Посвящается Джошу, Алексу и Мэттью Пиколтам. Ваша тетя вас любит. Очень
Я счастлива, что меня окружают люди, рядом с которыми я кажусь умнее, чем есть на самом деле. Люди, которые внесли посильный вклад в создание этой книги. По вопросам медицины я в долгу у доктора Джеймса Берната, который несколько часов обсуждал со мной черепно‑мозговые травмы и всегда находился на связи, отвечая по электронной почте на возникающие по ходу написания книги вопросы. Я хочу выразить благодарность работникам социальной сферы: Нэнси Троттиер и Джейн Стивенсон, равно как и Сину Фицпартику и Карен Лорд из банка донорских органов в Новой Англии. Джон Скиннер подробно рассказал мне о стоимости медицинского обслуживания в Нью‑Гэмпшире. Лиза Айвон, Лиза Гешейд, Маурин Макбрайен и Джанет Джиллиган были моими консультантами в вопросах юриспруденции; Дженифер Сарджен не только нашла для меня лазейки в законодательстве, но и познакомила с таким человеком, как Элизабет Стэнтон, которая помогла мне в них разобраться. Я благодарю Дугласа Ирвинга, который позволил мне воспользоваться подсказкой о том, что мечты и цели не всегда совпадают.
Осознавая свою удачу, должна отдать должное издательству, которое вот уже больше десяти лет является для меня родным домом (в основном благодаря работающим там людям: Каролин Рейди, Джудит Курр, Саре Бренхэм, Кейт Цетруло, Каролин Портер, Крису Льореду, Жанне Жи, Гари Урду, Лайзе Кейм, Рэчел Цугшверт, Майклу Селлеку и многим другим, которые в буквальном смысле сделали из меня писательницу). Средства массовой информации за моей спиной – сила, с которой необходимо считаться: Дэвид Браун, Ариэль Фредман, Камилла Макдаффи и Кэтлин Картер Црелак – класс! Просто класс! После многих лет я едва ли смогу подобрать слова благодарности Эмили Бестлер. К счастью, мы уже достигли той точки, когда можем читать мысли друг друга.
С Лаурой Гросс меня связывают вторые по длительности отношения (первые – с моим мужем). Как литературный агент она – выше всяких похвал. Как друг – незабываема. Спасибо за то, что разрешила воспользоваться твоим высказыванием о столе и стуле.
Спасибо моей маме, Джейн Пиколт: наверное, все мамы чувствуют, что их недооценивают (Господь видит, что мне самой так иногда кажется). Но вот тебе публичное доказательство того, что это не так. Если бы мне довелось выбирать маму, я бы выбрала тебя. Спасибо за то, что являешься моим первым читателем и неунывающим вдохновителем. Спасибо за то, что рассказала, как папа в самолете не смог оторваться от глав о волках.
Особую благодарность хотелось бы выразить Шону Эллису. Когда я создавала образ Люка Уоррена, человека, жившего среди волков, чтобы лучше их узнать, я не подозревала, что такой человек существует в реальном мире. Шон написал книгу воспоминаний «Свой среди волков», которую я всем советую прочесть. Он и его жена, доктор Айла Фишберн, биолог, занимающаяся охраной окружающей среды, пригласили меня в Девон, чтобы познакомить со своими стаями, содержащимися в неволе, поделиться жизненным опытом и обширными знаниями об этих удивительных животных. Шон позволил воспользоваться деталями своей невероятной биографии, чтобы оживить моего вымышленного персонажа. Спасибо Керри Худу, моему британскому издателю, который любезно отвез меня и моего сына Джейка в Комб‑Мартин, деревушку в Девоне. Никогда не забуду, как Шон учил нас всех троих выть… и нам показалось, что другие стаи ответили на наш призыв. Он – великолепный человеческий представитель своих братьев‑волков. Более подробную информацию о Центре изучения волков, где Шон является неотъемлемой частью команды, можно найти в конце этой книги.
И наконец, как обычно, я хочу поблагодарить свою стаю: своего мужа Тима, своих детей Кайла, Джейка и Саманту. Все как у волков: без вас не было бы меня.
Все на свете истории – про волков. Все, что стоит пересказывать. Остальное – сентиментальная чепуха… Подумай сама. Можно убегать от волков, сражаться с волками, ловить их или приручать. К волкам могут бросить тебя или других, и тогда волки съедят их вместо тебя. Можно убежать с волчьей стаей. Обернуться волком. Лучше всего – вожаком. Ни одна приличная история не обходится без волков[1].
Маргарет Этвуд. Слепой убийца (2000)
Оглядываясь на прошлое, я думаю, что мне, наверное, не следовало выпускать тигра.
С остальными оказалось легко: неуклюже переступающая, благодарная пара слонов; злой капуцин, шипящий у моих ног, пока я ломал замок; белоснежные арабские скакуны, чье дыхание повисло между нами, как вопросы, оставшиеся без ответа. Все, и сами дрессировщики, считали животных глупыми созданиями, – но в ту же секунду, как они заметили, что я прячусь в тени, по ту сторону их клеток, я понял, что они обо всем догадались; именно поэтому даже самые шумные из них – попугаи, которых кнутом и пряником заставили скакать на смешных, похожих на кучевые облака головах пуделей, – вылетая на волю, били крыльями в унисон, как одно сердце.
Мне было девять, и в Бересфорд, штат Нью‑Гэмпшир, приехал цирк шапито «Шатер невероятных чудес Владислава», что уже само по себе являлось чудом, потому что в Бересфорд, штат Нью‑Гэмпшир, никто никогда не приезжал, если не считать заблудившихся лыжников и журналистов во время предвыборной президентской компании, которые останавливались выпить кофе в универсальном магазине Хэма или справить малую нужду на заправке. Почти все мои приятели, чтобы не платить за билет, попытались протиснуться через щели во временном заграждении, которое было возведено работниками шапито. Если уж честно, так я впервые и увидел цирк – спрятавшись под лавкой со своим лучшим другом Луисом и пытаясь рассмотреть происходящее на арене между ног тех, кто заплатил за билет.
Внутри шатер был расписан звездами. Конечно, это могли сделать только городские жители, потому что они совершенно не понимают, что можно просто опустить шатер и увидеть настоящие звезды на небе. Я же… Я вырос на улице. Невозможно было жить там, где я рос, на границе у Национального леса Белой горы, и не проводить большинство ночей на улице, в палатке, глядя на ночное небо. Когда глаза привыкнут к темноте, кажется, что кто‑то перевернул чашу с блестками или как будто смотришь изнутри на сувенирный снежный шар. Мне стало жаль этих циркачей, которым пришлось наносить звезды под трафарет.
Должен признать, что сперва я не мог глаз оторвать от красного, расшитого пайетками плаща инспектора манежа и бесконечно длинных ног девушки‑канатоходца. Когда она в воздухе сделала шпагат и приземлилась на веревку, свесив ноги по обе стороны – импровизированная перевернутая буква «V», – Луис, который сидел, затаив дыхание, выдохнул: «Повезло же канату!»
Потом стали выводить животных. Первыми вывели лошадей, которые закатывали злые глаза. За ними обезьяну в дурацком костюме глашатая. Обезьяна вскарабкалась в седло головной лошади и, пока скакала по кругу, скалила зубы публике. Собаки прыгали в обручи, слоны танцевали, как будто находились в другом временном поясе, и суетились птицы всех цветов радуги.
А потом вышел тигр.
Конечно, зрителям в глаза пустили много пыли. О том, как опасно это животное, о том, что не стоит пытаться повторять подобные трюки дома. Дрессировщик с мужественным веснушчатым лицом, похожим на булочку с корицей, находился в центре арены, когда подняли затвор на клетке. Тигр зарычал, и я даже на таком расстоянии уловил его смрадное дыхание.
Он прыгнул на металлическую тумбу и рассек хвостом воздух. Потом по команде встал на задние лапы. Повернулся вокруг.
Я мало что знал о тиграх. Например, знал, что если побрить тигра, его кожа все равно будет полосатой. Знал, что у каждого тигра на тыльной стороне уха есть белая отметина, поэтому кажется, что он постоянно наблюдает за тобой, даже если уходит прочь.
И я знал, что их место – среди дикой природы. А не здесь в Бересфорде, где улюлюкает и аплодирует толпа.
И в это мгновение произошли две вещи. Во‑первых, я понял, что цирк мне нравиться перестал. Во‑вторых, тигр посмотрел прямо на меня, как будто заранее знал номер моего места.
И я понял, чего он от меня ждет.
После вечернего представления циркачи отправились на озеро, находящееся за младшей школой. Искупаться, выпить, поиграть в покер. Это означало, что большинство вагончиков, припаркованных за большим шатром, будет пустовать. Оставался, конечно, сторож, настоящий бритоголовый громила с пирсингом в носу, но он храпел без задних ног, а рядом валялась пустая бутылка из‑под водки. Я перелез через забор.
Даже спустя много лет я не могу вам сказать, зачем это сделал. Между мной и тигром что‑то возникло; осознание того, что я свободен, а он – нет; понимание того, что его дикая, полная неожиданностей жизнь сузилась до цирковых номеров в три и семь часов.
Самый крепкий запор был на клетке с обезьяной. Многие клетки мне удалось открыть ледорубом, который я украл из бара своего деда. Я быстро и молча выпускал животных, наблюдая, как они исчезают под покровом ночи. Казалось, они понимали, что главное – осторожность. Даже попугаи не издали ни звука.
Последним я освободил тигра – решил, что остальным животным нужно дать минут пятнадцать форы, чтобы убраться подальше, пока я не выпустил по их следу хищника. Поэтому я присел перед клеткой и стал рисовать камешком на рыхлой земле, отслеживая время на своих наручных часах. Так я сидел и ждал, когда мимо прошла Бородатая женщина.
И тут же меня заметила.
– Так, так, – протянула она, хотя я не мог разглядеть ее рот под спутанными усами. Но она не стала спрашивать, что я здесь делаю, и не велела мне проваливать. – Осторожно, – предупредила она, – он метит территорию.
Скорее всего, она заметила, что остальных животных нет, – я не позаботился о том, чтобы замаскировать открытые пустые клетки и загоны, – но лишь смерила меня долгим взглядом и стала подниматься по ступенькам в свой вагончик. Я затаил дыхание, ожидая, что сейчас она вызовет полицию, но вместо этого услышал радио. Скрипки. Она подпевала низким баритоном.
Могу признаться, что даже теперь, спустя столько лет, я помню скрежет металла, когда я открывал клетку с тигром. Как он потерся об меня, словно домашний кот, а потом одним прыжком перемахнул через забор. Как я ощутил вкус страха, похожий на миндальный бисквит, когда понял, что меня обязательно поймают.
Только… не поймали. Бородатая женщина никому ничего обо мне не сказала – во всем обвинили рабочих, которые убирали у слона. Кроме того, городок на следующий день был слишком занят восстановлением порядка и поиском сбежавших животных. Слона обнаружили плещущимся в городском фонтане – он успел сбить мраморную статую президента Франклина. Обезьяна пробралась в витрину с пирожными в местной закусочной – ее поймали, когда она пожирала шоколадный торт суфле. Собаки рылись в мусоре за кинотеатром, а лошади разбежались кто куда. Одна мчалась галопом по Мейн‑стрит. Вторая прибилась к стаду местного фермера и паслась с остальной скотиной. Третья ускакала на целых двадцать километров к горнолыжному спуску, где ее заметил вертолет спасателей. Двое из трех попугаев так и не нашлись, а одного обнаружили на колокольне конгрегационалистской церкви Шантака.
Тигр, конечно же, давно убежал. И это представляло настоящую проблему, потому что сбежавший попугай – это одно, а разгуливающий по городу хищник – совершенно другое. По Национальному лесу Белой горы рассеялась национальная гвардия, и три дня были закрыты все школы Нью‑Гэмпшира. Луис приехал ко мне на велосипеде и поделился последними слухами: тигр задрал племенную телку мистера Уолцмана, какого‑то ребенка и директора нашей школы.
Мне совершенно не хотелось думать о том, что тигр мог кого‑нибудь сожрать. Я представлял, как он днем спит на дереве, а ночью проводниками ему служат звезды.
Через шесть дней после того, как я отпустил цирковых животных, один солдат из национальной гвардии, некто Хоппер Макфи, который только неделю назад вступил в ряды гвардии, обнаружил тигра. Большая кошка купалась в реке Аммонусук, его морда и лапы были в крови задранного оленя. По словам Хоппера Макфи, тигр набросился на него, намереваясь загрызть, – поэтому ему пришлось выстрелить.
Сильно в этом сомневаюсь. Тигр, вероятнее всего, дремал после такого обеда и явно был не голоден. Однако я все‑таки верю, что тигр набросился на Хоппера Макфи. Потому что, как я уже говорил, все недооценивают животных: как только тигр увидел нацеленное на него ружье – сразу все понял.
Что придется проститься с ночным небом.
Что его опять посадят в клетку.
И что оставалось тигру? Он сделал свой выбор.
С волками жить – по‑волчьи выть.
Никита Хрущев, советский премьер, цитата из «Обсервер», Лондон, 26 сентября 1971 г.
За секунду до того, как наш грузовик врезался в дерево, я вспомнила, когда впервые попыталась спасти чью‑то жизнь.
Мне было тринадцать лет, я только что переехала назад к отцу. Или если уж быть точной, мои вещи опять заняли свое место в шкафу в моей бывшей спальне, а я сама жила с рюкзаком в трейлере на северной границе парка аттракционов Редмонда. Именно здесь находилось логово волков, которых разводил в неволе мой отец, рядом с гиббонами, соколами, растолстевшим львом и механическим динозавром, который ревом возвещал начало следующего часа. Поскольку именно здесь мой отец проводил девяносто девять процентов времени, предполагалось, что я буду рядом с ним.
Я думала, что жить с отцом намного лучше, чем с мамой, Джо и чудо‑близнецами, но этот переезд оказался не таким гладким, как я надеялась. Видимо, я представляла, как мы с папой по утрам в воскресенье будем печь вместе блины, или играть в карты, или гулять по лесу. Что ж, отец на самом деле гулял в лесу, но все прогулки он совершал в загоне, который построил для своих волчьих стай, и был слишком увлечен попытками вести себя как волк. Он валялся в грязи с Сибо и Собагв – волками‑переярками[2]; он избегал Пекеду – бета‑самца стаи. Он отгрызал сырое мясо прямо с туши теленка в окружении волков, при этом его руки и рот были в крови. Мой отец верил, что стать своим в стае намного важнее с точки зрения науки, чем наблюдать издали, как поступают все биологи. Когда я к нему переехала, уже пять волчьих стай считали его своим истинным членом – достойным того, чтобы жить с ними рядом, питаться вместе, охотиться, несмотря на то что он являлся человеком. Именно поэтому некоторые считали его гением. Остальные – безумцем.
В тот день, когда я уехала от мамы и ее новой образцовой семьи, отец не ждал меня с распростертыми объятиями. Он лежал в одном из загороженных мест с Меставе – первородящей волчицей – и пытался сделать так, чтобы она приняла его в качестве няньки для своих волчат. Он даже спал там, с волками, пока я не спала по ночам и переключала каналы телевизора. В трейлере было одиноко, но еще больше это одиночество ощущалось бы в пустом доме.
Летом в заповеднике Белая гора много туристов, которые приезжают из Санта‑Виллидж в Стори‑Ленд, в парк аттракционов Редмонда. Однако в марте этот глупый тираннозавр рычал в пустом парке с аттракционами. Единственные, кто не в сезон остался в этом парке, – мой отец, присматривающий за своими волками, и Уолтер, сторож, который замещает отца, когда его нет на месте. Место казалось вымершим, поэтому я стала после школы околачиваться вокруг огороженных участков – достаточно близко, чтобы Бедаги, волк‑сторож, бродил по ту сторону забора, привыкая к моему запаху. Я смотрела, как отец роет яму для Меставе в ее логове, и рассказывала ему, как капитана футбольной команды поймали на нечестной игре, или что девочка из школьного оркестра, которая играла на гобое, стала носить какие‑то хламиды, и поползли слухи, что она беременна.
В свою очередь отец делился со мной беспокойством касательно Меставе: как молодая волчица она действовала пока только инстинктивно. У нее не было примера, на который она могла бы равняться, ее некому было научить быть хорошей матерью, и раньше она не имела малышей. Иногда волчицы бросают своих щенков просто потому, что не знают, что с ними делать.
В ночь родов Меставе, казалось, вела себя как положено. Отец решил отметить удачные роды бутылочкой шампанского. Он и мне налил бокал. Я хотела посмотреть на волчат, но отец сказал, что пройдет несколько недель, прежде чем они вылезут на свет. Сама Меставе просидит в логове целую неделю и будет каждые два часа кормить волчат.
Но через два дня отец разбудил меня среди ночи.
– Кара, – сказал он, – мне нужна твоя помощь.
Я накинула зимнюю куртку, натянула сапоги и пошла за ним в логово Меставе. Только волчицы там не оказалось. Она бродила по загону, стараясь держаться как можно дальше от волчат.
– Я все перепробовал, чтобы заманить ее назад, но она не хочет, – расстроенно сказал отец. – Если мы не спасем волчат, второго шанса у нас не будет.
Он залез в логово и вернулся с двумя крошечными морщинистыми крысятами. По крайней мере, именно так они и выглядели – слепые, извивающиеся в руках комочки. Этих он протянул мне, и я спрятала их под куртку, пока он ходил за оставшимися двумя. Один волчонок выглядел хуже остальных. Он не двигался и вместо хрюканья время от времени испускал крошечные облачка пара.
Я пошла за отцом за трейлер, в сарай для инструментов. Пока я спала, он успел выбросить весь инструмент на снег, и теперь пол там был выстлан соломой. Внутри картонной коробки лежало знакомое одеяло – я видела в трейлере этот мягкий клетчатый плед.
– Клади их в коробку, – велел отец, и я послушно положила туда волчат.
Под одеялом лежала бутылка с горячей водой, отчего оно стало теплым, как материнский живот. Трое из четырех щенков тут же стали тыкаться носами в складки. Тельце четвертого было холодным. И вместо того чтобы положить малышку рядом с ее братьями, я вновь спрятала ее за пазуху, поближе к сердцу.
Отец вернулся с детскими бутылочками, наполненными «Эсбилаком» – молочной смесью для животных. Он потянулся за волчонком у меня за пазухой, но я не отдала.
– Покормлю остальных, – сказал он, и пока я заставила своего выпить хотя бы капельку, трое остальных уже высосали последнюю бутылку.
Мы кормили волчат каждые два часа. Утром я не стала собираться в школу, и отец повел себя так, будто ничего иного не ожидал. И без слов понятно: то, чем мы занимаемся, гораздо важнее того, чему я могу научиться в классе.
На третий день мы дали им имена. Отец верил в то, что аборигенам необходимо давать их родные имена, именно поэтому всех волчат он назвал на языке индийского племени абенаки. Имя Нодан, что означало «услышь меня», мы дали самому крупному волчонку, шумному черному непоседливому клубочку. Кина – «посмотри сюда» – мы нарекли проказника, который запутался в шнурках и застрял под картонной коробкой. А Кита – «послушай» – пятился и наблюдал за нами, ничего не упуская из виду.
Их младшую сестричку я назвала Мигуен – «перышко». Бывало, она сосала смесь так же хорошо, как братья, и я уже стала верить, что ей ничего не грозит, но потом она опять едва передвигала лапки, и мне приходилось гладить ее и прятать за пазуху, чтобы согреть.
Я настолько устала от постоянного недосыпания, что все расплывалось перед глазами. Иногда я засыпала стоя, дремала несколько минут, а потом резко просыпалась. И все время я носила Мигуен на руках – без нее мои руки стали казаться пустыми. На четвертую ночь, когда я открыла глаза после того, как ненадолго задремала, у отца был такой взгляд, который я раньше никогда не видела.
– Когда ты родилась, – сказал он, – я тоже не спускал тебя с рук.
Через два часа Мигуен стала бить дрожь. Я умоляла отца отвезти нас к ветеринару, в ветлечебницу – куда угодно, лишь бы нам помогли. Я так сильно рыдала, что он сложил остальных волчат в ящик и понес их в свой видавший виды грузовичок. Ящик он поставил между водительским и пассажирским сиденьем, а Мигуен продолжала дрожать у меня под курткой. Меня тоже трясло, хотя я не могла сказать точно, отчего это – то ли от холода, то ли от страха перед неизбежным.
Когда мы добрались до стоянки перед ветлечебницей, она уже умерла. Я ощутила то мгновение, когда это произошло, – она стала совсем невесомой. Как пустая раковина.
Я закричала. Не могла смириться с мыслью о том, что Мигуен умерла прямо у меня на руках.
Отец забрал у меня волчонка и завернул в свою фланелевую рубашку. Положил тельце на заднее сиденье – подальше от моих глаз.
– В природе, – сказал он мне, – она бы и дня не прожила. Только благодаря тебе она протянула так долго.
Если этими словами он хотел меня утешить, то они не помогли. Я разрыдалась.
Внезапно коробка с волчатами оказалась на приборной панели, а я на руках у папы. От него пахло мятой и снегом. Впервые в жизни я поняла, почему он не представляет себя без своих волков. В сравнении с такими вещами, как жизнь и смерть, разве на самом деле важно, забрал ли он вещи из прачечной или забыл, когда в школе день открытых дверей?
В дикой природе, рассказал мне папа, самка волка учится на своем горьком опыте. Но в неволе, когда волки размножаются только раз в три‑четыре года, совсем другие правила. Нельзя стоять в стороне и наблюдать, как погибает волчонок.
– Природа знает, что делает, – произнес отец. – Но от этого нам легче не становится, верно?
Рядом с отцовским трейлером в Редмонде растет красный клен. Мы посадили его летом, когда умерла Мигуен, чтобы обозначить место, где она похоронена. Такое же дерево четыре года спустя я видела несущимся на лобовое стекло нашего автомобиля. И на этот раз наш грузовик лоб в лоб врезался в такой же клен.
Рядом со мной на коленях стоит женщина.
– Она очнулась, – говорит она.
Глаза заливает дождь, я чувствую запах дыма, но не вижу отца.
– Папа! – зову я, но слышу свой голос только у себя в голове.
Сердце бьется в непривычном месте. Я смотрю на плечо, где чувствую сердцебиение.
– Похоже на перелом лопатки, и, возможно, сломаны ребра. Кара! Ты Кара?
Откуда она знает, как меня зовут?
– Ты попала в аварию, – объясняет мне женщина. – Мы отвезем тебя в больницу.
– Мой… папа… – выдавливаю я из себя. Каждое слово – как нож в руку.
Поворачиваю голову, пытаясь найти отца, но вижу только пожарных, которые из брандспойта заливают столб пламени, который когда‑то был отцовским грузовичком. И дождь на моем лице совсем не дождь, а просто брызги от струи воды.
Неожиданно я вспоминаю. Паутина разбитого лобового стекла, идущий юзом грузовик, запах бензина… Как я звала отца, а он не отвечал. Меня начинает бить дрожь.
– Ты невероятно храбрая девочка, – хвалит меня женщина. – В твоем состоянии вытянуть папу из машины…
Однажды я смотрела интервью с девочкой‑подростком, которая подняла холодильник, который случайно упал на ее маленького двоюродного братика. Все дело в адреналине.
Пожарный, загораживающий мне обзор, отходит, и я вижу еще одну бригаду скорой помощи, окружившую моего неподвижно лежащего на земле отца.
– Если бы не ты, – добавляет женщина, – твой отец наверняка бы погиб.
Позже я задумаюсь над тем, действительно ли ее слова побудили меня сделать то, что я сделала. Но тогда я просто заплакала. Потому что понимала, как ее слова далеки от истины!
Мне постоянно задают вопрос: «Как ты мог? Как вообще можно отказаться от цивилизации, бросить семью, уйти жить в леса Канады со стаей диких волков? Как можно отказаться от горячего душа, кофе, общения с людьми, разговоров, вычеркнуть на два года из своей жизни детей?»
Не приходится тосковать по горячему душу, если из‑за мыла стае труднее распознать твой запах.
Не станешь скучать по кофе, когда твои чувства и без него постоянно напряжены.
И ни к чему общение с людьми, когда жмешься к теплым бокам двух своих братьев‑волков. И разговоры не нужны, когда выучишь язык зверей.
И семью ты не бросаешь. Находишь свое законное место в новой семье.
Как видите, на самом деле вопрос не в том, почему я променял этот мир на жизнь в лесу.
Вопрос в том – как я заставил себя вернуться.
Раньше я постоянно жила в ожидании звонка из больницы, и, как я и предполагала, он раздался среди ночи.
– Алло, – отвечаю я, садясь на кровати и на мгновение забывая, что теперь у меня другая жизнь, новый муж.
– Кто звонит? – спрашивает Джо, поворачиваясь на бок.
Но звонят не по поводу Люка.
– Да, я мама Кары, – подтверждаю я. – С ней все в порядке?
– Она попала в автомобильную аварию, – сообщает медсестра. – У нее сложный перелом плеча. Состояние стабильное, но необходима операция…
Я уже вскочила с кровати и пытаюсь в темноте натянуть джинсы.
– Еду! – бросаю я в трубку.
Джо зажигает свет и садится.
– Кара попала в аварию, – говорю я.
Он не спрашивает, почему позвонили мне, а не Люку, отцу, с которым она живет. Возможно, ему звонили. С другой стороны, вполне вероятно, что Люк недоступен. Я натягиваю свитер и сую ноги в сабо, пытаясь мыслить рационально и не поддаться эмоциям.
– Элизабет на завтрак не любит блинчики, а Джейсону необходимо принести разрешение на экскурсию… – Я поднимаю голову. – Тебе завтра нужно быть в суде?
– Обо мне не волнуйся, – успокаивает Джо. – Я позабочусь о близнецах, о судье и обо всем остальном. Поезжай к Каре.
Временами я поверить не могу, насколько мне повезло, что я вышла замуж за этого человека. Иногда я думаю, что после стольких лет жизни с Люком я этого заслуживаю. Но иногда – как сейчас – я уверена, что мне придется за это еще заплатить.
Когда я подбегаю к стойке информатора в травмопункте, людей там немного.
– Кара Уоррен! – выдыхаю я. – Ее привезла скорая помощь… Она моя дочь…
Все мои предложения повисают в воздухе, как надутые гелием шарики.
Медсестра провожает меня в коридор, куда выходят стеклянные двери, задрапированные занавесками. Некоторые двери открыты. На тележке я вижу пожилую женщину в больничном халате. Мужчину с разорванными на колене джинсами, его распухшая лодыжка приподнята вверх. Мы пропускаем коляску с роженицей, сосредоточившейся на правильном дыхании.
Водить машину Кару научил Люк. Несмотря на собственную беспечность, если речь шла о безопасности дочери, он был непоколебим. Вместо сорока часов вождения перед сдачей на права он заставил ее ездить пятьдесят. Она осторожный, внимательный водитель. Но почему ее не было дома так поздно в будний день? Авария произошла по ее вине? Кто‑нибудь еще пострадал?
Наконец медсестра входит в одну из палат. Кара – такая маленькая и испуганная – лежит на кровати. В темных волосах, на лице, на свитере запеклась кровь. Ее рука туго прибинтована к телу.
– Мамочка… – всхлипывает она. Даже и не помню, когда она в последний раз называла меня мамочкой.
Она рыдает, когда я заключаю ее в объятия.
– Все будет хорошо, – успокаиваю я.
Кара поднимает на меня заплаканные глаза, из носа у нее течет.
– Где папа?
Эти слова не должны меня ранить, но мне больно.
– Уверена, что ему уже позвонили из больницы…
В палату входит врач‑ординатор.
– Вы мать Кары? Нам необходимо ваше согласие, прежде чем мы повезем ее на операцию.
Она еще что‑то говорит – я едва различаю слова «лопатка» и «мышца плечевого пояса» – и протягивает мне планшет с зажимом, чтобы я подписала.
– Где папа? – Кара уже кричит.
Врач поворачивается к ней.
– Ему оказывается самая лучшая помощь, – отвечает она, и тут я понимаю, что Кара была в машине не одна.
– Люк тоже попал в аварию? Как он?
– Вы его жена?
– Бывшая, – уточняю я.
– В таком случае я не могу обсуждать его состояние. Закон об ответственности и разглашении сведений о страховании здоровья граждан. Да, – подтверждает она, – он тоже поступил к нам в больницу. – Она смотрит на меня и говорит тихо, чтобы не услышала Кара: – Нам необходимо связаться с его ближайшими родственниками. У него есть жена? Родители? Кому можно позвонить?
Люк не женился во второй раз. Воспитали его бабушка с дедом, которые уже давно умерли. Если бы он мог говорить, то велел бы мне позвонить в парк, чтобы убедиться, что Уолтер на работе и покормит стаю.
Но, вероятно, он сам разговаривать не в состоянии. Может быть, именно это врач не может – или не хочет – мне говорить.
Я не успеваю ответить, в палату входят два санитара и начинают отодвигать кровать Кары от стены. Такое впечатление, что у меня подкашиваются ноги, – я должна задать еще какие‑то вопросы, дать на что‑то согласие, прежде чем мою дочь увезут в операционную, но я всегда пасовала в стрессовых ситуациях. Я вымученно улыбаюсь и сжимаю здоровую руку Кары.
– Я буду тебя ждать здесь! – слишком радостно обещаю я.
Через секунду я уже одна в палате. В ней стерильно и тихо.
Я лезу в сумочку за сотовым телефоном, задаваясь вопросом, который сейчас час в Бангкоке.
Волчья стая как мафиозный клан. У каждого свое место, каждый обязан исполнять свою долю работы.
Все слышали об альфа‑самце – вожаке стаи. Это самый главный волк, мозг организации, защитник, который указывает другим волкам, куда идти, где охотиться, на что охотиться. Альфа‑самец принимает все решения – capo di tutti capi[3], – он с тридцати метров чует изменение в сердцебиении жертвы. Но альфа‑самец не поборник строгой дисциплины, каким его рисуют фильмы. Он слишком ценен для стаи, потому что принимает решения и не подвергает себя излишнему риску.
Именно поэтому перед каждым альфа‑самцом идет бета‑самец – боец. Бета‑самец – отважный здоровяк, так и источающий агрессию. Он загрызет раньше, чем ты успеешь приблизиться к вожаку. Он является разменной монетой. Если бета‑самец погибнет, никто и внимания не обратит, потому что его место тут же займет другой волк.
Еще в стае есть волк‑сторож – очень осторожный и подозрительный, никому не доверяющий. Он постоянно отслеживает, ничего ли не изменилось, не появилось ли чего нового; постоянно наблюдает, чтобы быть уверенным, что в случае опасности он сможет предупредить альфа‑самца. Его пугливость в большой мере важна для безопасности стаи. А еще он следит за порядком. Если кто‑то из членов стаи отлынивает от исполнения своих обязанностей, волк‑сторож создает ситуацию, когда этому волку приходится доказывать свою смелость, – например, затевает драку с бета‑самцом. Если бета‑самец не может победить выскочку, он больше не заслуживает звания бета‑самца.
Волка‑диффузора называли по‑разному – от волка‑Золушки до омега‑волка. Сперва считалось, что он козел отпущения и находится в самом низу иерархии, но теперь нам доподлинно известно, что он играет ключевую роль в стае. Как маленький чудаковатый адвокат для банды, который знает, как успокоить сильных личностей и разрядить обстановку забавными выходками. Диффузор – буквально «рассеиватель» – ввязывается во все ссоры внутри стаи. Если двое животных дерутся, он прыгнет между ними и будет скалиться, пока два разозленных волка не обуздают свои эмоции. И все продолжают заниматься своими делами, никто не пострадал. В отличие от Золушки, с которой всегда обходились несправедливо, диффузор играет важную роль миротворца. Без него стая не может существовать: волки постоянно дрались бы друг с другом.
Что бы там ни говорили о мафии, но она работает потому, что каждый выполняет отведенную ему роль. Все делают то, что должно, на благо организации. Они с готовностью умрут друг за друга.
Знаете еще одну причину, по которой волчья стая напоминает мафию?
Для обеих организаций нет ничего дороже семьи.
Вы удивились бы, как просто не затеряться в городе с населением в девять миллионов человек. С другой стороны, я – фаранг (что на языке тайцев означает «европеец»). Это заметно по моей манере одеваться – рубашка с галстуком – своеобразная неофициальная учительская форма; по моей белокурой шевелюре, которая, как буек, сияет в море черных голов.
Сегодня я со своей немногочисленной группой отрабатываю разговорный английский. Учащиеся разбиты на пары, они должны сочинить диалог между продавцом и покупателем.
– Есть желающие? – спрашиваю я.
Молчание.
Тайцы патологически стеснительны. Прибавьте к этому нежелание ударить в грязь лицом, если ответишь неправильно, – из‑за всего этого занятия крайне затягиваются. Обычно я прошу учащихся работать небольшими группами, а сам хожу по классу и проверяю, что у них получается. Но в такой день, как сегодня, когда я ставлю оценки, отвечать перед аудиторией – неизбежное зло.
– Джао, – обращаюсь я к одному из мужчин в классе. – У тебя зоомагазин, и ты хочешь убедить Джади купить домашнего любимца. – Я поворачиваюсь ко второму мужчине. – Джади, а ты не хочешь ничего покупать. Послушаем ваш диалог.
Мужчины встают, сжимая свои листочки.
– Рекомендую собаку, – начинает Джао.
– У меня уже есть собака, – отвечает Джади.
– Отлично! – хвалю я. – Джао, назови ему хотя бы одну причину, почему он должен купить у тебя собаку.
– Это живая собака, – добавляет Джао.
Джади пожимает плечами.
– Не каждый захочет иметь дома живую собаку.
Что ж, не все коту масленица.
Я собираю домашнее задание, потом они устремляются из класса, неожиданно оживившись и беспрестанно болтая на языке, который после шести лет пребывания здесь я продолжаю учить. Апсара, у которой уже четверо внуков, протягивает мне свое сочинение – аргументированное доказательство собственной точки зрения. Я читаю заглавие: «Ешьте вегетарианцев для соблюдения здоровой диеты».
– Попробуйте эту диету, аджарн[4] Эдвард! – радостно восклицает Апсара. До того как пойти в школу, она пыталась изучать английский по сериалу «Счастливые дни». У меня не хватает духу сказать ей, что не очень вежливо по отношению к учителю обсуждать диету.
Я уже шесть лет преподаю английский на курсах в самом большом торговом центре, который мне довелось увидеть в жизни. В окрестностях Бангкока, около двадцати минут на такси. Я случайно занялся преподаванием: после того как я с рюкзаком за плечами объехал Таиланд, перебиваясь случайными заработками, которых хватало только на питание, я в восемнадцать лет нанялся барменом в Патпонг. Это одно из самых известных в Таиланде шоу трансвеститов с катоями[5] – этим «женщинам» удалось одурачить даже меня. Там я пытался скопить достаточно денег, чтобы уехать из города. Один из барменов оказался эмигрантом из Ирландии, он имел дополнительный заработок, преподавая английский в американской языковой школе. Он сказал, что там всегда нужны опытные учителя. Когда я признался ему, что у меня нет педагогического образования, он засмеялся.
– Ты говоришь по‑английски, верно? – улыбнулся он.
Сейчас я преподаванием зарабатываю сорок пять тысяч батов. У меня есть собственная квартира. Я пережил несколько стычек с местными, я хожу в «Нана Плаза» – трехуровневый квартал «красных фонарей» в Бангкоке – пропустить стаканчик‑другой с другими эмигрантами. И я многое узнал. Нельзя трогать другого за голову, потому что это высшая часть тела – и в буквальном смысле, и в духовном. Нельзя закидывать ногу на ногу в общественном транспорте, потому что нельзя выставлять на обозрение сидящего напротив человека подошву своей обуви, – подошва и буквально, и в духовном смысле нечистая. С таким же успехом можно было бы показать средний палец. Нельзя пожимать руки, вместо этого складываешь руки перед собой, как будто молишься, касаясь кончиками указательных пальцев своего носа. Чем выше поднимаешь руки, чем ниже кланяешься, тем больше уважения выказываешь. Этот жест – ваи – используется для приветствия, извинения, выражения благодарности.
Поневоле начнешь восхищаться страной, которая использует один и тот же жест, чтобы сказать «спасибо» и «простите».
Каждый раз, когда я начинаю уставать от здешней жизни, когда появляется чувство, что ничего не меняется, я делаю шаг назад и напоминаю себе, что я здесь всего лишь гость. Тайская культура и верования появились на свет гораздо раньше меня. То, что один считает расхождением взглядов, другой может принять за признак крайнего неуважения.
Как жаль, что я раньше этого не понимал.
На самом деле добраться до пляжей Ко Чанга непросто. От Бангкока на автобусе триста пятнадцать километров, и, даже доехав до Трата на берегу Сиамского залива, в восточные провинции, нужно добираться на сонгтэо (местном маршрутном такси) к одному из трех пирсов. Самый удобный Ао Таммачат – паром за двадцать минут доставит вас на остров. Хуже всех Лэм Нгоб – на переделанных под паромы лодках можно до острова плыть целый час.
Может показаться смешным, что я проезжаю такое расстояние, когда у меня всего два дня выходных, но, поверьте, это того стоит. Иногда Бангкок буквально душит, и мне просто необходимо оказаться там, где нет людей. Я списываю эту привычку на свое детство, проведенное в Новой Англии, где до ближайшего магазина было два часа пешком. Проведя прошлую ночь в дешевой гостинице, я все утро пытался добраться до Клонг Нуенг – самого высокого водопада на острове. И сейчас, когда я вспотел, хочу пить и уже готов все бросить, дорогу мне преграждает огромный валун. Сцепив зубы, нахожу опору и начинаю на него карабкаться. Сапоги соскальзывают, я сбиваю колено и уже начинаю подумывать о том, как буду спускаться с той стороны, но не позволяю себе сдаваться.
Ворча, взбираюсь на валун и соскальзываю вниз с противоположной стороны. С глухим стуком приземляюсь, поднимаю голову и вижу самый красивый в мире водопад – пенящийся, сверкающий, заполняющий собой ущелье. Раздеваюсь до трусов, вхожу в воду, о мою грудь бьется чистейшее озеро. Подныриваю под водопад. Выползаю на берег, ложусь на спину и подставляю солнцу живот.
С тех пор как я приехал в Таиланд, у меня сотни раз наступали такие моменты, как этот, когда я сталкивался с чем‑то совершенно невероятным и хотел этим с кем‑то поделиться. Проблема в том, что, если выбираешь жизнь отшельника, теряешь такую привилегию. Поэтому я поступаю так, как поступал все эти шесть лет: достаю свой мобильный телефон и снимаю водопад. Стоит ли говорить, что меня на снимках никогда нет. Я даже не знаю, кому их буду показывать, принимая во внимание то, что у меня молоко в пакете хранится дольше, чем длится большинство моих романов. Но я все равно храню этот цифровой альбом – начиная от первого санпрапума (замысловатого домика для духов, заставленного подношениями, который я увидел в Таиланде) и выставки деревянных пенисов в Бангкокском храме пенисов – Чао Мэ Туптим Шрин, заканчивая сросшимися младенцами, плавающими в формальдегиде в музее естествознания возле буддийского храма Ват Арун.
Я держу телефон, обозревая пейзажи, когда трубка начинает вибрировать. Смотрю на экран, чтобы понять, кто звонит, – ожидаю увидеть имя приятеля, который хочет пригласить выпить пивка, или своего начальника из института, который попросит меня выйти на замену другому учителю, или стюарда, с которым я познакомился в минувшие выходные в баре «Голубой лед». Меня всегда поражало, что сотовая связь в такой глуши, в Таиланде, намного лучше, чем в Белых горах в Нью‑Гэмпшире.
«Междугородный звонок».
Я прижимаю телефон к уху.
– Алло!
– Эдвард, – говорит моя мама, – ты должен приехать домой.
Перелет в Соединенные штаты Америки, потом поездка на арендованной машине (когда я уезжал, был слишком юн, чтобы арендовать машину) до Бересфорда, штат Нью‑Гэмпшир, занимает целые сутки. Думаете, мне хотелось спать? Ошибаетесь – слишком на взводе я был. Во‑первых, я уже шесть лет не сидел за рулем, поэтому мне надо быть очень сосредоточенным. Во‑вторых, я перевариваю то, что сказал матери нейрохирург, который оперировал моего отца.
Его грузовик влетел в дерево.
Отца с Карой обнаружили рядом с машиной.
У Кары сломано плечо.
Отец ни на что не реагирует, правый зрачок расширен. Он не может самостоятельно дышать. Врачи скорой помощи назвали это обширной черепно‑мозговой травмой.
Мама позвонила, как только я приземлился в аэропорту. Каре сделали операцию, сейчас ее накололи болеутоляющими и она спит. С Карой приезжала побеседовать полиция, но мама запретила. Всю ночь она провела в больнице. Голос ее звучал, как струна, которая вот‑вот порвется.
Не стану обманывать, я часто представлял свое возвращение домой. Рисовал в воображении праздник, который устроят в нашем доме: мама испечет мой любимый пирог (морковно‑имбирный), и Кара выложит из палочек от эскимо на автомобильной покрышке: «Брат № 1». Конечно, мама там больше не живет, а Кара уже выросла для подобного рукоделия из палочек от эскимо.
Вероятно, вы заметили, что в моем воображаемом триумфальном возвращении для отца места не нашлось.
После стольких лет, проведенных в большом городе, Бересфорд кажется городком‑призраком. Конечно, вокруг есть люди, но от того, что вокруг столько необитаемых мест, у меня кругом идет голова. Самое высокое здание – трехэтажное. Куда ни повернись – отовсюду видны горы.
Я паркую машину рядом с больницей и бросаюсь внутрь. На мне джинсы и хлопчатобумажная рубашка – не очень‑то подходящий наряд для зимы в Новой Англии, но у меня даже нет теплой одежды.
Волонтер, сидящий за первым столом, напоминает жевательный зефир – пухлый, мягкий, припудренный. Я спрашиваю, в какой палате лежит Кара Уоррен, по двум причинам. Во‑первых, там должна находиться моя мать. А во‑вторых, мне необходимо время, чтобы собраться перед встречей с отцом.
Кара лежит на четвертом этаже в палате № 430. Я жду, когда закроется дверь лифта, – опять‑таки, когда я последний раз ехал в лифте один? – и делаю глубокий вдох. Втянув голову в плечи, я миную медсестер в коридоре и открываю дверь палаты, на которой значится имя Кары.
На больничной койке лежит девушка.
У нее длинные темные волосы и синяк на виске, залепленный пластырем. Рука в гипсе прижата к телу. Из‑под одеяла выглядывает нога, на ногтях фиолетовый маникюр.
Это больше не моя маленькая сестренка. Она уже больше не маленькая. Точка.
Я настолько поглощен разглядыванием сестры, что не сразу замечаю сидящую в углу маму. Она встает, прикрывает рот рукой и шепчет:
– Эдвард…
Я, когда уезжал, уже был выше мамы. А сейчас я возмужал. Я стал больше, сильнее. Таким, как он.
Она заключает меня в объятия. Оригами «сердечко». Так она называла эти объятия, когда мы были маленькими: она простирала руки и ждала, когда же мы бросимся к ней. Эти слова занозой застряли у меня в памяти, и я чувствую, как они мысленно уводят в другую сторону, несмотря на то, что я поступаю так, как ожидает мама, – обнимаю ее в ответ. Смешно: неважно, насколько я стал больше, – все равно она, а не я, продолжает сжимать меня в объятиях.
Чувствую себя Гулливером в стране лилипутов – слишком большим для собственных воспоминаний. Мама вытирает глаза.
– Поверить не могу, что ты на самом деле приехал.
Сейчас неподходящий момент напоминать о том, что меня бы здесь никогда не было, если бы сестра с отцом не оказались в больнице.
– Как она? – спрашиваю я, кивая на Кару.
– Накололи окситоцином, – отвечает мама. – После операции у нее все еще болит.
– Она… совсем другая.
– Как и ты.
По мне, так мы все изменились. На мамином лице появились морщинки, которых я раньше не замечал, а может быть, их раньше и не было. Что касается моего отца… Что ж, мне трудно представить, что он вообще может измениться.
– Думаю, мне нужно сходить к отцу, – говорю я.
Мама берет свою сумочку – большую сумку с изображением двух деток‑метисов. «Близнецы», – догадываюсь я. Странно знать, что у тебя есть брат и сестра, которых ты никогда не видел.
– Идем, – говорит она.
Именно сейчас мне меньше всего хочется оставаться одному. Быть взрослым. Но что‑то заставляет меня положить руку маме на плечо, останавливая ее.
– Ты не обязана идти со мной туда, – говорю я. – Я уже не ребенок.
– Вижу, – отвечает она, не сводя с меня глаз. Ее голос звучит мягко, словно обернутый фланелью.
Понимаю, о чем она думает: как много она пропустила. Не возила меня в колледж. Не была на моем выпускном. Не слушала рассказов о моей первой работе, о моей первой любви. Не помогала обустроить мою первую квартиру.
– Кара может проснуться, ей понадобится твоя помощь, – говорю я, чтобы смягчить удар.
Мама замирает в нерешительности, но только на мгновение.
– Ты вернешься? – спрашивает она.
Я киваю. Хотя именно этого я поклялся никогда не делать.
На каком‑то этапе своей жизни я подумывал стать врачом. Мне нравилась стерильность, присущая этой профессии, порядок. Нравилось думать, что если ты сможешь верно истолковать симптомы, то сумеешь найти проблему и устранить ее.
К сожалению, чтобы стать врачом, необходимо еще учить биологию, а когда я первый раз поднес скальпель к эмбриону свиньи, то лишился чувств.
Откровенно говоря, меня не очень‑то прельщали естественные науки. В старших классах я зарылся в книги – и это мне пригодилось, когда я продолжил обучение после того, как сбежал из дома. Держу пари, что я прочел классики больше, чем любой выпускник колледжа. Но еще я узнал то, чему никогда не научат на лекциях: например, что не стоит ходить в бары на верхних этажах на Патпонг‑роуд, потому что там правят бал всякие головорезы; не стоит посещать массажный салон со стеклянной входной дверью, потому что там вас может ожидать «счастливый конец», на который вы вовсе не рассчитывали. Может быть, у меня и нет диплома, но я уж точно образованный человек.
Тем не менее в приемной доктора Сент‑Клера я чувствую себя глупо. Не в своей тарелке. Как будто не могу собрать воедино всю информацию, которую он мне сообщает.
– У вашего отца обширная черепно‑мозговая травма, – говорит он. – Когда его доставили на скорой помощи, его правый зрачок был расширен и он никак не реагировал на внешние раздражители. Лоб был рассечен, и вся левая сторона обездвижена. Дыхание было затруднено, поэтому его подключили к аппарату искусственной вентиляции легких. Когда я пришел его осмотреть, то увидел двусторонний периорбитальный отек…
– Перио… что?
– Опухоль, – поясняет хирург. – Вокруг глаз. Мы повторно провели тесты по шкале комы Глазго, которые уже проводились врачами скорой помощи на месте аварии. Он набрал пять баллов[6]. Мы немедленно провели срез КТ и обнаружили гематому в височной доле, субарахноидальное кровотечение, межжелудочковое кровотечение. – Он смотрит мне в лицо. – Другими словами, мы увидели кровь. Повсюду вокруг мозга и в желудочках мозга – что указывает на серьезную травму. Мы ввели маннитол, чтобы снизить внутричерепное давление, и безотлагательно повезли его в операционную, чтобы удалить сгусток крови в височной доле и передней височной доле мозга.
У меня даже рот приоткрылся.
– Вы удалили часть его мозга?
– Мы снизили давление на мозг, в противном случае он бы погиб, – уточняет врач. – Удаление височной доли повлияет на его память, но не всю. Лобэктомия не влияет на разговорную и двигательную функции, не меняет индивидуальность.
Они забрали часть отцовских воспоминаний. О его обожаемых волках? О нас? Каких воспоминаний ему будет не хватать?
– И помогла? Операция?
– Зрачки вашего отца вновь реагируют на свет. И сгусток крови удален. Тем не менее опухоль и гематома повлекли развитие начальной стадии грыжи – проще говоря, перемещение отделов из одной части мозга в другую, что увеличивает давление на стволовую часть мозга и ведет к образованию там небольших кровоизлияний.
– Не понимаю…
– Внутричерепное давление у него снизили, – поясняет врач, – но он все еще не пришел в себя, не реагирует на раздражители и не может самостоятельно дышать. Мы еще раз провели компьютерную томографию и заметили, что эти кровоизлияния в продолговатом мозге и мостах немного увеличены в сравнении с результатами первоначальной томографии, – именно поэтому он до сих пор не пришел в сознание и подключен к аппарату искусственной вентиляции легких.
У меня ощущение, что я плыву в кукурузном сиропе и слова, которые я хочу произнести, вязнут на моем языке, превращаясь в бессвязное мычание.
– Но с ним все будет в порядке? – спрашиваю я единственное, что меня по‑настоящему волнует.
– Мы продолжаем надеяться, что все образуется…
Но… В воздухе повисает «но», которое я отчетливо слышу.
– Эти поражения тканей, которые мы наблюдаем, затрагивают части головного мозга, отвечающие за дыхание и сознание. Он, возможно, никогда не сможет самостоятельно дышать, – откровенно признается доктор Сент‑Клер. – Он может никогда не прийти в сознание.
Мне было шестнадцать, я только‑только получил водительские права и отправился на вечеринку, но задержался дольше разрешенного родителями времени. Я оставил машину за квартал от дома, на цыпочках прошел по траве и неслышно открыл дверь, надеясь, что непослушание сойдет мне с рук. Но когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что в гостиной в мягком кресле спит отец, и понял, что обречен. Отец всегда говорил, что когда он жил в лесу с дикими волками, то никогда по‑настоящему не спал. Необходимо всегда быть настороже, как говорится, спать с одним открытым глазом, чтобы знать, если кто‑то надумает на тебя напасть.
Естественно, как только я переступил порог, он вскочил с кресла и встал передо мной. Он не сказал ни слова, просто ждал, когда я первым заговорю. «Знаю, – произнес я, – я наказан». Отец скрестил руки на груди. «Пару сотен лет назад родители никогда не упускали детей из виду, – ответил он. – Если волчонок разбудит своего отца в два часа утра, тот не станет на него рычать, чтобы щенок отстал и дал ему поспать. Он встревоженно сядет, как будто спрашивая: «Чего ты хочешь? Куда собрался?»
Тогда я был навеселе и решил, что он читает мне нотацию, таким образом давая понять, что рассержен на меня. А теперь я задаюсь вопросом: может быть, он злился на себя? За то, что уступил своей человеческой сути и забыл держать один глаз всегда открытым.
– Я могу его увидеть? – спрашиваю я у доктора Сент‑Клера.
Меня ведут по коридору в реанимацию. Над кроватью склонилась медсестра, слышна работа какого‑то насоса.
– Вы, наверное, сын мистера Уоррена, – говорит она. – Одно лицо.
Но я практически ее не слышу. Не могу отвести глаз от пациента на больничной койке.
Моя первая мысль: «Это ужасная ошибка. Это не мой отец».
Потому что этот слабый человек с частично обритой головой, с белыми бинтами на голове, с торчащей из горла трубкой и капельницей у изгиба локтя…
Этот человек со швами на виске, как у Франкенштейна, и черно‑синими кругами вокруг глаз…
Этот мужчина совершенно не похож на человека, который разрушил мою жизнь.
Красную Шапочку нужно выпороть.
Одной этой девчонке с ее бабушкой удалось распространить столько лжи о волках, что их стали травить, ловить и отстреливать. Волки чуть не вымерли. Многие мифы о волках возникли в Средние века в Париже – где волки утаскивали детей. Сейчас считается, что вышеупомянутые животные являлись помесью волка и собаки. С одной стороны, чистокровный волк больше боится человека, чем человек его. Он не станет бросаться на людей, если только не почувствует, что последние угрожают его безопасности.
Некоторые полагают, что волки убивают все, что встречают на своем пути.
На самом деле они убивают, только чтобы утолить голод. Даже когда они нападают на стадо, они не загрызают всех животных. Альфа‑самец конкретно указывает, кого из стада следует свалить.
Некоторые полагают, что волки уничтожили популяцию оленей.
На самом деле они, когда охотятся, убивают один раз из десяти.
Кое‑кто считает, что волки проникают на фермы и задирают скот.
В действительности подобные случаи настолько редки, что биологи даже не относят их к категории «риск нападения хищников».
Есть те, кто верит, что волки нападают на людей.
На самом деле в двадцати известных случаях инициатором встречи выступал сам человек. Не существует ни одного документального подтверждения того, что здоровый дикий волк загрыз человека.
Можете себе представить, что и от трех поросят я не в восторге.
Я сижу у одного из стоящих на улице столиков на ярмарке, закутавшись в пуховик и шерстяное одеяло. Сейчас посетителей нет, потому что стоит февраль и парк официально закрыт, но «фирменный» аттракцион – аниматронный динозавр, которого видишь, как только входишь в ворота, – работает круглый год. Потому что из‑за какой‑то особенности подключения вместе с тираннозавром Рексом отключалась вся аппаратура, а это, разумеется, не устраивало рабочих, ухаживающих за животными в межсезонье. Поэтому время от времени, когда мне необходимо уединиться, я прихожу в эту часть парка, которая, казалось бы, вымерла, и наблюдаю, как трехрогий динозавр качает своей пластмассовой головой, стряхивая выпавший за ночь снег. Я наблюдаю, как хищник ввязывается в шуточную драку с тираннозавром – оба по колено в снегу. От зрелища ползут мурашки. Такое впечатление, что я наблюдаю за концом света. Иногда, потому что стоит тишина, их рычание раздражает гиббонов и они тоже начинают орать.
Как ни странно, именно из‑за гиббонов я не слышу, как отец окликает меня, пока он не становится прямо передо мной.
– Кара! Кара!
На нем белый комбинезон – тот, что висит на дереве рядом с трейлером, и который он никогда не стирает, потому что волки узнают его по запаху. Я вижу, что отец со своей стаей делил обед, потому что кончики его длинных волос, обрамляющих лицо, в крови. Он обычно играет роль волка‑диффузора, что означает, что он занимает у туши место между бета‑и альфа‑самцом. Если честно, это зрелище сводит с ума. Время обеда для стаи сродни гладиаторским боям. У каждого свое определенное место у туши, каждый ест в отведенное ему время и только строго определенные части туши. Каждый рычит, щерится, клацает зубами – включая и моего отца! – защищая свой кусок добычи. Раньше он, как и волки, ел сырое мясо, но когда его пищеварение взбунтовалось, стал готовить куски почек и печени и прятать их за пазухой комбинезона, в небольших полиэтиленовых пакетиках. Каким‑то образом он ухитрялся спрятать такой кусок во вспоротом брюхе теленка и есть вместе с волками, которые даже не замечали, как внутрь что‑то подложили.
На лице отца написано облегчение.
– Кара, – вновь говорит он, – я думал, что потерял тебя.
Я пытаюсь встать, сказать, что все время сидела здесь, но не могу пошевелиться. Одеяло запуталось, и мои руки оказались связаны. Потом я понимаю, что это не одеяло, а повязка. И это не папа зовет меня по имени, а мама.
– Ты проснулась.
Она смотрит на меня сверху вниз и пытается улыбнуться.
Такое чувство, что мне на плечо уселся слон. Я хочу что‑то спросить, но слова словно спрятались в облаках. Неожиданно появляется еще одно лицо. Женское. Сдобное, как булочка.
– Когда будет больно, – говорит незнакомка, – нажми здесь. – Она поворачивает мою руку к маленькой кнопке. Я нажимаю большим пальцем.
Хочу спросить, где папа, но уже погружаюсь в сон.
Мне опять снится сон. Почему я думаю, что это сон?
В палате мой отец, но это не он. Это человек, которого я видела на фотографиях, – на самом деле всего на трех снимках, которые мама прячет в ящике с бельем, под бархатной подкладкой шкатулки, в которой она хранит жемчуга своей бабушки. На этих трех фотографиях он обнимает маму. С короткой стрижкой он выглядит моложе.
Эта живая копия моего отца смотрит на меня с таким же удивлением, как и я на него.
– Не уходи, – прошу я, но мой голос едва слышен.
Он улыбается.
Это вторая причина, по которой я знаю, что сплю. На этих старых фотографиях мой отец выглядит счастливым. Если честно, то они оба – и отец, и мама – выглядят счастливыми. Опять‑таки, я видела это только на фотографиях.
Я проснулась, но продолжаю делать вид, что сплю. В ногах кровати стоят двое полицейских и беседуют с моей мамой.
– Нам крайне необходимо поговорить с вашей дочерью, – говорит тот, который повыше, – чтобы понять, что произошло.
Интересно, что рассказал им отец? Во рту пересохло.
– Кара не в состоянии давать показания.
Голос у матери напряженный. Я чувствую, как взгляды всех троих охватывают меня, словно языки пламени бумагу.
– Мадам, мы понимаем, что здоровье дочери – прежде всего…
– Если бы понимали, не пришли бы сюда, – отвечает мама.
Я смотрела «Закон и порядок». И знаю, как микроскопический кусочек краски может стоить преступнику пожизненного заключения. Является ли их визит обычным делом? Частью расследования любой аварии? Или им что‑то известно?
Меня бросает в пот, сердце неистово колотится. И тут я понимаю, что своего волнения мне не скрыть. Мой пульс тут же отображается на мониторе, прямо на передней спинке кровати – любой может его видеть. Понимаю, что делаю только хуже. Представляю, как подскочили цифры, как все уставились на монитор.
– Вы что, всерьез полагаете, что ее отец намеренно подстроил аварию? – удивляется мама.
Повисает молчание.
– Нет, – наконец отвечает один из полицейских.
Мое сердце колотится так сильно, что в любую минуту в палату может ворваться медсестра и нажать кнопку экстренного вызова – необходимо безотлагательно реанимировать пациента.
– В таком случае зачем вы пришли? – спрашивает мама.
Я слышу, как один полицейский чем‑то шуршит. Чуть приоткрыв глаза, вижу, как он передает маме карточку.
– Вы не могли бы нам позвонить, когда она очнется?
Их шаги гулким эхом отдаются в коридоре.
Я считаю до пятидесяти. Медленно, прибавляя к каждой цифре слово «Миссисипи», а потом открываю глаза.
– Мама! – зову я. У меня хриплый, ломающийся голос.
Она тут же присаживается рядом на кровать.
– Как ты себя чувствуешь?
Все еще болит плечо, но уже не так сильно, как раньше. Свободной рукой нащупываю шишки и швы на лбу.
– Больно, – отвечаю я.
Мама касается моей сломанной руки. На одном из пальцев небольшая клипса, на которой вспыхивает красный огонек. Как у пришельца.
– В аварии ты сломала лопатку, – объясняет она. – В четверг вечером тебя прооперировали.
– А сегодня какой день?
– Суббота, – отвечает она.
Пятница совершенно выпала у меня из памяти.
Я пытаюсь сесть, но это практически невозможно из‑за руки, крепко прибинтованной к телу.
– Где папа?
По ее лицу пробегает тень.
– Я должна предупредить медсестру, что ты очнулась…
– С ним все в порядке? – Мои глаза наполняются слезами. – Я видела, возле него толпились врачи скорой помощи, а потом они… потом они… – Я не могу закончить предложение, потому что начинаю складывать вместе части загадки, выражение маминого лица, галлюцинации, в которых я видела отца намного моложе, чем сейчас. – Он умер, – шепчу я, – ты просто не хочешь мне говорить.
Она крепче сжимает мою руку.
– Твой папа не умер.
– Тогда я хочу его увидеть, – настаиваю я.
– Кара, ты сейчас не в том состоянии…
– Черт побери, дайте мне с ним увидеться! – кричу я.
По крайней мере, мой крик привлекает внимание. В палату спешит женщина с больничным пропуском – но не медсестра в белом.
– Кара, тебе нужно успокоиться…
Она маленькая и хрупкая, с черными кудряшками, которые подпрыгивают при каждом движении.
– Вы кто?
– Меня зовут Трина. Я социальный работник, которого назначают в случаях, подобных этому. Я понимаю, что возникают вопросы…
– Да, например, такой: я обмотана бинтами, как Тутанхамон, у меня на голове швы, как у Франкенштейна, а мой отец, возможно, лежит в морге. Как я могу успокоиться?
Мама и Трина переглядываются, и это знак, который в ту же секунду дает мне понять, что, пока я лежала без сознания, они постоянно разговаривали обо мне. Мне понятно одно: если они не хотят отвести меня к отцу, я пойду туда сама. Если придется, доберусь ползком.
– У твоего отца тяжелая черепно‑мозговая травма, – произносит Трина таким тоном, каким обычно говорят: «Похоже, зимой будет очень холодно» или «Мне кажется, нужно отогнать машину в мастерскую, чтобы сменить резину». Она говорит это так, как будто черепно‑мозговая травма – это обычная заусеница.
– Я не понимаю, что это означает.
– Ему сделали операцию, чтобы удалить опухоль. Он не может самостоятельно дышать. Он сейчас без сознания.
– Пять минут назад я тоже была без сознания, – отвечаю я, но все время думаю только об одном: «Это я виновата».
– Я отвезу тебя к отцу, Кара, – обещает Трина, – но ты должна понять, что, когда ты его увидишь, у тебя может случиться шок.
Почему? Потому что он лежит на больничной койке? Потому что у него швы, как у меня, и изо рта торчит трубка? Мой отец тот человек, который никогда не спит и редко сидит дома. Если увижу его спящим в кресле – это уже шок.
Она вызывает медсестру и санитара, чтобы усадить меня в инвалидную коляску, а для этого нужно отсоединить капельницу. Я стискиваю зубы, когда меня поднимают с кровати. В коридоре пахнет, как в химчистке, и этот синтетический больничный запах всегда меня пугал.
Последний раз я была в больнице год назад. Мы с отцом ездили с Зази, одним из волков, которых мы иногда привозили в начальную школу, чтобы рассказать, что этих животных необходимо охранять. Отец всегда проводит мини‑тренировку, чтобы научить детей правильно вести себя рядом с диким животным: не протягивать руку, не подходить слишком быстро, позволить животному обнюхать себя. В тот день дети вели себя превосходно, как и сам Зази. Но какой‑то идиот, малолетний хулиган, в другой части здания нажал, шутки ради, сигнал пожарной тревоги. Громкий звук напугал волка. Животное попыталось сбежать, а ближайшим выходом оказалось зеркальное окно. Отец обхватил Зази, чтобы защитить его, поэтому в окне оказался он сам, а не волк. Естественно, когда я сажала Зази назад в клетку, на нем не было ни царапины. А отец так сильно рассек руку, что стала видна кость.
Стоит ли говорить, что отец отказался ехать в больницу, пока Зази не вернулся в свой загон? К тому времени полотенце, которое он использовал как самодельный бинт, пропиталось кровью, и обезумевший директор школы, который повез нас назад в парк, настоял на том, чтобы отец поехал в травмопункт. Там – здесь! – ему пришлось наложить пятнадцать швов. Но не успели мы вернуться, как отец отправился в загон, где жили Нодах, Кина и Кита – три волка, которых мы взяли щенками и выкормили, стая, где мой отец играл роль волка‑диффузора.
Я стояла у цепного забора, наблюдая, как Нодах кувыркается с моим отцом. Он тут же содрал зубами бинт. Потом Кина начала вылизывать рану. Я знала, что она сорвет швы, и была совершенно уверена, что именно на это отец и надеется. Он рассказывал мне о том времени, когда жил в дикой природе, как иногда во время охоты получал раны, потому что его кожа не имела той защитной шерсти, которой покрыты его братья и сестры волки. Когда это таки случалось, волки вылизывали рану, пока она вновь не открывалась. Отец уверовал в то, что какой‑то компонент в их слюне лечебный. Несмотря на то что спал он в грязи, об антибиотиках даже мечтать не приходилось, за два года, проведенных в лесу, раны ни разу не воспалились, а наоборот – заживали в два раза быстрее. Когда Кина лизнула рану глубже, отец несколько раз поморщился, но порез наконец перестал кровоточить, и отец вышел из загона. Мы стали взбираться на холм, к своему трейлеру. «До чертиков ненавижу больницы», – объяснил он в свое оправдание.
Сейчас Трина везла меня в инвалидном кресле по коридору – мама следовала за нами по пятам – мимо больных в гипсе или медленно передвигающихся на костылях либо в ходунках. Я лежу в ортопедическом отделении, но отец где‑то в другом месте. Нам приходится спуститься на лифте на третий этаж.
Мы въезжаем в двери, на которых написано: «Реанимационное отделение».
В отделении больные не ходят – одни доктора.
Трина перестает толкать кресло и опускается рядом со мной на корточки.
– Как чувствуешь, готова?
Я киваю.
Трина спиной вкатывает меня в папину палату, а потом разворачивает лицом к кровати.
Папа похож на изваяние. На одну их тех мраморных статуй, которые находятся в музее в зале древней Греции – сильную, крепкую и с абсолютно безучастным лицом. Я одним пальцем касаюсь его руки. Он не шевелится. Только по одному признаку я понимаю, что отец жив, – аппараты, к которым он подключен, издают тихое, монотонное жужжание.
Это я виновата.
Я кусаю губу, потому что понимаю, что сейчас расплачусь, а я не хочу, чтобы Трина с мамой видели мои слезы.
– С ним все будет в порядке? – шепчу я.
Мама кладет руку мне на плечо.
– Врачи не знают. – Ее голос ломается.
По моим щекам струятся слезы.
– Папочка! Это я, Кара. Проснись! Ты должен очнуться!
Я вспоминаю истории, которые часто можно услышать в новостях, об удивительных исцелениях, когда люди, которых считали навсегда прикованными к постели, вставали и даже бегали. Когда слепые неожиданно прозревали.
Когда отцы с черепно‑мозговыми травмами внезапно открывали глаза, улыбались и прощали своих дочерей.
Я слышу шум воды. Открывается дверь, ведущая в ванную комнату. Входит молодая копия моего отца, которая привиделась мне вчера. Продолжая вытирать руки о спортивные штаны, он смотрит на маму, потом на меня.
– Кара! Ого! – изумляется он. – Ты очнулась?
В это мгновение я понимаю, что он не плод моего воображения. Знакомый голос сейчас живет в другом, взрослом теле.
– Что он здесь делает? – спрашиваю я шепотом.
– Я его позвала, – отвечает мама. – Кара, просто…
Я качаю головой.
– Я ошиблась. Я не готова.
Трина тут же разворачивает инвалидную коляску к двери.
– Все в порядке, – успокаивает она, совершенно не осуждая меня. – Тяжело видеть любимого человека в таком состоянии. Вернешься, когда немного окрепнешь.
Я делаю вид, что соглашаюсь с ней. Но не встреча с отцом, лежащим без сознания на больничной койке, выбила у меня землю из‑под ног.
А встреча с братом, который уже шесть лет как умер для меня.
Не могу сказать, что мы с Эдвардом были очень близки. В детстве семь лет – огромная разница. Что может быть общего у старшеклассника с младшей сестрой, которая до сих пор играет со своей игрушечной кухонькой? Но я идеализировала старшего брата. Я иногда брала книги, которые он оставлял на столе, и делала вид, что понимаю написанное; тайком пробиралась в его комнату и слушала его плеер – он бы убил меня, если бы узнал.
Начальная школа и старшая размещались в разных зданиях, а это означало, что Эдварду приходилось по утрам отвозить меня в школу. Таким был договор – родители выплатили половину из восьмисот долларов за старый потрепанный автомобиль, чтобы у брата были собственные «колеса». В ответ мама настаивала, чтобы брат лично заводил меня на крыльцо моей школы, прежде чем отправиться на занятия.
Эдвард воспринял ее требование буквально.
Мне было одиннадцать – вполне взрослая девочка, чтобы самостоятельно перейти дорогу по сигналу светофора. Но брат никогда не отпускал меня одну. Каждый день он парковал машину и ждал, пока загорится зеленый свет. Когда свет загорался, он хватал мою руку и не отпускал, пока мы не оказывались на противоположной стороне. Это настолько вошло в привычку, что я абсолютно уверена: он даже не осознавал, что ведет меня за руку.
Я могла бы вырвать руку или сказать ему, чтобы отпустил, но я молчала.
В первый же день после его отъезда, в первый же день, когда мне пришлось самой добираться в школу и переходить улицу, я была совершенно уверена, что дорога стала в два раза шире.
Умом я понимала, что это не Эдвард виноват в том, что мои родители после его отъезда развелись. Но когда тебе одиннадцать – плевать на логику. Просто тебе так не хватает руки старшего брата.
– Мне пришлось ему позвонить, – оправдывается мама. – Он все равно сын твоего отца. А врачам необходим был человек, способный принимать решения касательно здоровья Люка.
Мало того что отец впал в кому, так еще, как оказывается, единственный, кто знает все о его состоянии, – это, вопреки здравому смыслу, мой давным‑давно пропавший брат. Меня бесила мысль, что именно он сидит у постели отца и ждет, когда тот откроет глаза.
– А почему ты не можешь принимать эти решения?
– Потому что я больше ему не жена.
– Тогда почему меня не спросить?
Мама присела на край постели.
– Когда тебе привезли в больницу, ты не могла принимать никаких решений. И даже если бы могла – ты несовершеннолетняя. Врачам необходим человек старше восемнадцати лет.
– Он уехал, – констатирую я очевидное. – Он не имеет права быть здесь.
– Кара, – отвечает мама, потирая лоб, – нельзя винить во всем Эдварда.
Она намеренно использует эту фразу, чтобы не обвинить во всем отца: в том, что распался их брак, в том, что сбежал Эдвард. Она знает, что лучше не жаловаться мне на отца, потому что отчасти именно поэтому я четыре года назад и уехала из ее дома.
Я сбежала от матери, потому что не вписывалась в ее новую семью, но с отцом я стала жить именно потому, что он был таким родителем, каким никогда не сможет стать мама. На самом деле это трудно объяснить. Если честно, мне все равно, меняется ли постельное белье раз в неделю или раз в несколько месяцев, когда об этом вспоминаешь. Вместо этого отец научил меня распознавать в лесу все деревья – я даже не заметила, как запомнила их названия. Он показал мне, что летняя гроза – не препятствие, а наоборот, прекрасный случай поработать на улице без изматывающей жары и надоедливых москитов.
Однажды, когда мы находились в загоне, туда, к несчастью, забрел барсук. Обычно мы позволяли волкам убивать небольшую добычу, которая оказывалась у них в загоне, но на этот раз один из взрослых волков погнался за барсуком и, вместо того чтобы загрызть его, перекусил его хребет, так что барсук не смог встать на задние лапы. Потом волк попятился, чтобы барсука убили два молодых волчонка. По сути, это был урок. Вот такой и была жизнь с отцом. С отцом было не важно, уехал Эдвард или нет. С папой я была достойна того, чтобы стать единственным членом его стаи, тем, кого он научит всему, что знает сам, тем, на кого он надеется так же, как на себя самого.
Я понимаю, что если отец не очнется, то мне придется вернуться к матери.
Неожиданно двери моей палаты распахиваются и входят двое полицейских, которые уже были здесь вчера.
– Кара, – говорит тот, что повыше, – рад, что вы пришли в себя. Офицер Дюмон, офицер Уигби. Мы бы хотели несколько минут побеседовать с вами.
Между кроватью и полицейскими встает моя мама.
– Кара только после операции. Ей необходим отдых.
– При всем уважении, мадам, на этот раз мы не уйдем, не поговорив с вашей дочерью. – Офицер Дюмон опускается на стул возле кровати. – Кара, вы не откажетесь ответить на несколько вопросов об аварии?
Я перевожу взгляд с мамы на полицейского.
– Думаю, да…
– Вы помните аварию?
Помню каждую секунду.
– Смутно, – бормочу я.
– Кто находился за рулем грузовика?
– Мой отец, – отвечаю я.
– Ваш отец.
– Верно.
– Куда вы ехали?
– Домой… Он забрал меня от подружки.
Мама складывает руки на груди.
– Прошу прощения, но с каких пор автомобильная авария стала преступлением?
Офицер смотрит на нее поверх блокнота.
– Мадам, мы просто пытаемся воссоздать картину случившегося. – Он поворачивается ко мне. – Почему грузовик свернул с дороги?
– Перед машиной выскочил олень, – объясняю я.
Это правда. Я просто умалчиваю о том, что произошло перед этим.
– Ваш отец пил?
– Мой отец вообще не пьет, – отвечаю я. – Волки чуют алкоголь в крови.
– А вы? Вы пили?
Я заливаюсь краской.
– Нет.
Офицер Уигби, который до этого момента стоял молча, делает шаг вперед.
– Кара, если вы расскажете правду, все станет намного проще.
– Моя дочь не пьет, – начинает злиться мама. – Ей только семнадцать лет.
– К сожалению, мадам, одно другого не исключает. – Уигби достает бумагу и протягивает ее маме. – Это данные из лаборатории. В крови вашей дочери, когда она поступила в больницу, был обнаружен алкоголь. Два промилле – средняя степень опьянения, – сообщает он. – В отличие от вашей дочери, результаты анализа крови не врут. – Уигби поворачивается ко мне. – Ну‑с, Кара, что еще вы скрываете?
Мои названые братья из племени абенаки верят, что их жизни неразрывно связаны с волками. Много лет назад, когда я поехал в Канаду, чтобы изучать, как натуралисты‑аборигены отслеживают диких волков вдоль коридора Сент‑Лоуренс, я узнал, что они относятся к волку как к учителю – как надо охотиться, растить детей, защищать свою семью. Давным‑давно шаманы абенаки, по легендам, нередко вселялись в тело волка и наоборот. Французы называли восточных индейцев племени абенаки из штатов Мэн и Нью‑Гэмпшир «нацио люпурем» – «волчий народ». Абенаки верили, что есть люди, живущие между миром людей и миром животных, и они никогда не будут в полной мере принадлежать ни к одному из этих миров.
Джозеф Обомсавин, старик, у которого я жил, говорил, что те, кто обращается к животным, поступают так потому, что разочаровались в людях.
Наверное, это обо мне. Я рос с родителями, которые были намного старше, чем родители моих приятелей, поэтому никогда даже не думал о том, чтобы пригласить одноклассников домой; я намеренно забывал сообщить родителям о готовящихся днях открытых дверей или баскетбольных матчах, потому что всегда стеснялся того, что дети начнут открыто глазеть на седые волосы моего отца или на морщины моей мамы.
Поскольку в детстве я не стремился заводить друзей, я много времени проводил в лесу один. Отец научил меня распознавать местные деревья и определять, какие растения ядовитые, а какие – нет. Он брал меня охотиться на уток, когда высоко в небе сияла луна, и пока мы ждали, наше дыхание клубилось серебряными облачками. Именно там я научился замирать так, что даже олень выходил на поляну попастись, когда я сидел на опушке леса. Там я и научился различать оленей, определять, какие кочуют вместе и кто вернется сюда на следующий год со своим потомством.
Я уже не помню то время, когда бы не чувствовал свою связь с животными, – наблюдая за лисой, играющей с лисятами, выслеживая дикобраза или выпуская цирковых зверей из неволи. Но самая удивительная встреча с животным произошла, когда мне было двенадцать лет, всего за несколько мгновений до того, как в мою жизнь вмешались надоедливые люди. Я гулял в лесу за нашим домом, когда увидел самку американского лося, лежащую под папоротниками рядом с новорожденным теленком. Я знал эту лосиху, видел ее пару раз. Я попятился – отец учил меня никогда не приближаться к самке с детенышем. К моему удивлению, лосиха встала и начала подталкивать теленка вперед до тех пор, пока он не оказался – кожа да кости! – у меня на коленях.
Я просидел с теленком целый час, пока на опушку не вышел величественный лось. У него были колоссальные рога, и он стоял, как изваяние, пока лосиха поднималась с колен, а потом поднимала лосенка. И все трое спокойно исчезли в лесу за моей спиной.
Я, пораженный, побежал домой, чтобы рассказать родителям о том, что произошло, – они мне точно не поверят! – и обнаружил их сидящими за кухонным столом с незнакомой женщиной. Но когда она обернулась, в ее чертах я увидел себя.
– Люк, – сказал отец. – Это Киера. Твоя настоящая мать.
Отец оказался моим дедушкой. Женщина, которую я всю жизнь считал матерью, – моей бабушкой. Моя биологическая мать, их дочь, в семнадцать лет оказалась вместе со своим тогдашним приятелем в тюрьме за торговлю героином. Через два месяца она поняла, что беременна.
Когда она рожала меня в местной клинике, то была пристегнута наручниками к кровати.
Было решено, что меня будут воспитывать дедушка с бабушкой. И чтобы на мне не лежало клеймо сына преступницы, они решили переехать из Минессоты в Нью‑Гэмпшир, где их никто не знал. Они начали жизнь с чистого листа, сказав, что я их чудо‑мальчик.
Когда закончился срок заключения, Киера отложила воссоединение с семьей, решив найти работу и обустроиться. Сейчас, четыре года спустя, она работала администратором гостиницы в Кливленде. И была готова собрать кусочки своей разбитой жизни. Включая меня.
Я плохо помню тот день, за исключением одного – мне совсем не хотелось ее обнять, а когда она стала говорить о Кливленде, я встал и убежал из кухни снова в лес. Лосиха уже ушла, но я научился у животных не попадаться на глаза и, если нужно, сливаться с окружающим пейзажем. Поэтому когда дедушка, выкрикивая мое имя, принялся меня искать, то прошел, ничего не заметив, рядом с кустами, в которых я прятался. В кустах я и уснул.
На следующее утро, когда я, мокрый и замерзший, вернулся домой, Киеры‑самозванки уже не было. Мои родители, которые теперь были моими дедушкой и бабушкой, сидели за столом и завтракали яичницей. Бабушка поставила и мне тарелку с яичницей‑глазуньей из двух яиц с тостом. Мы не стали обговаривать приезд моей матери. Не обсуждали, куда она уехала. Дедушка сказал, что все останется по‑старому, – на том и порешили.
Я даже стал сомневаться, а не приснились ли мне эти встречи – с лосенком, с матерью. С обоими.
С тех пор я время от времени общался с матерью. Каждое Рождество она присылала мне пару домашних тапочек, которые всегда оказывались малы. Она приехала на похороны деда, на мой выпускной, а через два года умерла от рака яичников.
Много лет спустя, когда я начал жить с волками, я по‑другому стал относиться к своей матери. Я понял, что ее поступок ничем не отличается от поступка любой волчицы: отдавать своих щенков под опеку старших, которые могут благодаря своим обширным знаниям научить последующие поколения всему, что им необходимо знать. Но в ту минуту, сидя в неловком молчании за кухонным столом за завтраком, я понял одно: животные никогда меня не обманывали, в то время как людям я уже не мог доверять.
У шока несколько стадий.
Первая наступает, когда входишь в палату и видишь отца, который выглядит трупом, подключенным к куче аппаратов и мониторов. Это совершенно не соответствует сложившейся у тебя в голове картинке: тот самый человек, который играл со стаей волчат; тот самый человек, который стоял перед тобой, заставляя тебя бросить ему вызов.
Потом появляется надежда. Любой лучик света на простыне, любая икота вентилятора, даже вздох, любой обман уставших глаз заставляет тебя вскакивать с места, потому что ты уверен, что только что стал свидетелем судорог, дрожания, возвращения сознания.
Одно «но» – этого не происходит.
Потом следует протест. В любую секунду ты можешь проснуться в собственной постели, проклиная ужасные кошмары, которые случаются, когда перепьешь текилы. На самом деле это смешно, просто театр абсурда: ты разыгрываешь из себя сиделку отца, которого много лет назад вычеркнул из своей жизни. С другой стороны, вчера ты текилу не пил. И спишь ты не в своей постели, а на больничной койке.
Все это приводит к ступору, и ты перестаешь реагировать на внешние раздражители, как и сам больной. В палате снуют медсестры и доктора, санитары и социальные работники, но ты уже потерял счет визитам. Эти медсестры, врачи, санитары и социальные работники обращаются к тебе по имени, и ты осознаешь, что уже привык ко всему этому. Ты перестаешь разговаривать шепотом – как невольно говорил до сих пор, зная, что больному нужен покой, – потому что понимаешь, что отец тебя не слышит, и не только потому, что ему в левое ухо впрыснули ледяную воду.
Это часть теста, одного из бесконечной череды тестов, предназначенных для оценки движения глаз. Как мне объяснили, снижение температуры в среднем ухе должно вызвать рефлекторное движение глаз. Если человек в сознании, этот тест можно использовать для оценки повреждения слухового нерва, которое может вызвать нарушение координации. Если человек находится без сознания, таким образом можно проверить, как функционирует стволовая часть мозга.
– И что? – спрашиваю я врача отделения, проводящую тест. – Какие новости? Хорошие или плохие?
– Доктор Сент‑Клер вам все объяснит, – отвечает она, не глядя на меня и делая пометки в листе назначений.
Она оставляет медсестру, чтобы та вытерла лицо и шею моему отцу. Эта медсестра уже пятнадцатая, с которой я познакомился за время своего пребывания здесь. У нее на голове замысловатая прическа из переплетенных косичек. Интересно, как она с ними спит? Зовут девушку Хэтти. Иногда она, когда ухаживает за отцом, напевает церковные гимны: «Легка на ход колесница света»[7] или «Я возьму тебя туда».
– Знаете, – говорит она, – ему бы не повредило, если бы вы с ним разговаривали.
– Разве он меня слышит?
Хэтти пожимает плечами.
– Сколько врачей, столько мнений. Как по мне, вы ничего не теряете.
Она так говорит, потому что не знает моего отца. Нашу последнюю беседу трудно было назвать дружеской, и есть шанс, что уже один звук моего голоса вызовет в ответ раздражение.
С другой стороны, на этой стадии важна любая реакция.
Вот уже целые сутки я живу в этой палате, сплю, сидя на стуле, не даю себе крепко заснуть. У меня затекла шея, болят плечи, руки и ноги кажутся незнакомыми, движения порывистыми, кожа на лице – резиновой. Все представляется нереальным: и мое уставшее тело, и само возвращение домой, и отец, лежащий в коме всего в метре от меня. В любую секунду я жду, что проснусь.
Или очнется отец.
Я живу на кофе и надежде, заключая пари с самим собой: «Если я все еще здесь, значит, есть шанс на выздоровление. Если доктора продолжают проводить все новые и новые анализы, значит, они уверены, что он поправится. Если я еще пять минут не посплю, он точно откроет глаза».
В детстве я боялся чудовища, которое жило у меня в шкафу. Именно отец посоветовал мне встать, черт побери, с кровати и открыть этот проклятый шкаф. Он уверял, что неизвестность в тысячи раз ужаснее встречи лицом к лицу со своими страхами. Разумеется, будучи ребенком, я храбро открыл дверцу шкафа – внутри никого не оказалось.
– Папа, – окликаю я, когда Хэтти уходит, – папа, это я, Эдвард.
Отец не двигается.
– К тебе Кара приходила, – говорю я. – Она немного пострадала в аварии, но с ней все будет хорошо.
Я не стал упоминать о том, что она ушла в слезах, что я боюсь пойти к ней палату и поговорить по душам, а не только переброситься парой фраз. Она похожа на того единственного человека, который не боится сказать, что король голый, – или, как в моем случае, что роль послушного сына, как это ни прискорбно, дали не тому человеку.
Я пытаюсь шутить.
– Знаешь, если ты настолько по мне соскучился, не нужно было прибегать к таким радикальным мерам. Ты мог бы просто пригласить меня домой на День благодарения.
Но ни один из нас не смеется.
Вновь распахивается дверь, входит доктор Сент‑Клер.
– Как он?
– Разве не я должен у вас об этом спрашивать? – удивляюсь я.
– Мы продолжаем следить за его состоянием, которое остается без изменений.
Я напоминаю себе, что, наверное, хорошо, что «без изменений».
– Вы поняли это, впрыснув ему в ухо воду?
– Если хотите откровенно, то да, – отвечает доктор. – Мы проводим термотест с ледяной водой, чтобы оценить вестибулоокулярный рефлекс. Если оба глаза скашиваются в сторону уха, в которое впрыснули воду, – мозг функционирует нормально и сознание лишь слегка затуманено. Например, нистагм[8] от воды говорит о пробуждении сознания. Но глаза вашего отца не двигались вообще, что свидетельствует о серьезном повреждении мостов и среднего мозга.
Внезапно я устаю от медицинских терминов, от череды врачей, которые заходят в палату и проводят тесты с отцом, который ни на что не реагирует. «Черт побери, тебе надо встать с кровати и открыть эту проклятую дверь!»
– Просто скажи это, – бормочу я.
– Прошу прощения?
Я заставляю себя встретиться взглядом с доктором Сент‑Клером.
– Он уже не очнется, да?
– Ну… – Нейрохирург присаживается напротив меня на стул. – Сознание имеет две составляющие, – объясняет он. – Бодрствование и собственно сознание, понимание. Мы с вами находимся в сознании и отдаем себе отчет в происходящем. Человек в коме не может ни того ни другого. После нескольких дней пребывания в коме состояние больного может развиваться по‑разному. У него может развиться синдром «запертого человека», что означает, что он находится в сознании и все понимает, но не может ни шевелиться, ни разговаривать. Либо у больного может развиться вегетативное состояние – это означает, что он в сознании, но не понимает, кто он и где находится. Другими словами, он может открывать глаза, чередовать сон с бодрствованием, но не будет отвечать на раздражители. На этой стадии больной либо идет на поправку и у него появляются минимальные проблески сознания, когда он не спит и понимает, кто он и где находится, что в конечном итоге ведет к полному ясному сознанию. В то же время он может навсегда остаться в состоянии, которое мы называем «постоянным вегетативным состоянием», и никогда не прийти в себя.
– Следовательно, вы предполагаете, что мой отец все‑таки может очнуться…
– …но шансы на то, что он придет в ясное сознание, ничтожно малы.
Вегетативное состояние…
– Откуда вы знаете?
– Ситуация складывается не в его пользу. У больных с такой черепно‑мозговой травмой, как у вашего отца, шансы невелики.
Я жду, что его слова пронзят меня, словно пулей: «Он говорит о моем отце». Но я уже давно ничего не чувствую к своему отцу, чтобы по‑настоящему оцепенеть. Я слушаю доктора Сент‑Клера и осознаю, что готов был услышать нечто подобное, поэтому принимаю его слова как данность. По иронии судьбы я не лучший кандидат на то, чтобы сидеть у постели отца и ждать, пока он очнется.
– И что делать? – спрашиваю я. – Мы просто ждем?
– Еще немного подождем. Мы продолжаем делать анализы, чтобы понять, есть ли какие‑нибудь изменения.
– Если ему так и не станет лучше, он останется здесь навсегда?
– Нет. Существуют центры реабилитации и дома инвалидов для людей, находящихся в коме. Некоторых больных, которые заранее изъявили желание не продолжать жизнь «растения», переводят в хоспис, где отключают аппарат, поддерживающий жизнедеятельность. Те, кто согласился стать донором, должны пройти специальную процедуру передачи донорских органов после того, как зафиксирована остановка сердца.
Такое чувство, что мы говорим о постороннем человеке. С другой стороны, на мой взгляд, мы и есть чужие. Я знаю своего отца не лучше, чем этот нейрохирург.
Доктор Сент‑Клер встает:
– Мы будем продолжать следить за его состоянием.
– А что мне пока делать?
Он засовывает руки в карманы халата.
– Поезжайте домой и поспите, – советует он. – Вы ужасно выглядите.
Когда он выходит из палаты, я придвигаю стул чуть ближе к кровати отца. Если бы тогда, когда мне было восемнадцать, кто‑то сказал, что я вернусь в Бересфорд, – я бы рассмеялся ему в лицо. Тогда меня заботило только одно – убраться отсюда как можно быстрее. Подростком я не понимал, что то, от чего я бегу, никуда не денется, оно все равно останется здесь и будет ждать. И неважно, как далеко я убегу.
Ошибки похожи на воспоминания, которые человек прячет на чердаке: старые любовные письма от давно забытых кавалеров, фотографии умерших родственников, детские игрушки, по которым скучаешь. С глаз долой – из сердца вон, но где‑то в глубине души ты знаешь, что они существуют. А еще ты понимаешь, что всячески стараешься их избегать.
Медсестра Хэтти на моем месте стала бы молиться. Но я никогда не увлекался религией. Отец мой чтил храм природы, мама окатила меня религией, как краской из ведра, но ни то ни другое не пристало.
Я ловлю себя на том, что вспоминаю свою первую неделю пребывания в Таиланде, когда я заметил на почетном месте перед гостиницами, в углах ресторанов, перед местными барами, посреди леса и во дворе каждого дома небольшие украшенные домики. Некоторые выглядели солидно – построены из кирпича и дерева. Другие были сделаны на скорую руку. В каждом домике стояли статуэтки, мебель, фигурки людей и животных. На балкончиках – ладанки, свечи и вазы с цветами.
Большинство тайцев – буддисты, но то тут, то там проклевываются древние верования, как, например, эти домики для духов. Даже сейчас тайцы верят, что духам необходимо пристанище, пока они не оказываются на небесах, в пещерах, деревьях или водопадах. Духи‑хранители Земли могут защищать по‑разному: помогать в делах, стеречь дом, защищать животных, леса, воду, приглядывать за урожаем, охранять храмы и крепости. За шесть лет, проведенных в Таиланде, я увидел, что дары, подносимые к домику духов, варьируются от цветов, бананов, риса до сигарет и живых цыплят.
Вот что интересно: когда семья переезжает, проводится особая церемония переселения духа из его старого домика на новое место жительства. Только после этого можно избавляться от того, что дух раньше считал своим домом.
Глядя на оболочку отца, лежащую сейчас на больничной койке, я задаюсь вопросом: а может быть, он уже перешел в мир иной?
Колледж я ненавидел. Слишком много зданий, слишком много бетона. Казалось нелепым изучать зоологию по учебникам, вместо того чтобы часами сидеть тихонько в лесу и изучать повадки животных, так сказать, воочию. И женщины у меня были, и вечеринки, но так же часто меня можно было увидеть на Президентском хребте или разбивающим лагерь в Белых горах. Я стал на слух распознавать крики большой серой совы или свиристели, щура или синеспинного лесного певуна. Я выслеживал черного медведя, белохвостого оленя и лося.
Когда я получил диплом по зоологии, меня взяли смотрителем в единственный в Нью‑Гэмпшире зоопарк, недалеко от Манчестера. Зоопарк Уигглесворта являлся частным заведением, где домашние животные были «разбавлены» дикими. От ухаживания за альпаками я «вырос» до крапчатой кошки, рыжей лисицы и наконец до волков. Стая из пяти особей содержалась в небольшом загоне, отгороженном двойным забором. В загоне росли деревья с толстыми стволами и имелся заостренный уступ, на котором днем отдыхали волки. Каждые три дня один из сторожей приносил в загон еду – телячью тушу, купленную на бойне. Кто бы туда ни входил, он брал с собой лыжную палку – и так поступали не только смотрители, работающие с волками, но и те, кто кормил пум, черного медведя и других крупных животных. Не знаю, как могла нас защитить лыжная палка, да, откровенно говоря, и защищаться было не от кого. Волки боялись нас больше, чем мы их. В ту секунду, когда они слышали, как отпирается замок на двойных воротах, они бросались в кусты, в логово, расположенное в самом дальнем северном углу загона. Мы оставляли тушу, и еще долго после нашего ухода они не рисковали подойти поесть.
В тот день, когда я впервые вошел в загон без лыжной палки, я проверял забор – это входило в обязанности смотрителя. Но вместо того, чтобы выполнить свои обязанности и что есть духу мчаться прочь из загона, я решил остаться и понаблюдать. Безоружный, испытывающий неловкость, с бешено стучащим сердцем, я присел на уступ, где видел отдыхающих днем волков, и стал ждать.
Я думал, что эти животные, как олень и лосиха, которых я встречал в детстве, в конечном итоге перестанут обращать внимание на мое присутствие и займутся своими обычными делами.
Я ошибался.
Пять дней я просидел в загоне с волками – остальные смотрители решили, что у меня «крыша поехала», – но ни один волк ко мне не подошел.
Меня много раз спрашивали, почему я избрал именно такую жизнь. Думаю, отчасти потому, что животные всегда были честны со мной, чего не скажешь о людях. С другой стороны, я не хотел так легко сдаваться. Поэтому вместо того, чтобы плюнуть на все и вновь входить в загон с животными с лыжной палкой, я стал задумываться, что же я делаю неправильно.
И потом я понял: хотя у меня и не было с собой лыжной палки, преимущество все равно было на моей стороне. В детстве я на рассвете и на закате выходил тайком из дома, чтобы увидеть животных, – днем они редко показывались на глаза. Если я хочу, чтобы волки расслабились, придется прийти к ним, когда они будут иметь превосходство. Поэтому я отправился к начальству и попросил разрешения остаться в загоне с волками на ночь.
Не сомневайтесь, как только в шесть вечера парк закрывался, все смотрители отправлялись домой. Оставалось только несколько человек на случай непредвиденных ситуаций. Директор зоопарка сказал, что я волен поступать, как мне угодно, но по выражению его лица я увидел, что он подумывает о том, чтобы нанять нового смотрителя после того, как этот, то есть я, умрет от ран.
Мне трудно объяснить, каково это – впервые запереть себя в загоне с волками. Вначале мной овладела откровенная паника. У тьмы был свой пульс, я видел плохо, не мог различить торчащие из земли корни деревьев. Я слышал, как двигаются волки, но понимал, что они могли бы передвигаться бесшумно, если бы захотели. Я побрел к своему обычному месту, на уступ. Непривычные звуки со всех сторон парка приковали меня к месту. «Ты сам этого хотел», – убеждал я себя.
Я попытался закрыть глаза и заснуть, но не мог расслабиться. Вместо этого я стал считать звезды и не успел и глазом моргнуть, как на горизонте показались первые лучики солнца.
Днем работать с волками было легко. Меня наняли для того, чтобы я удерживал посетителей парка от глупых поступков: например, от того, чтобы они бросали еду или слишком близко подходили к вольеру. А ночью я оставался один на один с этими величественными животными, с этими королями и королевами сумерек. В конце дня им не приходилось думать о том, что нужно оплатить счета, о том, что бы поесть на завтрак, о трещинах в бетонном основании самодельного пруда. Единственное, что имело значение, – это то, что они вместе и им ничего не угрожает.
В течение следующих четырех ночей, когда последний смотритель зоопарка уходил домой, я запирался в загоне с волками. И все эти ночи волки старались держаться от меня как можно дальше. На пятую ночь, сразу после полуночи, я встал и двинулся в глубину загороженного участка. Двое волков потрусили к тому месту, где я только что сидел. Они понюхали землю, и один из них помочился там. Потом они отошли от уступа и остаток ночи провели, не сводя с меня своих желтых глаз.
На шестую ночь ко мне приблизился волк по кличке Арло. Он медленно обошел вокруг меня, принюхиваясь, и ушел.
На седьмую и восьмую ночь он проделал тот же ритуал.
На девятую ночь он принюхивался, описал круг, повернулся, как будто собирался уйти, но потом молниеносно обернулся и укусил меня за колено.
Укус был не слишком болезненным. Арло, если бы захотел, мог запросто вцепиться мне в горло. Это был всего лишь легкий щипок, но я не на шутку испугался.
Настоящая сила волка не в устрашающих челюстях, которые сжимаются с давлением 100 килограммов на 1 квадратный сантиметр. Настоящая сила волка заключается в том, что, чувствуя свою силу, он знает, когда ее использовать не следует.
Я не шевелился. Рассудил, что если встану, чтобы выйти из загона, то одним легким укусом Арло не ограничится. Парализованный страхом, я ждал, пока он порысит прочь. До восхода солнца я не шелохнулся.
Намного позже я понял, что, вероятно, именно этот страх и оставил меня в ту ночь в живых. Когда новый член хочет прибиться к стае – например, одинокий волк, который собирается занять освободившееся место в иерархии, – он должен доказать, что достоин этого места, что не станет угрозой для остальных членов семьи. Его испытывают. Эти испытания носят форму укусов. Если бы я вздрогнул, когда Арло укусил меня, или встал и бросился бежать – меня могли бы загрызть.
На следующую ночь Арло снова укусил меня. Через две недели мои колени, бедра и лодыжки были в синяках и укусах. А однажды ночью он потерся об меня. Его шерсть была слегка влажной от мелкого дождя. Сперва я подумал, что он пытается вытереться, но он терся об меня мордой, макушкой и хвостом. Когда он наскочил на меня всеми своими пятьюдесятью с лишним килограммами, я упал на спину, и он укусил меня – очередное предупреждение, чтобы я оставался на месте. Он продолжал тереться об меня, пока я не начал пахнуть мокрой собакой.
Именно для этого он и терся. Через несколько недель он стал подводить к моему месту на краю выступа и других членов стаи. Они подозрительно держались позади, пока Арло кусал мое колено и голень. Я понял, что таким образом Арло показывал остальным, что я подчиняюсь приказам.
Что мне можно доверять.
– Пила? – ошарашенно вскрикиваю я. – Ты пила?
Полицейские ушли – их прогнала медсестра после того, как Кара захлебнулась рыданиями и тут же задохнулась от боли, потому что дернула больным плечом. Не знаю, на кого я больше разозлилась: на полицейских – за то, что они попытались обвинить ее в управлении автомобилем в нетрезвом состоянии, или на Кару – за то, что она изначально обманула меня.
– Это был всего один стакан…
– Стакан? А может быть, ведро? – уточняю я. – Кара, анализ крови, черт побери, не врет!
– Мы с Мириам отправились на вечеринку, – объясняет она. – Я даже идти не хотела. Там был один старшеклассник из Бетлхэма, с которым она познакомилась на соревнованиях по легкой атлетике. С самого начала все пошло не так, и я позвонила папе и попросила забрать меня. Я правду говорю, клянусь!
– Почему ты ничего не сказала врачу, когда в травмопункте спрашивали, принимала ли ты наркотики или спиртное?
– Потому что я знала, какая будет реакция. Признаю, я совершила ошибку! Разве ты никогда не ошибалась?
Господи, да сто раз!
– Если ты не хотела признаваться врачам, – продолжаю пенять я, – то могла, по крайней мере, сказать мне. Ты выставила меня перед полицейскими полной дурой.
Кара поджимает губы.
– И как ты себе это представляешь? Если бы не я… Если бы я не выпила, папа не пострадал бы. Никогда бы не слетел с дороги.
От ее слов спадает пелена гнева, которая застилает мне глаза с тех пор, как я узнала, что моя несовершеннолетняя дочь, находясь под присмотром Люка, пьет. Если бы я узнала об этом при иных обстоятельствах – призвала бы его к ответу. Я бы орала, что он безответственный отец, угрожала бы пересмотром договора об опеке…
Но сейчас на него особенно не накричишь.
– Кара, – присаживаюсь я на край кровати, – это была авария. Несчастный случай. Не нужно себя винить.
Она резко отстраняется.
– Тебя там не было! – отрезает она.
Она злится на меня, и я не понимаю: она расстроена из‑за того, что мы заговорили об аварии, или потому, что я была со своей новой семьей, когда это произошло?
Мне хочется верить, что если бы Кара жила со мной под одной крышей, то она бы не напилась. Если бы она осталась со мной, мы бы не оказались в больнице. В отличие от Люка, который всегда был слишком занят своими волками, я бы знала, чего можно ожидать от своей дочери, и никогда бы не отпустила ей так поздно в будний день. Правда заключается в том, что если бы Кара не решила уйти жить от меня к отцу, в тот четверг она могла бы звонить мне с просьбой приехать за ней.
Несколько раз в жизни я внезапно видела себя со стороны и могла проследить, как я оказалась в той или иной ситуации. Впервые это случилось в то утро, когда я прочла записку от Эдварда, в которой он сообщал, что уезжает из дома. Второй раз – на нашей свадьбе с Джо, когда я была – возможно, впервые в жизни – по‑настоящему счастлива. Третий раз – когда родились близнецы. И теперь четвертый – сейчас, посреди этого кошмара! – когда моя первая семья вновь собралась вместе, в очередной раз из‑за Люка. «Будь осторожна со своими желаниями».
– Можешь сказать папе, чтобы посадил меня под замок, – говорит Кара. – Когда он очнется.
У меня не хватает духу исправить ее: не «когда», а «если».
А это означает, что в этой палате не только она скрывает правду.
Мы познакомились с Люком, когда меня послали сделать о нем сюжет в местных новостях. Я была уверена, что стану очередной Кэти Курик[9], несмотря на то что пока прозябала на местном телевидении Нью‑Гэмпшира. Стоит ли напоминать о том, что репортеры невероятно безграмотны, и, пересматривая запись выпусков новостей, я играла в «бутылочку» – каждый раз, когда неправильно произносилось слово, я делала глоток вина и частенько выпивала целую бутылку за получасовой выпуск. Моя задача заключалась в том, чтобы рассказывать о необычных, уникальных жителях штата в течение последних трех минут вечернего выпуска новостей.
На своем веку я повидала чудаков. Жену фермера, которая наряжала дворовых котов в собственноручно сшитые костюмы и фотографировала их в тех же позах, что и люди на всемирно известных картинах. Пекаря, который случайно выпек рогалик с сыром и укропом, по иронии судьбы похожий на губернатора. Хрупкую блондинку, учительницу младших классов, которая выиграла соревнование лесорубов в Канаде. Однажды нашу съемочную группу, состоявшую из меня и оператора с камерой, отправили в единственный зоопарк Нью‑Гэмпшира, сонное царство недалеко от Манчестера, где можно было покататься верхом на лошадях, живущих в коровнике, и где содержалось несколько диких животных.
Один наш зритель поделился с нами этой историей. Он пришел в зоопарк с ребенком и с удивлением обнаружил толпу людей у вольера, где содержались волки. Как выяснилось, один из смотрителей зоопарка, Люк Уоррен, стал оставаться на ночь с волками. И часть дня тоже проводил у них в вольере. Его начальство сперва решило, что таким образом он хочет свести счеты с жизнью, но оказалось, что волки приняли его в свою стаю и стали общаться с ним в то время, когда зоопарк работает. Его странные действия в четыре раза увеличили количество посетителей зоопарка.
Когда мы с Альфредом, оператором, приехали в зоопарк, нам пришлось протискиваться через собравшуюся у заграждения толпу. В вольере находилось пять волков и один человек. Люк Уоррен сидел между двумя волками, каждый из которых весил намного больше пятидесяти килограммов. Заметив нас, он подошел к двойным воротам у входа в вольер. Люди у нас за спиной шептались и показывали на него пальцем. Он приветствовал тех, кто заинтересовался волками, потом подошел к моему оператору.
– Вы, наверное, Джордж, – сказал он.
Я шагнула вперед.
– Нет. Джорджи это я.
Люк засмеялся.
– Не такой я вас представлял.
Я могла бы сказать то же самое. Я думала, что этот парень такой же псих, как и большинство тех, у кого я брала интервью, – практически невменяемый. Но Люк Уоррен оказался высоким, атлетически сложенным, с белокурыми длинными, до лопаток, волосами и такими пронзительными голубыми глазами, что на мгновение я совершенно забыла, что здесь делаю. На нем был старый ужасный комбинезон.
– Позвольте мне переодеться, – сказал он, расстегивая змейку комбинезона, под которым оказалась защитная форма смотрителя зоопарка. – Волки привыкли к этому запаху, но моя одежда такая грязная, что, наверное, могла бы стоять.
Он скрылся в сторожке и через минуту вернулся – волосы аккуратно стянуты на затылке, руки и лицо чисто вымыты.
– Вы не возражаете, если мы будем снимать? – спросила я.
– Начинайте, – ответил Люк.
Он провел нас к скамье, откуда открывался лучший вид на волков, гуляющих за его спиной, потому что, по его словам, они – настоящие звезды.
– Снимаю, – предупредил Альфред.
Я сложила руки на коленях.
– Вы уже некоторое время ночуете в вольере…
Люк кивнул.
– Четыре месяца.
– Постоянно? – уточнила я.
– Да. Дошло до того, что там мне намного удобнее спать, чем в кровати.
Я недоумевала: о чем думает этот парень? Никто не станет спать четыре месяца в вольере с дикими животными, если только не хочет привлечь к себе внимание или не является душевнобольным. Я подумала, что, возможно, он хочет организовать собственное ток‑шоу. Тогда все к этому стремились.
– Вы не боитесь, что волки нападут на вас спящего?
Он улыбнулся.
– Не стану лукавить: когда я остался там ночевать первый раз, то глаз не сомкнул. Но в целом волк гораздо больше боится человека, чем человек волка. А поскольку я позволил им учить себя, что мне делать, – вместо того, чтобы указывать, – они приняли меня как низшего члена своей стаи.
«Явный псих», – подумала я.
– Люк, сразу напрашивается вопрос: зачем?
Он пожал плечами.
– Я считаю, что, если на самом деле хочешь понять, кто такие волки, нельзя просто наблюдать со стороны. Многие биологи со мной не согласятся, скажут, что можно наблюдать за отношениями в волчьей стае через объектив фотоаппарата и делать выводы на основании знаний о поведении людей, но разве все должно быть так? Если хочешь понять мир волков, необходимо иметь желание жить среди них. Нужно научиться говорить с ними на одном языке.
– Значит, вы утверждаете, что владеете языком волков?
Люк усмехнулся.
– Свободно. Я могу научить вас некоторым фразам. – Он встал и нагнулся ко мне. – Существует три типа волчьего воя, – объяснил он. – Вой, определяющий местоположение, – таким образом любая стая обозначает свое присутствие – не только для членов своей стаи, но и для стаи конкурентов. Оборонительный вой немного ниже. Он означает «не подходи», таким образом волки защищают свою территорию и живущую на ней стаю. Третий вид – объединяющий вой. Это классическое голливудское завывание – унылое, меланхолическое. Волки воют так, когда потерялся один из членов стаи. Раньше ученые думали, что этот вой – мера страдания, но на самом деле это вокальный маяк. Способ помочь потерявшемуся члену семьи найти дорогу домой.
– Вы можете показать?
– Только с вашей помощью, – ответил Люк и поднял меня со скамьи. – Сделайте глубокий вдох, наполните легкие. Задержите, насколько сможете, дыхание, а потом выдохните. На третьем выдохе завойте.
Он вдохнул три раза, прикрыл ладонью рот, и двухтональный вой наполнил вольер, поднимаясь над верхушками деревьев. Волки от любопытства задрали морды.
– Попробуйте, – предложил он.
– Я не могу…
– Конечно, сможете. – Он встал за моей спиной и положил руки мне на плечи. – Вдох, – подсказал он. – Выдох. Вдох. Выдох. Вдох… Готовы? – И, нагнувшись, прошептал мне на ухо: – Давайте!
Я закрыла глаза, и воздух из моих легких хлынул вперед на вибрации, зародившейся у меня внутри и наполнившей мое тело. Я завыла еще раз. Звук получился примитивным и гортанным. За спиной я услышала, как Люк издал другой вой – длиннее, ниже, более напряженный. Его вой переплелся с моим, и получилась песня. На этот раз волки в вольере задрали морды и ответили нам.
– Удивительно! – воскликнула я, перестав выть, чтобы послушать, как их вой, словно волны, сплетается в причудливый узор. – Они знают, что мы люди?
– А какое это имеет значение? – спросил Люк. – Это вой, определяющий местоположение. Стандартный вой.
– А еще какой‑нибудь?
Он сделал глубокий вдох и округлил рот. Звук, который он издал, был совершенно другим, похожий на квинтэссенцию печали. В нем я услышала душу саксофона, разбитое сердце…
– А этот что означает?
Он так пристально взглянул на меня, что я отвернулась.
– Это ты? – прошептал Люк. – Ты меня ищешь?
Кара безуспешно пытается съесть желе. Она гоняет небольшую баночку левой рукой по всему подносу, но каждый раз, когда пытается набрать желе в ложку, баночка либо переворачивается, либо ускользает.
– Давай помогу, – предлагаю я, присаживаясь на край кровати.
Она открывает рот, как птенчик, и глотает.
– Ты все еще злишься на меня?
– Да, – вздыхаю я. – Но это не означает, что я тебя не люблю.
Я вспоминаю, как тяжело было заставить Кару принимать твердую пищу. Чаще всего еда оказывалась у нее в волосах, она пачкала ею свой стульчик для кормления или выплевывала все мне в лицо. Очередное взвешивание во время профилактического осмотра показывало, что Кара находится на грани истощения, и я изо всех сил пыталась объяснить патронажной медсестре, что это не я морю ее голодом – она сама себя морит.
Когда Каре был всего год, мы остановились у «Макдоналдса» по дороге домой после одной из игр Малой бейсбольной лиги, в которой участвовал Эдвард. Пока я возилась с баночками с детским питанием и лезла в сумку за слюнявчиком, Кара дотянулась до подноса Эдварда с «Хэппи мил» и принялась радостно жевать картофель фри.
– А как же ее детское питание? – спросил Эдвард.
– Она уже выросла, – ответила я.
Он задумался над моими словами.
– Но она осталась прежней Карой?
Оглянитесь вокруг и увидите, что люди, о которых вы думали, что знаете их как свои пять пальцев, могут измениться. Ваш маленький сынок может теперь жить на другом конце света. Красавица дочь сбегает из дома по ночам. А бывший муж, возможно, медленно умирает. Как известно, танцоров учат оставаться на одном месте, когда они выполняют пируэт: мы все хотим оказаться на том же самом месте, откуда начали.
Кара отталкивает здоровой рукой поднос с едой и начинает пультом переключать телевизионные каналы.
– Нечего смотреть.
Сейчас пять часов, по всем каналам местные вечерние выпуски новостей.
– Разве новости – это «нечего смотреть»? – удивляюсь я.
Поднимаю глаза на экран, настроенный на канал, где я раньше работала. Диктор – двадцатилетняя девушка, у которой слишком сильно накрашены глаза. Если бы я продолжила работать на телевидении, сейчас уже стала бы продюсером. Человеком, который остается за кадром, которому не нужно волноваться из‑за прыщиков, желтых зубов и лишних килограммов.
– Ошеломляющая победа, – говорила диктор. – Дэниел Бойл, прокурор Графтона, выиграл в суде спорное дело, что, по мнению некоторых, является громкой победой консерваторов в нашем штате. Судья Мартин Кренстебль постановил, что Мерили Свифт, беременная женщина, пострадавшая в декабре от аневризма[10], будет еще полгода подключена к аппаратам, поддерживающим жизнедеятельность организма, пока не родится доношенный ребенок. Бойл сам вызвался выступить обвинителем в этом деле, когда муж и родители женщины попросили больницу отключить Мерили Свифт от аппарата искусственной вентиляции легких.
– Свинья! – бормочу я себе под нос. – Он бы и пальцем не пошевелил, если бы в этом году не было выборов.
Сюжет переключается на интервью с самим Дэнни Боем – как он любит, чтобы его называли – на ступенях здания суда.
– Я горд тем, что выступаю опекуном самых крошечных потерпевших, у которых даже еще нет собственного голоса, – говорит он. – Жизнь есть жизнь. И я знаю, что если бы миссис Свифт могла говорить, то она бы попросила, чтобы ее ребенку не дали погибнуть.
– Ради всего святого! – бормочу я и выхватываю пульт из рук Кары. Переключаю на следующий канал, и у меня в буквальном смысле отвисает челюсть.
За плечом диктора на весь экран изображение Люка, улыбающегося одному из волков, облизывающих его лицо.
– Как нам стало известно, Люк Уоррен, натуралист и сторонник охраны дикой природы, который заработал себя имя, прожив два года со стаей волков, пострадал в автомобильной аварии. Сейчас его состояние называют критическим. Уоррен знаменит телевизионным шоу, в котором детально освещается его жизнь с волками в парке Редмонда, Нью‑Гэмпшир…
Нажимаю на кнопку, экран гаснет.
– Они скажут что угодно, чтобы их смотрели, – говорю я. – Нам не обязательно это слушать.
Кара зарывается лицом в подушку.
– Они говорят так, как будто он уже умер, – шепчет она.
Как ни смешно, но после того, как Эдвард шесть лет прожил со мной на разных континентах, теперь, находясь всего лишь этажом ниже, он остается для меня таким же далеким.
Стоит ли говорить о чувствах матери, от которой уходит сын. Это случается бесконечно по естественным причинам – уезжает в летний лагерь, поступает в колледж, женится, начинает работать. Такое чувство, что материя, из которой ты соткана, внезапно рвется посредине, и как бы ты ни старалась залатать ее – это место всегда останется шитым белыми нитками. Не верю, что есть родители, которые смиренно принимают то, что больше не нужны своим детям. Меня правда ударила по самому больному. Эдвард уехал, когда ему было всего восемнадцать и он собирался в следующем году поступать в колледж. Я думала, что у меня есть еще полгода, чтобы придумать, как отрезать этот кусок своей жизни, а сама все время улыбалась, чтобы он даже заподозрить не мог, что я не рада его счастью. Но Эдвард так в колледж и не поступил. Вместо этого одним ужасным утром он оставил мне записку и исчез – наверное, именно поэтому было ощущение, что мне выстрелили в спину.
Я не хочу оставлять Кару одну, поэтому отправляюсь в реанимационное отделение, только когда она засыпает. Эдвард сидит на стуле, опустив голову на руки, как будто молится. Я жду, не хочу его тревожить, но потом понимаю, что он дремлет.
Мне выпадает шанс более внимательно посмотреть на Люка. Последний раз я была здесь с Карой и социальным работником и тогда больше обращала внимание на реакцию дочери, чем на собственные чувства.
Я всегда считала, что Люк – это глагол. В том смысле, что он всегда в движении, никогда не отдыхает. Глядя на него недвижимого, я вспоминаю то время, когда мне хотелось проснуться раньше, чем он, чтобы получше его рассмотреть: лепной изгиб уха, золотистый изгиб подбородка, переливающиеся всеми цветами радуги шрамы на руках и шее, которые он получил за эти годы.
Наверное, из горла у меня вырвался какой‑то звук, потому что Эдвард внезапно очнулся и уставился на меня.
– Прости, – извинилась я, не зная, у кого прошу прощения.
– Чудно, верно? – Эдвард встает, подходит ко мне, и я понимаю, что от него пахнет мужчиной. Дезодорантом «Олд Спайс» и кремом для бритья. – Я продолжаю думать, что он просто спит.
Я обнимаю сына за талию, прижимаю к себе.
– Я хотела раньше спуститься, но…
– Кара, – произносит он.
Я смотрю на Эдварда.
– Она не знала, что ты приехал.
Он криво усмехается.
– Отсюда и такой «теплый» прием.
– Она сейчас плохо соображает.
Эдвард хмыкает.
– Ну да! Она явно считает меня козлом. – Он качает головой. – И я уже начинаю думать, что она права.
Я смотрю на Люка. Он без сознания, но вести при нем подобные разговоры немного странно.
– Мне нужно выпить чашечку кофе, – говорю я.
Эдвард идет за мной по коридору в семейную комнату отдыха. Это скучная, мрачная небольшая комната с серыми стенами и без единого окна. В углу кофейная машина и автомат, в котором за доллар можно купить стаканчик. Еще здесь стоят два дивана, несколько стульев, ящик с поломанными игрушками и лежат старые‑престарые журналы.
Я варю себе черный кофе без сахара, Эдвард усаживается на диван.
– Возможно, твоя сестра этого и не понимает, но ты ей нужен.
– Я не останусь, – тут же заявляет Эдвард. – Сразу уеду, как только…
Он не заканчивает фразу. И я молчу.
– Я чувствую себя обманщиком. Часть меня понимает, что я должен находиться в той палате, беседовать с его врачами, потому что я его сын, – правильно, именно так сыновья и поступают. Но другая часть меня осознает, что я уже давно не его сын, что меньше всего, когда откроет глаза, он захочет увидеть меня.
В заключение кофе проливается из кофеварки. Я понимаю, что понятия не имею, какой кофе любит Эдвард. Раньше я могла бы рассказать о своем мальчике все до мельчайших подробностей: откуда у него шрам сзади на шее, где у него родинки, насколько он боится щекотки, как он спит – на спине или на животе. Чего еще я больше не знаю о своем сыне?
– Ты вернулся домой, когда я попросила, – говорю я, протягивая ему черный кофе без сахара. – Ты поступил правильно.
Эдвард проводит пальцем по кромке стаканчика.
– Мама, а что если…
Я сажусь рядом с ним.
– Что, если что?
– Сама знаешь.
Надежда и реальность в больничных стенах лежат в противоположных плоскостях. Эдварду нет нужды уточнять, что он имеет в виду; именно об этом я так старательно запрещаю себе думать. Сомнение подобно красителю: капнешь на ткань сотканных тобой оправданий – от пятна никогда не избавишься.
Я многое хочу сказать Эдварду. Что это нечестно, так не должно быть. После всего, что Люк пережил – сколько раз он мог замерзнуть, сколько раз на него могли напасть дикие звери, сколько сотен других ужасных природных явлений он пережил, – казалось унизительным думать, что он погибнет в результате банальной автомобильной аварии.
Но вместо этого я предлагаю:
– Давай пока не будем об этом говорить.
– Мама, здесь мне не место.
– А кому здесь место? – Я тру виски. – Просто продолжай накапливать информацию, которой с тобой делятся врачи. Когда Кара будет готова, вы вдвоем сможете все обсудить.
– Я могу тебя спросить? – задает вопрос Эдвард. – Почему она так меня ненавидит?
Я думаю о том, чтобы скрыть от него правду, но потом вспоминаю Кару: о том, что она выпила в день аварии, о том, какой я выгляжу лицемеркой, когда разыгрываю перед ней оптимизм касательно состояния Люка, в то время как прогнозы врачей подобных надежд явно не внушают.
– Она во всем винит тебя.
– Меня? – Эдвард явно удивлен. – В чем?
– В том, что мы с отцом развелись.
У Эдварда вырывается смешок.
– Она винит меня? В вашем разводе? Меня вообще здесь не было.
– Ей было всего одиннадцать. Ты исчез, не простившись. Мы с Люком начали ссориться, видимо, из‑за случившегося…
– Из‑за случившегося, – негромко повторяет Эдвард.
– Как бы там ни было, с точки зрения Кары, ты стал первой ступенькой в череде событий, которые разрушили ее семью.
Все сорок восемь часов, с тех пор как мне позвонили из больницы и рассказали о Каре и аварии, я крепилась. Я оставалась сильной, потому что дочери нужна была моя поддержка. Когда перед тобой начинает маячить, как Эверест, известие, в которое не хочешь верить, ситуация может развиваться двумя способами. Трагедия пронзает человека, словно меч, или делает его крепче. Он либо ломается и захлебывается рыданиями, либо говорит себе: «Ладно. Что дальше?»
Вероятно, из‑за переутомления я наконец даю волю слезам.
– Я знаю, что ты чувствуешь после всего, что случилось между тобой и отцом. И не тебя одного раздирает это чувство, – плачу я. – Но как бы ужасно это ни звучало, я не перестаю думать о том, что это первая ступень в череде событий, которые вновь сплотят семью.
Эдвард не знает, как вести себя с рыдающей матерью. Он встает и протягивает мне целую пачку салфеток, которые достал из корзинки у кофеварки. Потом неловко обнимает меня.
– Особенно не обольщайся, – говорит он, и мы, словно по молчаливому согласию, плечом к плечу покидаем комнату отдыха.
Никто из нас не вспоминает, что я и не притронулась к кофе, который так хотела выпить.
В мире волков для всех лучше, когда все места в иерархии стаи заняты. У семьи, которая потеряла одного из своих членов – то ли он был убит, то ли потерялся, – резко снижается статус. Любая конкурирующая стая, пытающаяся отобрать у этой стаи территорию, становится еще большей угрозой, и оборонительный вой семьи меняется на вой‑призыв: более пронзительный вой, приглашение одиноким волкам присоединиться к стае и вместе противостоять врагам.
Что же заставляет отвечать одиноких волков?
Представь, что ты в дикой природе один‑одинешенек. Ты являешься потенциальной добычей другого хищника, врагом конкурирующей стаи. Знаешь, что большинство волчьих стай крадучись пробираются по ночам, поэтому ты передвигаешься в основном днем – но таким образом ты становишься уязвимым и слишком заметным. Бредешь по опасному канату, мочишься в ручьях, чтобы скрыть свой запах, чтобы тебя невозможно было выследить и напасть. За каждым поворотом, от каждой встречи с другим животным ты ждешь опасности. Наибольшие шансы выжить – если ты принадлежишь к группе.
В численности заключается безопасность и уверенность. Ты вверяешь свою жизнь другому члену своей семьи. Обещаешь: если ты сделаешь все, чтобы сохранить мне жизнь, я сделаю для тебя то же самое.
Значит, сестра ненавидит меня за то, что я разрушил ее детство. Если бы она поняла иронию самого этого заявления, Господи, как бы мы с ней вместе посмеялись! Возможно, когда‑нибудь, когда мы состаримся и поседеем, мы таки будем смеяться над этим.
Во горазд фантазировать!
Меня всегда изумляло то, как, когда ты не даешь никакого объяснения, другие люди начинают читать между строк. В записке, что я оставил маме на подушке, чтобы она ее сразу заметила после моего ночного бегства, я написал, что люблю ее и ни в чем не виню. Еще я написал, что больше не могу смотреть отцу в глаза.
Все написанное – правда.
– Жажда замучила? – спрашивает какая‑то женщина, и я отскакиваю назад, когда понимаю, что из автомата с содовой, перед которым я стою в больничном кафе, кока‑кола льется мне прямо на кроссовки.
– Господи! – бормочу я, отпуская рычаг. Оглядываюсь вокруг, пытаясь найти, чем бы вытереть лужу. Но салфетки выдают поштучно на кассе – своеобразная инициатива, направленная на защиту окружающей среды. Я оглядываюсь на кассиршу, которая прищуривает глаза и качает головой.
– Луэллен! – кричит она через плечо. – Позови охранника.
– Возьмите.
Стоящая рядом женщина достает из сумочки упаковку салфеток «Клинекс» и начинает вытирать мою мокрую рубашку и штаны. Я пытаюсь забрать у нее влажный клубок бумажных салфеток, и мы ударяемся лбами.
– Ой!
– Простите! – извиняюсь я. – Я такой неловкий.
– Вижу.
Она улыбается. У нее ямочки на щеках. Она, наверное, моя сверстница. У нее на груди больничный пропуск, но она без халата или униформы медперсонала.
– Знаете что, давайте я угощу вас колой.
Наполнив еще один стаканчик, она перекладывает банан и йогурт с моего подноса на свой. Проводит пропуском через терминал, чтобы оплатить обед, и я иду за ней к столику.
– Спасибо. – Я потираю рукой лоб. – В последнее время я совсем не сплю. Вы так любезны.
– Вы так любезны, Сьюзан, – подсказывает она.
– Я – Эдвард…
– Приятно познакомиться, Эдвард. Я просто поправила тебя, чтобы ты на будущее знал, как меня зовут.
– На будущее?
– Когда ты мне позвонишь…
Разговор развивается так стремительно, что я не успеваю следить за его поворотами.
Сьюзан смущенно улыбается.
– Блин, как я не подумала… Похоже, моя интуиция спит. Противно, да? Пытаться закадрить кого‑нибудь в больничном кафе… Насколько я понимаю, ты здесь лежишь или сейчас наверху рожает твоя жена… Но ты выглядел таким беспомощным, а мои родители познакомились на похоронах, поэтому я всегда считала, что не нужно упускать свой шанс, если встречаешь человека, с которым хочешь познакомиться поближе…
– Подожди… Ты пыталась меня закадрить?
– Прямо в точку!
Впервые за время нашего разговора я улыбаюсь.
– Дело в том, что я не… – Теперь ее черед смущаться. – Я к тому, что я не твоя мишень… Я играю в другой команде, – признаюсь я.
Сьюзан заливается смехом.
– Поправлюсь: моя интуиция не просто спит, она себя полностью дискредитировала. Похоже, мне уготована участь старой девы.
– Но я все равно польщен, – признаюсь я.
– К тому же пообедаешь бесплатно. Можешь угощаться. – Она указывает на стул напротив. – Так что привело тебя в больницу Бересфорда?
Я не спешу с ответом, вспоминая об отце, который молча и неподвижно лежит в реанимации. О сестре, которая терпеть меня не может и которая, как раненый солдат, от шеи по пояс в бинтах.
– Успокойся. Я не собираюсь нарушать закон о медицинской ответственности. Я просто подумала, что было бы неплохо хоть ненадолго найти собеседника. Если только тебе не нужно куда‑нибудь бежать.
Мне нужно дежурить у постели отца. Я впервые за двенадцать часов покинул палату, зашел в кафе, чтобы подкрепиться и отдежурить еще двенадцать. Но вместо этого я сажусь напротив Сьюзан. Убеждаю себя, что всего на пять минут.
– Не нужно, – произношу я первое из последующей череды лжи. – Я никуда не спешу.
Когда я вернулся в палату к отцу, там меня ждали двое полицейских. Я почему‑то не удивлен. Это просто очередной пункт в длинном списке неожиданностей.
– Мистер Уоррен? – спрашивает первый полицейский.
Непривычно, когда тебя так называют. В Таиланде меня называли Ajarn Уоррен – учитель Уоррен, и даже тогда я испытывал неловкость, как будто натянул рубашку, которая мне не по размеру. Слишком велика. Я никогда не понимал, в какой момент человек взрослеет и начинает откликаться на подобное обращение, но абсолютно уверен, что сам я до этого пока не дорос.
– Я – офицер Уигби, а это офицер Дюпон, – представляется полицейский. – Сочувствуем вашей… – Он прикусывает язык, не успевая вслух произнести слово «потеря». – Тому, что произошло.
Офицер Дюпон выступает вперед и протягивает мне бумажный пакет.
– На месте аварии мы обнаружили личные вещи вашего отца и решили, что вы захотите их получить, – говорит он.
Я протягиваю руку и забираю пакет. Он легче, чем мне показался.
Они прощаются и выходят из палаты. На пороге Уигби оборачивается:
– Помните одного из волков, которого чуть не отравили? Я рыдал, как ребенок, Богом клянусь.
Он говорит о Вазоли, молодой волчице, которую привезли к отцу в Редмонд после того, как над ней поиздевались в зоопарке. Он построил для нее вольер и переселил в него двух самцов‑переярков, чтобы сформировать новую стаю. Однажды в Редмонд после закрытия прорвался один из защитников прав животных и подменил мясо, купленное на бойне, на мясо, приправленное стрихнином. Поскольку Вазоли являлась альфа‑самкой, она поела первой – и без сознания упала в пруд. Операторы сняли тот момент, когда отец вылавливал ее из воды и переносил в свой трейлер, укутав в собственные одеяла, чтобы она согрелась, пока волчица не стала вновь реагировать на происходящее.
Этот полицейский не просто сообщает мне, что является фанатом моего отца. Он говорит: «Я помню, каким был твой отец». Он говорит: «Это тело на больничной койке – не настоящий Люк Уоррен».
Когда они уходят, я присаживаюсь рядом с отцом и рассматриваю содержимое пакета. Внутри летные солнцезащитные очки, рецепт от Джилли Люба, мелочь. Бейсболка с пожеванным козырьком. Мобильный телефон. Бумажник.
Я кладу пакет и начинаю вертеть в руках бумажник. Он почти новый, но, с другой стороны, отец часто забывал брать его с собой. Он оставлял бумажник в бардачке грузовика, потому что, когда шел в вольер к волкам, любопытное животное, вероятнее всего, вытащило бы бумажник из заднего кармана. К двенадцати годам я стал носить наличные, когда куда‑то ходил с отцом, чтобы избежать неловких ситуаций, когда стоишь в очереди к бакалейщику, а тебе нечем расплатиться.
Я открываю бумажник. Внутри сорок три доллара, карта «Visa» и визитка ветеринара из Линкольна. Еще лежит накопительная карточка из магазина, торгующего зерном и кормами, на тыльной стороне которой рукой отца написано: «Сено?», а ниже номер телефона. Еще я нахожу маленькое фото Кары на ярко‑синем фоне, который всегда присутствует на школьных фотографиях. Нет даже намека на то, что мы вообще с ним знакомы.
Наверное, стоит отдать эти вещи Каре.
Его водительское удостоверение засунуто в ламинированный карманчик. На фотографии отец на себя не похож: волосы стянуты на затылке, он смотрит в объектив так, как будто его только что обидели.
В нижнем правом уголке – маленькое красное сердечко.
Я помню, как заполнял бумаги, когда мне было шестнадцать и я получал права.
– Хочу ли я быть донором органов? – крикнул я тогда маме, которая находилась в кухне.
– Не знаю, – ответила она. – А ты хочешь?
– Как я могу прямо сейчас принимать такое решение?
Она пожала плечами.
– Если не можешь решить, не стоит ставить отметку в квадратике.
В эту минуту в кухню зашел отец, чтобы взять себе поесть – он собирался на работу в Редмонд. Я припоминаю, что даже не знал, что в то утро он был дома: моего отца с неизменной регулярностью не бывало дома. Мы не являлись его домом, просто местом, где можно принять душ, переодеться, время от времени перекусить.
– А ты донор органов?
– Что?
– А что у тебя в правах? Думаю, меня будет это бесить. – Я состроил гримасу. – Мои роговицы в чужих глазах… Моя печень у кого‑то другого…
Он сел за стол напротив меня и принялся очищать банан.
– Ну, если до этого дойдет, – сказал он, пожимая плечами, – не думаю, что физически ты будешь в состоянии злиться или беситься.
В итоге я оставил клеточку пустой. В основном потому, что если мой отец что‑то одобряет, то я решительно принимаю противоположную сторону.
Но мой отец, по всей видимости, был иного мнения.
В дверь негромко стучат, и в палату входит Трина, социальный работник. Мы уже с ней познакомились, она работает с доктором Сент‑Клером. Именно она привезла Кару в инвалидной коляске, чтобы та посмотрела на лежащего на кровати отца.
– Здравствуйте, Эдвард, – говорит она. – Можно?
Я киваю. Она придвигает стул и садится.
– Как дела? – спрашивает Трина.
Странный вопрос из уст человека, который зарабатывает на жизнь, опекая больных. Неужели предполагается, что люди, с которыми она встречается, могут воскликнуть: «Великолепно!» Стала бы она суетиться возле меня, если бы думала, что я сам отлично справляюсь?
Сперва я не понимал, зачем моему отцу, лежащему без сознания, социальный работник. Потом понял, что Трина здесь ради меня и Кары. Раньше я думал, что функция социального работника заключается в опеке приемных детей, поэтому не до конца понимал, чем она может мне помочь, но Трина оказалась прекрасным источником информации. Если я хочу поговорить с доктором Сент‑Клером, она тут же идет за ним. Если я забыл фамилию главврача, она мне подсказывает.
– Сегодня я беседовала с доктором Сент‑Клером, – сообщает Трина.
Я смотрю на отцовский профиль.
– Я могу вас кое о чем спросить?
– Разумеется.
– Вы когда‑нибудь видели, чтобы больные выздоравливали? Больные… с такими тяжелыми травмами, как у него?
Я не в силах смотреть на больничную койку, когда произношу эти слова. Я не отрываю взгляда от точки под ногами.
– После черепно‑мозговых травм часто выздоравливают, – негромко отвечает Трина. – Но, по словам доктора Сент‑Клера, у вашего отца необратимые повреждения мозга, его шансы на выздоровление в лучшем случае минимальны.
Кровь приливает к моим щекам. Я прижимаю к ним ладони.
– И кто решает? – тихо спрашиваю я.
Трина понимает, о чем речь.
– Если бы ваш отец находился в сознании, когда его доставили в больницу, – мягко говорит она, – ему задали бы вопрос, хочет ли он отдать какие‑либо распоряжения на будущее: кого он уполномочивает заботиться о себе, кто имеет право выступать от его имени, принимая медицинские решения.
– Я думаю, он хотел бы выступить донором органов.
Трина кивает.
– Согласно закону о донорстве, существует процедура, которую проходит семья, определенный порядок передачи донорских органов человека, который физически не может говорить от своего имени.
– Но на его водительских правах значок донора.
– Что ж, это немного упрощает ситуацию. Этот значок означает, что он зарегистрированный донор, что он официально дал согласие на изъятие донорских органов. – Она замолкает в нерешительности. – Но, Эдвард, прежде чем вы начнете хотя бы думать о донорстве, вам необходимо принять еще одно важное решение. В этом штате нет официальной процедуры, которую нужно проходить перед тем, как отключить больного от аппаратов жизнедеятельности. Ближайшие родственники больного с такими повреждениями, как у вашего отца, обязаны принять решение о прекращении или продолжении лечения до того, как вообще начнут заикаться о донорстве органов.
– Я не общался с отцом шесть лет, – признаюсь я. – Я даже не знаю, что он ест на завтрак. Что уж говорить о том, как бы он хотел, чтобы я поступил в этой ситуации!
– В таком случае, – советует Трина, – мне кажется, вам нужно переговорить с сестрой.
– Она не захочет со мной разговаривать.
– Вы уверены? – спрашивает социальный работник. – Или это вы сами не хотите с ней общаться?
Через несколько минут она уходит, а я запрокидываю голову и вздыхаю. Все, что Трина сказала, – правда на сто процентов: я прячусь в палате отца, потому что он лежит без сознания и не может злиться на меня за то, что я уехал шесть лет назад. С другой стороны, моя сестра может и обязательно будет злиться. Во‑первых, за то, что уехал, не простившись. Во‑вторых, за то, что вернулся и занял место, которое по праву принадлежит ей, – место человека, который лучше всего знает отца. Человека, которого отец хотел бы видеть у своей постели, если бы был выбор.
Я замечаю, что продолжаю сжимать отцовский бумажник. Достаю водительское удостоверение, провожу пальцем по сердечку, значку донора органов. Но когда хочу вложить его обратно, понимаю, что что‑то мешает.
Это фотография, которая обрезана, чтобы могла влезть в карманчик бумажника. Снимок сделан в 1992 году, на Хэллоуин. На мне бейсбольная кепка, отороченная мехом, из нее торчат два острых уха. Лицо раскрашено и напоминает рыло. Мне четыре года, я хотел быть в костюме волка.
Неужели уже тогда я понимал, что он любит этих животных больше, чем меня?
И зачем он хранит эту фотографию в бумажнике после всего, что произошло?
Несмотря на то что я был на семь лет старше Кары, я ей завидовал.
У нее были золотисто‑каштановые кудряшки и кругленькие щечки, и люди, бывало, останавливали маму с коляской прямо на улице, только чтобы сказать, какая красивая у нее малышка. А потом замечали идущего рядом с ней угрюмого подростка – слишком тощего, слишком стеснительного.
Но я ревновал не к внешности Кары, а к ее уму. Она никогда не была обычной девочкой, играющей в куклы. Вместо этого она рассаживала их по всему дому и придумывала какую‑нибудь историю о сиротке, которая тайком на пиратском корабле пересекает океан в поисках женщины, продавшей ее еще крошкой, чтобы спасти своего мужа от тюрьмы. Когда из начальной школы стали приходить табеля успеваемости, учителя в них всегда указывали на то, что она витает в облаках. Однажды маме даже пришлось идти к директору, потому что Кара убедила своих одноклассников, что ее дедушка космонавт, что к шести вечера Солнце столкнется с Землей и мы все погибнем.
Несмотря на значительную разницу в возрасте, когда она просила меня с ней поиграть, я часто соглашался. Одной из ее любимых игр было спрятаться в платяном шкафу и стартовать на космическом корабле. В темноте она щебетала о планетах, мимо которых мы пролетаем, а когда открывала дверцу, с придыханием рассказывала о пришельцах с шестью глазами и горах, дрожащих, как зеленое желе.
Поверьте, будучи уже достаточно взрослым для выдумок, я безумно хотел увидеть тех инопланетян и горы. Мне кажется, еще в детстве я понял, что другой, и больше всего надеялся, что можно измениться, что я смогу стать таким, как все. Но я открывал дверцы шкафа и… видел тот же старый комод и письменный стол, и маму, которая раскладывает белье Кары.
Поэтому ничего удивительного, что, когда отец ушел жить в лес, Кара для всех любопытных придумала свое объяснение: «Он на раскопках с археологами в Каире. Его готовят к полету на космическом корабле. Он снимается в фильме с Брэдом Питтом».
Понятия не имею, верила ли она сама в то, что говорила, но скажу вам одно: как бы я хотел с такой же легкостью придумывать оправдания для отца!
Отделение больницы, в котором лежит Кара и остальные пациенты ортопедического отделения, во многом отличается от отделения реанимации. Здесь оживленнее, и мертвую тишину, которая заставляет понижать голос, когда находишься в отделении у отца, сменяют голоса переговаривающихся с больными медсестер, скрип тележки с книгами, которую толкают по полосатому ковру, доносящийся из десятка палат звук работающего телевизора.
Когда я вхожу в палату Кары, сестра смотрит «Колесо фортуны».
– Только достойные умирают молодыми, – произносит она, разгадывая загадку.
Мама первая замечает меня.
– Эдвард! – восклицает она. – Что‑то случилось?
Она имеет в виду моего отца. Разумеется, она говорит о нем. От выражения лица Кары у меня скручивает живот.
– С ним все хорошо. То есть все плохо. Но его состояние без изменений. – Я уже все испортил. – Мама, я могу поговорить с Карой наедине?
Мама смотрит на Кару и кивает.
– Пойду позвоню близнецам.
Я опускаюсь на стул, который освободила мама, и придвигаю его ближе к кровати.
– Расскажи, – я киваю на перевязанное плечо Кары, – сильно болит?
Сестра пристально смотрит на меня.
– Бывало и хуже, – равнодушно отвечает она.
– Я… Мне жаль, что наша встреча произошла при таких обстоятельствах…
Она пожимает плечами, поджав губы.
– Да уж. Тогда почему ты до сих пор здесь? – через минуту спрашивает она. – Почему бы тебе не вернуться к своей размеренной жизни и не оставить нас в покое?
– Если хочешь, я уеду, – обещаю я. – Но мне бы действительно хотелось рассказать тебе о том, чем я занимался. И хотелось бы услышать и о твоей жизни.
– Я живу с папой. Ну, с тем человеком этажом ниже, насчет которого ты делаешь вид, что знаешь лучше меня.
Я потираю лицо рукой.
– Ситуация и без того тяжелая. И без твоих всплесков ненависти.
– Боже мой! Ты прав. О чем только я думаю? Я же должна встречать тебя с распростертыми объятиями. Я же должна наплевать на то, что ты разрушил нашу семью, потому что ты эгоист и уехал, вместо того чтобы попытаться во всем разобраться. А теперь ты являешься, как рыцарь на белом коне, и делаешь вид, что тебе не наплевать на отца.
Ее невозможно убедить в том, что, даже если убежишь от кого‑то на другой край земли, из памяти этого человека не вычеркнуть. Можете мне поверить. Уж я пытался.
– Я знаю, почему ты уехал, – вздергивает подбородок Кара. – Ты во всем признался папе, он вспылил. Мама мне все рассказала.
Тогда Кара была еще слишком маленькой, чтобы понять, но сейчас повзрослела. В конце концов она стала задавать вопросы. И, конечно, мама рассказала ей то, что сама считала правдой.
– А знаешь что? Мне наплевать, почему ты уехал, – говорит Кара. – Я просто хочу знать, зачем ты вернулся, раз тебе здесь никто не рад.
– Мама рада. – Я делаю глубокий вдох. – И я сам рад, что вернулся.
– Нашел в своем Таиланде Бога или Будду? Или кого там? Искупаешь грехи прошлого, чтобы перейти на новую ступень своей кармической жизни? Знаешь что, Эдвард. Я тебя не прощаю. Вот так!
Я даже ожидаю, что она покажет мне язык. «Ей больно, – говорю я себе, – она злится».
– Послушай. Если хочешь меня ненавидеть, хорошо. Если хочешь, чтобы следующие шесть лет я провел, вымаливая прощение, – я так и сделаю. Но сейчас речь не о нас с тобой. У нас еще будет время выяснить отношения. Но у отца этого времени нет. Нужно сосредоточиться на нем.
Когда она втягивает голову в плечи, я принимаю это за знак согласия.
– Врачи говорят, что такие повреждения, как у него, не лечатся…
– Они его не знают, – возражает Кара.
– Они же врачи, Кара.
– Ты его тоже не знаешь…
– А если он никогда не придет в себя? – перебиваю я сестру. – Тогда что?
По ее побледневшему лицу я понимаю, что она даже мысли такой не допускала. Не позволяла даже зернышку сомнения зародиться в своей голове, боясь, что оно пустит корни, как бурьян вдоль дороги, разрастающийся так же быстро, как рак.
– Ты о чем говоришь? – шепчет она.
– Кара, он не может быть вечно подключен к аппаратам.
Она от удивления открывает рот.
– Господи! Ты так его ненавидишь, что готов убить?
– Какая ненависть?! Знаю, ты в это не поверишь, но я достаточно его люблю, чтобы задуматься о том, чего бы хотел он сам, а не чего хотим мы.
– У тебя, черт возьми, довольно извращенный способ демонстрировать свою любовь! – заявляет Кара.
Ругательства из уст младшей сестры – как скрежет ногтями по школьной доске.
– Ты же не станешь уверять, что отец захотел бы, чтобы за него дышал аппарат. Захотел бы жить с человеком, который станет его подмывать и менять пеленки. Что он не скучал бы по своей работе с волками.
– Он борец. Он не станет сдаваться. – Она качает головой. – Поверить не могу, что мы вообще это обсуждаем! Поверить не могу, что ты считаешь, будто у тебя есть право рассказывать мне, чего хотел бы или не хотел отец!
– Я просто трезво смотрю на вещи, вот и все, – отвечаю я. – Мы должны быть готовы принять трудное решение.
– Решение? – задыхается она от возмущения. – Мне ли не знать о трудных решениях! Как поступить: сломаться или держать все в себе, пока родители разводятся? Несмотря на то что единственный человек, который бы понял мои чувства, бросил меня? С кем жить? С папой или с мамой? Потому что, каким бы ни было решение, оно обязательно ранит второго родителя. Я приняла трудное решение и выбрала папу. Как ты вообще посмел сказать мне, что сейчас я должна от него отвернуться?
– Я знаю, что ты его любишь. Знаю, что ты не хочешь его терять…
– Перед отъездом ты сказал маме, что хочешь убить его, – обрывает меня Кара. – Теперь тебе представилась такая возможность.
Не могу винить маму за то, что она так сказала. Это правда.
– Это было давно. Все меняется.
– Вот именно! И через две недели или два месяца – может быть, чуть дольше – отец выйдет из этой больницы.
Нейрохирурги заставили меня поверить в обратное. Да и собственными глазами я вижу, что все обстоит иначе. Однако я понимаю, что она права. Как я могу принимать семейные решения с сестрой, когда уже давно не являюсь частью этой семьи?
– Я жалею, что уехал, – хочешь верь, хочешь нет. Но сейчас я здесь. Я знаю, тебе больно, но на этот раз ты не одна.
– Если хочешь ко мне подлизаться, – говорит Кара, – тогда скажи докторам, что дальнейшую судьбу папы должна решать я.
– Ты несовершеннолетняя. Они не станут слушать.
Она пристально смотрит на меня.
– Но ты мог бы, – отвечает она.
Откровенно говоря, я хочу, чтобы отец очнулся и пошел на поправку, но не потому, что он этого заслуживает.
А потому что я хочу отсюда уехать как можно скорее.
Кара права. Я не был частью этой семьи шесть лет. Нельзя так просто появиться и сделать вид, что идеально сюда подходишь. Это я и говорю маме, когда выхожу из палаты Кары и натыкаюсь на нее, меряющую шагами коридор.
– Я возвращаюсь домой, – сообщаю я.
– Ты уже дома.
– Мама, кого мы хотим обмануть? Кара не хочет, чтобы я оставался. В сложившейся ситуации отцу я ничем помочь не могу. Я только мешаюсь под ногами, а не помогаю.
– Ты устал. Переутомился, – успокаивает мама. – Целые сутки в больнице. Отправляйся и поспи на настоящей кровати.
Она лезет в сумочку и отстегивает ключ от связки.
– Я не знаю, где ты теперь живешь, – возражаю я. Разве это не доказательство того, что мне здесь не место?
– Но ты знаешь, где жил раньше, – отвечает она. – Это запасной на случай, если Кара свой потеряет. Как понимаешь, дома никого нет. Даже хорошо, что ты сможешь туда вернуться и проверить, все ли в порядке.
Как будто в Бересфорде, штат Нью‑Гэмпшир, вламывались в дома!
Мама зажимает ключ в моей ладони.
– Просто отдохни, – говорит она.
Я понимаю, что должен отказаться, бесповоротно порвать с прошлым. Поехать в аэропорт и купить билет на ближайший рейс в Бангкок. Но голова словно мухами набита, а сожаление имеет миндальный привкус.
– На одну ночь, – отвечаю я.
– Эдвард! – окликает меня мама. – Тебя не было шесть лет. Но до этого ты восемнадцать лет прожил с ним. У тебя больше прав, чем ты думаешь.
– Этого‑то я и боюсь, – отвечаю я.
– Что не сможешь принять правильное решение?
Я качаю головой.
– Что смогу его принять, – признаюсь я.
Но совсем по другим причинам.
Я чувствую себя, как Алиса в Стране чудес.
Дом, в который я вхожу, кажется знакомым, но совершенно другим. Вот диван, на котором я лежал и смотрел телевизор после школы, но это другой диван – он полосатый, а не однотонного красного цвета. По стенам развешаны фотографии, на которых запечатлен мой отец с волками, но сейчас они перемежаются школьными снимками Кары. Я медленно прохожу вдоль стены, рассматривая, как она взрослела.
Натыкаюсь на пару кроссовок, но это больше не кроссовки моей маленькой сестрички, с огоньками на подошве. Обеденный стол завален открытыми книгами – уравнения, всемирная история, Вольтер. На кухонном столе пустой пакет из‑под апельсинового сока, три грязные тарелки и рулон бумажных полотенец. Этот беспорядок оставил человек, который надеялся вернуться и позже все убрать.
Еще на кухонном столе почти пустая пачка мюсли «Жизнь», и это кажется метафорой, а не просто частью домашнего беспорядка.
Еще у дома есть запах. И приятный – пахнет сосной и дымом, как будто ты на улице. Не знаете, почему, когда приходишь к кому‑то в гости, у каждого дома есть запах… но когда возвращаешься к себе, запаха совсем не ощущаешь? Если нужно очередное подтверждение тому, что я посторонний человек, – вот, пожалуйста.
Я нажимаю мигающую красную кнопку на автоответчике. На нем два сообщения. Одно от девочки по имени Мария. Это звонили Каре.
«Послушай, мне обязательно нужно с тобой поговорить, а голосовая почта на твоем мобильном переполнена. Позвони мне!»
Второе от Уолтера, сторожа из Редмонда. Шесть лет назад он работал смотрителем у волков, когда не было отца, – именно он распиливал туши, которые привозили с бойни, именно он звонил отцу среди ночи, если возникала какая‑то проблема со здоровьем зверей, а папа, так случалось, был дома с нами, а не в трейлере в парке. Наверное, он до сих пор там работает, потому что спрашивает о том, как лечить одного из волков.
Уже два дня отец не показывается в Редмонде. Неужели никто не сообщил Уолтеру о том, что произошло?
Нажимаю кнопки на телефоне, но не могу разобраться, как перезвонить на последний входящий номер. Где‑то должна быть записная книжка, или, возможно, он хранит контактную информацию в компьютере.
Папин кабинет.
Так я тогда это называл, хотя отец мой, насколько я знал, редко входил сюда. Формально в нашем доме это была гостевая спальня, но в ней находился шкаф для хранения документов, письменный стол и семейный компьютер, а гостей у нас никогда не было. Именно здесь два раза в неделю я заполнял семейные счета – мои рутинные обязанности, как у Кары – загружать и разгружать посудомоечную машину. Нам всем пришлось энергично включиться в дело, когда отец отправился в Канаду, чтобы влиться в дикую стаю. Уверен, он надеялся, что нашими финансовыми вопросами займется мама, но она постоянно забывала о сроках, поэтому, когда нам два раза отключили отопление из‑за просроченных платежей, мы решили, что счетами займусь я. И уже с пятнадцати лет я знал, сколько тратится на хозяйство. Узнал о процентах по долгам на кредитной карте. Я подводил баланс в чековой книжке. И когда отец вернулся, само собой сложилось так, что я продолжил заниматься счетами. Мысленно отец всегда находился в миллионе разных мест, но так случалось, что ни разу этим местом не был письменный стол, за которым выписывались счета.
Вероятно, вам покажется странным, что подростку поручили вести домашнюю бухгалтерию, что это плохое воспитание. А я возражу, что брать ребенка в вольер с волками – ничуть не лучше. Но никто и ухом не повел, когда двенадцатилетняя Кара стала киногеничной звездой в шоу моего отца на канале «Планета животных». Отцу удалось убедить даже заядлых скептиков, что он полностью владеет ситуацией.
То же кресло за столом – одно из тех эргономических кресел со шкивами и рычагами, которые помогают человеку устроиться так, чтобы не болела спина. Мама нашла его на гаражной распродаже за десять долларов. Но на столе не громоздкий компьютер, а небольшой блестящий «Макинтош», в качестве хранителя экрана – заставка с волком с такой мудростью в желтых глазах, что на мгновение я не могу отвести взгляд. Открываю один из ящиков, забитый конвертами, – тот же штемпель «Просрочен платеж». И как будто влекомый магнитом, я ловлю себя на том, что сортирую их. Лезу в правый ящик за чековой книжкой, ручкой, марками. Судя по стопке конвертов, с тех пор как я уехал, счета никто не оплачивал.
Что, если честно, меня совершенно не удивляет.
Я уже забыл, зачем зашел в кабинет. Вместо этого я начинаю автоматически сортировать почту, выписывать чеки, подделывая подпись отца. Каждый раз, когда я вскрываю конверт, мое сердце замирает от того, что я ожидаю увидеть тот же фирменный бланк, что и шесть лет назад, увидеть счет, от которого я тогда онемел. Счет, который я хотел швырнуть отцу в лицо и спровоцировать его на очередную ложь.
Но ничего похожего здесь нет. Одни коммунальные платежи, просроченные кредитные карточки, предупреждения из коллекторских фирм. Мне пришлось остановиться, заполнив счета за телефон, электричество и газ, потому что баланс в чековой книжке стал отрицательным.
Куда, черт побери, делись деньги?
Если бы мне пришлось гадать, я бы ответил: «Ушли на Редмонд». Сейчас у моего отца пять вольеров с волками – пять отдельных стай, о которых он должен печься. А еще и дочь. Покачав головой, я открываю верхний ящик и начинаю запихивать неоплаченные счета назад. Это меня не касается. Я ему не бухгалтер. Я ему больше вообще никто.
Пытаясь засунуть конверты в ящик, который оказался слишком мал, чтобы вместить все, я замечаю его – пожелтевший, измятый клочок бумаги, застрявший в выдвижном механизме. Я лезу вглубь ящика, пытаясь достать бумагу. Уголок рвется, но мне все‑таки удается выдернуть страницу. Я кладу ее рядом с ноутбуком и разглаживаю.
И вот мне опять пятнадцать лет.
Это случилось вечером перед папиным отъездом. Мы с Карой прятались в шкафу.
Они весь день ругались. Мама кричала, отец орал в ответ, потом мама плакала. «Если ты так поступишь, – грозилась она, – домой можешь не возвращаться».
«Ты же это несерьезно», – сказал он.
Кара посмотрела на меня. Она жевала кончик своего хвостика, и он выпал у нее изо рта, похожий на мокрую кисточку. «Она шутит?» – спросила Кара.
Я пожал плечами. О любви я знал одно: всегда любит кто‑то один. У Левона Джейкоба, который сидел передо мной на алгебре, кожа была цвета горячего шоколада, а сам он знал все о каждом игроке «Бостон брюинс». Он обратился ко мне лишь однажды – попросил карандаш, и, кроме того, как и всех остальных мальчишек в классе, его интересовали девочки. Мама любила папу, но он думал только о своих дурацких волках. Отец любил волков, но даже он утверждал, что они не испытывают к нему любви: считать, что волки могут любить, – приписывать человеческие эмоции диким зверям.
«Это безумие! – кричала мама. – Люк, так нельзя поступать, когда у тебя семья. Взрослый человек так не поступает».
«Ты говоришь так, как будто я намеренно хочу тебя обидеть, – ответил отец. – Джорджи, это наука. Это моя жизнь».
«Вот именно! – воскликнула мама. – Твоя жизнь».
Кара прижалась спиной к моей спине. Она была худенькой, и я чувствовал ее проступающие позвонки.
Отец собирался пожить в лесу, без крова, без еды, в одном только тяжелом брезентовом комбинезоне. Он планировал понаблюдать за миграцией волков в одном из естественных канадских коридоров и примкнуть к стае, как раньше он примыкал к стаям волков, содержащихся в неволе. Если у него получится, он точно станет первым человеком, который по‑настоящему сможет понять, как функционирует волчья стая.
Если он останется жив, он сможет, когда вернется, обо всем рассказать.
Голос отца стал мягким, как войлок. «Джорджи, – сказал он. – Не надо ссор. Не перед моим уходом».
Повисла тишина.
«Папочка пообещал мне, что вернется, – прошептала Кара. – Он пообещал, когда я вырасту, взять меня с собой».
«Только маме об этом не говори», – предупредил я ее.
Больше я криков не слышал. Возможно, они помирились. Так они ссорились последние полгода с тех пор, как папа сообщил о своем намерении отправиться в Квебек. Я желал только одного – чтобы он поскорее уехал, тогда, по крайней мере, они перестанут ссориться.
Мы услышали грохот, и через несколько секунд раздался стук в дверь моей спальни. Я велел сестре сидеть тихо, а сам пошел открывать. За дверью стоял отец. «Эдвард, – сказал он, – нам нужно поговорить».
Я распахнул дверь, но он покачал головой и жестом велел следовать за ним. Оглянувшись на Кару и приказав ей оставаться на месте, я последовал за отцом в комнату, которую мы называли кабинетом, но на самом деле она была лишь складом коробок. Там стоял письменный стол, заваленный письмами и счетами, которые никто не удосужился разобрать. Отец убрал кипу книг со складного стула, чтобы я мог сесть, порылся в одном из ящиков стола и вытащил две рюмки и бутылку шотландского виски.
Признаюсь честно, я знал, что там спрятана бутылка, даже сделал из нее пару глотков. Папа только пригубил виски, потому что волки чуют наличие алкоголя в крови, но маловероятно, что он замечал, что количество жидкости в бутылке медленно уменьшается. Мне было пятнадцать, в конце концов! Еще я знал, что на чердаке под кипой старых журналов «Жизнь» спрятаны два «Плейбоя», за декабрь 1983 и март 1987 года, которые я зачитал до дыр в надежде, что наконец почувствую искру возбуждения при виде обнаженной девушки. Но меньше всего я ожидал, что отец предложит выпить, – по крайней мере, пока мне не исполнится двадцать один год.
Если бы мы намеренно старались, и то не могли бы быть с отцом более непохожи. И дело не в том, что я гей, – я никогда не замечал, что он страдает гомофобией. А в том, что он – современная версия искателя приключений: сплошные мускулы, загорелый, с развитой интуицией, я же больше склонен читать Мелвилла и Готорна. Однажды на Рождество в качестве подарка я написал ему эпическую поэму (я тогда увлекался Мильтоном). Отец заохал, выразил восхищение, бегло просмотрел произведение, а потом позже я услышал, как он спрашивает маму, что, черт побери, все это означает. Я знаю, что он уважал мою тягу к знаниям; может быть, даже понимал, что у меня возникает такое же непреодолимое желание, какое ощущает он, когда необходимо выйти на улицу и услышать шорох листьев под ногами. Я, как отец свою работу, использую книги, чтобы сбежать от действительности, но его так же поставил бы в тупик томик «Улисса», как меня ночь, проведенная в лесу.
«Ты остаешься единственным мужчиной в доме», – сказал он таким тоном, что я увидел: у отца есть сомнения относительно того, смогу ли я справиться с отведенной мне ролью.
Он плеснул на дно каждой рюмки по капле темно‑желтой жидкости и протянул одну мне. Свою он выпил одним глотком; я сделал два, почувствовал, как внутри все запылало, и поставил рюмку.
«Пока меня не будет, тебе придется принимать непростые решения», – сказал отец.
Я не знал, что ответить. Понятия не имел, о чем он говорит. То, что он будет бегать со своими волками, вовсе не означает, что мама перестанет заставлять меня убирать в комнате и делать уроки.
«Не думаю, что до этого дойдет, но все же…»
Он достал лист бумаги, вырванный из тетради на столе, и придвинул его ко мне.
Там от руки написано:
«Если я не смогу принимать решения касательно своего состояния здоровья, я разрешаю своему сыну Эдварду принимать все необходимые медицинские решения».
Потом нарисована линия для его подписи. И для моей.
Мое сердце принялось бешено колотиться, как у барсука.
«Не понимаю».
«Сперва я попросил твою мать, – объяснил он, – но она отказалась что‑либо подписывать, чтобы не создалось впечатление, что она не возражает против этой поездки. А было бы безответственно не подумать о том… что может случиться».
Я в недоумении уставился на него.
«А что может случиться?»
Разумеется, я знал ответ. Просто хотел, чтобы отец признался в этом вслух: он рискует всем ради кучки животных. Он выбирает их, пренебрегая нами.
Отец ушел от прямого ответа.
«Послушай, – сказал он, – нужно, чтобы ты это подписал».
Я взял листок. Почувствовал крошечные бороздки и дырочки, где ручкой нажимали слишком сильно, и меня едва не вывернуло при мысли о том, что всего пару минут назад отец размышлял о собственной смерти.
Отец протянул мне ручку. Я уронил ее на пол. Мы вместе потянулись ее достать, и его пальцы коснулись моих. Меня словно током ударило. И я тут же понял, что подпишу бумагу, даже помимо собственного желания. Потому что, в отличие от мамы, мне не хватало решимости отпустить его – возможно, навсегда! – мечтая о том, чтобы все сложилось по‑другому. Он давал мне шанс стать тем, кем я никогда раньше не был: сыном, о котором он всегда мечтал, сыном, на которого он мог положиться. Мне так нужно было стать тем, к кому он захочет вернуться, – как еще я мог быть уверен, что он вообще вернется?
Он поставил свою неразборчивую подпись внизу листа и протянул мне ручку. На этот раз я не дал ей выскользнуть из рук. Я аккуратно вывел «Э» – первую букву своего имени.
Потом остановился.
«А если я не буду знать, как поступить? – спросил я. – Если выбор будет неправильным?»
Вот тогда я понял, что отец относится ко мне, как ко взрослому. Он не стал притворяться. Не стал говорить, что все будет хорошо; не стал меня обманывать. «Все просто. Если я не смогу сам говорить и спросят тебя… скажи им, чтобы меня отпустили».
Когда люди уверяют, что повзрослеть можно за одну ночь, они ошибаются. Все случается даже быстрее, за одно мгновение. Я дописываю свое имя. Потом беру рюмку с виски и выпиваю.
Когда я проснулся на следующее утро, отец уже уехал.
Я долго смотрю на заостренный, похожий на паутину, свой подростковый почерк, как будто это зеркало моей собственной души. Я и забыл о существовании этого документа – как и мой отец. Через год и триста сорок семь дней отец вернулся из Канадских лесов с отросшими до пояса волосами, с запекшейся грязью на бородатом лице, до смерти перепугав группу школьников на остановке. Он вернулся домой и увидел, что семья справляется и без него, и повторно медленно привыкал к таким простым вещам, как душ и горячая еда, к общению с помощью человеческого языка. Больше он никогда не упоминал об этом листке бумаги, и я тоже молчал.
В то время я не раз среди ночи слышал звук шагов, тайком пробирался вниз и видел, как отец спит на заднем дворе под открытым небом. Уже тогда я должен был понять: если человек выбрал своим домом улицу, любой другой дом ему покажется тюрьмой.
Продолжая сжимать пожелтевший лист бумаги, я покидаю кабинет и направляюсь в темноте наверх. Миную розовую спальню Кары и застываю на пороге своей старой комнаты. Когда включаю свет, вижу – ничего не изменилось. Моя двуспальная кровать так же покрыта голубым одеялом; на стенах продолжают висеть плакаты «Грин Дей» и «Ю2».
[1] Пер. В. Бернадской.
[2] Волк старше года, не покинувший родительскую семью. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)
[3] «Босс боссов» – фраза, используемая сицилийской и американской мафией для обозначения босса самой влиятельной мафиозной семьи.
[4] У тайцев обращение к учителю, профессору.
[5] Название «третьего пола» в Таиланде, состоящего из транссексуалов (мужчин, сменивших пол на женский) и трансвеститов.
[6] Минимальное количество баллов – 3 (глубокая кома), максимальное – 15 (ясное сознание).
[7] Пер. В. Нежинского.
[8] Судорожное подергивание глазного яблока.
[9] Американская телеведущая, журналист и продюсер; стала первой женщиной в истории, которая в одиночку вела главные вечерние выпуски новостей на одном из трех основных каналов в США.
[10] Расширение просвета кровеносного сосуда или полости сердца вследствие патологических изменений их стенок.
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru