – расти без отца. Клэр, твои дочери скоро лишатся матери. Нужно подумать об их будущем. Ты должна быть уверена, что они без тебя не пропадут!
Мать внезапно тормозит перед «зеброй», вызывая шквал гудков позади. Девочка – такая малютка, и вдруг одна – перебегает дорогу перед нашим автомобилем, поеживаясь от дождя. В свете фар видно, как о ее худые ножки бьется синий пластиковый пакет, в котором что?то белеет – кажется, молоко. Я слышу надрыв и негодование в мамином голосе. Ей очень больно. На меня вдруг наваливается усталость.
– Знаю, знаю, – говорю я. Нужно подумать об их будущем. Просто я ждала. Надеялась на лекарства, надеялась, что счастливо доживу с Грэгом до старости. Теперь, когда стало ясно, что… когда стало ясно, что надежды нет, я буду организованнее. Повешу на стену график, составлю расписание.
– От беды не спрячешься, Клэр, – в который раз повторяет мама.
– Думаешь, я не знаю? – срываюсь я. Зачем она каждый раз доводит меня до крика, словно хочет проверить, слышу ли я ее? И вот так у нас всегда: любовь пополам со злостью. – Думаешь, я не знаю, на что их обрекла?
Мама сворачивает на подъездную аллею к дому – к моему дому, запоздало понимаю я. На глаза наворачиваются слезы. Я хлопаю дверцей и иду не к крыльцу, а вверх по улице – упрямо, сквозь дождь, запахнув кардиган.
– Клэр! Тебе больше нельзя так делать!
– Следи за мной, – отвечаю я, но обращаясь не к ней, а к дождю, который маленькими капельками падает мне на язык и губы.
– Клэр, пожалуйста!..
Ее мольба меня не останавливает. Я ей покажу, я им всем покажу, особенно тем, кто запрещает мне садиться за руль. Гулять я еще могу. Могу, черт возьми! Этого я пока не забыла. Дойду до конца дороги, до перекрестка, а потом вернусь. Как Гензель по хлебным крошкам. Здесь недалеко. Нужно сделать самую малость: дошагать до перекрестка, развернуться и пойти обратно. Хотя на улице быстро темнеет, и дома вокруг не отличить друг от друга: опрятные приземистые коттеджи родом из 30?х годов стоят вплотную. И до конца дороги дальше, чем я думала.
Я на секунду останавливаюсь. Дождь покалывает голову ледяными иголками. На улице пусто. Где же я? Уже дошла до конца дороги и повернула? Не уверена. В какую сторону я направлялась? Коттеджи по обеим сторонам улицы ужасно похожи. Я испуганно замираю. Меньше двух минут, как вышла из дома, – и уже заблудилась. Мимо проезжает машина, ноги обдает ледяными брызгами. Телефон я не взяла, да и толку от него мало: я не помню, что значат цифры и в каком порядке следуют друг за другом. Зато ходить пока не разучилась, поэтому отправляюсь за окатившей меня машиной. Может, это был знак. Я узнаю свой дом, если увижу, – на окнах ярко?красные шторы, они красиво сияют, когда внутри горит свет. Не забудь: у тебя на окнах красные шторы – придают дому оттенок порока, как сказал один из соседей. Запомни – красные шторы. Скоро я их найду. И все будет хорошо.
В больнице как?то не заладилось. Грэг хотел пойти со мной, но я велела достраивать теплицу. Сказала: от того, что сообщит врач, ипотека не станет дешевле, и детей за нас никто не накормит. Грэг расстроился. Он не понимает, до чего это тяжело – угадывать, что написано у него на лице. Я предпочла взять маму – у нее что в голове, то и на языке, а это гораздо лучше. Лучше, чем услышать от доктора ужасную правду и думать, не жалеет ли твой муж, что когда?то положил на тебя глаз. Короче говоря, в тот день я была не только с расстроенной памятью, но и в расстроенных чувствах. Меня пригласили, чтобы объявить результаты очередных тестов. Тестов, которые мне назначили, потому что все пошло гораздо быстрее, чем ожидалось.
Я не помнила фамилии врача: в ней было слишком много слогов. Это показалось мне забавным. Я поделилась наблюдением с мамой – мы как раз ждали, что врач досмотрит записи на экране и сообщит нам плохие новости, – однако никто не засмеялся. Видимо, не умею выбирать время для черного юмора.
Дождь припустил сильнее – жаль, что я выскочила без плаща. Дороги все одинаковые, не отличить: одноквартирные коттеджи стоят рядами по обеим сторонам улицы. Я ищу шторы, так ведь? Какого цвета?
Я сворачиваю за угол, вижу ряд магазинчиков и останавливаюсь. Значит, мне захотелось кофе? Мы с Грэгом и Эстер бываем здесь по субботам, пьем с утра кофе и едим пан?а?шоколя. Хотя сейчас темно, холодно и сыро. А я забыла плащ. Я опускаю глаза, думая увидеть в своей руке ручонку Эстер, но не вижу и на миг хватаюсь за сердце – забыла! Хотя нет, ее со мной не было, иначе я держала бы обезьянку, которую Эстер всегда берет на прогулки и отказывается нести сама. Значит, я пришла выпить кофе. Выдалась минутка для себя. Вот и славно.
Я пересекаю дорогу и направляюсь в кафе. На входе приятно веет теплом. Люди внутри провожают меня взглядами. Да уж, вид у меня тот еще – мокрые волосы липнут к лицу.
Я подхожу к стойке и только сейчас понимаю, что вся дрожу. Наверное, плащ забыла. Хорошо бы вспомнить, зачем я пошла в кафе? Встретиться с кем?то? С Грэгом? Мы с Грэгом и Эстер иногда здесь бываем. Едим пан?а?шоколя.
– Все хорошо? – спрашивает девушка примерно одних лет с Кэйтлин. Она улыбается: может, узнала меня. Или просто хочет быть дружелюбной. Слева от меня женщина с коляской отодвигается чуть дальше. Наверное, я выгляжу так, будто только что окунулась в озеро. Ну и что, промокших людей не видели?
– Кофе, пожалуйста. – Карман джинсов оттянут монетами. Я достаю пригоршню. Сколько стоит кофе? Цена должна быть написана над стойкой. Я смотрю туда, не могу ничего разобрать и протягиваю монеты на ладони.
Девушка морщится, будто они могли испачкаться у меня в руках. Мне очень холодно и одиноко. Я хочу объяснить ей причину своей неуверенности, однако слова не идут – во всяком случае, нужные. Произносить их сложнее, чем думать. Мне страшно говорить с незнакомцами: вдруг что?нибудь ляпну и меня посадят под замок, а я там свое имя забуду, и…
Я оглядываюсь на дверь. Что это за кафе? Мы с мамой пошли в больницу к психологу, мистеру Как?то?там. Я забыла его имя и подумала, что это очень смешно. А теперь попала сюда, но не могу понять почему. Я передергиваю плечами, забираю кофе и темные монетки, которые девушка оставила на стойке; потом отхожу к столику и очень тихо сажусь. Мне кажется, что от резкого движения можно угодить в западню, пораниться или свалиться куда?нибудь. И падать очень долго. Я сижу неподвижно, стараясь сосредоточиться на том, как я сюда попала и как мне отсюда уйти. И куда. Мир вокруг распался на части. Я вижу его маленькие кусочки вместе с фрагментами информации, которую нужно как?то расшифровать.
Ясно: лечение не дало результата. Такая вероятность существовала всегда. Шансы на то, что лекарства помогут, были пятьдесят на пятьдесят. Однако все надеялись, что со мной будет иначе. Потому что я молода и у меня две дочери, одной всего три года, а другой придется тяжело. Все надеялись, что лечение поможет мне больше, чем другим – все, даже врач с длинной и сложной фамилией. И я тоже надеялась на чудо, невероятное чудо, которое все изменит. Казалось, что судьба или Бог должны учесть смягчающие обстоятельства и дать мне поблажку. Но судьба или Бог, кто бы там ни был, посмеялись надо мной и сделали наоборот. А может, ничего личного в этом нет. Может, просто цепочка генеалогических случайностей, растянувшаяся на тысячелетие, привела к тому, что именно я, из всех людей, буду отвечать за последствия. Я деградирую гораздо быстрее, чем все думали. Всему виной маленькие эмболы. Я помешиваю кофе железной штукой и понятия не имею, как она называется, но слово «эмболы» помню прекрасно. Оно такое поэтично?красивое, почти как музыка. Крошечные кровяные сгустки, которые взрываются у меня в мозгу. Таких случаев в мире раз?два и обчелся. В больнице из?за меня все очень возбуждены, хотя не подают виду. Мне ясно одно: когда лопается очередной эмбол, я теряю еще одну частицу себя – воспоминание, лицо, слово – и сама теряюсь.
Я смотрю по сторонам. Холод усилился, а теперь к нему добавился страх. Как мне попасть домой? Я не выжила из ума, я сижу в кафе, но уйти отсюда невозможно.
С потолка свисают рождественские украшения. Странно, сейчас точно не Рождество. А что, если я здесь много недель? Что, если я вышла из дома и забрела далеко?далеко от знакомых мест? Прошло уже много месяцев, и все решили, что я умерла. Нужно позвонить маме. Ух, как она разозлится! Мама говорит: если хочешь, чтобы с тобой обращались по?взрослому, то и веди себя по?взрослому. Говорит: все дело в доверии. А я отвечаю: ладно, тогда не ройся в моих вещах, сука. Последнее слово, конечно, не вслух.
Я бы послала маме эсэмэску, но у нее нет мобильного. Я ей все твержу: мам, двадцатый век на дворе, иди в ногу со временем. Но она их не любит. Не хочет возиться с кнопками. И все?таки плохо, что мамы здесь нет; мне бы хотелось, чтобы она меня забрала, – я не знаю, куда попала. Я обвожу взглядом кафе. Что, если она здесь, а я забыла, как она выглядит?
Стоп. Это все болезнь. Я уже не девочка. Я нездорова. Вышла в кафе и не могу вспомнить зачем. У меня дома цветные шторы. Может, оранжевые. Оранжевый – что?то знакомое…
– Привет.
Я поднимаю глаза. Передо мной стоит мужчина. Разговаривать с незнакомцами мне нельзя, поэтому я смотрю в стол. Уходи!.. Он не уходит.
– Все хорошо?
– Отлично, – говорю я. – Только замерзла.
– Можно я тут присяду? Больше негде. – Я смотрю по сторонам: в кафе и правда много народу, хотя пустые места еще есть. Он вроде ничего. Приятные глаза. Я киваю. Интересно, хватит ли мне слов, чтобы поддержать разговор?..
– В такую погоду – и без плаща? – спрашивает он.
– Похоже, – говорю я осторожно и улыбаюсь, чтобы не испугать его. Мужчина тоже улыбается. Я могла бы сказать ему, что нездорова. Он посоветует, что делать. Однако я не хочу. У него приятные глаза. Он говорит со мной как ни в чем не бывало и не ждет, что я в любую секунду упаду замертво. Он ничего обо мне не знает. Я тоже ничего о себе не знаю, но это к делу не относится.
– Так что случилось? – Мужчина тихо смеется. Я внезапно понимаю, что хочу наклониться к нему поближе. Наверное, это и есть магнетизм.
– Я выбежала за молоком, – говорю я с улыбкой. – И захлопнула дверь, а ключи забыла. Я снимаю квартиру с тремя подругами и моей…
Я запинаюсь – не хочу говорить «крошкой». По двум причинам. Во?первых, я помню: сейчас – это сейчас, а квартиру мы с подругами снимали много лет назад, и у меня тогда не было дочери. А во?вторых, ему незачем знать о моей крошке, которая уже не крошка. Кэйтлин, у меня есть Кэйтлин, она взрослая. Через год ей будет двадцать один, а у меня дома ярко?красные сияющие шторы. Не мне заигрывать с незнакомцами. Я замужем, и у меня двое детей.
– Я закажу кофе. – Мужчина делает знак официантке. Девушка улыбается, будто знает его. Похоже, он тоже ей нравится. Это меня успокаивает. Я теряю способность судить о людях по выражению лиц, по оттенкам, благодаря которым обычно понимаешь, о чем человек думает, что чувствует. Может, у этого парня на лице написано – да она же чокнутая! Мне не на что положиться, кроме его приятных глаз.
– Спасибо, – киваю я.
Он добрый и говорит со мной как с человеком. Нет, неправильно – я и есть человек. Я по?прежнему человек. В смысле, он говорит так, будто я – это я. От этого на душе теплее. Мне не хватало этого чувства – простого счастья, без мыслей о том, что каждая секунда радости будет теперь с привкусом грусти.
– Значит, дверь захлопнулась? А что соседки – позвонят или принесут ключ?
– Они скоро будут дома, – отвечаю я наобум. – Я подожду немного и пойду. – Это точно неправда. Я не знаю, где я и как мне вернуться куда бы то ни было.
Мужчина снова тихо прыскает со смеху, и я строго смотрю на него.
– Простите. – Он улыбается. – Просто вы мокрая как мышь, и симпатичная мышь, если позволите мне так говорить.
– Позволю. Говорите еще!
Он опять смеется.
– Я ужасно глупая, – признаюсь я. Приятно ненадолго забыть о болезни. Какое облегчение – на миг обрести покой в водовороте сомнений! Из благодарности я готова расцеловать незнакомца, но вместо этого без умолку болтаю. – Если может случиться что?то плохое, оно со мной непременно случается. Не знаю почему. Я будто притягиваю к себе неурядицы. Ха?ха, неурядицы! Это слово теперь нечасто услышишь.
Я несу какую?то чушь, и ладно. Важно, что мы вдвоем – разговариваем.
– У меня тоже так бывает, – говорит мужчина. – Иногда мне кажется, что я никогда не вырасту.
– Я точно знаю, что не вырасту.
– Вот. – Он протягивает мне бумажную салфетку. – У вас такой вид, будто от цунами спаслись.
Я со смехом беру салфетку, промокаю волосы и лицо, провожу под глазами. На ней остаются черные пятна – значит, я сегодня красилась. Это хорошо. Если на ресницах черная краска, значит, глаза у меня красивые, и я сама тоже красивая, пусть и похожа на панду.
– Что ж, это лучше, чем ничего.
– В туалете есть сушилка для рук, – говорит он, указывая на дверь за спиной. – Можете подставить под нее голову, хоть немного обсохнете.
– Все в порядке, – отвечаю я и в доказательство хлопаю себя по сырым коленям. Мне не хочется отходить от стола, от стула, от кофе, не хочется никуда идти. Здесь я чувствую себя в относительной безопасности; я словно вжалась в уступ скалы и не упаду, если не буду шевелиться. Чем дольше я сижу здесь, не гадая о том, где я и как попасть домой, тем лучше. Я отталкиваю от себя приступы страха и думаю о настоящем. О том, как мне хорошо.
– Давно вы замужем? – Мужчина кивает на мою руку, и я с некоторым удивлением замечаю кольцо. Оно как будто на своем месте, словно частица моей личности, и все?таки я не чувствую, чтобы оно имело ко мне какое?то отношение.
– Это папино, – отвечаю я словами из далекого прошлого, которые когда?то говорила другому человеку. – Когда он умер, мама подарила кольцо мне. С тех пор я его не снимаю. А однажды отдам человеку, которого полюблю.
Повисает тишина – кажется, неловкая. Прошлое и настоящее снова переплелись, и я запуталась – настолько, что во всем мире не осталось ничего, кроме этого мгновения, этого столика, этого человека, который так по?доброму говорит со мной, так приятно смотрит.
– Может, как?нибудь выпьете со мной чашку кофе? – неуверенно предлагает мужчина. – Потом, когда обсохнете и у вас закончится черная полоса. Здесь или где пожелаете. – Он тянется к стойке, берет короткую штуку для письма – не ручку – и выводит каракули на моей салфетке. – Дождь закончился. Проводить вас домой?
– Нет, – отвечаю я. – Вдруг вы маньяк.
– Ну, тогда позвоните?
– Не позвоню, – виновато говорю я. – Я очень занята. Скорее всего, просто не вспомню.
Мужчина со смехом глядит на меня.
– Что ж, если появится время или желание, все?таки позвоните. И не волнуйтесь: вы попадете в свою квартиру. Ваши соседки наверняка скоро придут.
– Меня зовут Клэр, – торопливо говорю я, когда он встает. – Вы же не знаете, как меня зовут.
– Клэр. – Мужчина улыбается. – Вы похожи на Клэр.
– Как это понимать? – со смехом отвечаю я. – А вы, вас как зовут?
– Райан. Надо было написать на салфетке.
– До свидания, Райан, – говорю я, зная, что очень скоро от него не останется даже воспоминания. – Спасибо вам.
– За что?
– За салфетку! – помахиваю я сморщенной от влаги бумажкой.
Мужчина, посмеиваясь, выходит из кафе и исчезает в ночи. Я снова и снова повторяю его имя. Может, если произнести его много раз, оно останется в памяти? Женщина за соседним столиком провожает Райана взглядом. Она хмурится, и меня это беспокоит. Я уже сомневаюсь: правда ли я испытала тот радостный миг, или случилось что?то плохое, а я не заметила разницы?.. Снаружи темно, только розовеет узкая полоска среди облаков – там, где садится солнце.
– Клэр? – Надо мной нависает женщина. – У вас все в порядке? Что?нибудь случилось?
Я смотрю на нее: гладкое овальное лицо, длинные каштановые волосы. Сдвинутые брови означают тревогу – так, кажется? Похоже, она меня знает.
– Я запамятовала, как попасть домой, – неохотно признаюсь я.
Женщина смотрит на дверь и явно хочет что?то сказать, но вместо этого, не переставая хмуриться, вновь поворачивается ко мне.
– Вы меня не помните? Ничего страшного, я знаю о вашей… проблеме. Меня зовут Лесли, наши дочери дружат. Кэсси, помните – розовые волосы, пирсинг в носу? И ужасный вкус на парней. Года четыре назад они с Кэйтлин были неразлучны.
– У меня болезнь Альцгеймера, – говорю я. Эта мысль озаряет меня, как последние лучи солнца сквозь облака. На душе становится легче. – Я теряю память.
– Я знаю, Кэсси мне говорила. Они с Кэйтлин встречались на днях. У меня есть телефон вашей дочери с того раза, как они соврали, что будут ночевать друг у друга в гостях, а сами поехали в Лондон. Помните? Захотели попасть в клуб, но даже не добрались до него – какой?то пьянчуга пристал к ним в метро. Нам пришлось до поздней ночи ждать на вокзале, а девочки приехали в третьем часу и так рыдали, что мы в итоге даже не стали их наказывать.
– Похоже, они друг друга стоят, – говорю я.
Женщина снова хмурится, и я решаю, что это все?таки от тревоги, а не со злости.
– Вы узнаете Кэйтлин, если она придет?
– Конечно, – отвечаю я. – Я помню, как она выглядит. Темные волосы и глаза как два озера в лунном свете, черные и глубокие.
Женщина улыбается.
– Я забыла, что вы писательница.
– Вовсе нет. Хотя у меня есть рабочий кабинет. С писательством не сложилось, так что в кабинете теперь только стол, стул и лампа. Я думала, что до краев наполню его идеями, а он только еще больше опустел.
Женщина снова хмурится и напрягает плечи. Я слишком много разговариваю, ей неуютно.
– Самое страшное, что я забываю слова.
Ну вот, она расстроилась. Нужно молчать – я уже не знаю, что говорю. Надо внимательно следить за собой. Следить и ждать. Раньше людей забавляло, что я много болтаю, а теперь нет. Я плотно сжимаю губы.
– Давайте я с вами побуду? Пока она не придет.
– О… – Я начинаю протестовать, но быстро сдаюсь. – Спасибо.
Женщина набирает номер Кэйтлин и обменивается с ней несколькими фразами, а потом встает и выходит из кафе. Я вижу ее через окно в свете уличных фонарей. Она по?прежнему говорит по телефону. Кивает, размахивая свободной рукой. Затем дает отбой, глубоко вдыхает холодный сырой воздух и возвращается за мой столик.
– Она придет через несколько минут.
Женщина так мила со мной, что у меня не хватает духу спросить, о ком она говорит.
Я открываю перед мамой дверь и, отступив на шаг, прячу ключ в карман. У мамы ключа больше нет – это ее самое нелюбимое правило в новом мировом порядке. Ее волосы липнут к спине – обычно ярко?огненные, они стали темно?рубиновыми. Она промокла насквозь и вся дрожит. Когда бабушка сказала, что мама ушла в ночь, мне захотелось спросить, почему она ее отпустила, но не было времени, – я бросилась на поиски и искала ее, пока мне не позвонили.
Теперь, когда мы вернулись, я ради мамы стараюсь держать себя в руках. А если бы меня не было дома? Бабушка и тогда бы решила стоять на своем и игнорировать то, что ей кажется пустыми капризами? А ведь скоро я уеду в Лондон – по крайней мере, они так думают. Последний год в университете. Что тут будет? Мама могла заплутать под дождем и вернуться бог знает когда – или вообще не вернуться!
Может, и хорошо, что я никуда не еду. Об этом, правда, никто не знает. Может, сделать вид, будто я поэтому и решила остаться – потому что нужна маме?
Бабушка ждет в прихожей: руки сцеплены в замок, губы плотно сжаты. Она встревожена, расстроена и сердита. Мама, как только видит ее, тоже встает на дыбы. Они глядят друг на друга со злостью и обидой, а я не знаю, как быть. Не знаю, как все исправить, тем более когда моя тайна выйдет наружу, все станет гораздо хуже.
При мысли о том, что я наделала, в горле поднимается уже знакомый прилив тошноты. Я стараюсь ее побороть. По?другому нельзя: у меня просто нет выбора. Мама больна, и больна серьезно, семья распадается на части. Мне сейчас некогда заниматься своими проблемами. Я жду подходящего момента, но он может и не настать, а значит… Для всех будет лучше, если я просто брошу учебу.
– Мамочка! – Моя сестренка Эстер налетает на маму с разбега. Та подхватывает ее и прижимает к себе, но Эстер быстро выскальзывает из ее мокрых холодных объятий. – Фу! Сыро! Я хочу кушать, я устала, я болею.
Это новая мантра, которую Эстер повторяет, когда что?то идет не так, как ей хочется. Грустное личико, дрожащие губы – беспроигрышный вариант, и она это знает.
– Хочешь печенья перед сном? – предлагаю я самое страшное непослушание, какое только могу придумать, лишь бы увидеть ее улыбку. Эстер кивает и радостно скачет на месте.
– Тогда пошли. – Я киваю в сторону гостиной. – Положу тебе на тарелочку.
Мама разжимает руку и еще секунду шевелит пальцами в воздухе – наверное, жалеет, что отпустила.
– О чем ты вообще думала? – напускается на нее бабушка.
– Слушай… – Я протягиваю маме полотенце. Она непонимающе на него смотрит, и я принимаюсь тереть ей волосы. – Какой смысл сейчас об этом говорить? Если уж разбираться, то надо сначала спросить – а кто ее отпустил? – Я со значением смотрю на бабушку, но ее не проймешь.
– Я чуть с ума не сошла, – осуждающе говорит она. – Клэр, пойми наконец, нельзя так просто…
– Бабушка! – Я встаю между ней и мамой. – Она все знает.
И почему бабушка так злится? Я бы поняла, если б она была в расстроенных чувствах, не знала, что делать, как пережить все это во второй раз. Но злиться – это же бессмысленно.
– Я просто пошла на прогулку и… – Мама тычет рукой в дверь. – И забыла, какого цвета шторы.
– Мама, примешь ванну? Хочешь, налью воды? – Я указываю на лестницу, но мама не двигается с места.
– Я пока в состоянии приготовить себе ванну. Да и не хочу.
– Я все?таки налью. Отдохнешь немного, согреешься…
Мама соглашается, но тут из кухни выходит Грэг. Он вернулся с работы и принес какой?то пакет.
– Эй, детка, да ты вся промокла.
При виде мужа маме сразу становится не по себе.
– Какой наблюдательный! – отвечает она. – Вообще?то, я как раз хотела принять ванну, так что…
Она смотрит на меня в надежде, что я уведу ее подальше отсюда, но я не двигаюсь с места. Если бы можно было вернуть маме прежние чувства… Знать бы, что у нее на душе спокойно, – я бы тогда поговорила с ней, рассказала о своей беде, как бывало раньше. От тоски по тем временам щемит в груди. Не в силах выдержать мамин умоляющий взгляд, я смотрю на ее мужа.
– Что в пакете, Грэг?
Он с довольной улыбкой достает и протягивает маме блокнот. Большой, формата А4, в обложке из блестящей темно?красной кожи.
Грэг выбрал для мамы идеальный подарок: красный – ее любимый цвет. Она носит его постоянно, хотя красное платье, помада и лак для ногтей вроде бы не должны сочетаться с рыжими волосами, тем более если ты учительница – самая гламурная в графстве, а то и во всем мире. В детстве мне хотелось, чтобы мама была не такой заметной, чтобы она надевала джинсы и парку, как все остальные матери. Но теперь я начала дорожить ее любовью к красному цвету. Пока мама так модничает, она остается мамой. Когда?то, давным?давно, я пожаловалась, что ее видно за километр, и она ответила, что в красном платье чувствует себя королевой амазонок, а губная помада – это ее боевая раскраска. Красный цвет придавал ей храбрости. Я хорошо понимала, каково это, когда тебе не хватает храбрости, однако меня поразило, что и маме нужны такие уловки. Не знаю, сколько мне тогда было – лет десять, наверное, – но я запомнила тот разговор, потому что после него почувствовала себя чуть взрослее. Мама всегда за что?то сражалась.
И вот она впервые вступает в битву, зная, что проиграет.
– Это книга для воспоминаний, – объясняет Грэг. – Твоих и наших. Помнишь, Дайана сказала, что это может помочь?
Я еще не вернулась из Лондона, когда мама ходила на первую встречу с Дайаной, своим психотерапевтом, и та предложила записывать все важные события, какие удастся вспомнить. Маме идея понравилась. Она пошутила: «Жаль, что я не подумала об этом до того, как перестала следить за сюжетом».
– Да, я помню: дневник поможет ничего не забыть, – осторожно улыбается она.
Эта вежливая улыбка, которой мама приветствует банковских служащих и родителей на школьных собраниях… Она фальшивая. Интересно, заметил ли это Грэг? Наверное, да. Раньше я думала, что только мы с мамой по?настоящему знаем друг друга. Конечно, есть еще бабушка, наш третий мушкетер, но она почему?то всегда немного не в теме. Все бабушкины слова и поступки действуют маме на нервы, а все, что говорит и делает мама, огорчает бабушку. За долгие годы я привыкла к их спорам и только недавно задумалась, почему они не ладят между собой. В общем, раньше, кроме меня, никто не знал маму по?настоящему – пока не появился Грэг. Мне тогда было пятнадцать, я уже вышла из детского возраста, однако все равно ревновала и злилась. Не желала, чтобы он был рядом, хотя прекрасно знала, что с моей стороны это нечестно. Только когда я увидела, что Грэг понимает ее не хуже меня, стало ясно: он никуда не уйдет, а мама отныне будет принадлежать нам обоим.
Она берет у него блокнот и вежливо хвалит:
– Замечательно. Какой красивый! Спасибо.
Мы втроем идем следом за ней на кухню. Мама кладет блокнот на стол.
– Знаете, я ведь давно хотела написать книгу. Всегда думала, что из мансарды получится идеальный кабинет.
Мы уже не переглядываемся за спиной у мамы, когда она говорит или делает что?то невпопад. Пару недель назад стало ясно, что такое будет случаться все чаще. Удивительно, до чего быстро мы свыклись с тем, что раньше казалось из ряда вон выходящим. Хотя в такие моменты на душе все равно тяжело.
– Ты уже написала книгу, – напоминаю я. – Целый роман.
Он лежит в ящике ее пустого, заброшенного стола, все триста семнадцать страниц, перевязанные тонкой, растянутой до предела резинкой. Разумеется, красной. Мама твердо решила его распечатать; сказала, что это не книга, пока у нее нет страниц. Я помню, как она перечитала свой роман за день, потом убрала в ящик и спустилась с мансарды по лестнице. И, насколько я знаю, больше туда не возвращалась. Она никого не просила его прочитать, не посылала в агентства или издательства, даже не говорила о нем. Мама заявила, что если ты посвятил жизнь литературе – преподаешь ее, читаешь, знаешь и любишь, – то должен попробовать сам произвести что?то на свет. Она попробовала, и этим дело кончилось.
Когда Эстер было месяцев шесть и мне доверили присматривать за сестрой, не опасаясь за ее жизнь, мама и Грэг ушли ночевать в гостиницу через дорогу – захотели побыть одни. Как только Эстер заснула в кроватке, я разложила лестницу и забралась в мансарду. Там оказалось сыро, затхло и… пусто. Наконец?то мне выпал шанс прочитать мамин роман. Я хотела узнать, о чем эта книга, на что она похожа – и часть меня, та часть, которой я не очень горжусь, надеялась, что она окажется не так уж и хороша. Маме всегда удавалось все на свете – даже любовь своей жизни она встретила, как бывает только в кино. Иногда мне кажется, что с ней невозможно сравниться – и сейчас, когда у нее все пошло наперекосяк. Но, взявшись за ручку ящика, я передумала его открывать. Впервые в жизни я поняла, что каждый имеет право на тайну. У меня было чувство, что если я прочитаю книгу, то что?то изменится, а я не хотела никаких перемен. Хотя и не знала тогда, что одного желания для этого мало.
– Это не то чтобы книга, – говорит мама, садясь за стол и открывая блокнот. Волнистая молочно?белая бумага разлинована крошечными бороздками – как раз такую мама и любит. Она листает толстые непослушные страницы, прижимается к ним щекой, словно к подушке. Мелочь, казалось бы, но это так на нее похоже, что на душе становится легче. – Я скорее не написала, а выгрузила ее на бумагу. Может, это из?за болезни. Я уже тогда начала освобождать место. Пустая голова, пустая мансарда – все сходится. – Она снова одаривает Грэга своей вежливой улыбкой. – Чудесный блокнот. Идеальный. Спасибо.
Грэг гладит ее по плечу, и мама не вздрагивает. А у него на лице такое облегчение, что больно смотреть.
– Книжка! – Над краем стола появляется носик Эстер – наверное, пришла за печеньем. – Это мне для рисунков, да, мам?
Интересно, знает ли Эстер, насколько она важна для нас? Я смотрю на нее и думаю, как это получается: как на свет появляется цельная, уникальная личность? Она такая маленькая, а мы уже не мыслим без нее жизни – она наша общая улыбка.
– Мамочка, можно мне книжку? – ласково спрашивает Эстер. – Можно?
С тех пор как Эстер исполнилось три года, мы все усвоили, что с ней лучше не спорить, иначе знаменитый характер Армстронгов даст о себе знать, и Эстер что?нибудь швырнет, или кого?нибудь ударит, или ляжет на пол и завопит, как драматическая актриса. Мы не очень?то возражаем – ну, по крайней мере мы с мамой. У нас обеих тоже армстронговский характер. Мама всегда соглашается или переключает ее внимание, так что если юная леди и не получает всего, что хочет, то не знает об этом. В этом деле мама проявляет чудеса ловкости – или, вернее сказать, чудеса материнства. Я теперь постоянно наблюдаю за ней и стараюсь запомнить ее жесты, улыбки, шутки, любимые фразочки. Наверное, когда мне было три года, она и со мной управлялась так же, но тогда я этого не замечала. А теперь должна – надо запомнить все, чтобы, когда придет время, заменить Эстер маму. В моем возрасте все совершают ошибки – только мне нельзя. У меня нет на это времени. Я должна быть дома и дать Эстер все, что дала мне мама.
– Ну конечно, милая, – говорит она, протягивая Эстер шариковую ручку. Грэг морщится, однако мама берет его за руку, и все его напряжение тут же уходит. – Это ведь книга не для меня одной? – спрашивает она, глядя на мужа, и наконец?то улыбается по?настоящему. Эта улыбка напоминает мне мою любимую фотографию с их свадьбы: мама смотрит на Грэга, а он стоит и смеется от счастья как ненормальный. – Я буду записывать воспоминания, но и вы пишите свои. Это наш общий дневник. А Эстер будет первой.
Грэг выдвигает стул и садится рядом с мамой. Эстер взбирается ему на колени и, высунув язык от усердия, начинает выводить на бумаге фигуры. Сначала она рисует два круга, один большой, другой маленький, затем в каждом – две точки вместо глаз, одну вместо носа и широкую улыбку. Разобравшись с лицами, она пририсовывает к кругам палочки. Там, где они соприкасаются, Эстер рисует завитушку – показать, что человечки держатся за руки.
– Это мы с тобой, – говорит она маме.
Та прижимает ее к себе и целует в макушку.
– Отличное начало для книги. – Грэг обнимает ее за плечо, и мама напрягается – всего на секунду. – Напишешь внизу число? – просит она мужа.
Он пишет: «Мама и я», ставит подпись – «Эстер» – и дату.
– Ну вот. – Мама улыбается. Я смотрю на ее профиль, и на минуту мне кажется, что ее покинули все тревоги. – Вот и первая запись в книге наших воспоминаний.
Это кусочек атласа от моего свадебного платья. Я отрезала лоскуток от подола, там, где никто не заметит. В глубине души я надеюсь, что одна из моих дочерей захочет надеть его на собственную свадьбу…
Платье было ярко?красное. Мне казалось, такое уместнее, чем белое или кремовое, и потом, это мой любимый цвет. Я была уже не первой молодости, когда выходила замуж за Грэга; за две недели до свадьбы мне исполнилось сорок. И конечно, моя невинность осталась в далеком прошлом. Однако в тот день я чувствовала себя красивой как никогда – красивой и полной жизни. Со мной были все, кого я любила или когда?нибудь полюблю.
Мы поженились в августе в замке Хайклиф у самого моря. Я хотела большую, пышную свадьбу, чтобы все было в блестках и сверкало, как мои туфли со стразами. Конечно, я знала, что шестиярусный торт, подносы с малюсенькими канапе и шампанское рекой – это ерунда по сравнению с мужчиной, который наперекор всему берет меня в жены, но такой уж я человек. Я мечтала, чтобы воздух был наполнен ароматом лилий, болтовней и смехом гостей, хотела, чтобы ярко?синее море искрилось при свете дня и каждая изумрудная травинка стояла по стойке «смирно» под улыбчивым солнцем, как на одном из рисунков Эстер.
К алтарю меня вела Кэйтлин. Даже в день свадьбы она до конца не верила, что Грэг искренне меня любит. Когда я сообщила дочери, что встречаюсь с нашим молодым симпатичным строителем, она пришла в ужас. «Мама, он просто жулик, хочет тебя обчистить. Воспользовался твоим отчаянием и развел на секс». А когда спустя всего несколько месяцев я призналась ей, что беременна, то услышала: «Он тебя бросит, вот увидишь». В этом вся Кэйтлин – всегда говорит что думает.
Мы с ней шли к алтарю, держась за руки, как две школьницы. Она, конечно, шикарно выглядела, хотя все еще дулась за то, что я не разрешила ей надеть маленькое черное платье. Вместо него вокруг ее ног легко струился прозрачный шелковый наряд цвета слоновой кости, а волосы – темные непослушные кудри, доставшиеся ей от отца, – мягкой волной обрамляли лицо в форме сердечка.
В зале, где проходила церемония, всю стену занимало окно, выходящее на океан – ярко?синий и искристый, как я мечтала. На горизонте белели крошечные кораблики под парусами, они покачивались на волнах и не подозревали о том, как я счастлива. И все же мне казалось, что эти лодочки, бесконечно далекие, – тоже часть моей свадьбы. И не только они, но и солнце, и звезды… Знаю, звучит слегка бредово, но так уж я себя чувствовала: словно вокруг меня вращался весь мир.
Мы с Грэгом не загорелись идеей написать собственные свадебные клятвы и решили держаться традиционной церемонии. Я смотрела на него, купалась в любви наших гостей, слышала, как Эстер, завернутая в шелка, с померанцевым цветком в волосах, лопочет что?то во весь голос, – и тут поймала взгляд Джулии, моей лучшей подруги. Она одними губами прошептала: «везучая стерва» – достаточно четко, чтобы чиновник из бюро регистрации поднял бровь. Кэйтлин читала «Надгробие Арунделей» Филипа Ларкина. По тому, как Грэг на меня смотрел, было ясно: я выхожу замуж за любовь всей моей жизни. Конечно, я и раньше бывала счастлива, и дочки каждый день дарят мне радость, но в том дне соединилось все. Он был самый?самый счастливый.
Разумеется, я перебрала шампанского и после того, как Грэг произнес речь, решила не отставать от него. Мою следовало бы сократить минут на десять, однако все смеялись, подбадривали меня и охотно позволяли мне «рисоваться», как сказала бы мама, – потому что желали мне счастья. Потом заиграла музыка, и Эстер кружилась без остановки, так что подол ее платья вздымался, словно цветок, а после уснула на груди у бабушки – та сидела в соседней комнате, в тишине, делая вид, будто вовсе не захмелела и не пыталась заигрывать с Мортом, ирландским дядюшкой Грэга. Джулия скинула туфли и танцевала со всеми женатыми мужчинами в зале, хотели они того или нет, а потом привела в ужас молодого официанта, пригласив его на медленный танец.
Мы с Грэгом тоже танцевали всю ночь напролет, кружились и качались из стороны в сторону, задирали колени и трясли руками без остановки, не прекращая смеяться. А потом он подхватил меня и понес по лестнице в спальню, в шутку зовя меня «миз Армстронг», потому что перед свадьбой я спросила, не будет ли он возражать, если я оставлю свою девичью фамилию. Конечно, Грэг не возражал; он сказал, что ему даже нравится быть женатым на «миз». По дороге в номер для новобрачных он шептал на ушко миз Армстронг, как сильно любит ее под любым именем. А под конец, перед тем как заснуть, я подумала: «Вот оно. Вот теперь моя жизнь началась».
Я думала дождаться ее в машине, но затем поняла, что рискую проторчать там весь день. У мамы теперь нарушено чувство времени: секунды кажутся ей часами, и наоборот. В ее конфискованном вишнево?красном «Фиате» очень уютно, и я не хочу идти под дождь, который лупит, как свинцовая дробь. Не хочу, но придется. Это ее последний день в школе, и мама ужасно расстроена. Нужно забрать ее с урока. А по дороге домой, до того как бабушка и Эстер возьмут нас в кольцо, мне придется рассказать ей, что я наделала. Время уходит.
Хотя секретаршу Линду я встречала и раньше, знаю я ее в основном по фееричным маминым анекдотам из школьной жизни. Линда сидит за пуленепробиваемым стеклом, будто мы не в Гилфорде, а в Лос?Анджелесе.
– Привет! – Я улыбаюсь до ушей: только такая улыбка помогает мне выдержать сочувственные разговоры, в которых всегда слышится тихая нотка радости.
– Привет, милая. – Линдины губы сами складываются в грустную гримасу.
После того как врачи поставили маме диагноз, она решила держать его в секрете как можно дольше, и все, даже ее психотерапевт мистер Раджапаске, подтвердили, что это вполне ей по силам. «У вас острый ум, миз Армстронг, – сказал он. – Исследования показывают, что высокий интеллект часто помогает отсрочить болезнь. Умные люди находят способы компенсировать ее симптомы. Следует поставить в известность работодателя, но в целом, если лекарства дадут желаемый эффект, я не вижу причин для кардинальных перемен в ближайшее время».
Мы все были очень благодарны за то, что нам дали время свыкнуться с неизбежным… А потом мама въехала в почтовый ящик на своем чудесном «Фиате» – первом неподержанном автомобиле за всю ее жизнь. Мало того, это случилось у самых школьных ворот. Хорошо, что во время урока, иначе она бы наверняка кого?нибудь сбила. И не сказать, чтобы это случилось по рассеянности – вовсе нет. Мама в тот момент была очень сосредоточенна: изо всех сил пыталась вспомнить, зачем нужен руль.
– Привет, милая, – плаксиво повторяет Линда. – Пришла забрать бедную мамочку?
– Да. – Я улыбаюсь еще ослепительнее, потому что знаю: Линда желает мне добра и не виновата, что от звука ее голоса хочется разбить пуленепробиваемое стекло и вылить чашку холодного чая ей на голову. – Как все прошло, не знаете?
– Чудесно прошло, солнышко. Было собрание о том, что такое синдром Альцгеймера. Все старшеклассники завели друзей в доме престарелых, в память… в честь твоей мамочки.
Линда выбирается из своей стеклянной будки и, позвякивая внушительной связкой ключей, ведет меня в святая святых школы Албери?Комп, «маминой школы», как многие, и я в том числе, привыкли называть ее в последние годы – с тех пор как маму назначили старшим преподавателем литературы. Без нее здесь все было бы совсем по?другому.
– А еще пили чай с тортом. Ты же знаешь, как твоя мамочка любит торты. По?моему, она очень счастлива. Улыбается.
Я иду, прикусив язык, хотя меня так и подмывает сказать Линде, что она тупая корова, а мама – по?прежнему человек, а не какой?нибудь бессловесный овощ. Однако я молчу – вряд ли маме понравится, что в ее последний день в школе я оскорбляю секретаршу. Хотя нет, как раз такое ей бы понравилось. И все же я молчу. Если мама считает что?то удачной идеей, иногда это знак, что нужно сделать наоборот.
– Вообще?то, за последние полгода мама не сильно изменилась, – осторожно говорю я. – И за год тоже. Она все тот же человек. – Мне хочется добавить: человек, который поставил тебя на место и запретил вызывать полицию, когда миссис Харви явилась в школу разбираться с обидчиками ее сына Дэнни. Мама пришла на крики и увела миссис Харви в учительскую, где тактично объяснила, что та лишь навредит своему двенадцатилетнему отпрыску, если ввяжется из?за него в драку. Мама уладила конфликт за неделю, хотя Дэнни даже не учился в ее классе. После того случая миссис Харви выдвинула ее на премию «Учитель года» в Южном Суррее, и мама ее выиграла. Она не какая?то там слабоумная. Она еще поборется.
Линда открывает дверь в учительскую, и я вижу, что мама сидит там со своей лучшей подругой Джулией Льюис, тоже учительницей. До того как мама познакомилась с Грэгом, Джулия была ее «ведущим звеном» во всех похождениях. Я делала вид, что ничего не знаю о них, поэтому с появлением Грэга хоть в чем?то мне стало легче – не приходилось больше строить догадки насчет маминой таинственной сексуальной жизни. Конечно, мама никогда не наряжалась у меня на глазах и не шла на танцы или коктейли, флиртовать и делать еще бог знает что. И она ни разу не приводила домой мужчин, пока не встретила Грэга. Он был первым, с кем ей захотелось меня познакомить, а я как раз очень этого не хотела. Неудивительно, что их роман оказался для меня такой неожиданностью. Однако я знаю: до Грэга были другие мужчины, и некоторые из них появлялись, когда мама с Джулией «отводили душу» и «выпускали пар» в городе. Однажды она сказала, что мы не обязаны обсуждать нашу личную жизнь, если не захотим, – и мы не обсуждали. Даже когда я встретила Себастьяна, даже когда влюбилась в него без памяти, я никогда не говорила маме о своих чувствах. Может быть, зря – если кто и мог меня понять, так лишь она. Если бы я с самого начала поделилась с ней своими переживаниями, то рассказать обо всем, что случилось после, было бы куда проще. А теперь момент упущен. Я боюсь, что сейчас войду в учительскую, а мама меня не узнает или забудет, для чего я нужна, как забыла, зачем нужен руль.
Однако при виде меня она улыбается. В руках у нее огромный букет из супермаркета.
– Понюхай, как вкусно пахнут! – Мама радостно протягивает его мне. – Правда, красивые штуки?
Интересно, она в курсе, что забыла слово «цветы»? Не буду спрашивать. Бабушка всегда ее поправляет, и мама из?за этого злится. Знать бы только – слово ушло навсегда или нет? Я заметила, что иногда забытое возвращается, а иногда пропадает с концами.
– Очень милые!
Джулия отвечает мне бодрой улыбкой: уныние не пройдет!
– Мне уже сто лет не дарили цветы, – говорит мама, вдыхая цветочный аромат. – Надо будет как?нибудь тряхнуть стариной, подцепить мужика…
– Ты уже подцепила, радость моя, – отвечает Джулия не моргнув глазом. – Выскочила за самого симпатичного парня в Суррее!
– Знаю, знаю, – говорит мама, пряча лицо в букете.
Знает ли? Меня на секунду охватывает сомнение. Еще недавно мама, когда была рядом с Грэгом, сияла от счастья и парила над миром, словно один из китайских фонариков, которые гости на ее свадьбе пускали в небо. А теперь все, что с ним связано – любовь, счастье и брак, – то появляется в ее памяти, то исчезает. И однажды, наверное, уйдет навсегда.
– Может, пойдем? – киваю я на дверь. Хотя нам некуда торопиться, оттягивать эту минуту невыносимо. Последний день на любимой работе. Мама оставит позади что?то очень важное, определяющее. И чем дольше она ждет, тем сложней это будет сделать.
И еще я знаю, что сегодня, завтра или через день Грэг с бабушкой – а может, и мама – заметят, что я не вернулась в университет. Тогда правда выйдет наружу, и у каждого будет что об этом сказать. А я не хочу, чтобы мои тайны и ошибки, которые я так долго и тщательно прятала, вырвались наружу и забрызгали все вокруг, – потому что тогда они станут реальны. Я к этому не готова. Самый ужас в том, что, когда маме поставили диагноз – это было как раз во время каникул, – я испытала облегчение. У меня появился повод ничего им не говорить. И вот это меня больше всего беспокоит: мне почти двадцать один год, а я все еще не повзрослела, думаю только о себе и вижу хорошее в том, что у мамы обнаружили раннюю стадию болезни Альцгеймера. Вот какой я человек, и как мне стать лучше – ума не приложу. Вдруг оказалось, что надо быстро взрослеть и принимать важные решения, а я хочу нырнуть под теплое одеяло и с головой уйти в книжку.
К такому повороту я еще не готова.
В глубине души мне хочется рассказать обо всем маме – сейчас, пока другие не влезли со своим драгоценным мнением. И все?таки сомневаюсь: стоит ли? Я даже не уверена, поймет ли она меня и запомнит ли мои слова хотя бы на пару часов. Если я признаюсь ей в том, что разрушила свою жизнь, то не придется ли потом повторять это признание снова и снова и каждый раз видеть ужас и разочарование на ее лице?
Впрочем, она моя мама и поэтому должна все узнать. Пусть даже ненадолго.
– Ты готова? – снова спрашиваю я.
Мама неподвижно сидит на школьном стуле, и вдруг ее глаза наполняются слезами. У меня самой ноги подкашиваются, я сажусь рядом и обнимаю ее за плечи.
– Я люблю свою работу, – говорит она. – Люблю учить детей и знаю, как их увлечь, как пробудить интерес к Шекспиру, Джейн Остин и… Это мое призвание. Я не хочу уходить, не хочу. – Она смотрит на Джулию. – Меня ведь не могут заставить? Неужели ничего нельзя сделать? Это дискриминация! – В ее голосе слышится возмущение и, кажется, паника. – Я могу подать на них в суд, есть же права человека, в конце концов?!
Джулия садится перед мамой на корточки, берет ее за плечи и не перестает улыбаться, будто все в полном порядке. Будто все это шутка. Мне щиплет глаза – в последнее время слезы не заставляют себя ждать.
– Сестренка… – Джулия смотрит маме в глаза. – Ты лучшая на свете учительница, собутыльница, танцовщица и подруга. Просто пойми… Учителям запрещено сбивать почтовые ящики у ворот школы. Глупое правило. Только ты не плачь, ладно? Выше нос, не показывай, что тебе есть до них дело. Будь себе хозяйкой. – Джулия крепко целует маму в губы. – Ну, давай, иди на волю, ради меня, и будь лучше всех, как раньше. Как всегда. Будь лучше всех, и пусть они катятся к черту, сволочи неблагодарные. Потому что, куколка, я тебе так скажу: пора насладиться жизнью. Теперь можно делать все, что вздумается, и тебе за это ничего не будет.
– Я не хочу уходить, – повторяет мама, поднимаясь со стула и так сильно прижимая к себе букет, что несколько лепестков падают к ее ногам.
– Зато тебе не нужно больше проверять тетради, – убеждает ее Джулия. – Не нужно делать вид, будто мы не знаем о тайных свиданиях Джессики Стэйнс и Тони Джеймса в чулане. Тебе уже не придется иметь дело с тупым правительством, которое лезет в нашу идеальную школу со своими дурацкими законами. Вся эта мерзость тебя не коснется. Будь свободна, будь безрассудна, как ты умеешь, – ради меня.
– Ладно, – соглашается мама, обнимая Джулию. – Хотя мне запрещают садиться за руль, так что все мои приключения будут в пределах города.
– Узнаю мою девочку! – Джулия прижимает маму к груди. – Я тебе звякну через пару дней, выберемся на вечерок, да?
– Да. – Мама обводит взглядом комнату и добавляет: – Прощай, жизнь.
Я сажусь за руль, вставляю ключ в зажигание и жду, когда мама займет свое место. Она стоит в растерянности. Тогда я тянусь через кресло и открываю ей дверь. Мама залезает в машину и защелкивает ремень безопасности. Это маленькая победа – утром мне пришлось самой ее пристегнуть
– Ну, что, – говорит мама, – последний день дома – и обратно в реальный мир? Я что?то не заметила горы грязного белья… Только не говори, что ты начала сама себя обстирывать! А, поняла, это бабушка? Имей в виду, Кэйтлин: она за тебя постирает, но ты будешь за это расплачиваться еще лет пять.
Мама смеется, и у меня перехватывает дыхание: она вернулась, она настоящая! Только в такие моменты я понимаю, как сильно скучаю по ней, когда она исчезает.
– Обратно в мир больших надежд и светлого будущего, – радостно восклицает она, забыв про школу. – Еще пара месяцев, и ты получишь диплом. Представь только! Не могу дождаться, когда увижу тебя в мантии и шапочке. Обещаю к тому времени не выжить из ума и не принять тебя за Бэтмена, а себя за Женщину?кошку. Хотя это неплохая идея – прийти на выпускную церемонию в кожаном костюме.
Я улыбаюсь. Господи, как же ей рассказать?
– Мне, наверное, нужно будет произнести речь, – продолжает мама, прижимая ладонь к стеклу, словно только сейчас его обнаружила. – Надавать тебе советов о том, как распорядиться собственной жизнью, пока я на это еще способна. Хотя ты и без всяких советов все сделаешь правильно. Я тебе еще надоем разговорами о том, какая ты несносная дочь и как бы я хотела, чтобы ты прибралась в комнате и перестала слушать завывания, которые ты упорно считаешь музыкой… Все это будет, но знай: я ужасно тобой горжусь, Кэйтлин.
Я не свожу глаз с дороги, с потока машин, с пешеходов, с камер слежения и вдруг понимаю, каково это – сидя за рулем автомобиля, разучиться им управлять. Невысказанная правда того и гляди выдавит из моей головы все, что я знала. Под колесами машины исчезает миля за милей, а с ними – время, которое осталось у нас двоих. Сейчас самый подходящий момент: мы с мамой одни. Но я не могу. Не могу.
– Когда я прощалась с классом, Итан Грейв расплакался, – вдруг говорит она, грустнея при воспоминании о школе. – Девочки сделали мне открытку. Ой… – Мама оборачивается. – Я забыла открытку!
– Я позвоню Джулии, она привезет.
– Девочки сделали мне открытку и поставили танцевальный номер. Ах, девочки! Что?то вроде мюзикла – называется «Мы будем скучать». Мне очень понравилось. Слава богу, они не сочинили песню «Альцгеймер – это не шутки» и не заставили мисс Куп играть ее на старом расстроенном пианино. Ну, не важно. А потом ко мне подошел Итан Грейв – попрощаться, наверное, – и расплакался. У всех на глазах. Бедный ребенок, мальчишки ему это припомнят через неделю?другую, когда обо мне все забудут, а у них появится новая радость – заглядывать в декольте моей преемнице.
– Ничего подобного, – говорю я искренне. – Они тебя любят. Даже те, кто притворялся, что нет, на самом деле любят.
– Думаешь, не забудут? – спрашивает мама. – Вспомнят мое имя, когда повзрослеют?
– Конечно! – восклицаю я. Еще два поворота, и мы будем дома. – Еще как вспомнят!
– А Эстер меня не вспомнит, правда? – Вопрос звучит так неожиданно, что я чуть не бью по тормозам.
– Ну конечно, вспомнит.
Мама качает головой.
– Я не помню себя в три года. А ты?
Я на секунду задумываюсь и вижу смутную картину: я сижу под солнцем в тесной коляске и ем бублик. Мне тогда было года три, или два, или пять. Понятия не имею.
– Да. Я отлично все помню. И тебя тоже.
– Нет, – говорит мама. – Может, какие?то обрывки и будут всплывать, но не больше. Эстер не узнает, как я ее любила. Кэйтлин, обязательно расскажи ей. Ни в коем случае не доверяй это бабушке. Она считает меня идиоткой. Обязательно расскажи Эстер, что я была веселой, умной, красивой и любила вас обеих… Хорошо?
– Она тебя вспомнит. Тебя невозможно забыть, даже если захочешь. И потом, ты ведь еще много лет будешь с нами, – говорю я, хотя мы обе точно знаем, что это неправда.
Сразу после постановки диагноза мистер Раджапаске сказал, что у болезни Альцгеймера есть три основные стадии, однако определить, на какой из них находится мама, невозможно. Благодаря высокому интеллекту она может скрывать истинное положение дел от всех, включая себя. Болезнь могла развиваться не один год, пока мама восседала в своем уютном кабинете среди сертификатов и семейных фотографий. Возможно, тот период, когда мир еще имеет для мамы смысл, подходит к концу. Я в кои?то веки обрадовалась неведению – если надежды нет, то уж лучше так.
В тот вечер, когда мама сбежала под дождь, а Грэг подарил ей дневник, бабушка сообщила нам результаты последних тестов. Хуже нельзя было и представить. У мамы обнаружили непредвиденное и крайне редкое осложнение: болезнь прогрессировала быстрее, чем все ожидали. Бабушка записала для нас подробности, но я ничего не слышала – ни причин, ни результатов сканирования мозга, ни расписания будущих процедур. Перед глазами стояла только одна картина: мама слепо бредет к краю утеса.
Я смотрю на нее. Нужно ей все рассказать.
– Мам, – начинаю я. – Нам надо поговорить.
– Можешь взять мои туфли. Бери все, но особенно те красные, на шпильках, они тебе всегда нравились. И еще я хочу, чтобы ты встретилась с отцом.
В этот раз я давлю на тормоз. Мы уже подъезжаем к дому, однако я пересекаю двойную сплошную и глушу мотор.
– Что? – поворачиваюсь я к маме. – Нашла о чем просить! Зачем мне с ним встречаться?
Я закипаю от гнева, будто меня накачали адреналином. Мама это видит, но сидит по?прежнему спокойно, сложив руки на коленях.
– Потому что скоро меня не будет, а тебе нужен…
– Не нужен, – отрезаю я. – Мне не нужен родитель тебе на замену, да и не выйдет ничего. Он ведь от меня отказался. Хотел поскорее забыть ошибку молодости.
– Их раньше носила твоя бабушка – те красные туфли, – пока не завязала с кислотными вечеринками и не превратилась в старую перечни…
– Мама! – Я со злости бью ладонями по рулю. Она знает: я не хочу слышать об отце, меня приводит в бешенство мысль о человеке, который в моей жизни ничего не значил, которому даже все равно, что я сейчас злюсь. – Я не буду с ним встречаться! Не заставляй меня!
– Кэйтлин, мы всегда были друг другу ближе всех на свете. Ну, еще бабушка… И я всегда считала, что нам больше никто не нужен. Я бы и сейчас так думала, если бы не…
– Нет, – твердо говорю я сквозь слезы. – Нет никакой разницы.
– Разница есть. Мне теперь ясно: я была неправа, когда думала, что ты обойдешься без него, что я смогу вырастить тебя так, чтобы ты о нем ничего не знала, и… Послушай, я должна тебе кое?что рассказать. И тебе это не понравится.
Мама замолкает на полуслове – но не затем, чтобы подумать или собраться с духом. Нет, просто замолкает, и через секунду я понимаю: что бы она ни хотела сказать, мысль потерялась, исчезла за краем утеса. Мама безмятежно улыбается и терпеливо ждет. Она не знает, в каком я смятении, какая буря клокочет в груди. Это выше моих сил: слезы подступают к глазам и текут ручьем. Вцепившись в руль, я прижимаюсь к нему головой. Меня трясет, и я слышу как бы со стороны, что повторяю снова и снова: «Прости, прости».
Кажется, что рыдания никогда не прекратятся и мы останемся здесь навечно. Потом мама отстегивает ремень безопасности, и я чувствую ее руки у себя на плечах.
– Все хорошо, – воркует она у меня над ухом. – Это от шока, к утру ты сама поймешь, что таким синяком можно гордиться. Ты моя храбрая девочка. Я тебя люблю.
Я не знаю, какой день, какой миг из нашего прошлого ожил сейчас в ее памяти, но хочу оказаться там, хочу перенестись вместе с ней в то время, когда все можно было исправить одним поцелуем.
Мы подъезжаем к дому, я открываю перед мамой дверь – и тут понимаю, что так и не рассказала ей свой секрет. Мало того – мама так и не рассказала мне свой.
Это письмо от отца Кэйтлин.
Он поставил наверху дату: жирные черные буквы с завитушками разлетелись по всей странице. Сразу видно, что хозяин почерка – человек артистичный и чуждый условностям, опасный и чарующий… И он обратил на меня внимание.
В те времена письма еще не стали редкостью: я и сама переписывалась с мамой и университетскими подругами. Однако послание от парня получила впервые – поэтому и сохранила его, хотя оно, строго говоря, и не любовное. Наверное, я думала, что письмо станет первым из множества, а оно оказалось единственным.
Я сейчас читаю его и вижу то, чего тогда не видела: это западня, ловушка. Автор сделал все, чтобы я почувствовала себя умной и особенной, раз удостоилась его внимания. Об этом не говорилось напрямую – письмо само по себе должно было показать, что за мной ухаживают. Слова не имели почти никакого значения.
Послание доставили ночью. Я спала на первом этаже, в комнате, которая в то время служила гостиной, а теперь в нашем общем доме стала спальней для гостей. Это было настоящее логово с постерами на стенах и разбросанной по всему полу одеждой. Запах лежалого грязного белья и поныне возвращает меня в ту комнату, откуда я смотрела на газовый фонарь за окном и ждала, когда же начнется настоящая жизнь.
В то утро я отдернула шторы и сквозь капли тумана на оконной сетке различила какой?то посторонний предмет. Я отлепила от влажного стекла посеревшую занавеску и увидела: снаружи приклеен скотчем длинный толстый конверт кремового цвета, а на нем значится мое имя.
С утра было холодно – весна еще толком не началась, – но я босиком выбежала на улицу, схватила конверт и, вернувшись, нырнула под теплое одеяло. Таких волнительных приключений у меня еще не было. Мне захотелось поскорее узнать, что там внутри, однако я удержалась и еще долго, замерев от восторга, разглядывала конверт. Впервые в жизни у меня появилось предчувствие чего?то важного, судьбоносного. И я не ошиблась.
Видите, он даже не потрудился написать мое имя. Никакой вам «дорогой Клэр». «Мне понравилась наша беседа субботним вечером», – начиналось письмо. Наша беседа. Как меня взволновал его слог! Мы познакомились на вечеринке. Я сразу заметила его долговязую фигуру и крайне самоуверенный вид. Ничего особенно привлекательного для девушки в нем не было – кроме одного качества, редкого среди его сверстников: он выглядел так, будто точно знает, что делает. Через пару часов я поймала на себе его взгляд. Помню, я даже посмотрела через плечо – решила, что это ошибка. Но нет, он не сводил с меня глаз. Потом улыбнулся, помахал в воздухе бутылкой и подозвал к себе кивком головы. Разумеется, я подошла. Не раздумывая. Он налил мне красного вина и допросил с пристрастием о моих вкусах в живописи, литературе и музыке. Я наврала, где только могла, – надеялась его впечатлить. Он знал, что я вру. Думаю, ему это понравилось. К тому времени как веселье утихло, все, включая моих подруг, разъехались по домам. Я сказала ему, что и мне пора и что надо на всякий случай вызвать такси. Я даже не знала, где проходит вечеринка: мы доехали туда на попутке в облаке винных паров, не очень?то замечая дорогу за смехом и болтовней. Только тогда он сказал мне, что это его дом, и пригласил переночевать. Никакого секса – он очень ясно дал это понять, – просто так безопаснее, чем возвращаться одной на такси. Разве я не слышала о девушке, которая на прошлой неделе села в местный кеб, а по дороге потеряла сознание и очнулась в какой?то глуши рядом с мастурбирующим водителем?
Мой новый друг казался мне таким благородным, заботливым, взрослым. Теперь я понимаю: он пытался действовать от обратного и был уверен, что, если откажет мне в доступе к своему мужскому достоинству, я сама до рассвета стащу с него трусы. Однако он просчитался. Был один парень – всего один, – с кем у меня до этого случился секс. Он не знал, что я девственница. Я полагала, что не очень?то круто в таком признаваться: восемнадцать лет – это же так много! Все прошло довольно неловко и больше не повторилось. Я решила сделать вид, что ничего и не было – ну, разве что «это» наконец перестало быть помехой, и я знала, чего ждать в следующий раз. В общем, негусто.
Он отвел меня в свою комнату, и мы, не снимая одежды, легли на односпальную кровать; я – сразу, он – через пару минут, неловко потоптавшись у батареи. Мы долго говорили и смеялись, а потом он взял меня за руку. До сих пор помню, как меня охватила дрожь предвкушения. Когда он поцеловал меня, за окном светало. Мы проговорили еще несколько часов. Поцелуи с его стороны становились все смелее. А потом я встала и, к его удивлению, сказала, что мне нужно идти. Это была неправда, но уйти я хотела. Хотела поскорее заскучать по нему.
В наших отношениях я только два раза сделала верный ход, и это был первый из них – еще прежде, чем я догадалась, что со мной играют. Я ушла до того, как он этого захотел, и тогда он захотел меня еще больше.
«Я не перестаю думать о тебе», – гласила вторая строчка. Наверняка стандартная, но я, прочитав ее, хлопнулась на подушку и прижала письмо к груди. Это был самый умный, веселый и влиятельный в нашем маленьком мирке парень – и он думал не о ком?нибудь, а обо мне! «Сегодня утром я увидел солнечный луч на ковре и вспомнил запах твоих волос». Как тонко, подумала я, как романтично! Позднее выяснилось, что это была строчка из его стихотворения, которое он за один семестр успел посвятить нескольким девушкам. «Мне бы хотелось снова тебя увидеть. Сегодня с полудня до шести часов я буду в библиотеке, в секции художественной литературы. Приходи, если пожелаешь».
С полудня. С полудня прошел уже целый час!
Если бы я тогда была старше, мудрее, циничнее, если бы не влюбилась по уши в его почерк и не потеряла голову, то пришла бы – но не раньше пяти. Однако все вышесказанное ко мне не относилось, поэтому я осторожно вложила письмо в свой учебник Иглтона, торопливо оделась и бросилась на поиски.
Мое появление ничуть его не удивило. Он улыбнулся, хотя улыбка вышла натянутой.
– Я получила письмо, – прошептала я, садясь рядом.
– Очевидно.
– Чем займемся? – Я была готова к романтическим безумствам.
– У меня еще час, чтобы написать сочинение, а потом в паб? – сказал он и, получив согласие, вернулся к книгам. Я тоже медленно достала из рюкзака учебники и притворилась, будто читаю, хотя не видела ни единого слова. Нужно было встать, чмокнуть его в щеку и попрощаться, но я сглупила и с этого момента оказалась в его власти, пока однажды не положила ей конец. И это был второй правильный поступок в наших отношениях.
Про болезнь Альцгеймера, или «БА», как мы зовем ее в нашем маленьком клубе для избранных, я знаю давно. Меня много лет глодал червячок сомнения. Слова вдруг исчезали из памяти, обещания забывались. Я говорила себе: у тебя насыщенная жизнь, ты вышла замуж, родила дочь, продвинулась по работе – неудивительно, что голова иногда подводит. Однако в глубине души всегда хранился прощальный образ отца, постаревшего, опустошенного и совсем для меня потерянного. Я утешала себя тем, что еще молода, а болезнь могла и не достаться мне по наследству. В конце концов, с папиной сестрой, моей тетушкой Хэтти, ничего такого не случилось. Она умерла от инфаркта, но все винтики были на месте. Поэтому я убеждала себя: не нагнетай и перестань беспокоиться – и думала так долгие годы, пока в одно прекрасное утро не поняла, что больше не в силах это скрывать.
В то утро я не смогла надеть туфли, съела два завтрака и забыла, как зовут мою дочь.
Все было так: я спустилась по лестнице, держа туфли в руках, и пошла на кухню. Кэйтлин уже приехала на каникулы, усталая и похудевшая. Утомилась от вольной жизни, решила я, – да еще ее траурные наряды и макияж… Я однажды ей намекнула, что это слишком готично, а она взяла в пригоршню свои угольно?черные волосы и ответила: у меня что, есть выбор?
Меня ждали в школе, наша няня заболела, поэтому вести Эстер на прогулку выпало Кэйтлин. Судя по виду, она охотнее провела бы весь день в постели. Я и сама была бы рада ее туда уложить, как в старые времена, – подоткнуть одеяло, убрать ей волосы со лба и принести горячий бульон.
Когда я спустилась на кухню, обе девочки уже проснулись. Эстер разбудила сестру, свела вниз по лестнице, а теперь уютно устроилась у нее на коленях и требовала кормить себя с ложечки. Я вошла на кухню, посмотрела на двух своих дочерей и почувствовала, как в душе распускается радость – от того, что, несмотря на семнадцать лет разницы, они так привязаны друг к другу. Мне захотелось позвать Эстер и покачать ее на коленях. Тут?то все и случилось. Между мной и ее именем встала серая, непроницаемая стена тумана. Нет, даже не стена – пустота. Секунду назад там что?то было, а теперь исчезло. Я ударилась в панику и чем сильнее пыталась думать, тем гуще становился туман. И ведь это была не какая?то забытая рабочая встреча. И не женщина из книжного клуба, которую я видела раза три в жизни и которой старалась не попадаться на глаза в супермаркете, потому что не помнила ее имени. И не «тот парень из телика, который снимался в этом, как его…». Это была моя девочка, зеница моего ока. Мое сокровище, моя радость, моя любовь. Дочь, которой я дала имя.
И тогда я поняла, что болезнь, которая забрала моего отца, пришла за мной. Поняла, хотя ни сердце, ни разум не хотели ничего слышать. «Ты устала, ты перетрудилась, – говорила я себе. – Расслабься, вздохни поглубже, и все вспомнишь».
Я насыпала в чашку мюсли, поела – на вкус они были как бумага – и пошла чистить зубы, убеждая себя: делай все как обычно, и оно само вспомнится. Затем вернулась из ванной и насыпала в чашку мюсли. «Такая голодная?» – спросила Кэйтлин, и я тут же поняла, что совсем не хочу есть. А потом заметила на столе пустую чашку и обо всем догадалась. «Да, голодная», – ответила я и впихнула в себя несколько ложек. Пошутила, что завтра сяду на диету. Кэйтлин только глаза закатила – она это умеет. «Ну?ну, мам».
В панике я заглянула под стол и увидела там свои туфли: низкие, черные, с острыми мысками. Я смотрела на них не отрываясь. Это были мои любимые туфли – в меру строгие, в меру сексуальные, не натирающие ногу даже после целого дня в школе, – однако в то утро, чем дольше я на них смотрела, тем загадочнее они казались. Я никак не могла сообразить, какая туфля к какой ноге подходит. Угловатый мысок, пряжка сбоку – все это вдруг потеряло смысл.
Я оставила туфли под столом, вышла из кухни и надела ботинки. День в школе прошел как обычно. Я помнила, кто у меня учится и что мы проходим, помнила персонажей и цитаты из книг по учебной программе… Помнила все, кроме имени дочери. Оно пропало вместе с умением различать туфли и вернулось только вечером, когда Грэг окликнул Эстер. Мне стало так легко на душе и вместе с тем так страшно, что я заплакала. Пришлось ему рассказать. На следующий день я отправилась к врачу, и началась длинная череда тестов, которые должны были как можно точнее установить то, что я и так уже знала.
Теперь я опять живу с мамой, каждый день все больше отдаляюсь от мужа, и хотя имя Эстер с того дня ни разу не выскользнуло из моей хватки, другие вещи делают это постоянно. Каждое утро я открываю глаза и говорю себе, кто я, кто мои дети и что со мной не так. И я опять живу с мамой, хотя моего желания никто не спрашивал.
А еще, до того как Кэйтлин вернется в университет, я должна рассказать ей кое?что очень важное… Увы, что бы это ни было, оно за пеленой тумана.
– Ты хочешь сама накрыть на стол? – спрашивает мама, протягивая мне букет блестящих металлических предметов. Она окидывает меня недоверчивым взглядом, словно боится, что я воткну ей в спину нож для масла. Что у нее сейчас на уме? Думает, смогу ли я вспомнить, как называется и для чего предназначен каждый столовый прибор? Хуже всего, что та же мысль посещает и меня. Сейчас, в эту самую секунду, я точно знаю, как сервировать стол, но стоит только приняться за дело, как все опять поглотит туман. Или не поглотит. И все же я пока остаюсь собой. Надолго ли?
– Не хочу, – отвечаю я угрюмо, словно трудный подросток. У меня другое занятие – украшать дневник. Я всюду нахожу мелочи, из которых, как из кусочков мозаики, складывается моя жизнь. Хочу целиком заполнить ими книгу. Я уже вклеила туда монетку в пятьдесят центов, оставшуюся от поездки в Нью?Йорк, а рядом – билет на Королевский концерт, куда я сбежала от мамы, когда мне было всего двенадцать. Теперь вот думаю, как приделать к книге брелок в виде ежика, папин подарок на день рождения; может, бумага выдержит, если его пришить? Мне уютно в моем мирке, работа поглощает и утешает меня, как и предсказывала Дайана. Однако накрыть на стол я отказалась не поэтому. Я просто боюсь обнаружить, что разучилась это делать.
– Ты показала Кэйтлин письмо? – Мама садится напротив и раскладывает передо мной рамку из столовых приборов, в которую потом поставит тарелку. – Вы говорили?
Несколько долгих мгновений я верчу в руке маленького серебряного ежика, потирая его кончиком пальца. Помню, с каким восторгом играла с ним в детстве, не снимая с браслета, – выгуливала по ковру и укладывала в зимнюю спячку под одеяла. Однажды я на целый день потеряла брелок и ревела, пока мама не нашла ежика на дне коробки с салфетками: я забыла, что сама уложила его спать. Я помню все это с кристальной ясностью, до мелочей.
– Не знаю, – говорю я пристыженно. – Кажется, что?то сказала. Но точно не помню.
– Кэйтлин расстроена, – продолжает мама. – Пришла с заплаканными глазами. Ты должна показать ей письмо.
– Не знаю, – повторяю я. Всегда терпеть не могла мамину привычку припирать меня к стенке. Впрочем, сейчас я чувствую себя загнанной не в угол, а в лабиринт, из которого не выбраться. – Кэйтлин что?то недоговаривает. Я не знаю, можно ли, нужно ли торопить события. Тем более сейчас, когда столько лет прошло…
– Неужели твоя дочь не заслуживает правды? Она такая вспыльчивая… Слишком неуверенная в себе, слишком… замкнутая. Не потому ли, что думает, будто отец ее бросил? Тебе такое не приходило в голову?
Я молчу. Это нечестно: мама опять затеяла против меня крестовый поход – хочет, чтобы я навела порядок в собственном доме. А я не хочу наводить порядок. Хочу вклеивать вещи в дневник.
Я поднимаю к глазам крохотного ежика и начинаю делать петельку из нитки.
– От того, что ты меня игнорируешь, проблема не решится, – говорит мама, однако ее голос смягчается. – Ты знаешь, что я об этом думаю.
– Да, мама. Я знаю, что ты об этом думаешь, потому что с тех пор, как родилась Кэйтлин, слышу об этом каждый божий день. Но решать было не тебе, правда?
– А кому, тебе? Тебе одной? – берется она за старое. Кое?что в этой жизни я буду рада забыть.
– Ничего бы не изменилось, – говорю я, листая дневник.
– Откуда ты знаешь? Ты решила, так будет лучше, и на этом предположении построена вся ее жизнь. Кэйтлин всегда считала, что ее бросили. Взгляни на нее – люди, которые в ладу с собой, так не одеваются.
– И это говорит женщина, которая в молодости носила балахоны и цветы в волосах? Ты слышала о самовыражении? Почему же думаешь, что с Кэйтлин все иначе?
– Потому что это Кэйтлин. – Мама вертит в руках картофелечистку, пытаясь найти нужные слова. – В детстве она пела без остановки и улыбалась как ненормальная. Кричала, всегда была в центре внимания, совсем как ты. Я просто чувствую, что она… не тянется к людям. Куда подевались танцы и веселье? Что случилось с той маленькой девочкой?
– Мама, что мне сделать, чтобы ты оставила меня в покое? Тебе мало, что у меня мозг деградирует? Был бы у меня рак груди, ты бы отстала? – Я говорю звенящим от злости, но тихим голосом, потому что знаю: Кэйтлин наверху, свернулась калачиком вокруг слов, которые не может произнести. И еще я знаю, что мама права, а это принять сложнее всего. Нет смысла бередить старую рану, моей дочери это не поможет, поэтому я говорю себе: «Уступи», – разжимаю кулак и вижу, что крошечный ежик оставил на ладони отпечаток. – Может, Кэйтлин и не получила традиционного воспитания, но у нее были я и ты, а теперь есть еще Грэг и Эстер. Разве этого мало?
Мама поворачивается спиной и ставит на плиту оранжевые овощи – варить до полного забвения. Я наблюдаю за ней: напряженные плечи, осуждающий и печальный наклон головы. Сейчас кажется, будто мы всегда были на ножах, но это не так. Те, другие времена сверкают теперь особенно ярко, как начищенное серебро в залитой солнцем гостиной. Воспоминания ослепляют. Я все никак не могу ухватить, в какой момент между нами прошла трещина. В день, когда умер папа? Или когда заболел? Когда я отказалась от будущего, о котором мама за меня мечтала? Или всему виной тот давний выбор и порожденная им ложь? Ложь, которую я, сама не заметив, внушила собственной дочери.
В шесть лет она впервые заметила, что не похожа на одноклассников. У всех были папы; даже те ребята, чьи родители расстались, знали об их существовании, ощущали смутную связь. Кэйтлин была этого лишена. Однажды мы возвращались домой из школы, она срывала тюльпаны и нарциссы возле чужих заборов – делала мне букет, – а потом вдруг спросила: «Я родилась в пробирке?» Вопрос прозвучал неестественно, было очевидно, что она повторяет чужие слова… Я ответила: нет, ты вовсе не из пробирки, а появилась на свет, как большинство детей. И пока Кэйтлин не ухватилась за тему, добавила, что всегда мечтала о ней и знала: мы вдвоем будем самой счастливой семьей на свете. Так ведь оно и случилось. Я надеялась, что этих слов ей хватит, что моя дочь как ни в чем не бывало побежит вперед и заскачет под цветущими вишнями на обочине, стараясь дотянуться до ветки. Но она шла рядом, тихая и задумчивая. И тогда я пообещала рассказать о мужчине, который помог ей появиться на свет, и даже устроить им встречу, если она захочет. Кэйтлин долго думала, а потом спросила:
– Почему же я сейчас его не знаю? У Джона Уотсона папа живет на нефтяной вышке, но все равно приезжает два раза в год. И всегда привозит кучу подарков, – мечтательно добавила она.
– Ну… – Разговор, хотя его можно было предвидеть, застал меня врасплох. Поэтому я сказала правду, из которой выросла ложь. – Когда я узнала, что ты у меня в животике, я была очень молодая. И твой папа тоже. Он был к этому не готов.
– Но ведь ты была готова стать мамой? – озадаченно спросила Кэйтлин. – Это же несложно?
– Нет, – ответила я, нежно сжав ее липкие пальчики. – Нет, быть мамой – проще всего на свете.
– Тогда я не хочу про него знать, – решила Кэйтлин. – А в школе скажу, что я из пробирки.
Она вдруг сорвалась с места, повисла на ветке цветущего вишневого дерева и засыпала нас розовым конфетти. Мы смеялись, подставив лица под лепестки, а о папах и думать забыли. Я решила, что, когда Кэйтлин будет старше, мы вернемся к этой теме, а я к тому времени успею подготовиться. Однако момент так и не наступил. Отца она больше не упоминала. И все же меня не отпускает неприятное чувство, что мама права, и нерешительность Кэйтлин, которую она умело прячет за черной косметикой и мрачной одеждой, берет начало из того необдуманного разговора. Может, я действительно виновата. И эта мысль приводит меня в ужас. Я больше всего на свете гордилась тем, что была хорошей матерью – вдруг это неправда? У меня осталось не так много времени. Нужно все исправить.
Вот почему днем я достала пыльную коробку из?под обуви, нашла в ней это письмо и вклеила его в книгу памяти. В письмо вложена фотография, на которой отец Кэйтлин держит меня за руку. Наверное, я уже тогда была беременна, хотя и не знала об этом. Солнечный день, мы оба сидим на качелях в парке, гравитация тащит нас в разные стороны, а мы смеемся и все равно тянем руки навстречу друг другу. Странно подумать, как быстро исчезло это наше взаимное притяжение.
Скоро Кэйтлин спустится к ужину. Момент подходящий. Все близкие будут рядом: Эстер ее рассмешит, Грэг подставит плечо. Самое удачное время, чтобы исправить ошибку.
– Или ты хочешь, чтобы она объявилась у отца на пороге и узнала все от него? Только представь! – Мама поднимает бровь и раскладывает три предмета вокруг моего дневника. Я прижимаю его к груди. Монетка в пятьдесят центов холодит кожу.
– Конечно, не хочу. – На меня внезапно наваливается усталость.
Мама что?то размешивает – соус к мясу, которое доходит в духовке.
– Подумай о ней. Кэйтлин сейчас нелегко. Отец пришелся бы кстати.
Я не отвечаю, а кладу голову на шершавую обложку дневника. У меня кончились силы.
Дверь открывается, и я облегченно вздыхаю, потому что вижу Эстер с ярко?розовым плюшевым медвежонком – подарком от другой ее бабушки. Грэг сегодня навещал свою мать. Та редко у нас бывает. Она и раньше, еще до того как я официально стала обузой, не одобряла, что сын взял в жены старуху, а теперь вовсе лишилась покоя и при виде меня ударяется в слезы. Грэг звал меня с собой, и это был тяжкий выбор – провести день в компании его матери или моей. Я предпочла собственную. Из двух зол выбирай то, которое знаешь.
– Смотри! – Эстер показывает мне медвежонка. – Я назову его Розовый?Мишка?От?Бабушки?Пэт.
– Чудесно, – говорю я, улыбаясь Грэгу. Семейная шутка на миг сближает нас. Об именах, которые Эстер дает игрушкам, ходят легенды. Прямо сейчас на ее кроватке сидят Рыжий?Пес?С?Одним?Глазом и Синий?Кролик?Который?Как?то?Странно?Пахнет.
– И почему обязательно розовый? – говорит мама, презрительно глядя на медвежонка, будто это бабушка Пэт собственной персоной. – Только потому, что она девочка?
– Розовый – мой любимый! – сообщает Эстер, глядя, как бабушка раскладывает еду по тарелкам. – Лучше, чем синий, зеленый, желтый и красный. Хотя красный мне нравится, и зеленый, только яркий, как травка. Я люблю бабушку Пэт, а мясо и брокколи не люблю.
– Ты вся в маму. – Хотя в устах бабушки это не комплимент, Эстер ужасно довольна.
– Как прошло в школе? – спрашивает Грэг. Он садится за стол и тянет ко мне руку, но тут же отдергивает, заметив, как я напряглась. Я ничего не могу с собой поделать, хотя и пытаюсь – ведь он мой муж, папа Эстер. Я видела фотографии и съемку со свадьбы – я знаю, что очень его любила. Чувства к нему остались в виде воспоминаний, я слышу их, словно эхо из прошлого. А в настоящем не чувствую. Грэгу от этого больно. Мы неловко болтаем о пустяках, как два незнакомца, которые застряли в зале ожидания и вынуждены говорить о погоде.
– Было грустно. Я по?прежнему не понимаю, почему не могу там работать. Ладно, за руль мне нельзя, но преподавать?.. Это же так… – Я забыла нужное слово: жестокий ответ на мой вопрос. – А потом я пыталась поговорить с Кэйтлин о ее папе, и вышло не очень, поэтому попробую еще раз, когда мы все соберемся вместе.
– Папа – это папа, – подсказывает Эстер, когда мама ставит на стол оранжевую еду. – Морковку я не люблю.
– Что, сейчас?! – Грэг ошарашен. Он никогда не спрашивал меня об отце Кэйтлин – мне всегда это в нем нравилось. Грэг принял мою дочь сразу, без всяких условий. Он много лет пытался с ней подружиться, маленькими шажками шел ей навстречу, пока Кэйтлин наконец не смягчилась и не впустила его в свою жизнь. – Она это нормально воспримет?
– Она пока не знает, – говорит Кэйтлин с порога. – Но ей уже не нравится.
– Это морковка и другие овощи, – сочувственно сообщает Эстер.
– У тебя посвежевший вид, – улыбаюсь я старшей дочери. Всего нескольких месяцев от роду, Кэйтлин уже ничем не напоминала отца: черные глаза, волевой подбородок и темные волосы были ее и только ее. Впрочем, теперь, когда фотография Пола всунута между страниц книги памяти, я узнаю его в этих настороженно глядящих глазах.
– Зато у тебя мои брови, – замечаю я вслух.
– Было бы чем гордиться, – шутит Кэйтлин.
– Милая, я хочу поговорить с тобой о твоем папе…
– Я знаю, – кивает она со спокойным и задумчивым видом. – Знаю, что хочешь, и знаю почему. Я все понимаю. Но ты не обязана. Все только больше запутается, а это никому из нас не нужно, поверь… – Кэйтлин на миг умолкает и пристально глядит на меня. Ее лицо, которое я раньше читала как открытую книгу, стало для меня загадкой. – Я все обдумала, как ты хотела. И решила, что не хочу с ним видеться. Зачем? Чтобы он еще раз от меня отказался? Ему ведь все это время было плевать на дочь. Иначе и разговора бы не было, правда?
Мама со стуком ставит на стол горшочек с подливкой.
– Угадай, как зовут моего мишку, – говорит Эстер, чувствуя, что напряжение разливается, словно соус по скатерти.
– Тарквиний, – отвечает Кэйтлин. Эстер в восторге. – Мармадюк? Отелло?
Эстер хихикает.
– Дело в том… – начинаю я снова. – Ты только не думай…
– Да скажи ты ей наконец. – Мама ударяет об стол тарелкой с мясом, будто хочет убить его во второй раз.
– Бабушка, мы уже все решили, – строго говорит Кэйтлин. – Она расскажет о нем, только если я захочу. Может, закроем тему? Мне самой нужно кое в чем признаться до того, как… до завтрашнего дня.
Мама выжидающе на меня смотрит, но слова ко мне не идут.
– Ладно, бабуль, выкладывай, – говорит Кэйтлин. – Нам всем очень интересно.
– Не мне об этом рассказывать.
– О чем рассказывать? – Кэйтлин закатывает глаза.
– Клэр? – Грэг хмурится, но я больше не умею читать по лицу.
Я закрываю глаза и выдавливаю:
– Твой папа. Пол. Он тебя не бросал и не уходил от меня. То есть если бы я знала, что ты в это веришь, то сказала бы раньше. Я обещала вернуться к нашему разговору, но ты больше ни разу не спрашивала об отце…
– Как это – не бросал? – Кэйтлин встает со стула. – Ты что, хочешь сказать… что сама его прогнала?
Я качаю головой.
– Нет. Я не говорила ему, что беременна. Он не знает о твоем существовании.
Кэйтлин снова садится, очень медленно, и мама встает рядом с ней. Ветер праведности раздувает ее паруса.
– Я узнала, что у меня будет ребенок, что у меня будешь ты, – продолжаю я, тщательно выбирая слова, – и поняла, что нужно сделать – ради себя, ради тебя, ради него. Я хотела тебя и не хотела быть с ним. Поэтому ничего ему не сказала. Просто бросила университет и ушла от твоего отца. Не отвечала на звонки и письма. Скоро он оставил попытки со мной связаться. Так что он тебя не бросал, Кэйтлин: он никогда о тебе не знал.
Кэйтлин застывает на секунду, а потом, не сводя с меня глаз, тихо произносит:
– Я всегда думала, что перед тобой стоял судьбоносный выбор и что ты предпочла меня.
– Так и было, – говорю я. – Я выбрала тебя.
– Но у него?то не было выбора! И ты столько лет позволяла мне думать, будто он от меня отказался. Что же мне теперь делать? Я?то представляла, что он меня ждет. Может быть, даже разыщет тебя и сам придет ко мне!
– Но…
– А теперь… Мама, что мне делать?
В комнате повисает тишина. Семья, от которой я ждала поддержки, кажется далекой и безучастной. Я больше не умею дотянуться до них – даже до Эстер, которая вместе со своим медвежонком залезла к Грэгу на колени.
– Делай как пожелаешь, – отвечаю я, старательно взвешивая каждое слово; я сейчас не могу позволить себе ошибаться. – Хочешь, я свяжусь с ним и расскажу о тебе? Можно сделать это вместе – все, как ты скажешь, Кэйтлин. Если бы ты знала все, то не злилась бы на меня. Позволь… показать тебе. И не тревожься – у тебя еще полно времени, чтобы устроить все по?своему. Обещаю. Я тебе помогу.
Кэйтлин бледнеет и хватается рукой за стол.
– Все хорошо? – спрашивает Грэг.
– Нет, не хорошо, – буднично отвечает она, глядя на меня. Моя дочь всегда вздергивает подбородок, когда борется со слезами. – Пожалуй, я не останусь ужинать. Вечером я еду в Лондон.
– Кэйтлин, пожалуйста… – Я беру дочь за руку, но она выворачивается.
– Мне нужно время. – Кэйтлин на меня не смотрит, но я хорошо знаю, что у нее на уме и почему в глазах блестят слезы. Кэйтлин не может злиться на свою несчастную больную маму. Это нечестно. – Я просто… Мне надо все обдумать. Подальше от… вас всех.
– Кэйтлин, не уходи, – говорит ее бабушка. – По крайней мере поужинай.
Кэйтлин смотрит на остывающий ужин.
– Я уеду сегодня. Вызову такси до вокзала.
– Я тебя довезу, – с готовностью говорит Грэг.
– Нет, спасибо, – сухо возражает Кэйтлин. – Лучше останься с мамой. Просто… мне нужно уехать.
– Она не хотела об этом говорить, вот и все. – Грэг наблюдает, как я вожу по волосам серебряным ежиком. Под этим взглядом мне почему?то сложно сосредоточиться – словно застегиваешь бусы перед зеркалом и видишь все задом наперед. Я и так не в духе: помню, что еж – это маленькое колючее млекопитающее, которое водится на Британских островах, но не помню, как называется вещица с колючками у меня в руке. От того, что Грэг на меня смотрит, все только хуже.
– Ты устала, – продолжает он, стоя рядом в одних трусах. Мне бы его раскованность… Я не знаю, куда деть глаза, поэтому отворачиваюсь. – Ты же созналась, нашла в себе силы. Когда?нибудь Кэйтлин все поймет.
– Созналась? – говорю я, пристально глядя на пустую гладкую стену. – Да, пожалуй. Для некоторых признаний не бывает подходящего времени. Ты меня понимаешь? Я ее обидела, а она – из?за того, что я больна, – даже не может ответить. Уж лучше бы накричала, сказала бы, что я испортила ей жизнь. Мне бы стало легче.
– Ничего ты не испортила. – Грэг садится на постель, почти касаясь меня голой ногой. Я изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не убежать. Это мой муж – мне положено радоваться, когда он рядом. И все же трудно отделаться от чувства, будто в мою семью и мою спальню проник самозванец.
– Кэйтлин – девушка чувствительная. Это у нее от шока, – говорит незнакомец. – Дай ей свободу. Через несколько дней все уляжется.
Я неловко сижу на кровати и жду, когда он уйдет чистить зубы. Секунду спустя (знаю, в эту секунду он раздумывал, не прикоснуться ли ко мне) Грэг встает и идет в ванную. Быстро сбросив платье и надев пижаму, я ныряю в постель и подтыкаю со всех сторон одеяло – не только прячусь сама, но и мужа защищаю от боли, которую он чувствует каждый день. Грэг – хороший человек. За что ему такое наказание? Я жду, когда он вернется, обдав меня мятным дыханием, и думаю о своей болезни. Самое печальное в ней то, что я стала гораздо хуже к себе относиться.
Грэг выходит из ванной и залезает в постель. Я решаю заговорить.
– Меня беспокоит, что мы не уладили все раньше. Через пару лет я, чего доброго, буду лаять по?собачьи и откликаться на имя Сюзанна. – Я робко улыбаюсь, но Грэгу не смешно. С моей стороны нечестно ждать от него иной реакции лишь потому, что черный юмор помогает мне справиться с болезнью. Грэг мечтал совсем о другой жизни и вот во что вляпался: жена любит его все меньше, а скоро и вовсе начнет пускать слюни.
Он поворачивается на бок и обнимает меня поверх одеяла. Мне тяжело.
– Еще пара дней, и все утихнет, – говорит Грэг и целует меня в ухо. Я вздрагиваю. – Кэйтлин вернется в университет, к друзьям, войдет в обычный ритм, посмотрит на дело со стороны. Все наладится, вот увидишь. То есть вот ты говоришь, что для признания никогда не настало бы подходящего времени, – но у тебя же все получилось.
– Надеюсь, ты прав, – уступаю я.
С Кэйтлин что?то не так – и дело не только в ее худобе, усталости и грусти. Конечно, я отнесла это на свой счет – как же иначе? Пару месяцев назад я еще могла раскрыть эту тайну, но сейчас время ушло. Я больше не умею читать по лицам: приходится угадывать или надеяться, что люди сами расскажут. Однако дело не только в этом. Кэйтлин что?то скрывает. Она хочет меня защитить.
Грэг запускает руку под одеяло, и комната внезапно темнеет. Он ложится мне на живот. В этом нет ничего сексуального. Мы уже давно не… Последний раз это случилось в день, когда мне поставили диагноз, и даже тогда в этом было больше горя, чем страсти, – мы прижались друг к другу, желая, чтобы все сложилось иначе. Грэг по?прежнему этого хочет. Я всегда думала, что буду сражаться до последнего вздоха, но иногда спрашиваю себя – что, если я уже сдалась?
[1] Перевод Г. Яропольского.
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru