Мужчины о счастье. Современные рассказы о любви (сборник) читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Мужчины о счастье. Современные рассказы о любви (сборник)

Мужчины о счастье. Современные рассказы о любви

Дмитрий Емец, Олег Рой, Александр Снегирёв, Андрей Геласимов, Евгений Попов, Роман Сенчин, Эдуард Веркин, Вадим Селин, Владимир Сотников, Ильдар Абузяров, Андрей Филимонов, Евгений Новиков, Максим Гуреев, Максим Курочкин,Максим Лаврентьев, Родион Белецкий, Фарид Нагим

 

Современные рассказы о любви

 

Максим Курочкин. Хомячок на переподготовке

 

Друг назвал меня хомячком. Действительно: собираю крошки, моргаю, сплю, нет поступков и подруги. Есть кредиты, жена, хороший Интернет. Но я не хомяк, я просто жду сигнала. Полного, окончательного сигнала. Как и все резервисты, раз в год прохожу переподготовку.

В первый день мы как дети. Карабкаемся друг на друга, визжим, говорим столько, что забываем выпить. Командование не назначает на этот день серьёзных занятий. Немного строевой подготовки и секс.

Утро начинается с самого скучного. Все всё забыли. Майор в штатском вызывает к доске высокую девушку. За год юбка стала короче, морщины от улыбки глубже, смех громче. Её кодовое имя: «Девушка, которая любит Гурзуф потому, что в Гурзуфе все танцуют». Но как её зовут по‑настоящему, я тоже знаю. Пьющие девушки плохо хранят тайны.

Пока девушка вспоминает определения счастья, я разглядываю майора Льва Борисовича Штофенмахера. В моём понимании он умница и настоящий православный святой.

Девушке шёпотом подсказали, что счастье – это диалог. Такое объяснение майора, с оговорками, устроило. Осталось привести пример: случай из жизни.

С примером у любительницы Гурзуфа беда. И конечно, не потому, что ей не хватает жизненных обстоятельств. Диалог – она просто забыла, что означает это слово. Знакомое, знакомое до боли, собака. Но в голове пустота и текила. Девушка рассказывает наобум о своём первом африканце:

– …А потом не могу уснуть. Тихонько встала, вышла на балкон: солнце, все как будто, ну, не знаю… Стою голая. Такое солнце… как кошка. Можно до него дотронуться. Я поняла, что счастлива.

Когда Лев Борисович в хорошем настроении, он произносит слова медленно, с удовольствием оформляя их паузами.

– Деточка, вы не в армии. Глубоких знаний от вас никто не требует. Но резервист должен разбираться в счастье хотя бы на уровне троечника.

– Я что, плохо рассказала?

– Была поставлена задача привести пример идеального собеседника. А получился рассказ о том, как вас качественно отлюбили.

Мы ржём. Девушке нечего сказать, её немного мутит, ей тоже смешно. Возвращается на своё место. В сумочке у неё бутылка с коктейлем, она делится со мной. За каждым глотком мы ныряем под парту. Конечно, майор всё видит.

– Я всё вижу, Хомяков.

Это не моя настоящая фамилия. Просто я решил сделать хомяка своим проводником и защитником.

– Не смотрит, давай быстрее.

Опасность делает каждый глоток вкуснее. Особенно когда опасности нет.

– Пановэ резервисты, прекращайте бухать. Через три дня экзамены.

Действительно, через три дня экзамены. Переподготовка занимает пять дней. Когда‑то была неделя. Но длительные исчезновения очень демаскируют. Особенно женатых и офисных. За пять дней мы должны вспомнить, что счастье есть, и подготовиться прожить без него следующий год.

Раньше ещё активно занимались мобилизационными планами. Выясняли, кто что будет делать, когда поступит сигнал. Но перспектива большой войны в последнее время стала отдаляться. Судя по нашей программе, командование к ней не готовится вовсе.

После вводного занятия нас везут в музеи. Экскурсии дело добровольное. Но едут все. Счастье как‑то связано с созерцанием. Впрочем, в этом ещё предстоит разобраться. Не обошлось без приключений: любительница Гурзуфа споткнулась о смотрителя и ударилась головой в мраморный пол. Смотритель оказалась из наших. Не обиделась, заплакала от жалости. Мы долго её успокаивали. А девушка, которая любит Гурзуф, не пострадала. Маленький синяк добавил ей обаяния.

Вечером майор загоняет нас в просмотровый зал. Это обязательная программа.

– Господа резервисты, через это надо пройти.

Действительно, надо. Ничто так не обостряет ощущение «их» и «нас», как просмотр телевизора. Несчастливые видны в нём лучше, чем в жизни. Боже, как они говорят! Как они выглядят! Пластика, подбор слов, интонаций: всё выдает их с головой. Как же неустойчиво их положение, как смешны их дома, их мысли и песни. Как не смешны их шутки. Как довольны они собой! Если что‑то вообще может нас обидеть, это телевизор. Мы хохочем, плачем, говорим взволнованно. Какие серьёзные у них лица. Боже, как мы над ними смеёмся! Если бы они знали!

Просты были их игры, мало было у них игрушек, мало было у них книг, мало было у них родителей.

Штофенмахер выключил телевизор.

– Ужинать.

 

После ужина наступила реакция. Мы слишком много смеялись. И сейчас притихли. Вспоминаем наши семьи, наши маленькие уютные берлоги, наши бестолковые способы быть на плаву.

Конечно, быть счастливым – это жопа. Воспоминания не дают жить просто, без рефлексии и запретов на профессии. Мы не готовы к труду в туризме и медицине. Везде, где обманывают и помогают за деньги, мы бесполезны. Наши жёны страдают, жёнам хочется, чтобы на нас можно было положиться. Какое там положиться! Мы ходячие бомбы, хуже того: мы дружелюбны. Это ужасно! Врагов мы приобретаем огромным трудом. Понятие «моё» размыто. Когда в песочнице у нас хотели отобрать лопатку, мы отдавали её без сопротивления: нам было интересно, что построят с её помощью. Как правило, ничего стоящего они не строили.

Вечер закончился грустно. Этой ночью почти никто не бегает в казарму к девочкам. Ну, скажем точнее, бегают не все.

На следующий день занятия интересные, но очень неприятные. Маскировка. Мимикрия. Учимся имитировать несчастье. Тренируемся ходить без улыбки, не смотреть в глаза, при ходьбе не подпрыгивать, не застывать в странных позах, не петь дурными голосами, не брать в дорогу бинокль. Учимся не чувствовать вины. Учимся пить от горя, а не от радости, учимся не смотреть на девушек, не говорить с девушками, не улыбаться им внешне.

Учим ругательства, способы их применения, тренируем базовый набор реакций несчастливых. Кое у кого получается неплохо. Мне даются короткие матерные восклицания, у женщин особенно хорошо со всеобессмысливающими умозаключениями.

А вот фраза «Кто тебе звонил?» покоряется не всем. Что странно, ведь на уровень «Будете за нами!» вышло подавляющее большинство группы. Взявшись за руки, скандируем: «Люди не братья!»

Ещё мы учимся любить песни и фильмы нищих, оставаться недовольными обслуживанием, страдать в пробках, читать чужие письма, учимся не понимать и не хотеть. Девушки учатся давать сложно.

Без этого в мире несчастливых не выжить.

По правилам этого дня мы не должны смеяться до отбоя. Но мы, конечно, смеёмся. Даже майор не выдержал, когда я произносил речь о жизненных задачах. Конечно, мы ничего не имеем против недвижимости и санаторного отдыха. Мы просто очень смешливые.

Вечером грандиозная пьянка! Купались в озере. Чуть не утонула стюардесса из Ужгорода. Но её спасли.

Весь следующий день мы просто разговариваем. Обсуждаем сны, жалуемся на стареющих родителей, рассказываем страшные и смешные истории. Это главный день в году.

Пятую переподготовку подряд не удаётся никого обидеть! Счастливые люди не обижаются. Хотя в высоком искусстве издевательства нам нет равных. Немножко парадокс! Пять лет назад каким‑то чудом удалось довести до слёз театрального критика. Но она была из Питера, это не считается.

Синяк на лбу высокой девушки распространился вниз. Теперь она похожа на боевую курицу восьмидесятых. Это не моя странная метафора. Это сама высокая девушка придумала. Она танцует и кричит бессмысленную фразу:

– Боевые курицы восьмидесятых ещё себя покажут!

Потом мы танцуем с ней тоже очень странную румбу. И в остальном ведём себя как зайчики. Мне снится верный пёс, который бежит впереди и предупреждает об опасностях. А я скачу на лошади и куда‑то проваливаюсь…

Хорошо, что пьющие девушки умеют хранить тайны.

Как мы ржали на экзаменах! Все отвечали на билеты и читали заготовленные речи. Если вам интересно, могу записать кое‑что по памяти. Но только не сегодня. Я произнёс речь о золотом веке. Штофенмахер меня похвалил.

На финальном построении нам зачитывают приказ. Войны опять не будет. Оружие, чтобы уничтожить всех несчастливых, создано. Ведь все настоящие ученые с нами. Но такая победа не будет победой. Ведь счастье – это, простите за пошлость, любовь. А как можно уничтожать тех, кого любишь?

Короче, опять придётся жить хомячком.

Пусть учёные ещё годик подумают.

За воротами части сталкиваюсь нос к носу с женой. Тренировки третьего дня не прошли даром. Выдаю очень правдоподобно:

– Женя, твою мать, что ты тут делаешь?

И тут я замечаю, что жена смотрит на меня растерянно. Она явно не ожидала меня увидеть. У неё за спиной рюкзак и каска. Неужели она тоже?

Штофенмахер строит на плацу новеньких. Сомнений больше нет. Моя жена стоит в неровном строю счастливых людей. Есть над чем подумать.

 

Роман Сенчин. Покушение на побег

 

Двое суток шёл скучный, мелкий, совсем осенний дождь. Тучи сгрудились над селом, прикрыли его своими серыми сырыми телами. Берёзы обвисли, улицы опустели и размокли, люди сидели по домам, смотрели в окна. Томились.

Утром на третий день дождь перестал, тучи отплакались и растворились, оставив в небе жидкую хмарь; день был тёплый и душный, от земли поднимался парок, ночью опустился туман.

Ещё через день Михаил Палыч отправился в лес. Он вышел на рассвете, по обильной росе, одетый в изношенную любимую штормовку, резиновые сапоги. Взял с собой острый нож и большое ведро. Решил посмотреть грибы.

Лес был тих и спокоен, казалось, он ещё спал. Трава согнулась, с неё гроздьями на сапоги опадала вода. Михаил Палыч хорошо знал места и сейчас первым делом пошёл в лога, где могли выскочить сухие грузди. Им уже давно бы срок – числа с пятнадцатого июля появляются, а уже вот‑вот август. Погоды не было подходящей, всё жара да сушь, а нужны дожди и – самое главное условие – туман. Туман их и рождает, грибы.

Вот меж веток всё больше паутины – значит, место здесь тенистое, влажное. Трава межуется со мхом, начались прогалинки – голая земля, засыпанная толстым слоем хвои и листвы. Что ж, самое для груздя здесь местечко… Михаил Палыч замедлил шаг, сгорбившись, ворошил хвою, слегка придавливал носком сапога кочковато растущий мох; под ним‑то обычно и прячутся грузди.

Вообще‑то грибов всяких много, ещё с опушки начали попадаться хилые, кривые поганки; потом видел Михаил Палыч дождевиков, свинухов, навозников, разноцветные сыроежки – всё съедобные, – но он такие грибы не берёт. Может, и вкусна сыроежка (говорят, жарят её, усолевает всего за сутки), только брать‑то как? На неё и нож не поднимется – вид не тот. Михаил Палыч уважает грибы мощные, мясистые, породистые. Это как на охоте: можно и воробьёв настрелять, а ведь ищешь чего настоящего.

Под стволом сосны бугорок. И совсем не случайный, не от шишки он или сучка. Ну‑ка… Нет, груздь, да не тот. Этот чёрный – чернушка – тоже идёт в еду, но гриб неинтересный. Ломкий, квёлый какой‑то. Михаил Палыч прикрыл его обратно подопревшим мхом, пошёл дальше.

По логам пока нет. Прогалинки хотя на вид и как раз для грибов, но, видно, ещё не срок им здесь. Нужно по склончикам посмотреть. И – правильно. На первом же увале нашёл семейку сухих груздей. Прошёл было уж мимо, но как‑то боковым зрением заметил беловатое пятнышко. Повернулся, вгляделся – вот он, пробивается из земли, поднимает шляпкой иголки и листья. Рядом трухлявая палка – из‑под неё и полез. Всё путём, всё по природе…

Михаил Палыч осторожно расчистил груздок, полюбовался и срезал. Немного ножка червива, отрезал её под самые пластинки. Сойдёт. Но ясно, что гриб не свежий – и шляпка с гнильцой слегка, и дырочки в ножке. Постоял уже, по‑старел.

Не поднимаясь, как был на кукырках, Михаил Палыч осмотрелся. Ну, так и есть! Под ногами самыми еле заметная шишечка на хвое, а под хвоей – раскопал – с пуговицу от пальто величиной грибок. Потом ещё, ещё… Штук семь нашёл. И все чистые, аккуратные, только что народились.

Обошёл, изучил весь склон, напряжённо всматриваясь, вороша лесную подстилку, проверяя моховые кочки, укромные места под поваленными стволами. И вот – с полведра. Удачно, удачно. Но самая большая удача – крохотный рыжик, не еловый, рыже‑синеватый, в засоленном виде становящийся тёмным совсем, а сосновый, весёлый и яркий. Сибирский янтарь.

Та‑ак… Михаил Палыч поставил ведро, сел на землю, закурил. Уже и утро вовсю, роса спала, лес засверкал и ожил. Летают мухи по каким‑то своим делам, комары пищат перед носом, но не садятся, испуганные сигаретным дымом. Птица щебечет однообразно, но радостно. А он и не заметил, как всё проснулось. Да, увлёкся…

Что ж, можно походить, побрать сухие грузди, они, кажется, есть. Но потянуло взглянуть на другие места. И всё рыжик этот шальной. А вдруг там, на сопочках, где земля солнцу открыта, но тут же и есть у неё защита – близкие сосны, – так что припекает коротко, на несколько минут буквально, зато как следует, он и выскочил? Там рыжику самое место. И живёт он недолго: солнце сушит, червь на него бросается. День, другой, и становится он рыхлым, источенным, непригодным. А вот молодой… О, да самый замечательный гриб! Самый вкусный из всех. Груздь – тот же сухой, его со сметаной лучше, волнушки в пироге – объедение, острую, горьковатую белянку под рюмочку хрумкнуть приятно, а рыжик просто ешь, без всяких добавлений.

Михаил Палыч тщательно затушил окурок, проверил, не осталась ли какая искра, и направился к сопкам. Первый выход у него нынче – надо всё обойти, всё осмотреть. Про сухие грузди теперь понятно, они есть, они и будут теперь до холодов высыпать волнами – хоть бочками их заготавливай, – а вот другие как…

По пути к рыжиковым местам Михаил Палыч сделал два приятных открытия. По краю полянки в молодом пушистом соснячке нашёл он обабки. Они растут парами. Вот увидел один, знай, рядышком и второй где‑то прячется. Взрослые обабки не очень‑то симпатичны: шляпка у них кверху загибается, делается иссиня‑коричневой, мякоть из белой превращается в грязно‑серую, изъеденную даже не червями, а какими‑то длинненькими, быстроногими козявками, ножка тощая у старого обабка. Зато молодой – загляденье просто. Стоит этакий крепыш, шляпка как атласная, ножка толстая, шероховатая, весь он плотный, сбитый.

Обабки, они сразу для жарёхи, их и варить перед тем не надо. Порезал, бросил на раскалённую, шипящую жиром сковороду и жарь на медленном огне с полчаса. Можно и с картошечкой, луком перемешать, ломтики сала добавить. Вкуснятина…

А второе открытие, вторая радость – белянки. Эти росли на самой поляне, на припёке, лишь слегка прикрытые травой‑резуном. Михаил Палыч срезал одну, осмотрел. Их называют ещё «сухари», эти белянки, – они действительно сухие, без сока. Красивые грибы, но с горчинкой, и, хоть неделю вымачивай, она не уйдёт; и червь, кстати, сухари не любит. Вот ещё есть другие белянки, те в тенистых местах растут, в березняке в основном, те более уважаемы и людьми, и червями, конечно.

Собрал Михаил Палыч сухари – хоть и горький гриб, но в засолке он нужен, он особый аромат придаёт, это как ёрш в ухе: вроде и мелкая, костлявая рыбёшка, как бы и бросовая совсем, а вот одного лишь к налиму добавь, и навар, вкус у ухи будет особый. А белянок, их мало в лесу, они свою роль знают, не особо‑то обильно расстилаются. Это груздей бывает хоть косой коси, а этих – срезал Михаил Палыч четыре штучки, поискал ещё – нет. И хватит, и хорошо пока.

А рыжик‑то есть. Е‑е‑есть… Вот рядочком выстроились, как солдатики на плацу. Меленькие, один к одному, твёрдо торчат на короткой ножке. Как срежешь, ножка пустотелая, и сок на срезе выступает желтоватый. Настоящее грибное молочко. Оно у самых ценных, породистых только грибов: у груздя сырого, у рыжика и у волнушки. Рыжики, если нашёл их, надо брать. От них не уйдёшь, как от сухого груздя. Сухой груздь, он так, он просто первым всегда появляется, его и хватают, торопятся, а в засолке он: похрустел – словно картонка солёная. Рыжик же на вилку подцепишь – и сразу вспомнятся лето, и эта сопочка, и солнце летнее после дождя. И на вкус он – ни с чем не спутаешь…

Почти до краёв ведро. Примета людская подтвердилась: где маслёнок есть, там и рыжик ищи. Только сегодня наоборот получилось – Михаил Палыч за рыжиками пошёл, а вот и маслёнок тут как тут. Вообще‑то сосновый маслёнок не очень, лучше всего тот, что при лиственнице растёт. Тот маслёнок достойный. Но в этих краях лиственницы нет, а на жарёху и такой сойдёт. Мариновать если, то лиственничный куда лучше – красивый он, мясистый, а сосновый блёклый какой‑то, суховатенький. Хотя мариновать – это женское дело, и еда склизкая, ненатуральная. Солит же Михаил Палыч всегда только сам.

Надо, как вернётся, замочить первым делом кадушку – успела рассохнуться за пару месяцев, как пустая стоит. В банках же солить – над грибом издеваться. В стекле задыхается он, вкус теряет, тесно ему, а в кадушке – другой коленкор. Дерево, оно и есть дерево. К кадушке имеется у Михаила Палыча и крышка хорошая, специально чуток малая, чтобы рассол наверх пускала, когда грибы оседать начнут; и кусок мрамора по форме кирпича имеется, чтоб придавить. А сегодня вывалит он свеженькие эти грибки в большую бочку – заранее, знал будто, что наберёт, натаскал в неё из колодца воды, – и вечером будут сидеть всей семьёй во дворе, чистить.

Хорошие это минуты. Солнце зашло, но светло ещё будет долго; дела по хозяйству необходимые сделаны, жена, ребята, сам он – все вместе, все одним теперь заняты. Грибы в бочке помокли немного, и сколько бы их ни было, а до последнего кажется, что ещё ой как много: всплывают они, на поверхность рвутся, лёгкие потому что. И запах от них идёт… Михаил Палыч любит крепкие, предосенние запахи – как чеснок пахнет, укроп, и вот грибы какой запах имеют. Надёжный, сытный, придающий уверенность.

А потом постоят дня три, обязательно чтоб под гнётом и чтоб воду менять, выйдут горечь из них, яд, и можно солить…

Обошёл Михаил Палыч сопки. Хорошо, что не рубаху под штормовку надел, а свитер. Снял его, завязал узлом рукава и ворот – получился мешок. А ведро уже с горкой. Испачкается свитер, конечно, жена заворчит… Маслята, на то они и маслята, что скользкие, будто обваляли их в масле; а молоденькие‑то какие! На многих снизу и пленочка ещё не лопнула. Да, Люда, скорее всего, мариновать таких красавцев захочет. Дело её. Маслята и обабки сдаст Михаил Палыч ей: на твоё, мол, усмотрение. А с остальными – сам.

Помаленьку стал возвращаться к деревне. С тихим счастьем представлял, как увидят его соседи с такой добычей, как всполошатся, побегут по его следам. Может, и больше наберут, но не в этом дело. Главное – он первый нынче, он грибной сезон открыл…

В осинничке по пути подобрал несколько подосиновиков. Они навроде обабков, только шляпка у них рыжеватая и ножка на срезе быстро синеет. Вот ещё на жарёху добавка.

После осиновой рощицы лес совсем пошёл смешанный. Тут и сосны, и ель кое‑где, берёза, кусты всякие, ивняк даже, черёмуха. Солнца мало, трава чахлая, прогалины попадаются редко. Такие места любят волнушки. Так и есть. Мало, правда, но оно и понятно – ещё им не срок. Им заморозочка надо, когда листва полетит. Волнушка – позднего августа гриб. Но всё ж таки есть мала‑мала. По краю шапки нежная у них бахрома, а на самой шляпке волны – загляденье просто. У рыжика тоже волны, но нечёткие, сливаются одна с другой, рябят, а у волнушки – оттого и волнушками гриб этот назвали – точно бы кто наслюнявленным оранжевым карандашом расчертил. Не шляпка, а картина целая.

Н‑да‑а, полный набор почти получился. Как в сказке какой или во сне. Вот бы груздя ещё настоящего… В те места и идёт теперь Михаил Палыч, приберёг на конец. Начал с лёгкого, с так себе грибка – с сухого груздя, а закончить поход мечтает царём грибов. Тьфу, тьфу, тьфу, загадывать здесь нельзя. Есть – есть, нет – и ладно. И так вот – грех жаловаться… Эх, а хотелось бы хоть один найти, для души. Поверх горки на ведре его так положить…

Снова ложки́. Лес всё смешанный, густой, земля мшистая. То ямки, то бугры, рытвины… Надо теперь очень внимательным быть. Груздь, он гриб капризный, ему, такому, и положено капризным быть. Красив он не волнами какими‑нибудь, не цветом весёлым, как рыжик, и не вкусом славится даже, а есть в нём что‑то, чего у других грибов нет. Сильный он. В руку возьмёшь и чувствуешь – груздь. А когда кочку вдруг заметишь, где он сидеть может, так душа ойкнет и замрёт, и на колени встанешь. Рыжик, обабки, маслята на кукырках режешь, а груздь – на колени обязательно надо. Как‑то выходит так.

Михаил Палыч крадётся тихо и осторожно, наклонившись, заглядывает под кусты, пробует кочки палочкой. Волнуется, как первый раз, как ребёнок.

Пусто пока. Ох, неужели не даст лес для полного счастья…

Что‑то вдалеке затрещало. Знакомо и однообразно, нехорошо. И стремительно приближается, нарастает, грозит придавить. Михаил Палыч выпрямляется, смотрит вверх, но неба не видно, его закрывают плотные, одна к одной, кроны сосен.

Звук обрывается резко, снова становится хорошо и спокойно… Та‑ак, под этим кустом уже посмотрел…

И раздаётся хриплый, со сна неприятный голос жены:

– Миш, вставать пора. Слышишь? Опоздаешь ведь – у тебя дежурство сегодня.

– У‑у, – тонко и жалобно, как‑то по‑детски простонал в ответ Михаил Павлович. Проснулся от этого, совсем не его жалобного стона; и уже своим, устало твёрдым, солидным голосом ответил жене:

– Встаю, встаю, Люда… Встаю.

 

Евгений Новиков. Поговорить с норвежским королём

 

Внезапно заводской вахтёр Рома Чеканов стал владельцем замка в Норвегии. Впрочем, слово «внезапно» тут, пожалуй, не совсем уместно: у Ромы и прежде были предчувствия, что в его жизни когда‑нибудь произойдёт нечто невероятное. Эти предчувствия иной раз «позвякивали» в бытовых обстоятельствах его жизни, как бутылки в сумке весёлого бродяги.

Например, однажды, без копейки денег странствуя по стране, Чеканов оказался в Самаре. Там он заночевал со случайным товарищем, благо погода была жаркая, на лавочке в сквере. Поутру продавщица ларька, стоявшего неподалёку, предложила бичам отнести пустые коробки и прочую ларёчную дребедень на свалку и пообещала за это одарить каждого пачкой сигарет.

– Ну, что, каких вам сигарет? – спросила продавщица, когда её задание было исполнено.

– «Золотое Мальборо», – с важностью сказал Чеканов.

Продавщица выпучила глаза, как если бы собиралась отведать холодного квасу, но по нечаянности хлебнула кипятку. Товарищ Ромы сразу весь заюлил, точно все члены его были на шарнирах, и сказал, что можно, конечно, сигарет и попроще.

Откуда на языке у Ромы взялись такие слова – «Золотое Мальборо», он и сам не мог понять, но они были произнесены, и он с важностью надул щёки.

Продавщица насупилась и выдала Роме пачку «Петра I», а его товарищу, как тот и просил, попроще – «Приму».

Был в жизни Чеканова случай, когда его приняли за генерала. В компании мужиков он парился и выпивал в общественной бане, и кто‑то из собутыльников в разговоре в шутку назвал Рому генералом: «Дескать, а ты, генерал, что по этому поводу думаешь?» Шутка, однако, получила неожиданное продолжение – когда Рома направился к парной, к нему подошёл неизвестный голый гражданин и сказал:

– Товарищ генерал, окажите честь – выпейте и с нами!

Тут голый мужик вскинул голову, втянул живот и замер, чтобы всем своим видом выразить уважение. Только что голыми пятками не прищёлкнул. Рома удивился такому неожиданному обороту, но предложение выпить, конечно, принял. А позже, когда уже сидел в компании, делегировавшей голого мужика на переговоры с ним, выяснил, что, услышав «товарищ генерал», обращённое к Роме, вся эта компания сразу решила, что он и есть самый настоящий генерал. Такой уж важный вид был у Ромы: пространные залысины, морщинистый многодумный лоб, а глаза – как поля, с которых убрали урожай и по ним уже погуливает снежок.

Да, Чеканов много чего повидал за неполные пятьдесят лет хождения по жизни и выглядел если и не как генерал, то как заслуженный пенсионер точно. Рос он без отца под небрежной опекой всевозможных сожителей матери – отец его на спор залез на заводскую трубу да и свалился с неё, когда Рома был ещё второклассником. В юности, бывало, Чеканов питался сусликами, добытыми им в волгоградских степях, разок отсидел за хулиганство, побыл пару годков мужем разгульной ткачихи, работал кем ни попадя и где попало, получая при разных обстоятельствах травмы различных частей тела, в перестройку был и малым предпринимателем, и мелкого пошиба бандитом, поживал некоторое время с учительницей географии, которая, как только забеременела от Ромы, уехала на пару неделек отдохнуть в Италию, да там и осталась.

В последнее время Чеканов жил в общаге механического завода и работал вахтёром на проходной. А когда «трубы горели», чистил от снега или листьев дорожку к магазинчику свадебных принадлежностей «Гименей», чтобы сорвать стольничек. И вдруг на тебе – получай, Рома, замок в Норвегии!

Когда весть об этом удивительном событии в его каморку принесла комендантша общежития Елена Николаевна Прончакова, мозг Ромы поплыл, как кусок сахару, на который брызнуло из пыхтящего чайника.

– Хм… замок в Норвегии… – Рома тряхнул головой. – Что же это значит?

– Да то ж и значит. – Комендантша нерешительно повела одним, а затем уже решительно другим плечом, хотя и сама никак не могла взять в толк, что же это значит.

– Что же это за замок? – Рома сделался, как белка, которой подсунули какой‑то прежде ею невиданный орех.

– Замок, судя по всему, обширный. – Елена Николаевна с осторожностью, точно в начальственную дверь, стукнула пальчиком в принесённую с собой папку. – Очень даже обширный.

– Да откуда ж он вдруг взялся, этот замок? Что за шутки?

– От твоей сестры в наследство. – Прончакова покусывала губу и смотрела то на Рому, сидевшего на кровати, то на папку с бумагами, которую держала в руках, – она не меньше Ромы пребывала в недоумении. – От графини Кристофорс.

– Кристофорс? Кто ж это такая?

– Выходит, что сестра твоя.

– Моя сестра графиня?

– Выходит, что так.

– Как же её зовут, мою сестру‑графиню?

– Альбина. – Прончакова ткнула пальцем в папку. – Альбина Кристофорс.

 

Сестру свою Альбину Рома почти уж и не помнил. Она была его сестрой только по отцу и намного старше. Он её и видел‑то, наверное, всего пару раз в жизни. Но какие‑то отрывочные воспоминания о ней прокатывались в его голове: вот она кладёт в чашку с молоком сахар, чтоб было слаще пить, а Рома возмущается – сахару в доме и на чай не хватает, а она истребляет его в молоке, вот она едет на велосипеде с горки. Своего велосипеда у Ромы никогда не было, но Альбина выпросила его у соседского паренька.

Потом, спустя годы, Рома слышал, что она жила где‑то в Прибалтике, что во время перестройки вышла замуж за какого‑то иностранца, видел красивую открытку, которую Альбина как‑то прислала на Новый год.

Вот, собственно, и всё, что он знал о сестре. И теперь вдруг оказалось, что она стала графиней и завещает ему замок.

– А что же, у графа родни, что ли, нет? – спросил Рома комендантшу.

– Кто ж знает, – пожала та плечами. – Но по бумагам выходит, что ты теперь хозяин. Тебя уж год как, оказывается, ищут по сестрину завещанию.

– Это получается, Альбинка давно уж померла? – Рома помял свой щетинистый подбородок. – Да‑а‑а‑а…

Комендантша поджала губы и сочувственно вздохнула.

– Да ты, Елена Николаевна, присаживайся, давай поговорим! Ведь нечасто же достаются мне замки!

Прончакова извлекла из папки чистый лист, положила его на стул, чтоб не запачкать платье, и аккуратно присела. И лицо её стало, как у стареющей женщины в доме, который давно уже покинул супруг‑хозяин, из которого разъехались её дети, а в открытые окошки лезет аромат цветущей во дворе сирени, и ей теперь остаётся только заламывать руки в непонятной истоме.

Рома потянул носом: от Елены Николаевны попахивало канцелярским клеем. Вообще‑то, этим клеем пахло от неё всегда, и потому общежитские остряки за глаза говаривали о комендантше, что даже дочь свою, теперь уже студентку, она не родила, как все обычные женщины, а когда‑то склеила из разных подручных средств.

– А сколько тебе лет, Прончакова? – спросил Рома.

– Сколько ни есть, все мои.

Чеканов откинулся спиной к стене, закатил глаза к потолку и сказал:

– Да‑а‑а‑а… Вот ведь как оно всё поворачивается… Хм, замок в Норвегии…

 

…Нотариус уткнулась в бумаги с нетерпением, точно изголодавшийся зверёк – в миску с едой. Она быстро перелистывала их, и грудь её в остром разрезе платья краснела.

Рома с удивлением смотрел на этот краснеющий треугольник нотариусовской груди, на покрывшуюся розовой сеточкой шею, а когда уж и щёки нотариуса вспыхнули огнём, подумал, что, наверное, они так же пылали, когда была она ещё не нотариусом со связями, деньгами и брылами над шеей, а наивной пылкой девушкой, когда, собирая на даче по повелению мамы смородину, всё думала, думала… Не о ягодах, которые были нужны маме, чтоб сварить на зиму варенье, и не о зачётах и экзаменах, а о том – кто же из юношей её суженый, с кем отправится она в ЗАГС, расплодится и будет жить до конца своих дней.

– Все так – вы наследник. – Нотариус быстро накинула на плечи палантин и с изумлением посмотрела Чеканову в глаза. – Вообще… вообще, это удивительно… это первый такой случай в моей практике!

Рома пожал плечами – дескать, мне и самому это удивительно, и со мною такое впервые.

– И что же вы думаете об этом? – нотариус с любопытством разглядывала Рому. – Конечно, это не моё дело, но… мне просто интересно…

– Да ведь как сказать…

– Ну, как вы… как вы намерены распорядиться своим наследством? То есть графским замком… Такое счастье, можно сказать, на вас вдруг свалилось…

– Да что замок… – Рома задумался.

– Так всё‑таки, что вы намерены теперь вообще делать?

– Ну… – Чеканов на несколько секунд задумался. – Я хочу переговорить с норвежским королём.

– Что, простите?

– С норвежским королём хочу поговорить.

– Прям с самим королём?

– А что?

– О чём же вы хотите с ним поговорить? – улыбнулась нотариус. – Если это, конечно, не секрет.

– Ну, о чём… о жизни с ним хочу поговорить.

Нотариус едва сдерживала смех, прикрыла рот ладошкой, закашлялась, дескать, в горле у неё запершило, а Рома посмотрел за окно. На площадке у конторы раздумчиво покуривал сигарету авторитет Язь с подручным своим Сухарём. Они тоже пришли к нотариусу, чтоб убедиться – байки или нет рассказывают о том, что никчёмному человечку достался в наследство замок.

– Ну, что такое этот Рома? Зачем ему замок? – говорил авторитет Язь. – Не в коня корм!

– Да‑а‑а, – протянул Сухарь. – Всё равно ведь пропьёт…

– Да кто ж ему даст пропить‑то? – осклабился Язь и цыкнул слюной на холодную осеннюю землю. – Если, конечно, этот графский замок не туфта.

Хотя Рома и не слышал, о чём Язь говорил с Сухарём, но всё‑таки прекрасно знал, о чём. И при том отчётливо понимал – сам был тёртый калач, – каким боком может повернуться ему это норвежское наследство: не пришлось бы в скором времени нюхать корни одуванчиков.

 

…Слух о том, что вахтёру Роме Чеканову вдруг достался по наследству от сестры замок в Норвегии, мгновенно раскатился по общежитию, по заводу, растёкся по окрестностям. Теперь знакомые Чеканову люди обращались с ним с той деликатностью, с которой рыбак подводит сак под сазана, случайно зацепившегося за крючок и могущего в любой миг сорваться.

Начальник смены стал называть его по переменке то на «ты», то на «вы», хотя прежде только «тыкал», бригадир заводских грузчиков ражий детина Кожемякин, прежде вместо приветствия лишь небрежно кивавший Роме на проходной, теперь подавал ему руку. Причём как подавал! Приоткрывал рот, как бы приготовляясь к какому‑то героическому рывку, а затем стискивал ладонь Ромы так, будто хотел сломать ему пальцы. Так Кожемякин здоровался только с теми, кого уважал – с начальником цеха, с начальником охраны. И теперь вот – с Чекановым. Пышнощёкая владелица магазина свадебных принадлежностей «Гименей» самолично пришла на заводскую проходную – прежде продавщицу посылала – и позвала Рому почистить дорожку. А когда тот исполнил работу, заплатила за неё уже не сотку, как прежде, а две и позвала выпить чашечку кофе в подсобке. Налила кофе сначала Роме, потом – себе и пустилась рассуждать о погоде в Европе, о том, что «евро так и скачет», и, между прочим, заметила, что если кто будет жениться, то в её магазине свадебные принадлежности самые лучшие и дешёвые в городе. И к тому же «хорошим клиентам ещё и десятипроцентная скидка бывает». Потом, когда кофе был допит, она подала Роме гименеевскую визитку в золотых вензелях, а когда он уже выходил, сунула ещё одну – «так, на всякий случай».

Рому пригласили в Дом культуры на заседание поэтического клуба «Росинка». И пригласил не кто‑нибудь, а главбух Подрясникова, шарообразная дама, которой и сам начальник завода был не больно‑то указ.

– Что это ещё за росинка? – Рома опешил не столько от предложения посетить поэтический клуб, сколько оттого, что это предложение сделала ему сама Подрясникова.

– Как, вы не знаете про наш клуб? – Главбух вскинула брови. – Что ж, есть случай узнать. Заседание состоится в пятницу в восемнадцать часов. У нас хорошая культурная программа – сначала поэтессы будут читать свои стихи, известный во всём городе бард Борис Манушкин исполнит свои песни под гитару… потом чаю попьём.

– Чаю? А покрепче что бывает у вас?

– Ах, мужчины, мужчины… – Подрясникова с укоризной посмотрела на Рому и покачала головой. – Это ж – поэтический вечер! Как вы этого не понимаете?

Тут укоризна растаяла в глазах Подрясниковой, и она добавила:

– Бывает что и покрепче. Только в меру, конечно.

Вполне возможно, что Рома отправился бы в пятницу на росинку, но не довелось. В этот день в каморку к нему пришли Васюкин и Прибылов.

Не успели допить и первую, как Васюкин стал канючить, чтобы Рома взял его в Норвегию в свой замок садовником, а только начали вторую, тут уж и Прибылов запросился в замок «хоть конюхом, хоть кем».

Неизвестно, до чего бы они договорились, если б не явилась комендантша Прончакова и не выдворила и «садовника», и «конюха».

Вообще Елена Николаевна без церемоний теперь изгоняла из каморки Ромы всяких желающих выпить и закусить не с кем‑нибудь, а с самим владельцем норвежского замка. Таковых желающих не убавлялось, хотя очень скоро выяснилось, что в наследство Роме достался не совсем даже и замок в обычном его понимании. Не было в нём ни башен с бойницами, ни зубчатых стен, ни полагающегося рва вокруг. Судя по фотографии, добытой Прончаковой, уместнее его было бы назвать просто большим каменным домом на лужайке. Но коль уж с самого начала речь пошла о замке, то этот дом все продолжали называть не иначе как замком.

– Ты посмотри на себя, – однажды сказала Прончакова. – Нормальный мужчина, в Норвегию скоро за наследством поедешь. У тебя же там замок! А в чём ты ходишь, тебе самому‑то не стыдно?

Чеканов пошёл в магазин и приобрёл недорогую, но внешне весьма приличную зимнюю куртку, даже с оторочкой песцом на капюшоне.

– Ну, вот теперь ты выглядишь как человек, – сказала Прончакова, и так и эдак разворачивая Рому. – Вот теперь ты молодец!

Прончакова помогала Роме в бумажных хлопотах. Их было немало, а он не понимал в них ни бельмеса. Словом, она взяла Рому под свою опеку.

Да, все окружавшие Чеканова люди изменили к нему своё отношение. Но удивительнее всего, что главные перемены происходили в нём самом. Словно жизнь отхлынула от него, как море от берега во время отлива, и он теперь видел то, чего прежде не замечал. А прошлые события своей жизни, которыми ещё недавно он мог похвастаться перед каким‑нибудь собутыльником, теперь казались ему никчёмными и неприятными, как заржавевшая жесть консервных банок, застрявшая в ветках коряги после ухода воды.

Как‑то он увидел на улице высоченную девицу, которая шла ему навстречу и говорила по телефону. Девица была ярко накрашена, модно одета, надменна – раньше Рома не стал бы такую разглядывать: что толку – всё равно к ней не сунешься. Но теперь он смотрел на неё и как‑то понимал, что она хотя и производит впечатление беззаботной небожительницы, но на самом деле очень‑очень несчастна. И Чеканову едва ли не до слёз вдруг стало жалко эту девицу.

Ему стали почему‑то любопытны дети. Прежде он их не замечал, как не замечает кот то, что не будет есть. А теперь он с любопытством смотрел на подростков, которые гурьбой шли из школы и смеялись или о чём‑то говорили между собой.

Глядя на них, Чеканов думал, что, наверное, и у него есть сын или дочь. Молодость его прошла бурно, и вряд ли могло так получиться, чтобы детей вовсе не было. Но где они, его дети? В Тольятти, в Воронеже, в Саратове? А может, у него есть сын в Италии, куда уехала беременная от него учительница географии. И вот идёт сейчас по какому‑нибудь Неаполю паренёк, ему кричат: «Эй, Джованни! Джованни Лучано!» А какой он Лучано – он самый что ни на есть Чеканов, только без морщин и залысин. И от этой мысли становилось вдруг так горько на душе, что прихватывало под ложечкой. И тогда он шёл в какой‑нибудь скверик, присаживался на лавку и закуривал – чтоб списать на едкий сигаретный дым вскипавшую в глазах влагу.

Удивительное дело: вроде бы Чеканову такое счастье привалило – на всю дальнейшую жизнь норвежским замком обеспечен, а на душе кошки скребли, как никогда прежде. И только когда рядом была Прончакова, душа его входила в берега. Ему нравилось, когда она лежит рядом, когда, накинув халат, готовит еду на плитке, когда смотрит на него и что‑нибудь говорит.

Не то чтобы Елена Николаевна была весьма хороша. Она всё так же пахла клеем, и плечи её и предплечья от возраста, как это случается с женщинами, которым за сорок, начали уже полнеть и наливаться стылым жирком, как бы окукливаться отдельно от всего тела, но ноги она имела ещё бодрые. Но не прончаковские бодрые ноги радовали Рому, не от них на душе его и в глазах, похожих на позднеосенние поля, в которых гуляет уже снежок, светлело.

– А что, Елена Николаевна, тебе не кажется, что наши фамилии почти одинаковые, – как‑то сказал Рома игриво. – Я – Чеканов, ты – Прончакова.

– Нет, совсем разные у нас фамилии, – ответила та. – Чеканов – это от слова «чеканить», а Прончакова – от села Прончаки в Белоруссии. Оттуда мой дед.

 

…За бумажными хлопотами и приготовлениями к поездке в Норвегию прошла зима. Нужные документы были оформлены, и назавтра Рома должен был улетать в Норвегию, вступать там в наследство.

Чеканов и Прончакова пошли прогуляться, благо денёк выдался чудный. В пустынном синем небе сверкало солнце, бодрый ветерок мёл по пустым улицам прошлогоднюю листвяную ржавчину. Вышли к Волге, оказалось, что на ней ледоход. Набегая одна на другую, льдины вспенивали чёрную воду и послушным стадом шли по реке, вниз, в те края, где прежде бродяжил Чеканов.

– Тебе хочется завтра улетать? – спросила Прончакова, пристально вглядываясь в волжские дали, словно хотела там что‑то разглядеть, но никак не могла.

– Да что мне делать там, в Норвегии? – Рома вздохнул.

– Поговорить с норвежским королём. Ты же хотел этого. – Она усмехнулась, шагнула вперёд и прижалась ногами к чугунным перилам.

– Языка норвежского не знаю.

– Ну, ради такого случая тебе переводчика дадут, так что не бойся.

От холода кожа на её шее стала гусиной, а ветер полоскал выбившуюся из‑под платка прядь волос. У Ромы засосало под ложечкой, и он сунулся в карман за сигаретами.

– Бросай курить, Чеканов, – не оборачиваясь, сказала Прончакова.

Рома шагнул к ней и ткнулся головой и глазами в её затылок, в холодный белый узел её шёлкового платка.

 

Фарид Нагим. Скотч

 

«Говорят, лягушка, упав в кувшин со сметаной, сбила лапками масло – тем и спаслась. Я пытался сбить масло из сметаны «Домик в деревне» – бесполезно – что можно сбить из порошковой жидкости?»

(Рассказ гастарбайтера)

 

Вадим стащил краник от самовара и снова попал сюда. Он недоумевал и всю ночь бредил, как ему объясниться за это. «Повезло ещё, что не сто тридцать первая!» – пожалел его кто‑то, будто статьи выдавали, как бельё в бане. Но краник немым, нелепым укором жёг ладонь – рецидив! В отчаянии Вадим вздрогнул и счастливо расслабил закаменевшие мышцы, проснулся. До освобождения оставалось несколько часов.

В жизни бывают моменты, когда даже волевой и психически устойчивый человек не может контролировать себя. Сердце клокотало, руки вздрагивали от переизбытка адреналина. Ему казалось, что всё происходит во сне и не с ним. Своей рассеянностью, торможением он напоминал себе беременную жену. Его уже не было в этой реальности. В тюрьме такое состояние называют «шалаш надел». Он хотел и даже старался запомнить всё‑всё, приглядывался к своим «семейникам» – надоевшие их рожи казались теперь по‑своему красивыми, родными. Совершая обычные рутинные дела, общаясь с мужиками, он замирал, наблюдая как бы со стороны: «Что делают эти странные люди, для чего‑то собранные вместе? А это кто? Неужели это я? Да, это ты среди них». Весь процесс освобождения он уже до мельчайших деталей пережил в мечтах: поставят ведро чифира, будут прощания, напутственные слова, кто‑нибудь попросит выпить «там» за подзамочных, кто‑то обязательно скажет про зубную щётку и другие приметы… вот приходят младшие инспекторы, «пехотинцы», называют его фамилию и выводят из локалки, ведут по жилке, все смотрят с завистью, представляют своё освобождение и боятся неизвестности… Как же долго Вадим ждал этого! Но самым поразительным и мучительным было то, что всё как‑то буднично, как будто и не было потерянных лет, тягот и лишений арестантской жизни.

Он «сидел на изжоге», переживал и боялся за свободу, стал мнительным, до фантазий, что начнутся какие‑нибудь мутки со стороны администрации лагеря или что произошла обычная процедурная ошибка, в результате которой его фамилию перепутали. Он не мог спать и ждал, когда у него, как и у многих перед освобождением, заведутся вши, которые возникали на нервной почве даже у самых чистоплотных, словно из воздуха, как мошка из разрезанного яблока. Нет, не появились. А время тянулось, и стрелки прилипли к циферблату.

Задремал и тут же проснулся. Уже пять утра. Начал сборы. Помылся, побрился, почистил зубы и с особой силой осознал, что делает это здесь в последний раз.

Потом заварили «коня». Присели в проходняке. Серые, какие‑то войлочные лица «коллег» были напряжённы, будто они тоже освобождаются. Смеются, говорят что‑то, но Вадим их не слышал – снова отъехал туда, где Алла, Савка и Фома. Савку он помнит. Алла тоже приезжала на свиданки. А вот «второго», Фомку, который родился без него, он ещё ни разу не видел. Три годика уже пацану! Как же он обнимет это маленькое, родное тельце и будет нюхать за ушком, будет отодвигать пальцем маленький обшлаг рукава и сжимать ладошку.

– Ну, что, давайте, братцы, крепитесь тут без меня, – сказал он семейникам.

Уважительно выслушивал наставления, пожелания и благодарственные слова, а сам томился и ждал, когда они уже все свалят на просчёт.

Наконец‑то остался один. Придирчиво осмотрел вещи и самого себя.

«Ну, вот и всё, Вадим. Да – всё!»

Всё так и было – пришли «пехотинцы», назвали фамилию, барак. И он подумал, что это неправда, это не с ним, что документы и фамилию перепутали. В дежурке стояли сотрудники спецчасти, и ему показалось, что они смотрят с завистью – они‑то знают, какие чувства он сейчас переживает, и представляется им, наверное, что на воле его ожидает более комфортная, богатая и свободная жизнь, чем у них, рядовых тюремщиков, которые остаются здесь. Дежурный сверял фото, спрашивал статью, задавал вопросы личного характера, проверяя, тот ли освобождается, кто указан в бумаге. Вадим поворачивался в профиль и анфас, отвечал, путался, не мог вспомнить девичью фамилию матери, слышал свой голос со стороны. Выдали справку об освобождении, удивительно длинную, сантиметров двадцать. В здании администрации женщина‑бухгалтер отсчитала деньги. Удивительно, но бумажки эти не изменились с тех пор. Этажом ниже ему повстречался лагерный психолог. На радостях Вадим приготовился сказать ей: «До свидания»… Но она приставила палец к губам и сказала: «Прощай».

Во дворе он достал свою зубную щётку, торжественно сломал её и выбросил в мусорку. Вадим вышел, увидел свободный мир и почувствовал себя астронавтом в открытом космосе. Там тоже валил снег. Крупные, густые хлопья. Снег свободы. Казалось, природа торжествует. Сам воздух, точно такой же, как и в тюрьме, здесь был другим. И только теперь он вздохнул полной грудью. Только теперь понял, что всё это время не мог дышать свободно, словно лёгкие что‑то стискивало.

Он не надеялся, что его будут встречать. Выкурил первую «вольную» сигарету, осторожно перешёл дорогу и поднял руку, не веря, что делает это и что кто‑то остановится. Почти сразу остановилась советская машинка. Молодой паренёк, услышав адрес, охотно кивнул головой. ещё за сто рублей Вадим попросил телефон позвонить. Тот отказался от денег и сам набрал названный номер.

– Это недорого, у нас один оператор, – и радостно протянул телефон. – Взяли, говорите!

У Вадима задрожали руки.

– Привет, родная, – в горле что‑то щёлкнуло, дыхание перехватило. – Я освободился.

– Здравствуй, Вадим. Поздравляю.

Его имя в её устах прозвучало официально, и голос был испуганный и делано равнодушный. Когда женщина, начиная телефонный разговор, называет тебя по имени – это плохой знак. Она хотела сказать ещё что‑то, но замолчала.

– Я еду… к вам.

– Не знаю… ну, приезжай.

– Что‑то случилось, Алла?

– Я не хотела тебе говорить… Второй – не твой.

Вадим продолжал говорить с нею так, словно бы ничего не произошло, мол, подумаешь, ну и что такого, ничего страшного. А когда она положила трубку, он всё ещё продолжал держать телефон возле уха.

– … – сказал водитель.

– Что?

– Ну, в смысле, куда теперь?

– Туда же.

– Вы курите, если хотите.

Вот и началось то, что мучило и томило его. Чего‑то подобного он и ждал. Может быть, это ещё не самое страшное… А город не изменился совсем. И во дворе всё как обычно. Соседки сидят так же, как будто всё было вчера. Лощёные, розовые, загорелые. Набрал на домофоне знакомый код. Тот же писк. Прервали домашней кнопкой… Двери в тамбур и квартиру приоткрыты. Неожиданно, неприятно поразили крохотные размеры квартиры, мещанская обстановка прихожей, эти засаленные обои, та же люстра‑фонарь чуть выше его головы, запахи какие‑то… Едва он вошёл, из зала выскочил маленький мальчик.

– Папа! Папа! – поскальзываясь, чуть не падая, он бежал по коридору.

Вадим скинул рюкзак и присел.

– Папука мой пиехал! – Мальчик бросился ему на шею.

Вадим замер, зажмурился. Это и был тот самый «второй». Он прижимался к нему всем тельцем и похлопывал ладошкой по лопатке. Живой мини‑человек – всю спину можно разом закрыть ладонью.

Это тюрьма, наверное, что‑то сделала с ним – обиды не было. Вадим примерно представлял, как всё могло произойти. Алла не любила и не умела пить. Но иногда, очень редко, могла напиться. И тогда она отключалась так, словно бы умирала – с ней можно было делать что угодно, – она ничего не чувствовала и не помнила. Впервые это случилось в Кацивели, на отдыхе. Наутро, после пьянки, она спросила: почему я голая? А в итоге родился Савва. Он назвал его так в честь Морозова. Теперь этот вот малыш. И Алла не делает аборты. Понятно, она же «зелёный патруль», «Гринпис».

На кухне в напряжённой позе сидел большой уже мальчик. Он, не отрываясь, смотрел мультфильм.

«Савка!»

– Привет, Савва!

Мальчик дёрнулся и что‑то прошептал под нос.

– Савва, сделай потише! – Алла выглянула.

Показалась. В халате, взъерошенная какая‑то. Наверное, спала.

Через минуту вышла. Хорошо, что ребёнок висел на шее. Вадим не знал, что с ней делать.

– Привет, – сказала она ему.

– Привет.

Как с работы пришёл. Она была серьёзная, её лицо ничего не выражало. Вадим чувствовал смущение и скованность, как перед незнакомой женщиной, к которой неравнодушен. Он понимал, что сближение произойдёт не сразу, что всё нужно начинать заново, может быть, как в юности, когда напиваешься, чтобы преодолеть робость.

– Ты есть хочешь?

– Нет, Алла. Кусок в горло не лезет.

Он заметил, что она избегает оставаться с ним в комнате один на один. В ванной конурке едва мог двигаться: вошёл, прикрыл дверку и уронил детские полотенца с низких крючочков, повесил, повернулся в другую сторону, смахнул какие‑то женские пластиковые бутылочки. Посмотрел на себя в зеркало и будто заново увидел – худое, землистого цвета лицо, вот почему все люди казались такими лощёными и загорелыми. Погладил короткий ёжик, понёс руку обратно и сбил со стеклянной полочки стакан с детскими зубными щётками. Нагнулся собирать и крепко стукнулся лбом о край раковины.

Он думал, что выйдет и найдёт новый, совсем уже западный мир, а вернулся в Советский Союз. Та же площадка за окном, команда каких‑то восточных людей скребёт её лопатами. Та же громоздкая «стенка» в большой комнате, тот же ковёр на стене. У входа – шифоньер, у которого, если открыть двери, в «залу» уже не пройдёшь.

– А вы ёлку не поставили? – вежливо поинтересовался он.

– Да нет, – задумчиво пожала плечами Алла. – Так, гирлянды повесим на стену – и всё. Елка сохнет, осыпается, для ребёнка опасно.

Алла ходила с потерянным видом, совершая какие‑то хаотические движения. Всё в ней и в квартире говорило о том, что она давно привыкла жить без мужчины. И словно бы до конца не верила, что он вернётся.

– Мы в «Ашан» собирались сходить с Савкой.

– Куда?

– А, это сеть французских гипермаркетов… – Он вспомнил, что, когда Алла произносила какие‑то непривычные для себя пафосные слова, у неё немели и неестественно кривились губы. – Фомку к маме отведём. Ты пока располагайся, отдыхай.

– Да я с вами схожу. Тяжело, наверное?

– Уа, уа! – Это Фомка так кричал «ура».

– Ну да, надо закупиться на Новый год. Много всего надо.

Вадим заметил, что его возвращение озадачило всех и внесло в их жизнь новую идею. И они потихоньку открывают это для себя – с удивлением, надеждой и радостью, скорее всего.

– И скотч надо купить! – вспомнил он. – Валеркину коробку обмотать – он должен за ней прийти.

– Коробка на антресолях, так и лежит с тех пор, никто не трогал.

Алла пронесла охапку своей одежды и закрылась в ванной. Вадим видел в зеркало, как одевается Савва и помогает своему брату – натянуть сапожки, розовую куртку, а малыш торопится захватить пальчиками рукавчики кофты, чтобы они не задирались в рукавах куртки… Вспомнил, что сам так делал в садике, и сердце защемило, заныло.

«Почему он в девчоночьей куртке?»

Куртка была велика Фомке, а у Саввы наоборот – из рукавов нелепо торчали руки, и тёплые штаны были тоже коротки, как у подстреленного.

Алла накрасилась в ванной. Глаза её засверкали, и Вадим с ревностью оценил её красоту, восхитился даже. Вышли все вместе, довольно большой компанией. Вадим придерживал Фомку. Смеркалось. Яркие огни квартир радостно окружали двор.

«Надо же, – удивлялся Вадим, – были только мы с Аллой, и вот уже целый квартет». И ещё он вдруг заметил, что на Алле старая куртка, японская, с перламутровым переливом, когда‑то писк моды. Он помнил эту куртку из другой жизни. Так ходят начинающие наркоманки – красивые ещё девчонки, но одежда старая, из дискотечного прошлого.

В подъезде тёщиного дома их обогнала деловая, фигуристая, приятно пахнущая тётка.

– Девочка, пропусти меня, пожалуйста, – вежливо обратилась она к Фомке. – Вот спасибо, милая…

Звеня ключами, взбежала на второй этаж.

Зашли все в невероятно тесный лифт. Поднимались в тишине.

– Я не девоська! – угрюмо сказал Фомка. – Не девоська!

Вадим смотрел на него и видел, что он похож на Аллу. И Фомой его Алла назвала специально, зная о любви Вадима к старорусским именам.

– Мальчишки так быстро вырастают из одежды, – сказала она. – Купишь, а через год выбрасывать. Зачем тратиться? Вот я и беру у подруг, а у них, как назло, одни девочки – у всех… У Наськи – ты её, наверное, не помнишь – аж двойня. А Фомка маленький, ему пока всё равно, в чём ходить. Да, Фомка?

Вадим и Фомка кивали головой.

Тёща изучала Вадима с насмешливым женским интересом. В общем, ещё вполне себе молодая, ухоженная особа.

– Ну что, командировка прошла успешно? – спросила она.

– Не переживайте, Зинаида Егоровна, всё было по фэншую.

– Ну, мы пошли, – сказала Алла.

Фомка вдруг понял подставу – его не берут с собой – и заревел.

– Да они ненадолго, скоро придут, – привычно успокаивала его тёща. – И папа твой придёт. Куда он денется с подводной лодки!

Фомка плакал и тянулся к Вадиму.

– Может, взять его с собой? А чего? – Он смотрел на это личико, носик, крупные слёзы на щеках и недоумевал: неужели все взрослые были такими – депутаты, менты и даже воры в законе.

– Он сейчас успокоится. А там мы за ним гоняться замучаемся, от игрушек не оторвём. – видно было, что Алла привыкла оставлять его вот так и уходить куда‑нибудь.

Матери всегда жёстче отцов.

Втроём дошли до остановки. Савва понуро плелся сзади. Они даже останавливались, чтобы подождать его. Алла понукала. А Вадим прислушался, обернулся и увидел, что сын останавливается, чтобы хрустеть замерзшими краями лужиц, как и он сам обожал в детстве. Мог днями ходить и выискивать эти бельма на лужах. Вадим придержал Аллу и закурил. Больше всего он боялся сейчас, что его кто‑то узнает, подойдёт поздравлять и общаться и своими вопросами возвращать в ту жизнь, которую он отринул. Ему никого, кроме самых близких, не хотелось видеть.

– А давайте на такси! – радостно предложил он. – Мы же на маршрутку больше потратим. И обратно так же, чтобы не париться с пакетами.

Алла с Саввой переглянулись, как сообщники, в команду к которым неожиданно затесался третий.

По прежним его меркам денег оставалось немного, и радостно было их тратить.

– Ехали! – засмеялся он. – Пять минут, господа, и карета будет подана!

Вадим никогда не был в гипермаркете. Когда его «закрыли», только начали появляться супермаркеты, но он предпочитал затариваться в крутых магазинах в центре.

Он испытал шок. На самом деле гипермаркет был гигантский ангар, внутри которого тепло, невероятно яркий свет и очень красиво. Музыка, писк каких‑то автоматов, шум и гомон сотен людей, экзотические ресторанчики, кафе всемирно известных брендов и ещё много всего такого, о чём он только слышал. Здесь было невероятное изобилие продуктов, одежды, того, что нужно для дома и дачи, и ещё много всего, к чему тянулась рука, что интересно было бы открывать для себя, пользоваться и применять в жизни. Ассортимент потрясал, и всё‑всё это он, Вадим, в общем‑то, мог себе позволить приобрести.

– А вискаря сколько! – в восхищении он едва не выругался. – А‑бал‑деть! Я и марок‑то таких не знаю.

Удивлялся и, как ребёнок, призывал Аллу с сыном удивляться вместе с ним. Особенно радовали всякие новогодние дела. Душа замирала в предвкушении новогоднего таинства, того, что завтра утром ему никуда не надо вставать, что он будет у себя дома… На людей, суетящихся вокруг, даже самых солидных, он смотрел с умилением, воспринимая их как «белолобых», тех, кто впервые переступает порог камеры. Ликовал, глядя на их наивные, незамутнённые лица, и казалось, что он может им всё «разжевать», подрассказать, как оно должно быть по жизни. Хотелось позвонить своим и поделиться своей радостью и открытиями, узнать, какие изменения в бараке и по лагерю.

Нерусский парень из краника разливал пиво по таре. Вадим удивился его трезвости, он бы уже на ногах не стоял к концу смены.

Савва немного отставал, догонял их и снова сутулился за полками.

– А чего сын‑то мой грустит? – спросил он у Аллы.

Она посмотрела на него и промолчала. Вадим понял по её глазам, что она раздумывала: сообщать ему некую информацию или нет. Непривычно ей было, наверное, делиться с близким человеком… Решительно отложила какую‑то банку и улыбнулась Вадиму.

– Он влюблён в девочку‑часы, – сказала она. – У них в школе девочка играет часы в спектакле «Золушка». Тоненькая, красивая, на стрелки похожа.

Савва будто ждал, пока Алла закончит рассказывать. Постоял возле полки с игрушками и вернулся к ним.

– Что там? Понравилось что‑то? – спросил у него Вадим. – Пойдём посмотрим.

Пошли вместе. Ему вдруг легче с ним стало.

– Вот это? – Вадим взял коробку «Лего». – Чего ты молчишь, сынок?

– Да я уже посмотрел…

– Ты скажи – нравится?

– Да, очень! – шёпотом ответил Савва.

– Бери, неси в корзину.

Савва посмотрел на мать. Алла пожала плечами.

– Спасибо, папа.

– Выбери и Фоме что‑нибудь. Ты же лучше знаешь, что ему нравится.

– Оптимус Прайм.

«Хорошо, что есть «второй»! – убеждённо подумал Вадим. – Он нам веса прибавляет и семейности. Считай, что расквитались с Аллой. Она же Скорпион по гороскопу, а они не могут, чтоб не расквитаться. Хорошо, что так получилось».

– Берём Оптимуса.

Вадим и к Алле присматривался, пытаясь подглядеть, что ей понравится, на что чисто женское она обратит внимание. Но Алла, будто специально, не подавала вида, и Вадим выбрал для неё новогоднюю маску‑бабочку, небесно‑голубую, – этот цвет так шёл к её глазам.

– Я с вами так и про скотч забуду! – пошутил он.

– Да есть дома немного, Вадим.

– Мне надо много! – Он выбрал крепкое полупрозрачное кольцо.

Ему хотелось не Валеркину коробку обмотать, а запаковать намертво всё своё прошлое, похоронить, как мумию.

Долго стояли в очереди. Вадим удивлялся, как много стало толстых людей, ведь на зоне он созерцал одни «велосипеды». Наконец выгрузили всё на ленту. Вадим провёз пустую телегу. Алла пробивала на кассе, Савва старательно передавал продукты отцу.

Вадим уже почти забил пакеты, когда заметил в телеге скотч, видимо, не уследил, – Савва, показываясь перед ним, передавал покупки быстро, как чемпион. Могли бы так и забыть. Вадим упрятал скотч в отдельный карман. Они едва тронулись от кассы, как к ним подошёл охранник. Вадим уже давно обратил на него внимание, уж очень он глаза мозолил.

– Извините! – сказал он. – Одну минуту, уважаемый.

– Я не понял, вы мне? – Вадим перевёл на него взгляд. – В чём дело, служивый?

– Можно посмотреть ваш чек?

Алла протянула длинную белую ленту.

И вдруг Вадим кожей почувствовал, что охранник обрадовался.

– Извините, – с волнением сказал он. – Вы скотч не пробили!

– Ты щас с кем вообще разговариваешь? – спросил Вадим.

Алла напряжённо и подслеповато изучала чек.

– Вы скотч в карман убрали, но по кассе он не проходил.

– Слышь, охрана, ты там, случаем, целлофан не курил?

«Как же могло такое произойти?! – лихорадочно соображал Вадим. – Алла пробила скотч, Савка положил в корзину, я в карман… Или Алла не успела его пробить, а Савка передал мне?»

Алла зачем‑то вынула из пакета и медленно натянула на лицо маску‑бабочку. её голубые глаза смотрели на Вадима с осуждением и такой болью, что ему захотелось заорать.

– Вы провезли скотч в телеге мимо кассы.

Вокруг стал собираться народ.

– Он у вас в кармане.

Вадим вдруг увидел, что Савва плачет. Он стоял, наступив одной ступнёй на другую, и отирал свои ручонки.

– Разбирайтесь тут сами. – Алла психанула и отдала охраннику чек. – Пойдём, Савва!

Вадим смотрел, как они удаляются… Жена склонилась под весом тяжеленных пакетов, а другой рукой держала сына, у которого вздрагивали плечи. Он обернулся к отцу, чтобы сказать что‑то, но мать тянула его от этого позора.

– Пройдёмте в кабинет, – предложил ему охранник.

И Вадим подчинился только потому, что знал – это скоро закончится. Весь гипермаркет смотрел на него.

Охранник специальной магнитной карточкой открыл дверь. Прошли по коридорам в комнату охраны.

– Ну что, паренёк, опять прилип?!

Вадим вздрогнул, услышав голос лагерного «кума». Обернувшись, увидел начальника магазинной охраны.

– Я вашего брата за версту чую. Давай расчехляйся. Всем миром смотреть будем.

– Старшой, давай подвязывай, жути на меня не гони, – сказал Вадим, не замечая, что переходит на «феню».

– Ладно‑ладно, жути никто не гонит, пока давай‑ка сначала досмотрим.

Охранник похлопал Вадима по карманам.

– Мы тебя сейчас сфотографируем на память, адрес запишем. Паспорт при себе?

Вадим протянул справку об освобождении.

– О‑о, да ты паренёк бывалый! – обрадовался начальник. – Я же говорю, за версту вас чую.

– Слышь, ты дуру не гони. Ты же прекрасно видишь весь расклад! Я только сегодня вывалился.

– Понял… Что же это вы, Вадим Николаевич, на такую мелочь разменялись?

«Ладно, хоть лёд тронулся», – с надеждой подумал Вадим.

– Ты сам как думаешь, стал бы я красть этот скотч?

И вдруг Вадима осенило.

– Он же прозрачный, скотч! Я его не увидел на дне тележки, а уже за кассой подумал, что жена передала сыну, а тот – в тележку, на упаковку мне.

– Охранник тем не менее увидел сразу!

– Слышь, старшой, ну если твой соглядатай просёк поляну. Почему сразу не пресёк?

– За что угрелся‑то? – уже с улыбкой спросил начальник охраны.

– По сто шестьдесят второй…

– Ну, давай тогда, бомби, соловей‑разбойник, как дело‑то было?

– «БурГазБанк» помните?

– Помните.

– Я там менеджером работал и знал всю кухню. И вот в один момент решился нагреть свой банк по‑крупному, время такое было, на кону стояло три ляма зелени.

Начальник сидел, опустив голову, словно сожалея, что прошли те времена. Блестели его чёрные с проседью волосы.

– Колотнули движуху – друг мой самбист и один охранник. Я подготовил почву, когда можно выдернуть налик. Ты хоть представляешь, сколько это денег – это вот такая неполная тележка, как у вас в магазине, весом около тридцати килограммов. Да… На майские самбо зашёл в банк под видом курьера, придушил и связал охранника… Но самбист не учёл своих внутренних переживаний, дрищ‑то обнял его, ну, так всегда, когда волнуешься. А в банке, оказывается, ещё и уборщица была. Она тоже пошла в туалет, а в женском бумаги не оказалось, она – в мужской, а там мужик в маске на унитазе сидит.

– Ну вы и отморозки! – с доброй усмешкой отозвался начальник охраны. – А дальше‑то чё?

– Дальше‑то чё… Бабульку закрыл в кабинке, шваброй подпёр. Без штанов выбежал… В общем, деньги он всё‑таки взял и вынес в спортивной сумке. Мы их даже разделить успели. И надо было нам всем валить в тот же день за границу.

– А смысл? Интерпол работает как надо.

– Дальше всё было как в сказке. Банк под ментовской крышей. Следователи собрали охранников. Всех подряд начали одинаково обрабатывать: «Мол, мы всё знаем! Кто был ещё в деле и где деньги?!» Естественно, те бедолаги, кто «ни при чём», молчали. А тот, кто был в теме, тот не вывез и поплыл. Забирали меня с юбилея жены. Всех гостей положили на пол.

– Ну, потешил ты меня, бродяга! – вздохнул начальник. – Давай иди с миром.

И тут Вадим «полетел»: встал, похлопал по плечу начальника и сказал: «Да, это тебе не мелочь по карманам тырить у пьяных покупателей».

– Я смотрю, орёл, ты доброту за слабость принял? Может, тебя заземлить?! – Начальник смотрел с брезгливостью и ярко выраженной неприязнью, как обычно начальники смотрят на жульё. – А теперь, животное, иди своих ищи!

И Вадим посмотрел на него с бессильным презрением. Опустил взгляд и вышел.

Кружилась голова, во рту пересохло. Прислонился к колонне и стоял, чувствуя чужеродность свою среди оживлённой праздничной толпы. А потом увидел Аллу с сыном. Они сидели за столиком, там, на площади, где располагались кафе и рестораны. Савва ел какую‑то булку. Алла смотрела на него. Ждали. Вадим представлял свой убитый вид и не знал, какую маску надеть, каким сейчас должно быть его лицо. Он не мог подойти к своим. Пошёл за узбеком с каталкой, в которой были швабры и щётки. Пришёл в пустынный и чистый туалет. Ряды кабинок. Закрылся в крайней, прижался лбом к двери. У него только в детстве и ранней юности были такие жёсткие приступы безысходной тоски, когда воспринимаешь жизнь и всех людей как враждебную ловушку, в которой ты – несчастная, нелепая мошка.

И вдруг рядом, за тонкой перегородкой, заиграла приятная, давно забытая мелодия, звуки из другой жизни:

 

Белые розы, белые розы, беззащитны шипы.

Что с вами сделали снег и морозы,

Лед витрин голубых.

 

Пел мальчик с доверчивой, хриплой и немного хулиганской интонацией. О, как много разбудила в его душе эта песня!

– Вот же, нашли время звонить! – закряхтел и выругался мужик в соседней кабинке.

А мальчик пел и пел.

«Чтоб вы все были прокляты, суки!» Вадим зарыдал, слёзы полились из глаз без его ведома.

Музыка оборвалась.

– Что ты звонишь?! Где?! В Караганде! – выругался мужик. – Даже здесь посидеть спокойно не дают. Ты же слышишь, что трубку не берут, значит, не берут! Давай, до свидания…

Вадим содрогался, стискивал кулаки, но ему становилось легче.

И правда – пора возвращаться к своим.

 

Евгений Попов. Са‑на‑то‑рия

 

 

Теперь моя пора:

я не люблю весны;

Скучна мне оттепель;

вонь, грязь – весной я болен…

 

А. С. Пушкин

 

 

Осень наступила,

Высохли цветы.

Подожди немного,

Отдохнёшь и ты[1].

 

Анонимный постмодернист

 

«Тайная торговля целебной грязью «Комед», пятьсот рублей баночка, процветала в санатории «Пнёво‑на‑Нерехте», – отметил в своей писательской записной книжке писатель Гдов. Он, кстати, как и его коллега Михаил Булгаков, любил употреблять это слово не в мужском, а в женском, более, по его мнению, созвучном гуманизму, варианте. Са‑на‑то‑рия.

В санатории «Пнёво‑на‑Нерехте» между тем царило украшательство. На полянке, что перед столовой, всегда имелась небольшая такая сцена, а сейчас её уж украсили по случаю осеннего праздника красным кумачом, на котором было написано:

 

«ОТДЫХАЮЩИЕ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ».

 

И другой имелся лозунг, слева от сцены:

 

«ТРУДЯЩИМСЯ «ПНЁВО‑НА‑НЕРЕХТЕ» – СЛАВА!»

 

А лозунг справа гласил:

 

«ДА ЗДРАВСТВУЕТ 7 НОЯБРЯ ЛЮБОГО ГОДА».

 

Имелась на сцене и самодельная трибуна, тоже обтянутая кумачом.

И к берёзе был аккуратно прибит вырезанный из фанеры громадный «серп‑молот» всё того же популярного здесь цвета.

Полянка постепенно наполнялась народом.

Интеллигентный дедушка в очках, с козлиной бородкой – вылитый всесоюзный староста Калинин (см. Википедию) – простёр руку, считай, прямо как Ленин, но в отличие от него прочитал следующие стихи:

 

Сам я был батрак в колхозе,

Долго пас овец,

Юность встретил на морозе,

Думал, мне конец.

 

Но Россия воссияла

Заново теперь.

Этим самым показала

Каждому пример.

 

Вряд ли этот поэт был когда‑либо колхозником, не поверил Гдов. И отметил, что все эти старички и старушки, держащие в руках разно‑цветные шарики и маленькие флажочки, скорей всего, моложе его самого, родившегося сразу же после Второй мировой войны с европейскими нацистами, фашистами и японскими империалистами.

Sic transit Gloria mundi![2]

Девушка из администрации, которых нынче зовут не затейниками, а почему‑то аниматорами, тоже заступила за трибуну и тоже зачитала что‑то позитивное.

 

Сегодня день народа,

Сегодня мы живём.

И дружными шагами

На шашлыки пойдём.

 

Глядя на неё, Гдов окончательно утвердился в мысли, что народное выражение «жопа шире колеса» вовсе не является метафорой, грубостью или гиперболой, а представляет собой ярчайший образец фантастического российского натурализма, который даст сто очков форы любым писательским бредням и любым выдумкам.

 

– Это я к тому, дорогие товарищи отдыхающие, что обед у нас сегодня будет особенный, праздничный – с шашлыками, красной икрой, желающие могут и по рюмочке выпить, – лукаво улыбаясь, объяснила фантастическая девушка смысл этих своих строк.

 

«Интересно, почему‑то в этих плакатах и стихах ничего не говорится о коммунизме и нигде нет портретов Ленина в кепке, который утверждает, что мы идём правильной дорогой, – отметил Гдов. – Неужели прежняя идеология действительно канула, коммунизм действительно остался в прошлом, и мы сейчас присутствуем при становлении какого‑то нового общественного строя, законам которого подчиняются даже старички, вдруг в одночасье ставшие безыдейными и лишь смутно воркующие нечто о прошлых прелестях молодой социалистической жизни, как голуби под крышей? Быстро время бежит, но куда?»

Пятьдесят лет назад, осенью 1964 года, он на пару с сокурсником по Московскому геолого‑разведочному институту им. С. Орджоникидзе Лёшей Колотовым снимал койку в подмосковном Расторгуеве у одной старушки, которая жила в вынужденном одиночестве, потому что её дочку посадили за обвес и обсчёт покупателей продовольственных товаров. Зятя у старушки, естественно, не было – то ли тоже сидел, то ли и не существовал никогда. Зато у неё был внучек. Гдов не специалист, и он вряд ли мог бы точно назвать ту душевную болезнь, которой страдал сын незадачливой продавщицы. Мальчик добрый, ласковый, с вечной своей улыбкой до ушей, он беспокойства, собственно, вообще никому не приносил, если не считать того, что постоянно вертелся в их комнате, пускал слюни и сопли на их книжки и тетради, а если ему что‑нибудь говорили, то он в ответ лишь внятно реагировал загадочным словосочетанием «Пау‑па‑у».

Именно тогда Гдов узнал про знаменитый для Москвы день 16 октября 1941 года, когда фашисты оказались уже на самых подступах к столице и в городе началась знаменитая паника, за описание которой в самиздате можно было спокойно схлопотать статью 190 – прим. УК РСФСР («Заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй»).

16 октября 1941 года. Когда… когда весь день не ходило метро единственный раз за его историю и десятки тысяч москвичей пытались вырваться из города, на Лубянке жгли архивы, шпана грабила магазины, разномастные начальники драпали впереди всех, тут же, как чёрт из коробки, возникла какая‑то подпольная организация «Союз спасения Родины и революции», призывавшая сбросить «жидомасонскую клику Сталина»… когда в опустевшем без коммунистов ЦК ВКП (б) были взломаны замки, разбросаны бланки и другие секретные бумажки, когда писатель Фадеев докладывал Сталину, что поэт Лебедев‑Кумач, автор песни «Идёт война народная, священная война», привёз на вокзал две машины вещей, не смог их за двое суток загрузить в вагон, отчего и сошёл с ума… когда директор одного из мединститутов смылся вместе с кассой, бросив сотрудников, студентов и госпиталь с ранеными бойцами… когда спирт спускали в канализацию, а мигом появившиеся разбойнички грабили путников, ну прямо как во времена Юрия Долгорукого…

Обо всём этом Гдов узнал не из самиздата и не тогда, когда на советскую землю пришла перестройка, а вот именно что осенью 1964 года, пятьдесят лет назад. Случилось это так: 16 октября 1964 год квартирная хозяйка вдруг взялась угощать бедных постояльцев чаем, «останкинскими» пельменями из пачки, водкой «сучок», а когда напилась, то вдруг зарыдала, достала из глубин комода фотопортрет ушастого низколобого паренька в рубашке с отложным воротничком. И сказала, что это – её сы́ночка, который был комсомольцем, любил Родину, товарища Сталина, добровольно пошёл в военкомат, но во время паники вернулся домой к безмужней матери (отец сидел да в заключении помер), к маленькой сестрёнке, и его вскорости расстреляли за дезертирство, как только всё улеглось и московские большевики вновь оказались на коне, с которого Гитлер их чуть было не спихнул.

Дико было юноше Гдову слышать всё это. Ведь он приехал в Москву из Сибири, гордился тем, что его земляки грудью заслонили столицу, и вот надо же – такая странная информация. Так ведь можно договориться и до того, что в блокадном Ленинграде ответственные коммунисты обжирались печеньем и икрой, тогда как народ, именем которого так любят клясться все идеологические жулики, трупы на саночках возил и примеривался к людоедству. За это ведь тоже полагается какая‑нибудь статья даже сейчас. Правда, товарищи?

– Пау‑пау, – сказал кроткий идиотик, обняв бабушку.

 

Вот тут‑то осенью 2014 года и раздались залихватские звуки баяна, и неизвестная Гдову пожилая женщина в солнцезащитных тёмных очках, но с инвалидной клюшкой, вдруг вывела безо всякого смущения:

 

Меня милый не целует,

Говорит: «Потом, потом».

Я иду, а он на печке

Тренируется с котом.

 

Но это ещё что! Другой старушечий голос вдруг подхватил:

 

В санатории была,

Там меня обидели.

Всех старух в кусты водили,

А меня не видели.

 

Тема эта оказалась актуальной, и Гдову довелось услышать другой вариант этого же текста:

 

В санатории была,

Всего насмотрелася.

Под кусты не затащили,

А ведь так хотелося.

 

Ознакомился он также и с новой версией песни на слова крестьянского поэта XIX века Ивана Сурикова про тонкую рябину, которая хотела «к дубу перебраться»:

 

Но однажды ночью

Страшный шум раздался.

Это дуб влюблённый

С места вдруг сорвался.

 

И от той любови

Клён такой родился,

Что Мичурин плакал,

А народ дивился.

 

И наконец:

– Калина красная, калина вызрела, – вдруг грянул нестройный, но дружный хор под руководством неугомонного седого баяниста Николая Михайловича, который имел полное право сказать про себя «да меня здесь в «Пнёве‑на‑Нерехте» каждая собака знает».

Потому что родился здесь, жил и помрёт. Куда ему ещё деваться?

 

А Гдов закрыл глаза и перенёсся на сорок лет назад, в осень 1974‑го, когда на колхозном рынке сибирского города Абакана внезапно узнал из обрывка газеты о смерти Василия Макаровича Шукшина.

Какой колхоз был в 1974 году, такой и колхозный рынок. Мясом ещё с утра отторговались. В провинциальных магазинах его тогда вообще не было, а на рынке за ним очередь тогда занимали наудачу, к пустым весам, а уж будет ли на этих весах свининка, говядина или баранинка – это уж как повезёт, может, и вообще ничего не будет. Картошку ещё не всю распродали, в том году картошки много уродилось, орехи кедровые ещё продавали, грибы свинушки, мёд, алтайское мумиё, рябину, калину, берёзовые веники, «лица кавказской национальности» ещё торчали со своими баснословно дорогими фруктами.

Ветер гонял по мусорной базарной площади обрывок какой‑то газеты, который вдруг чудом прибило к ногам Гдова. Гдов увидел некролог, знакомое лицо и сразу же всё понял, сразу же поверил в то, что Шукшина уже больше нет на земле. Год назад он был у него в Москве на улице Бочкова, 5, и тот, узнав, что Гдов едет из города К. в Ленинград, написал ему записку к заведующему отделом прозы одного знаменитого ленинградского журнала на букву «З», где просил «Сашеньку» посмотреть рассказы «талантливого сибирского парня».

– Можно, я сам в редакцию не пойду, а рассказы по почте пошлю вместе с вашей запиской? – предложил Гдов.

– Нельзя, – отрезал Шукшин. – Рассказы нужно самому в редакцию носить, это унижение входит в писательскую профессию. Я вот позавчера к этому самому Сашеньке в гостиницу ходил как проститутка. На подборку его уговаривал…

– Так вы же лауреат, разве у вас тоже есть какие‑то проблемы?

– Не того я сорта лауреат, чтобы всё моё с колёс печатали. Всё пробивать приходится.

– Не знаю, как я с такой рожей в редакцию пойду, – гнул своё Гдов.

Шукшин подошёл совсем близко и как‑то по‑киношному, по‑режиссёрски осмотрел лицо Гдова.

– Рожа как рожа, – констатировал он. – Можно с такой рожей по редакциям ходить. Только пьяный по редакциям не ходи. Пьяный вообще никуда не ходи, сиди дома да пей, – неожиданно вывел он. И добавил: – Вообще, тебе уезжать надо из Сибири. Там для таких, как ты, три дороженьки. Или сопьёшься, или посадят за длинный язык, или в комсомольцы пойдёшь писать про успехи в сельском хозяйстве и строительстве ГЭС.

– Волки по этим редакциям сидят, – пробурчал Гдов.

– Какие волки! – воскликнул Шукшин. – Не волки, а шакалы гребучие, – употребил он непристойное прилагательное.

Окрылённый его словами, Гдов вышел на улицу Бочкова и, думая о наказах мэтра, с разбегу налетел на какую‑то деревяшку временного тоннеля, возведённого около дома Шукшина по случаю перманентного строительства Москвы. Больно было, но Гдова дожидался на улице с литром водки его верный товарищ, поэт Лев Таран, автор подпольного романа в стихах «Алик плюс Алёна», который увидел свет лишь в постперестроечные времена, когда его создатель уже давным‑давно лежал в могиле на Красной горке подмосковного города Дмитрова.

Друзья распили литр непосредственно перед посадкой сибиряка Гдова в поезд «Красная стрела». А одет был Гдов так – коричневая мятая шляпа без ленты, сапоги и чёрное кожаное пальто, скорее всего, снятое много лет назад с убитого фашистского лётчика и проданное Гдову за 15 рублей на рынке города К., подобном вышеописанному, абаканскому.

Поэтому, когда Гдов явился в чинную ленинградскую редакцию следующим ранним утром, «дыша духами и туманами», с огромным фингалом под левым глазом, и сказал заплетающимся языком, что вот письмо от Василия Макаровича, рукопись у него интеллигентная питерская старушка в седых кудельках с ужасом, но, конечно же, приняла, однако из журнала «З» Гдову не ответили ничего и никогда, даже когда он стал знаменитым и лично познакомился с «Сашенькой».

 

Из осени 1974‑го возвращаемся в осень 2014‑го, из Москвы и Питера в санаторий «Пнёво‑на‑Нерехте». Что там наш Гдов? А он в порядке, наш Гдов. Писатель Гдов продолжает отдыхать от внешнего мира в санатории «Пнёво‑на‑Нерехте», затерянном в костромских лесах, где водятся клещи и медведи, где погиб спасший царя Михаила Иван Сусанин и утонул в болоте последний секретарь местного райкома КПСС Бизяев, где возрос заместитель Лужкова Валерий Шанцев и другие замечательные люди, из которых нужно было, как предлагал коммунистический поэт Тихонов, делать гвозди, но теперь уже поздно.

Гдову продолжали класть на коленку лечебную торфяную мазь «Комед», не чужд был Гдов и лазера, инъекций в мягкие ткани задней части тела, лечебной физкультуры, тренажёрного зала, гидромассажных ванн, ароматерапии. По вечерам немного выпивал в одиночестве. Ведь когда выпиваешь в одиночестве немного, то ведь это даже и полезно, слышали, товарищи?

…Гдов поселился в номере один, приплатив за это к бесплатной социальной путёвке скромную сумму из расчёта 200 руб. в день. Гдов вообще жил на третьем этаже этой санаторной «хрущёвки» в одиночестве, потому что старые люди – они советские навсегда и не хотят платить деньги за такую западную глупость, чтобы жить в комнате без соседей. Ведь по их мнению, на людях и смерть красна, царство Божие внутри нас, скоро будет обратно коммунизм или что‑нибудь такое же, не менее хорошее.

«Дивные, дивные здесь места, дивные, глухие, однако худо‑бедно, но всё же освоенные, – писал Гдов. – Таковой в принципе может стать и вся Россия, если не погибнет, сумеет удержаться на плаву. Санаторий «Пнёво‑на‑Нерехте» – символ такой России, и в этом нет ничего дурного, потому что это всё же жизнь, а не смерть. Отвратная, якобы асфальтированная дорога из областного центра, с ямами и выбоинами, которые из путника душу вынут, а тело растрясут до самой печёнки, но горячая вода в санатории есть всегда, котлетки дают простые, но вкусные (мясо из них воровать теперь невыгодно, капиталисты больнее накажут, чем коммунисты), заводов кругом нету и не будет, Нерехта по‑прежнему впадает в Каспийское море, из неё мужики по‑прежнему тягают лещей, подлещиков, окуней. И, слава богу, никто никого пока не режет, не поджигает, не взрывает, не бомбит, кровь людская остаётся в артериях, венах, и нам пора бы уже по достоинству оценить этот скудный уют, антипод насилия и животной дикости».

И он был прав, и закат на Нерехте был диво как хорош, когда Гдов наконец‑то возвратился с мероприятия, где социальные старики и старухи ещё долго пели вместе с ним под баян Николая Михайловича советские песни. В репертуаре было «Вот кто‑то с горочки спустился», «Сиреневый туман», «Лучше нету того свету», «Давай пожмём друг другу руки», «Хотят ли русские войны», «Севастопольский вальс», «Ленин всегда живой». Старухи танцевали друг с другом. Одна из них обмахивалась для лихости платочком, а другая упала. Все испугались, как бы она что‑нибудь себе не повредила, но обошлось. Один старик напился пьян и выкрикивал что‑то неразборчивое, но вскоре устал и ушёл. Ушёл и Гдов, по дороге купив в сельпо две бутылки красного вина Castillos de Espana.

«Да, кругом убогость, разруха, но в сельпо продают Castillos de Espana, и кока‑колу, и колбасу десяти сортов, и пивом хоть облейся, и около сельпо стоит роскошная чёрная машина «Рено Логан», принадлежащая местному олигарху Никифору, выбившемуся в богатеи из шоферов (возил председателя поссовета)», – писал он.

Гдов выпивал в одиночестве. По телевизору показывали Виктора Петровича Астафьева, который в старом документальном фильме конца девяностых ругал коммунистов, но ничего не было слышно, потому что канал «Культура» в районе санатория «Пнёво‑на‑Нерехте» всегда всё показывает, но только без звука. Зато различные свиноподобные физиономии с других каналов высвечивались в телеящике весьма отлично.

– Когда же наконец Путин выгонит обсевших его глупых жуликов, укравших всё, что плохо лежало, и продолжающих воровать то, что ещё от плохо лежащего осталось, включая чужие диссертации? – размечтался Гдов после принятия двух или трёх, ну, может, четырёх вкусных стаканов. – Все они всё что‑то там плетут, все о родине унылую песню заводят, а мышей не ловят даже для Путина, и как бы не довели бы нас эти господа‑товарищи до того самого крайнего края, за которым зияет мёртвая пустота. Ведь то, что в Украине, а также в Америке, Великобритании, Германии, Франции и других странах начальство тоже идиоты, наших идиотов вовсе не оправдывает.

– Путина немедленно из текста вычеркнуть, – распорядился он. Самоцензура, товарищи!

Интерьер в его комнате тоже был совершенно САВЕЦКИЙ: драные обои, текущий в вечность унитаз, кровать из ДСП, явно сделанная на зоне в Мордовии, когда там сидели диссиденты и другие борцы за права человека. Как будто время застыло и Гдов снова был молод, разъезжал по командировкам, жил и спал где попало.

Гдов стоял на берегу и всерьез думал, не утопиться ли ему в Нерехте.

– Рехнулись все, – бормотал он, – Интернет, колбаса, туалетная бумага, мобильники, планшеты, начальство снова разрешило молиться Богу. Всё есть, но – поздно. Весь мир уже рехнулся мало‑помалу, и нет уже квалифицированного доброго старого психиатра, способного его вылечить. Рехнулись ВЕЗДЕ. По‑своему поняв заветы Маркса, националисты, милитаристы и империалисты всех стран объединились, чтобы драться друг с другом чужими руками. Руками так называемого народа, который, в свою очередь, тоже рехнулся, как бы кто его ни любил, включая меня. А может, и не рехнулся, а просто‑напросто «цыплёнки тоже хочут жить», и этот так называемый народ покорно делал, делает и всегда будет делать всё, что ему навяжут манипуляторы при любом режиме. Демократия? Здравствуй, милая! Демократия – это длинный поводок, на одном конце которого ошейник, а другой всегда в руках негодяев. Наверное, «перестройка» для того только и была допущена Господом, чтобы мне это понять. На фотографии этой буколической троицы – Сталин, Рузвельт, Черчилль – явно не хватает Гитлера, Муссолини, Мао Цзэдуна, а то и Николая II, Наполеона. Все они – одного помёта сволота…

«Утешает лишь то, что за моим окном снова лучится на осеннем солнце дивная Нерехта, которая чего только не видела за время своего существования при различных властях и разномастных дикарях, включая нынешних, – писал он на следующий день. – И спасибо, спасибо Господу, если хоть немножко ещё удастся мне и другим моим согражданам пожить на своей земле почти по‑человечески, почти по‑человечески. Ведь наше вялое счастье могло бы кончиться значительно раньше, чем в 2014 году. И всё же – вдруг да случится опять Божье чудо, вдруг да окажется, что «ещё не вечер». Что всё же удастся нам скромненько и тихонько побыть на своей земле ещё немного, а возможно, и до бесконечности, если считать, что для православного смерти нет».

 

И в это время мелодично зазвонил его мобильный телефон.

– Вас слушают, – сказал Гдов.

 

Эдуард Веркин. Прыжок

 

Найда сидела в коробке из‑под бананов и смотрела. Михаил не отворачивался от станка, но знал, что она смотрит, она всегда смотрела. В мастерской пахло деревом, клеем, палёным маральим рогом, растворителем и самодельной восковой свечкой, которую Михаил всегда зажигал, когда работал. За зиму он нажёвывал трёхлитровую банку воска, топил его и катал трескучие и пахучие свечки.

Найда от них морщилась и чихала.

Михаил закончил с ножом, выключил наждак, повернулся к Найде. Она смотрела.

– Вот, – сказал Михаил, – ещё один.

Найда кивнула, склонила голову.

Михаил завернул нож в промасленную бумагу, перетянул шнуром, кинул в ящик.

Летом к Михаилу приехал заказчик из Москвы с двумя ящиками ножей. В зелёном ящике ножи были хорошие, но обычные, рядовые, такие продают в охотничьих магазинах. В белом лежали настоящие авторские булаты, для ценителей, для тех, кто понимает. Михаил делал рукояти. Он стал заниматься этим давно, ещё в школе приучился, и постепенно начал понимать это дело тонко и сам не заметил, как стал уже и мастером. И теперь к нему приезжали со всего северо‑востока, из Финляндии, да и из Германии тоже, и сами охотники, и найфоманы, и для хорошего подарка тоже ножи брали.

Московский заказчик обрисовал – к ординарным ножам приделать просто достойные рукояти, к булатам же должны приготовиться рукояти дорогие, можно с затеями. Какие именно, заказчик указывать не стал, Михаил работал по хотению, но всегда получалось красиво. Использовал карельскую берёзу и кап, рог и бивни, иногда прессованную бересту, иногда набирал рукоять из николаевских полтинников с чётким гуртом, иногда вплавлял янтарь, а в дни весёлого настроения снабжал скучный магазинный клинок накладками из мамонтового бивня, а дорогой, на вес золота, харалуг снаряжал унылым самоварным бакелитом.

За ножи должны были хорошо заплатить.

Хотя деньги особо были не нужны, Надежда, жена Михаила, занималась пиаром, что приносило немало, но Михаил любил, чтобы в доме были ещё и настоящие, правильные деньги, добытые руками. Вернувшись со службы в пожарке, он завтракал, брал чайник и уходил с Найдой в мастерскую. После обеда заходила дочь Валька, приносила Найде печенье, смотрела, как работает отец. А он не знал, что сказать, поэтому глупо спрашивал про уроки.

Валька рассказывала про уроки, подробно и с интересом, Михаил слушал и иногда что‑то спрашивал, но ответов не слышал. Валька называла Найду Няшкой и грозилась покрасить в розовый цвет. Михаил улыбался.

Найду Михаил взял тоже летом, месячную западносибирскую лайку, для охоты, для лесных прогулок, да и Вальке она сразу понравилась.

Жена Надежда против собаки не была, сказала только, что в дом собачатину не пускать, пусть в мастерской живёт, там тепло. Впрочем, долго Надежда не продержалась, и скоро Найда из мастерской перебралась в гостиную и стала там жить у печки.

– Ещё сорок семь штук, – сказал Михаил. – Сорок семь ножей – и весна.

– Опять в лес уйдёшь? – спросила Валька.

– Да, наверное…

– Найду возьмёшь?

Он достал из белого ящика клинок и стал думать. Серебряной проволокой. А потом чуть золотом между витками. Состарить кислотой. А можно не старить, все старят, это уже общее место, неинтересно. Или не кислотой состарить, а в подпол кинуть, пусть подышит.

– Ты обещал меня взять, – напомнила Валька.

– Возьму. Там далеко идти. Лет через пять возьму, когда сможешь.

– Хорошо, я запомню.

Валька смотрела на отца. Найда грызла Вальку за палец. Михаил выбирал. Всё‑таки не проволока, лучше дерево. Лучше дерево и проволока.

– Я не забуду, – напомнила Валька.

Она каждый день спрашивала и каждый день обещала не забыть. Михаил готовил ножи, Найда росла, Михаил надеялся, что к апрелю она подрастёт достаточно, главное, не забывать – витамин А на корочке хлеба.

Так проходила осень. Михаил знал, что она всегда будет долгой, а зима ещё дольше, так получалось всегда.

В октябре перед самым первым снегом Найда увязалась за котом, соседским мохнатым сибиряком, и он увёл её под колёса проезжавшей фуры. Не мучилась, сразу умерла. Михаилу сказал соседский мальчишка, он возвращался из школы и видел.

Михаил закопал её на лесной опушке и яму выбил глубокую, наверное, по пояс. Земля уже остыла, и Михаил, ломая её, сбил кожу с рук. Никаких камней ставить не стал, просто и ровно, ничего не было.

После Найды Михаил остановился. Он ходил на работу, возвращался домой и сразу направлялся в мастерскую. Он больше не резал рукояти. Чтобы по ножам не пошла ржавчина, залил их отработкой. Вместо ножей Михаил взялся за шкатулки и рамки для фотографий, это было проще. Дерево давалось ему, шкатулки вырезались легко, а рамки складывались в несколько точных движений. Михаил мастерил шкатулки, клеил рамки и складывал их в чулан. Каждый день.

И молчал. Всё это время он молчал.

Надежда его не беспокоила, у Михаила такое и раньше случалось. Примерно раз в год и не дольше месяца, но после Найды затянулось. Валька больше не заглядывала, потому что боялась такого папы, ей казалось, что он собрался умереть, поэтому не разговаривал. А Надежда по воскресеньям выгребала из кладовки деревянное творчество мужа и сдавала его в сувенирный магазин.

В марте стало получше. Михаил стал ночевать дома, оставил столярничать, вместо этого стал брать на работе лишние смены.

Надежда, чтобы как‑то расшевелить Михаила, подарила ему машину, «Дефендер», почти вездеход, он давно о таком мечтал.

Михаил сказал спасибо.

А в апреле он, как всегда, взял отпуск и начал собираться.

Вообще‑то он давно собрался, но надо было проверить и снаряжение, и еду, и купленный по случаю дробовик.

Жена ругалась, но уже так, скорее для порядка, надо ведь ругаться, когда такой бестолковый муж. Ругалась несильно, муж, да, бестолковый, но не пьёт и не гуляет, дома сидит, молчит, у других гораздо хуже, да и деньги иногда неплохие зарабатывает, смирный, дочь любит. Может вбить гвоздь.

– Ты мне обещал. – Надежда ходила по комнате. – Ты говорил, что в прошлом году последний раз! Это ведь дико, Миша!

Михаил молчал.

– Тебе сорок, а ты? Ты чем занимаешься? Дуришь… Дуришь. Ну хочешь, в Египет слетаем? Я возьму две недели, с Валькой в школе договоримся, и в Хургаду?

– Да не надо… – Михаил раскатывал по полу палатку. – Давай потом лучше, в августе?

– Это дико, Миша, ты понимаешь?! Это дик‑о!

– Да ладно…

Михаил скатывал палатку.

– Ты же взрослый человек! – пыталась Надежда. – У тебя машина есть, ты же в ралли хотел участвовать. Вот и поезжай в своё ралли на здоровье.

– Да я поеду, – кивнул Михаил. – В следующем году поеду обязательно. Машину надо подготовить, подвеску перебрать, там не всё так просто…

– Ты мне в прошлом году обещал!

Михаил вздохнул.

– В мае на дачу, – напомнила Надежда. – Картошку сажать будем, я одна не собираюсь корячиться. И парники мне поставишь.

– Я поставлю. Я приду…

Надежда хлопнула дверью и отправилась в свою комнату. Со второго этажа спустилась Валька.

– Тебе не страшно там? – спросила она. – Одному?

– Нет, – ответил Михаил. – Там не страшно.

– А волки?

– Там нет никаких волков, – сказал Михаил. – Там только белки. Я возьму тебя через четыре года.

– Ты врёшь.

– Нет, не вру. Ты сейчас не поймёшь.

– А ты взял спрей от клещей?

Михаил, разумеется, взял спрей от клещей. И медкит взял в непроницаемом пластиковом боксе. И нож, отличный нож, который он сделал сам для себя. Кашу с мясом и рисовую крупу. Молотый кофе в старой жестяной банке. Хороший кофе.

– Ладно, смотри там, – улыбнулась Валька. – Чтобы волки близко не подходили.

Михаил пообещал. Про волков и вообще. Валька… Валька плакала, когда узнала, что Найду сбила машина.

Ночью Михаил не спал. Он не поднялся к жене, так и остался в гостиной, разложил диван у печки. Он не спал, так всегда случалось в ночь перед уходом, не мог просто уснуть, лежал, перебирая в уме необходимые предметы и расположение их в тактическом ранце, раз, два, три. Это было бессмысленной процедурой, Михаил знал, что всё на месте, что всё собрано и подогнано, что каждая вещь готова, как и сам Михаил.

Он вышел из дома в половине пятого утра, добрался до трассы и сел на автобус. Пассажиров было мало, но Михаил выбрал задние сиденья, чтобы вообще вокруг никого. Три часа в пути. Автобус медленно забирался на север, на возвышенность, с которой в Волгу собирались реки. Солнце светило так, как только в апреле оно может светить, как в апреле…

Скоро автобус свернул с трассы, асфальт стал хуже, автобус загремел и заскрипел, водитель накрутил радио погромче, но до конца салона не долетало.

Михаил смотрел в окно. Менялся лес, серые берёзы постепенно уходили в воздушный красно‑сине‑зелёный сосняк, какой бывает только на севере и только весной. За это Михаил и любил апрель, быструю пору, когда последний снег уже подъеден солнцем, когда из низин убралась вода, но реки ещё не разлились и прозрачный мир замирал в ожидающей тишине.

Он вышел у моста через Нёмду. Автобус лязгнул дверью и покатил дальше, Михаил сел на песок насыпи и дождался, пока он не уберётся совсем. Через минуту Михаил перестал слышать мотор, но он не спешил, надо было подождать ещё.

Надо было дождаться тишины.

Через несколько минут стало так тихо, как хотелось Михаилу. Совсем. Солнце немного шумело, но этот звук ему никогда не мешал.

Михаил спустился по песчаной дорожной насыпи и вошёл в лес.

Весенний лес был пуст, это нравилось больше всего. Пусто и тихо. Михаил поправил рюкзак и двинулся вглубь, стараясь нащупать ритм. Сначала поторапливаясь, чтобы дорога как можно скорее осталась за спиной, потом, оторвавшись, шагал уже ровно, стараясь не думать.

Он шагал. Не смотрел на компас, не смотрел на навигатор, шагал, зная, что всё равно мимо он не пройдёт. Хотя навигатор и телефон чувствовались. Михаил помнил про них, они хранились в непромокаемом пакете и мешали, очень сильно мешали. Ему казалось, что между телефоном и миром есть связь, и чем дальше он от дома, тем сильнее натягивается поводок этой связи. Надо потерпеть. Перейти реку, а там всё, там уже по‑другому.

Лес был сух. Мох, разогретый солнцем, скрипел и ломался под сапогами, точно не весна, а уже лето. Летом не бывает подснежников, а здесь они были. Да и сам снег ещё белел в сумрачных логах и на склонах оврагов, последний зернистый снег. Михаил наклонялся и собирал в горсть этот последний снег, сжимал пальцами холод до тех пор, пока нужны были простые ощущения. Холод, солнечный блеск, усталость, жажда, чем проще, тем лучше.

Через пять часов он вышел к реке. Он не знал её названия, знал лишь, что далеко вниз по течению она впадает в Нёмду. Извилистая, с высокими берегами и с трудными спусками к воде. Он не знал, как её зовут, но помнил, как помнил все встреченные им реки. В эту весну он вышел к реке высоко, пляж был ниже по течению, километрах в трёх, Михаил усмехнулся промаху и двинулся по берегу, срывая и жуя уже завязавшиеся почки на смородиновых кустах.

Пляж желтел песком, отмытым и оттёртым снегом и солнцем. Река несла мусор и пену, уже видно было, что она готова к разливу, поперёк реки лежала сломанная ветром берёза.

Михаил остановился. Слева к рюкзаку были пристёгнуты бродни, он надел их и перешёл реку, зачерпнув лишь в одном месте. Старая липа была на месте, чернела на высоком берегу, Михаил вскарабкался до дупла и закинул в него пакет с телефоном и навигатором. Бродни повесил повыше, привязав к стволу, чтобы не унесло.

Достал термос. В нём болтался шоколад, Михаил выпил половину, заев овсяным печеньем. Посмотрел на солнце. За сегодня он одолел половину суточного перехода, оставалось километров двадцать. Михаил подтянул рюкзак и отправился дальше. Он уходил в лес. Перепрыгивал через проснувшиеся ручьи, огибал топи и пробирался под наклонившимися и упавшими деревьями.

Ближе к вечеру он добрался до широкой ломи. Когда‑то здесь прошёл смерч, он выломал деревья по кругу, уложил их спиралью, вывернул корни, и больше здесь ничего не выросло. Чтобы обогнуть ломь, понадобилось почти четыре часа, Михаил устал окончательно, уже в сумерках он допил шоколад и уснул под вывороченным корнем, на пенке, даже не раскладывая спальника, приложившись спиной к рюкзаку и накрывшись серебристой теплоплёнкой.

Спал долго, пока не надоело. В этом тоже был секрет, спать надо было вволю, до тех пор, пока спать не становилось скучно, и уже хотелось проснуться, и солнце не начинало надоедливо светить в глаза.

Оставался день пути. Два болота, мёртвый лес, поляны, камни, и только потом.

Оставался день, совсем немного.

Он нашёл это место случайно. Девять лет назад, сплавляясь весной в одиночку по Нёмде, пропорол брезент байдарки. Починить не получилось, мешок с инструментами и картой захлебнулся и утонул, искать его в ледяной воде было невозможно. Пришлось бросить лодку и выбираться пешком. Весна тогда получилась дождливой, лес был залит, и целый день Михаил блуждал по воде. И на следующий день тоже была вода, Михаил уходил от приближающегося разлива, и лишь на третий он вышел на высокое место, холм, возвышавшийся посреди леса и поросший редкими и невысокими соснами. Он устал и очень хотел спать, на северном склоне у самой верхушки холма в земле обнаружился разрыв. Рубец, словно кто‑то рассёк мох и выпустил наружу жёлтый чистый песок. Михаил прилёг. Он хотел отдохнуть хотя бы немного, а потом развести костёр и разогреть тушёнку, но уснул крепко, а проснулся уже ночью.

И увидел.

И на следующую весну он вернулся сюда.

И на следующую тоже.

И всегда.

Через день пути Михаил вышел к холму. Это случилось уже под вечер, как и тогда, в первый раз. Холм показался неожиданно, как всегда, Михаил шагал по лесу и посмотрел вправо и назад, и увидел его. Холм.

Так всегда случалось, холм появлялся неожиданно, и это Михаилу всегда нравилось, словно это не он искал холм, а холм подкарауливал его, осторожно шагал по пятам и показывался ненавязчиво, застенчиво.

Михаил улыбнулся и пошагал к холму.

Правда, добраться до него засветло не получилось, тоже как обычно – холм уходил и вилял, теряясь в наступающих сумерках. Но шагать сделалось легко, Михаил чувствовал, что он спускается вниз, точно к центру широкой и неглубокой тарелки.

Когда совсем уж стемнело, Михаил устал и устроился на ночлег. Утром холм вёл себя совсем по‑другому, послушно стоял на месте и не бегал. Михаил поднялся на верхушку и нашёл песочный рубец.

Весь день Михаил лежал. Он разложил на песке пенку и расправил на ней спальник. Иногда он смотрел на небо, но больше на песок. Чистый, выбеленный солнцем и снегом песок. Справа и слева. Песок. Разрыв, в котором лежал Михаил, был неширок, метра в три, и сужался к ногам. Здесь было сухо и тепло, песок нагревался даже от скудного весеннего солнца. Михаил смотрел на песок. С непривычки ныли ноги, но Михаил знал, что это скоро пройдёт. Совсем скоро, уже к вечеру. Песок.

Есть хотелось, но не очень сильно, чтобы голод не отвлекал, Михаил дотянулся до рюкзака и достал из него банку с кашей, сломал её пополам, выел кашу. Лежал дальше. Не хотелось двигаться, не хотелось ничего. Вспомнил Найду, вспомнил жену и дочь, ножи вспомнил и прожитый зачем‑то год. Песок. Он стекал по склонам разреза, собираясь у пенки барханами, Михаил ставил на пути песка палец и смотрел.

Песок.

Жена неплохо заработала в октябре, собирались по лету ставить пристенок. Михаил хотел не пристенок, а новый дом. Зачем‑то. Чтобы участок побольше и чтобы подвал.

Песок.

«Дискавери» же есть, можно гараж сделать с ямой, чтобы потом масло самому менять. Зачем его самому менять? Не хочется гараж.

Ничего.

Остался день или два, совсем немного, Михаил знал.

И печь поставить.

Зачем печь? Чтобы в доме пахло горящими дровами.

Перетерпеть день, день – это так мало, день ерунда.

Михаил лежал, смотрел. Небо менялось, с каждым часом делалось прозрачнее и чище, ветер стихал, и луна сквозь линзу атмосферы смотрелась как через увеличительное стекло, отчётливей и ближе. И не давило. То есть всё меньше давило, с каждым часом меньше, словно воздух над холмом был легче.

Здесь вообще не давило, Михаил понял это в первый же раз, в первую весну. Тогда он поднялся на холм и почувствовал, что не давит. Он даже засмеялся тогда от этого давно забытого чувства – когда весна, когда солнце и хочется дышать, когда прошлого совсем не остаётся, только будущее.

Только.

К вечеру стало холодно. Михаил терпел, потом, когда дрожь от зубов разбежалась по плечам и спине, он сел. Двигаться не хотелось. Движения казались лишними и бессмысленными, но Михаил понимал, что если сейчас не забраться в спальник, то ночью будешь только трястись от холода и не увидишь ничего. Михаил снял ботинки, дотянулся до мешка и вытряхнул из него спальник, расстегнул молнию и забрался внутрь. И тут же вернулся к своим звёздам.

В эту ночь не случилось, хотя Михаил и прождал до утра, смотрел на звёзды до тех пор, пока небо не начало синеть. Старые тусклые звёзды, пыльные и такие же, как Михаил, усталые, нарисованные на небе слепым художником, эти звёзды гасли одна за одной.

Весь следующий день Михаил спал. Ему не мешало солнце, перед закрытыми веками плавали радужные круги, но Михаил спал.

Он проснулся ночью, уже в разлив.

Разлив приходил всегда ночью, подкрадывался, окружал холм беззвучной змеёй, и в этот раз было так же. Михаил открыл глаза.

Вода залила лес и поднялась почти до вершины холма, она ещё несла в себе зимнюю муть и зимний мусор, но первые звёзды уже мерцали в ней, пока ещё тускло и неуверенно, но уже мерцали. Михаил улыбнулся. Мир исчез. Там, за линией разлива, не осталось ничего, реки, дороги, города уносились молодой высокой водой. Небо отражалось в воде, и вода каким‑то образом отражалась в небе, а холм, на котором лежал Михаил, был посередине. Он висел в мировой пустоте, звёздная туча обнимала его светом, и звёзды были под ногами и звёзды были над головой.

Михаил сел.

Небо становилось всё прозрачнее и легче, легче и легче, час приближался. Вода поднималась выше, а небо, напротив, приближалось к земле, Михаил хотел поймать мгновенье их свадьбы и, как всегда, пропустил, как и в прошлом году. Он всего лишь моргнул, а небо было уже здесь.

Слева тянулась витая жемчужная коса Млечного Пути, слева, совсем рядом, рукой достать. Справа пустота, но не совсем пустота – бордовые бесконечные облака в грозовых стаях, и над ними фиолетовые столбы звёздных колыбелей, и игривые живые спрайты, и хитрые эльфы, зелёные божьи поля. И золотые поля перед ним.

Небо было вокруг.

Михаил смеялся и протягивал руку.

Над лунными океанами шёл первый апрельский дождь, и над марсианскими впадинами тоже шёл дождь, он смывал зимнюю ржавчину и пепел осени, и на Михаила смотрел Марс, умытый, молодой и весёлый. Космос был юн, наполнен разумной суетой и величественным движением.

Михаил смеялся.

Он видел.

Как далеко, там, где на границах системы остывает солнечный ветер, ползёт чёрный и чужой космический корабль, похожий на вывернутое с корнем дерево. Как ещё дальше, на самом краю уходящего света, есть забытый лесной холм, качающийся в натянутых струнах эфира. Дорога была чиста, оставалось лишь сделать первый шаг.

Михаил знал, что будет так.

Часы будут тикать, и мост через белые волосы, конечно же, будет когда‑нибудь переброшен, и светлячками будут сиять в небе души всех‑всех собак, а ковш никогда не вычерпает ночь.

 

Максим Гуреев. Саша

 

Возненавидел эти скользкие, напоминающие чёрную речную гальку кнопки телефона, на которых уже не разобрать ни цифр, ни букв, ведь они стёрты частыми прикосновениями указательного пальца. Впрочем, в этом нет ничего удивительного, потому что никуда нельзя дозвониться, вот и приходится барабанить по ним до умопомрачения.

– Не, туда не дозвониться! Надо самим ехать.

– Ты всё же ещё раз попробуй, а вдруг…

– Да что пробовать‑то, – Егор в сердцах нажал кнопку повторного вызова, – видимо, у них с линией что‑то…

Из глубины пластиковой коробки, перемотанной по краям изолентой, в очередной раз донеслись короткие гудки.

– Одевайся, поехали, – бросил трубку на диван и тут же вспомнил, как эта многострадальная трубка летала по квартире во время семейных скандалов, потому, собственно, и была забинтована синей изолентой. Неожиданно подумалось, а может, потому и не соединяет, что доломали, но тут же отвёл эту мысль, найдя её совершенно глупой, даже дурацкой. Конечно, не в этом дело, просто у них там на линии какие‑то проблемы, в эту больницу вообще никогда нельзя дозвониться!

– Хорошо, поехали. – Придерживая огромный живот, Маша вышла в коридор и здесь села на табуретку, а Егор встал перед ней на колени, помог надеть сапоги, застегнул молнию.

Посмотрел снизу на лицо жены, показавшееся ему в свете висящей под потолком лампы без абажура исхудавшим и каким‑то печальным. Она заметила его взгляд:

– Не волнуйся, – и улыбнулась.

Всякий раз вспоминая, как они познакомились, Егор улыбался так же, насупливая брови и едва раздвигая уголки рта.

А тогда, пять лет назад, всё произошло следующим образом.

Когда Егор возвращался из экспедиции, его попросили передать в Москву на кафедру посылку с образцами. На коробке, спелёнутой полиэтиленом, перманентным маркером был написан телефон и имя – Маша. Кто была эта Маша и почему именно ей надо было передать посылку, было совершенно непонятно, но, как известно, просьба друзей – закон, а потому по приезде, разумеется, позвонил. Голос незнакомки показался церемонным и даже строгим, впрочем, после протокольной части разговора даже и посмеялись, обнаружили общих знакомых и договорились встретиться после выходных на Ленгорах, рядом с клубной частью главного здания МГУ.

 

Конец ознакомительного фрагмента — скачать книгу легально

 

[1] Контаминация строк из стихов А. Плещеева и М. Лермонтова.

 

[2] Так проходит мирская слава! (лат.)

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика