Я родился в 1946 году и теперь стал старый, отчего немного потерял охоту к литературным играм и мистификациям, вдруг оказавшись в мире, где координаты и без меня смещены.
Поэтому прямо приступаю к делу: книга, которая сейчас непосредственно лежит перед вами, некогда представляла собою рукопись, которую я 45 лет назад, в 1970?м, принес в издательство города К., стоящего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан. А потом послал в Москву, столицу СССР, в издательство на букву «М». Тем, кто не знает или забыл, напомню также, что тогда еще существовала на месте нынешней Российской Федерации такая странная страна под названием СССР, занимавшая 1/6 всей земной суши. Страна была хорошая, но правили ею унылые старцы?большевики, от которых никому, в том числе и им самим, не было никакой пользы. Продуктов, джинсов и туалетной бумаги в этой стране не водилось, не говоря уже о свободе слова, которой не было в ней никогда. Зато была государственная цензура, носившая фамилию Главлит, и самоцензура, наполнявшая душу каждого гражданина этого Государства. Вне зависимости от того, пишет он сочинения, издает их или просто рассказывает в курилке анекдоты.
Окончив Московский геологоразведочный институт, я в 1968?м вернулся в родной Красноярск. Однако вовсе не из патриотизма, а потому, что у меня сильно болела мама, Галина Александровна Мазурова, служащая,1918 г.р., и мне нужно было ее опекать. Мой отец, Анатолий Евгеньевич Попов, офицер войск МВД, 1910 г.р., умер в 1961 году, и с тех пор я живу на свои деньги. В молодости успеваешь все, отчего жизнь кажется безразмерной. Я тогда изрядно выпивал, встречался с друзьями и девушками, по утрам ходил с похмелья на постылую службу, где даже сделал небольшую карьеру. Много читал, писал и в общем?то, невзирая (во всех смыслах этого глагола) на тоталитаризм, жизнью был относительно доволен, ибо, как и многие другие, полагал, что раз «царствию Ленина не будет конца», то нечего и трепыхаться. Как доволен ею и сейчас, когда у нас якобы демократия. Как доволен ею был всегда. Потому что земная жизнь – сама по себе чудо, выигрыш в мировую лотерею, а качество ее – вторичный сюжет человеческой трагикомедии, спросите об этом у мертвых, когда встретитесь. И сочинял я тогда эти свои рассказики, составившие книгу «Плешивый мальчик», свободно и весело, вовсе не заботясь о том, что бывает, когда пускаешься на дебют, и как на это посмотрит начальство. Юность сладка еще и тем, что с ежедневным любопытством ждешь, что будет дальше. Писал себе да и писал. Ведь тогда я еще не знал, что:
– в 1971 году умрет моя мама, Царство ей Небесное, вечный покой, и я стану одиноким, взрослым и свободным;
– в 1975 году я окончательно уеду из Красноярска, сначала переберусь в Дмитров Московской области, а практически уже с 1979 года поселюсь в самой Москве;
– в 1976 году у меня будут напечатаны в самом интеллигентном журнале того времени «Новый мир» два коротких рассказа с предисловием Василия Макаровича Шукшина, отчего я мигом обрету известное на всю читающую и пишущую страну литературное имя, но что самого меня публиковать практически все равно не будут;
– в 1978 году познакомлюсь с Виктором Ерофеевым, Василием Аксеновым, и мы начнем делать неподцензурный альманах «Метрополь», составленный из отвергнутых журналами рукописей и ставший причиной последней разнузданной идеологической кампании эпохи советского социализма. Что меня за ранние таланты примут в Союз советских писателей (рекомендатели А. Битов, Г. Дробот, Н. Евдокимов, Г. Семенов), откуда исключат ровно через 7 месяцев 13 дней. Что я случайно, средь шумного бала в мастерской художника Бориса Мессерера встречусь со своей будущей женой Светланой Васильевой и познакомлюсь с Беллой Ахмадулиной, которая будет свидетельницей на нашей свадьбе в 1981?м;
– в 1979 году Василий Аксенов, Семен Липкин и Инна Лиснянская выйдут из Союза писателей в знак протеста против моего с Виктором Ерофеевым исключения из этого Дома Нечестивых, а меня примет в почетные члены Шведский ПЕН?клуб;
– в 1980 году Ф. Берман, Н. Климонтович, Е. Козловский, В. Кормер, Д. Пригов, Е. Харитонов и я создадим неофициальный Клуб беллетристов, выпустим в США литературный альманах «Каталог» и станем очередными клиентами КГБ, подвергшись квартирным обыскам и получив так называемые прокурорские предупреждения;
– в 1981 году выйдет моя первая книга рассказов «Веселие Руси» с послесловием Василия Аксенова и Владимира Максимова. На русском языке, но в американском издательстве «Ардис», перед которым я и сейчас снимаю шляпу;
– в 1982 году помрет Брежнев, и начнется политическая катавасия, которая приведет к так называемой перестройке и явлению Горбачева в 1985 году;
– в 1986 году главный редактор «Юности» Андрей Дементьев рискнет напечатать в разделе сатиры и юмора своего журнала мой короткий рассказ «Тихий Евлампьев и Homo Futurum»;
– в 1987 году по инициативе легендарного Игоря Виноградова в «Новом мире» у меня наконец?то выйдет огромная подборка рассказов;
– в 1988 году меня восстановят в Союзе писателей;
– в 1989 году у нас со Светланой родится сын Василий, и в Москве при поддержке В. Маканина и Евг. Сидорова выйдет моя книга «Жду любви не вероломной» («Советский писатель», редактор Ольга Ляуэр), что в дальнейшем у меня выйдет в России множество книг, потому что я всю жизнь писал и пишу, потому что ничего другого делать не умею и не люблю. И эти книги будут переведены на множество языков, а я посещу в качестве автора множество всяких стран от Англии до Финляндии (по алфавиту);
– в 1991 году в результате первого коммунистического путча окончательно накроется медным тазом Советский Союз и начнется то, что продолжается до сих пор.
Ну, а что я тогда УЖЕ знал, вы узнаете из этой книги.
Понятно, что «Плешивый мальчик» в 1970 году был издательством немедленно отвергнут, хотя НИЧЕГО ТАКОГО ОСОБЕННОГО в этой книге, разумеется, нет. Ни призывов к свержению коммунистического строя, ни «чернухи», ни «порнухи», ни «политики». Просто проза. НИ?ЧЕ?ГО, КРОМЕ ПРОЗЫ. И я совершенно не виню в этом государственных служащих, редакторов Ваньку и Маньку. Просто, граждане, ВРЕМЯ БЫЛО ТАКОЕ, и виноваты в этом не только коммунисты или Ванька с Манькой да какой?нибудь Лазарь Пафнутьич из Союза писателей, а все мы без исключения, включая автора этих строк. Именно МЫ, персонажи советской блатной песни под названием «Цыпленки тоже хочут жить», позволили сделать с нашей прекрасной страной черт знает что. И если вся эта тоталитарная мерзость когда?нибудь повторится, то в этом опять же будем виноваты только мы, которые как были дураками, так дураками и остались.
7 ноября 2015 г.
И никто не знал, что по небу полуночи летел голый плешивый мальчик. Он был пьян. Он качался в воздухе и терял золотые стрелы. Они падали на землю косые и вертикальные, как дождь.
Ему купили кеды.
Китайские кеды на рифленой белой подошве с белыми резиновыми кружочками по бокам, на которых – кольца, стрелки, иероглифы – торговый знак фирмы «Два мяча».
Он стрелой летел через весь город, прижимая покупку к груди. Он застучал засовом в деревянную дверь, и ему показалось, что прошел уже век, день и час.
Пока где?то в глубине дома не завозились.
И на крыльцо вышел небритый мужчина, который очень обрадовался, увидев мальчика.
– Сынок, – сказал он, – фью?у?ить.
А перед этим, незадолго до этого теплого осеннего вечера в ихнем маленьком городке случилось нечто неожиданное, взволновавшее умы и сердца граждан: в городке появились стиляги. Местная газета в подвальной статье «Плесень» писала: «Любимым развлечением этой компании являются танцы, причем не где?нибудь в клубе или на площадке, а на квартире, где единственным освещением является шкала радиоприемника, извергающего дикие звуки. На столе у них водка, лук и черный хлеб. Посмотрев на них, на их брюки?дудочки, на их тарзаньи прически, под которыми нет ни одной мысли, хочется спросить: «Откуда они?»
– Откуда они? – говорили жители.
– Откуда они? – строго глядя в притихший класс, сказал завуч, появившийся в шестом «А», чтобы провести урок географии. – Так сказать! Так сказать! Вы, ученики, все читали в газете про плесень, которая, э?э, стиляги!
Там, вы знаете, что там поминается Клопин, то есть Костя Клопин, выпускник этого года.
А брата его Вадима, ученика шестого «Б», вы, конечно, знаете, чш?ш, и знаете, что это тоже большой разгильдяй. Видимо, старший братец уже научил его, так сказать. Я займусь. А вы должны сделать вывод: Костя Клопин уже совсем было поступил в Политехнический институт, потому что сдал на пятерки. Но комиссия, прочтя статью, сказала: «Зачем нам такой стиляга?студент?» Ай, очень нехорошо. А вы бы стали делать как стиляги? Ты бы, Битков, стал танцевать в темноте? – обратился он к мальчику.
Все посмотрели на него. А он вскочил, бодро хлопнув крышкой парты, и отрапортовал:
– Никак нет!
А потом долго и с удивлением слушал завуча, образный рассказ учителя по географии:
– Красавец сибирских лесов пятнистый тигр вышел на беспредельный простор Паранойской долины…
Слушал и думал о том, что появление завуча на урок состоит из трех циклов: сначала самшитовая указка с выжженым «ПРИВЕТ ИЗ КРЫМА», потом – пузо, обтянутое синим пиджаком, а потом – большая умная голова, набитая знаниями и диковинными рассказами по географии.
– И тигр беспокойно нюхает воздух и думает – чем может поживиться он среди Паранойской долины…
И что это за долина такая – он не знает. И где она – он не знает, не знает и сейчас – ставьте ему двойку.
Ему купили кеды. Ему дали денег, он купил кеды и прибежал домой, а обрадованный, по обыкновению слегка выпивший папаша встретил его на крыльце.
Но он не слушал папашу, он скорее в дом, он скинул худые свои рыжие ботинки, напялил кеды и рывком зашнуровал их – чудно и горизонтально, как видел однажды у баскетболистов в кинохронике.
Пьяненький папаша хотел ему рассказать.
Хотел рассказать ему про свои несчастья, что он купил бутылку портвейна, а тут пришел родственник Иван, шофер с мясокомбината.
И выпил полбутылки.
И съел еще столовой ложкой банку какао со сгущенным молоком, которую папаша приготовил для сына, съел, приговаривая:
– Кохве очень вкусное. Я это кохве всегда с удовольствием ем…
Шофер – вор поросячьих ножек с мясокомбината.
Но он не слушал, он шнуровал кеды, и папаша улегся на кровать. Прикрыл голову газетой и захрапел.
А над комодом, на котором стояли духи, шкатулки и альбом для фотографий, висело зеркало.
И он залез на комод и стал рассматривать кеды в зеркало. Штаны набегали на кеды, а кеды были матовы, от них пахло резиной, клеем, загадочным Китаем.
И он округлил глаза и понял, что это не кеды, а стильные корочки?на?микропорочке, а на голове у него кок, и не школьные, а брюки?дудочки, и сейчас зазвучит музыка. «От Сибири до Калуги все танцуют буги?вуги», и заколышется его рубаха навыпуск с обезьянами, и заколышется его галстук с голыми женщинами. И он смотрел в зеркало и видел, как он уже с чувихами в Парке культуры и отдыха им. Горького, и народные дружинники режут уже брючки его ножницами и бреют голову с коком, и джазовые ударные, и «BAR» и «Visky». И он кинулся к папаше, сорвал с него непрочитанную газету, растолкал и объявил гордо:
– У меня кеды как у стиляги. Я теперь буду танцевать буги?вуги.
Папаша смотрел на него одним глазом, и физиономия его со сна сделалась багровой и синей.
Муха еще жужжала, осенняя муха в наступившей тишине.
– Хто? Как у стиляги? – недобро спросил он. – Ты? Буги?вуги? Да я эти кеды стиляжные к черту топором порублю!
Сын пулей кинулся на улицу, папаша за ним, свернув по дороге комод, несколько стульев, так что зазвенело разбитое зеркало и еще какое?то стекло.
Он летел по родной улице, которая была тихая улица и вся заросла свинячьей травкой, полынью, ромашками, а сзади «топ?топ?топ» и «Стой, сукин сын!».
– Если я – сукин сын, так ты – мой отец, – огрызался он на ходу.
Кеды все?таки обувь спортивная, поэтому, когда попозже он осторожно вернулся домой, тот уже остыл и молча сметал в жестяной совок зеркальные остатки.
…А смертельно обиженный на весь свет старший Клопин, Костя, поступивший в Политехнический институт только на следующий год, устраивался в этот теплый осенний период на работу слесарем на паровозо?вагоноремонтный завод, продолжая по вечерам упорно танцевать в темноте.
1965 г. – 8 февраля 1969 г.
Москва – Красноярск
P.S. Одной из характерных черт прежней власти было то, что она перманентно с кем?то боролась. В основном со своими же гражданами. Вот сейчас, на протяжении лет, читаешь это и думаешь – ну что, Власть, жалко тебе, что ль, было, если твои явно ЗАКОНОПОСЛУШНЫЕ граждане иной раз станцуют в темноте, потискают девочек и выпьют водки, убудет, что ль, от учения Маркса?Энгельса?Ленина?Сталина?Хрущева?Брежнева?Андропова?Черненко?Горбачева? А вообще?то этот рассказ не о том, это – о нежности. Почти все рассказы, собранные в этой книге, о чувствах, а не идеях. Которые в основном и, пожалуй, без исключения гроша ломаного не стоят.
«Плесень» – поскольку у нас была страна с централизованным снабжением, то появившийся в одной из центральных газет фельетон «про стиляг» был немедленно воспроизведен в газетах практически каждого крупного города, но под тем же названием.
А деда Проня как?то приехал в тележке, на кобыле собственной в Красноярск рано утром, летом, когда молочная застойная тишина на улицах, и ставни заперты, а изнутри гайки на болты ставенные накручены: в опасении бандитов, людишек лихих.
Эти болты зимой промерзают насквозь, и на гайке снежные перышки, и не страшно думать, когда печку натопишь до гуда реактивного, что за окном, за ставнями этими синяя ночь, крепостью водке равная, морозная ночь, не страшно, потому что только болт этот, промерзший, настывший и соединяет тебя с миром.
Ну, деда Проня лошаденку привязал к заплоту, а сам присел рядом по нужде, зная, что в такую рань некому его, старика, за поведение непотребное ругать?хаять.
И вдруг слышит он клекот ужасный, будто вороны на свалке за мясокомбинатом падло клюют. Их там, монахов птичьих, видимо?невидимо, а обитель ихняя – ручейки желтой крови да внутренности сгнившие, в которых живут белые черви – лучшая наживка для хариуса.
Дед, когда клекот?шум услыхал, то понял, что это радио, про которое уже полгода твердили в деревне, что вот есть в Красноярске такое «радио» и в него все слышно.
И ставни уже заскрипели, двери захлопали, народ вышел строить социализм, потому что было время первых пятилеток и индустрия огненным крылом махнула по России.
А дед был в сапогах хромовых. Сапоги гармошкой, штаны с напуском, косоворотка, тонким кожаным ремешком подпоясанная, а поверх всего – плюшевый длинный пиджак и самое главное – цепь золотая через пузо, а на цепи здоровенные часы?луковицы, просто загляденье часы были.
И слушал дед радио, рот разиня, а солнце все жарче припекало, но он не вытирал пот, который пропитал усы его, бороду, глаза залил. Понимал дед все, что говорила черная тарелка, а что она говорила – этого дед не знал.
А площадь наполнилась народом, и народ спешил и толкал худую лошаденку, которая виновато хватала вислыми губами чахлые травинки, что пробивались через булыги мостовой.
И был среди прочего народа мазурик в мятой большой кепке, босиком, в майке, из?под которой выпирали острые лопатки – он приподнялся к деду и стибрил у него часы?луковицы и цепь тоже. После этого он скрылся в толпе, завернул в переулок и, хоть никто не гнался за ним, чесанул со всей силы, лупя босыми пятками по пыли, и перевел дух только в ресторане «Дыра», где спросил пива с водкой, закусил соленой рыбкой и, растрогавшись, запел: «Из?под гор горы едут мазуры».
Толпа уже большая собралась. Все на деда любуются, кобыляка старого, что на забор с абзару влез, а он все слушает тот голос московский, волшебный. Потом очнулся – хвать за часы и видит: поздно дело, пусто место.
– Кто тикалки спер? – орет.
А народ?то, знай, хохочет.
А народ?то, знай, хохочет.
– У, лярвы городские, язви в душу вас, печенку гроба мать, – завопил дед и кинулся на загорелых парней, девок в красных косынках и просто кумушек, что всю площадь кедровой шелухой захаркали.
Но видит – не пойдет здесь дело: нет среди этого народа воров. Черный стал, онемел от горя. Сел в тележку и покатил обратно в деревню. Нахлестывает лошаденку да матюкается.
И с той поры радио ему, как серпом по одному месту. Из?за него он и дяденьку моего, Ивана, так затаранил, что тот из дому сбежал, поступил на рабфак, выучился и стал радиоинженером, довольно известным среди специалистов.
Вот и непонятно, чего от этого случая больше вышло: пользы либо вреда. Проню?то раскулачили.
Январь 1966 г.
Красноярск
P.S. И здесь о чувствах, а вовсе не о классовой борьбе, пропади она пропадом.
Вчера, готовя рукопись к печати, я обнаружил на полях этого рассказа древние карандашные пометки редактора с забытой мною фамилией. По?моему, его звали Ванька, и он сам был писатель тоже. Такие, например, как:
«О каких временах это писано? О купеческих?»
«Отвратительно. Автор в дерьме копается! И что за интерес ему в этом?»
«Эх! Нашел же автор над чем зубы скалить!»
«Что они, чумные люди, что ли, которые идут строить социализм?»
«Под Щедрина работает автор, только поздновато хватился».
Уверяю вас, что подобной живописью были разукрашены и многие мои другие рассказы из этой книжки. Но счетов ни с кем не свожу и после драки кулаками махать не желаю. Тем более что я в этой драке победил.
…с абзару – это словосочетание из местного сибирского диалекта, и на чистый русский приблизительно переводится как «в запальчивости».
Плохо кончилась для старика эта престранная история с самоубийством. Еще утром он вычитал в газете, что алкоголизм у нас уже несколько прекращается и вся задача теперь состоит в том, чтобы выпускать вместо поллитровок «читушки» да «косушки»; прочитал, пронят был душевностью той статьи до слезы, а к вечеру взял да и опять надрался.
Это огорчило его жену, старушку Марью Египетовну, которая получала пенсии тридцать два рубля и брала постирушки от соседских квартирантов – молоденьких тонкогубчиков, по первому году служивших летчиками гражданской авиации.
Летчики вовсю занимались любовью, ходили в рестораны и на концерты, катались на такси – вот почему требовали у прачки рубах снежно?белых, с твердым крахмальным воротничком, чтобы черный галстук, впиваясь в эту белизну, давал окружающим понятие о молодцеватости, аккуратности и силе этого юного человека. Получив узел со свежим бельем, летчики напевали:
– Он, он меня приворожи?и?и?ил, па?ре?нек, паренек крылат?а?тай!
А старика привели двое собутыльников. Они прислонили его к двери, сильно постучали в окошко и убежали, опасаясь крепкого разговора с Марьей Египетовной и, кроме того, имея жгучую охоту еще где?нибудь подшабить денег да выпить, потому что были они молоды, как квартиранты?летчики, работали: один токарем, другой слесарем?сантехником, и хотели уж окончательного хмеля, чтоб ничего не было странно.
Когда Марья Египетовна распахнула дверь, старик не упал, как надо было ожидать, а пробежал, растопырив руки, как бежит петух с отрубленной на чурке головой в последнюю секундочку перед падением и предсмертной дрожью.
Пробежав, свалился на домотканую дорожку и заснул. Во сне он всхрапывал, матерился, слюнные пузыри лопались в уголках губ.
– Старая ты б… – сказала ему старуха, когда он очухался, – паскуда старая, алкоголик, нажрался, сука…
– Ты меня не сучи, – угрюмо, но робко отозвался старик. – Не на твои пил, меня ребята угостили…
– А?а, ребята! А что?то как я на улицу выйду, никто мне не подносит, а тебе что вчера, что сегодня…
– Да кому ты нужна, старая проститутощка, – старик никак не мог выговорить последнее слово, поэтому повторил его еще раз, – да?да – проституточка старая.
Старуха знала средство. Она распустила серые жидкие волосы, очески которых наполняли гребешок и липли на желтоватую эмаль водопроводной раковины, она завыла, заойкала, запричитала; она вспоминала свою молодость и жалела, что не вышла замуж за нэпмана Струева Григория, она билась головой о чугунные шишечки старой кровати, и соседка, накинув вигоневый платок, уже летела на вопли по снежной тропинке. «Ах, Марья Египетовна, бедная, вот уж наградил господь…»
– И чего орешь, чего орешь, – медленно, заунывно начал старик, – я тебе зла не сделал, разве я тебя бил когда?
– Бил, бил, а то как не бить, – живо вскинулась Марья Египетовна.
– Эко, ну и поучил разок, дак чо, один раз всего. Довела.
Махнул рукой, плюнул и побрел на улицу, потому что соседушка обняла старую, что?то шептала ей на ушко.
Старик навалился грудью на калитку и тупо рассматривал искрящиеся снежинки. Прошло, давно прошло то время, когда он мог что?то вспоминать, на что?то рассчитывать, надеяться.
Если б он поднял голову, то увидел луну, а может, и искусственный спутник «Луна», который кончиком иголки чертил черное небо, не задевая звезд.
Но он вдруг вспомнил, что есть у него в заначке бутылка «Московской», где еще грамм триста оставалось.
Проваливаясь в сугробы, добрался до сарайчика, где раньше держали скотину, пока разрешали держать в городе, а сейчас фиг с маслом там обитал.
Разрыл по?собачьи сугроб, звякнул зубами о горлышко, забулькал. Ох, хорошо.
Поначалу жалеть старуху стал. Вернулся в дом смирный, смурной, махорочки скрутил, но та уже приподнялась, ободрилась, учуяла запах свежего спиртного и по?новой завела волынку.
– Молчать! Молчать! – завопил он, гроханув кулаком по столу. – Ты меня, стервоза, загубила, ты меня своим писком вечным довела, что хоть в петлю лезь! И полезу. К чертовой бабушке тебя!
– Лезь, лезь. Хоть сейчас. Это тебя к чертовой бабушке!
И опять выскочил на улицу. Хмель бродил по жилам. Было весело. Сорвал бельевую веревку и к сарайчику.
Но когда уже наладил все: петлю, табуреточку, крюк – скушно помирать стало.
– Э?э нет, – вслух сказал старик.
Он разрезал веревку на два куска. Одним обмотался вокруг пояса, из другого сделал петлю на горло и повис на стенке, как большая, мятая, трепаная и не раз теряемая кукла.
Да?да, и вы бы сказали, что он висел, как кукла посреди того, что творилось и творится кругом.
Он висел, ожидая шагов, шума, чтобы свесить голову набок, высунуть язык и выпучить глаза.
Дождался. Старуха, у которой сердце остановилось при виде раскрытой двери сарайчика, мешкала, топотала ногами, а соседка, снедаемая любопытством, заглянула в сарайную черноту и такой вопль издала, что уже через полчаса затарахтел около дома мотор трехколесного милицейского мотоцикла, и сквозь тарахтенье, пропадая в сугробах, спешил к сараю, где уже собрались разнообразные фигуры, оперуполномоченный Лутовинов.
А «Скорая помощь» еще не приехала.
Пистолет – наголо, и желтый кружок света от карманного милицейского фонаря, сделанного в Китае, уперся в искаженное лицо самоубийцы.
И уполномоченный смело, без колебаний подошел к трупу, а труп взял да и обнял его за шею, хотя, как я уже об этом говорил в самом начале, ничего хорошего из этого не вышло.
Милиционеру бедному стало плохо, очень плохо. Его увезли в больницу на прибывшей за самоубийцей «Скорой помощи», он стонал и блевал, его кололи шприцами и совали в зубы черную пипку кислородной подушки.
А старик получил пятнадцать суток. Лутовинов сам об этом попросил слабым голосом своих товарищей, когда они, накинув поверх синих мундиров белые больничные халаты, принесли больному шоколад, ранетки и апельсины, купленные на специально отпущенные для этого казенные деньги.
Старик получил пятнадцать суток.
Днем деда водят колоть лед на проспекте Мира, а на ночь запирают в каталажку. У него уже есть два новых дружка. Один все время поет: «Пусть она крива, горбата, но червонцами богата, вот за это я ее люблю, да?да…»
А другой говорит, шепелявя:
– Скажи мне свое «фе», и я скажу, кто ты!
Приходила как?то Марья Египетовна. Принесла мясных пирогов в целлофановом кульке.
Горевала, притихла, жалела, но не особенно. А старик иной раз бормочет новым дружкам на перекуре, залепив слюной цигарку:
– Не по правде это. Я понимаю. Я раньше образованный был. Я все понимаю. В книжках еще писали – «Веселие Руси». Я все понимаю.
31 января 1965 г.
Красноярск
Р.S. Ну вот чего бы, спрашивается, прежней власти было не расценить этот рассказ как вклад молодого писателя в борьбу с алкоголизмом? Ведь напечатали же в 1988 году, в разгар горбачевско?лигачевской антиалкогольной кампании гениальную поэму Вен. Ерофеева «Москва?Петушки» в журнале «Трезвость и культура». Мало того, что не добрая, глупая была та власть. Сама рубила сук, с которого в конце концов навернулась. Ханжи, у которых при прочтении в рукописи слова «блевать» начиналась идеологическая истерика…
«читушка» («чекушка») – стеклянная емкость водки размером в 0,25 л.
…спутник «Луна» – это моя скромная дань в идеологическую копилку столь модной тогда «космической темы». Я до сих пор считаю, что человечеству в космосе делать нечего, пока на земле такой бардак.
Буду рассказывать, как помер наш завхоз.
Прямо в поле при исполнении служебных обязанностей, ткнувшись головой в стол с гиревыми весами и амбарной книгой личного забора, в складе, состроенном из лиственничных дерев бичом Парамотом.
Парамот этот, или Промот, был известен всей экспедиции – звонкий был мужичок, что уж тут и говорить. Он зарабатывал в сезон тысячу двести – тысячу пятьсот новыми, проматывал их за неделю, главным образом из?за желания угощать каждого встречного?поперечного и ездить в трех такси: в первом – кепка, во втором телогрейка, а в третьем сам Парамот своей собственной персоной – голубоглазый и русый и, так сказать, со следами всех пороков на лице.
Да, да – голубоглазый юноша, русый, со следами всех пороков на лице, что позволило ему объявлять себя внучатым племянником Сергея Есенина, поэта.
А еще в прошлом году, осенью, летал Парамот на самолете Ил?18 из Якутии в Москву мыться в Сандуновских банях. Взял он с собой также двух друзей – двух бичей – взрывника Ахметдянова и пацанчика – бича Володю Пучко, которому по паспорту числилось семнадцать лет, а по морде было не менее двадцати пяти.
А так как по паспорту числилось ему семнадцать, а по облику двадцать пять подходило, то многие понимали, дело это явно темное и, очевидно, связано с ежегодным призывом в Советскую армию, понимали, но с пониманием своим оставались наедине, рассуждая, что пусть живет человек по своему хотению, если это у него так получается.
И сели друзья в быстрокрылый лайнер, и помчал он их прямо в Сандуновские бани, но попался им на пути ресторан «Узбекистан», где, восседая на низеньких пуфах, и провели они день, вечер и кусочек ночи, после чего оказались в Дорогомилове у ласковых московских шлюх, где провели ночи остаток – выпили, московских шлюх тел вкусили и заснули здоровым сном, чтобы утром проснуться на неизвестной улице в неизвестной подворотне, естественно, и без гроша в кармане.
Тогда они отправились на Ярославский вокзал и, похмелившись водой из искусственного родничка – фонтанчика, забрались в товарный вагон, где уже было немножечко угля. И отправились друзья опять к местам добровольного проживания. Ахметдянов и Володя злились – черные слова они выплевывали в душу Москвы, Матери России, а Парамот ничего не боялся и скалил зубы – нравилось ему ужасно, что его девицу звали Римма. Давно он хотел такую. Он даже придумал новый припев к песне, которую знал с детских лет:
Воскресенский мост крутой,
Дом стоит перед горой.
И стоит там дом тридцать четыре.
Фраеров в том доме нет,
Жулик жулику сосед,
И живут по сорок рыл в квартире.
Припев:
Римма!!! Краса! Аргентина!
Слова эти никчемные, но сладкие, красивые и волшебные он произносил энергично, помогая себе сжатием в кулак пальцев правой руки, и было это очень верно, потому что все в жизни Парамот делал энергично и порывисто, а любимая фраза его произносилась так: «Какая разница! Дело прошлое! Кап?пи?тально!»
Ну, а покойник – завхоз Андрей Степанович – считался его задушевным другом, и это совсем не соответствовало истине, потому что встречались они как хорошие знакомые и собутыльники, и только, а сердца их прямой связи между собой не имели.
Но все?таки Парамот был очень огорчен скорой завхозовой смертью, и к огорчению этому примешивалось некоторое количество вины из?за пса Ботьки, из?за пса, из?за которого вышел у Парамота с завхозом спор за день до этого самого прискорбного смертного случая. Пес этот стал к концу лета чрезвычайно хорош, хотя мать его – сука Тайга – отказалась от детеныша вскоре после его рождения, а все из?за того, что к сосцам ее присунули двух щенят породы лайка, а так как она сама была породы лайка, то полюбила их больше, чем Ботю, который являлся сыном дворняжьего кобеля и к лайкам имел половинное отношение.
Андрей Степанович с утра выпил бутылку «Москвича» и, около склада своего стоя, терпеливо целился в небо, а помощник бурового мастера со станка ЗИФ?600 Харлампиев Коля должен был в это небо кинуть свою собственную фуражку, чтобы Андрей Степанович смог доказать твердость своей руки и меткость своего глаза. Спор был прост: четыре дробинки на фуражку, или в противном случае завхоз обязан выдать Коле литр водки.
Грянул выстрел, и Харлампиев водки не получил. А вот тут?то и явился Парамот – прямо с работы, с канав, которые он взрывал и чистил от лагеря километрах в пяти, недалеко – пришел, а при ноге у него вышеупомянутый Ботька, суки сын.
– Бойся! – крикнул Парамот и тут же пояснил: – Это я шучу, а на самом деле – отбой, гвоздики, какая разница!
И начал было Парамот врать о том, как взрывал медведя аммоналовой шашкой и как тот за это чуть не разорвал Парамота вместе с кишками и аппендицитом, когда подошел завхоз и сказал, что он в пса положительно влюбился.
– И ежели ты мне его отдашь, как друг другу, то я сделаю с Боти капитального охотника.
– Глухо. Ага. Глухо, – равнодушно отвечал Парамот, – я Ботю собственноручно кормил тушенкой и я его самостоятельно пущу на котлеты и суп, потому что душа моя горюет по свеженькому мясцу.
– А ты говядинку бери, говядинка есть у меня на складе, и приличный кусманчик можешь оторвать.
– Твоя говядина синяя, Андрей Степанович, ты ее не красил, а она сама синяя, и ты жри ее собственноручно и сам страдай, а про Ботьку забудь. Его буду есть я, а не ты. И все. Крест. Глухо дело, глухо, как в танке. Какая разница – дело прошлое. Капитально.
Очень он обиделся, завхоз, на Парамота, а Парамот боялся, что завхоз унес обиду эту и в гроб. Вот почему из кожи вон лез, чтобы сделать что?нибудь приятное хотя бы для тела Андрея Степановича.
Парамот первым заметил Андрея Степановича, когда тот, отягощенный земными заботами, прилег соснуть вечным сном головой на амбарную книгу. Парамот видит – дверь склада открытая, внутри – темь, потому что кругом белым все бело от снега, накануне выпавшего.
И зашел Парамот в склад, где завхоз уже спал вечным сном на амбарной книге, а что вечным сном, а не по пьянке, видно было хотя бы потому уже, что глаза завхоза приобрели стеклянный блеск, и серый цвет, и выпуклость, а цвет лица совсем бело?желт стал.
И виднелись в глубине, в амбарном полумраке различные съестные припасы – ящики с тушенкой, сахар, мука, соль, уксус, перец, шоколад, и только водку не мог углядеть Парамот – прятал ее Андрей Степанович так ловко и незаметно, что и сам часто находил не там, где надо.
А Парамоту вдруг сделалось страшно.
И не мертвеца, а того, что его, человека вне места и вне времени, могут засудить за убийство душением из?за водки или по какому другому случаю.
– И как Карла будешь потом тыщи лет тачки катать не за фиг.
И он тогда ушел и в мою палатку пришел, а также просил у меня одеколону, чтоб выпить, но у меня одеколону для него не оказалось, и тогда Парамот намекнул мне, что наш завхоз умер, и я ему полностью поверил, глядя на его физиономию, и пошел взять у маршрутного рабочего Лиды из Иркутска одеколону, а она дала, только не одеколон, а духи «Огни Москвы»… Огни эти я и выдал потрясенному до основ Парамоту.
А сам пошел к складу, где уже началась та странная возня, хлопоты, переговоры, плач и опять хлопоты, которые всегда сопровождают похороны, свадьбу и рождение ребенка – явления жизни самые простые и примитивные.
Дальше нужно было транспортировать труп на базу, для чего и вызвали по рации шофера Степана с машиной «ГАЗ?51», вызвали, заказав привезти заодно и ящик «Москвича» на полевые поминки.
Парамот с духов «Огни Москвы» совершенно и не закосел даже и даже задумчив не стал, зато с необыкновенным проворством стал колотить из пиленых досок гроб, и мысли не допуская, что его приятеля могут повезти в грузовике без тары, как какую?нибудь мясную тушу.
А повариха Ольга Ивановна, которой в настоящее время уже остригли наголо голову и выслали из Якутии за распутное поведение, а куда – неизвестно, она напекла блинов три высокие горки и сварила ведро киселя из концентрата.
И мы подняли кружки в честь завхоза Андрея Степановича, который ничем, ну ничем совершенно не выделялся среди других людей: врал, чем?то мелким всегда гордился, а в Якутию попал в незапамятные времена за анекдоты, а после реабилитации прижился здесь, различными лавчонками заведовал, приворовывал, попивал, нас обсчитывал по рублевке, а то и по красненькой – обычный этот человек лежал вот теперь в некрасивом гробу, который сколотил для него Парамот на все руки бич, в гробу под пихтовыми ветками лежал и не волновался.
А то, что снег к тому времени выпал, так я об этом уже писал, но когда заколачивали гроб – на десять метров мало что можно было различить, потому что новая порция снега с неба поступила – замело, запуржило и хлопья мохнатые и сечка – все вперемешку на землю под косым углом падает.
Степан за рулем – неторопливый вялый человек, а рядом Парамот, как сопровождающий, такую роль исполняя, а в кузове Андрей Степанович – в надежном ящике.
Загудел мотор, захлопал, заурчал, и желтые горизонтальные секторы света от фар вобрали в себя снежинки и медленно задвигались параллельно земле.
Так вот. Горы крутые в Якутии. Ветер с них дует все вниз. Едут. Парамот, плачем заливаясь, рассказывает равнодушному Степану про достоинства Андрея Степановича.
– Понял, – уныло отвечает Степан, которому все равно, бара?бир, которого ничем не удивишь, который знает и понимает все, что творится вокруг, и в чем он ни малейшего участия даже мыслью принимать не хочет. А Парамот – тот другой, впрочем, это я уже повторяюсь, ведь вы уже достаточно хорошо его знаете.
И был у них на пути полуответственный подъем, и машина его еле взяла. Казалось, что не едет она, а на месте стоит – вот до чего крут подъем был.
И они наверху заглушили мотор, выпили немного водки, а потом глядят, а гроб?то и исчез, выпал, что ли, из?за крутизны.
И они тогда, матерясь, пошли вниз по метели и нашли гроб среди вихрей снежных – аж по другую сторону ручья.
И поперли они его в гору, гроб, употели, а когда закинули в кузов его и Парамот стал смотреть на него, то в глазах у него, все увеличиваясь, и больше и крупнее стала отражаться желтая луна.
– Э?ей, Степа, а гроб?то это что?то вроде как бы не наш, – обмирая сказал Парамот.
Сплюнул Степа и потащил Парамота в кабину, а Парамот стал вырываться, рвать ворот и дико кричать под лунным светом, освещающим белую некрасивую землю.
…………………………………………………………………..
И казалось, что слышно в метели, как скрипит и стучит тот громадный и безжизненный механизм, которым управляется земля: у?ухи, э?эхи, тук?тук?тук, у?ухи, э?эхи.
Ноябрь 1967 г.
Алдан – Красноярск
Р.S. Когда меня раньше спрашивали, из жизни или из головы написан тот или иной рассказ, я, как любой другой советский человек, перед начальством темнил. Дескать, не помню. Да все я прекрасно помню даже сейчас! Этот рассказ был написан в поселке Томмот, что на Алдане, где я проходил геологическую практику в качестве техника?геолога. И практически все его персонажи, равно как и сюжетные коллизии, списаны с натуры. Если хотите, можете считать этот рассказ очерком. Опять же – нравов.
Сергей Есенин – великий русский поэт, закончивший жизнь самоубийством на почве советской власти и алкоголизма. При послевоенном коммунизме был властями запрещен, однако к моменту написания этого рассказа вновь стал национальной гордостью, так что похожесть на него какого?то бродяги воспринималась надутыми рецензентами как кощунство и глумление «над всем, что нам дорого». Еще была хорошая фраза: «Знаете, есть вещи, над которыми нельзя смеяться». А по мне так таких вещей нет, «все мы, все мы в этом мире тленны», без исключения.
Однажды на улице Засухина решили снести и разрушить все старые деревянные дома, чтобы на их месте построить лабораторное здание Политехнического института.
Для этого приехали трое рабочих и выкопали восьмиметровый шурф – узкий и длинный, а когда выкопали, то явился некто из ИТР и, слазив в шурф, вылез оттуда с образцами песков и глин, составляющих разрез четвертичных отложений этой местности.
Столпившиеся к этому времени у копающегося шурфа окрестные жители стали робко теребить ИТР за рукав, пытаясь узнать результаты исследования, а некоторые даже зазывали его в дом, обещая напоить водкой и угостить мясом.
Но он оказался циничным, гордым и желчным человеком, показал собравшейся публике шиш и уехал, сопровождаемый плохими взглядами, на машине «ГАЗ?51», посадив и рабочих в машину, а сам сев за руль.
И не сразу на следующий день, а эдак денька через два, через неделю на улице Засухина появился еще один какой?то начальник, но уже не горный инженер, а исполнитель.
Он переписал всех жильцов в книжку и сказал, что снос и разрушение домов действительно состоится и на месте их деревянного убожества будет сиять стеклами новый лабораторный корпус Политехнического института, а сами они получат равноценную благоустроенную жилплощадь из расчета 9 квадратных метров на человека в новом экспериментальном северо?восточном районе – с ваннами, с унитазами, чего они отродясь не видали.
Выслушав это известие, многие заплакали, потому что им было жаль старых своих гнезд, а многие стали кричать от радости, потому что хотели скорее иметь ванну, унитаз, горячую воду и не ходить за водой на колонку, которая до того иногда зимой обледеневала, что ее приходилось обливать бензином и жечь. Некоторые заплакали, некоторые засмеялись, но записаны были на бумажку исполнителя, человека, прибывшего оттуда, где решают, что сносить, а что строить, все поголовно.
Ну и что – записанные, они вскоре действительно получили новые квартиры в новом микрорайоне. Конечно, было много и недовольства, были и неурядицы. Некоторым дали не тот этаж, что они хотели, некоторых не устраивала жилплощадь – мало казалось после своей, объемистой, а нашлись и такие, что вообще озлобились – дескать, ездить, тащиться из этого самого микрорайона чрезвычайно далеко до мест, где они привыкли действовать – до работы, до рынка, до аптеки, до кино.
Но все переселенцы без исключения были рады горячей воде, и в особенности – газу. Газ они поджигали и так и сяк, и большим языком и малым, и пустили бы, наверное, дом на воздух, если б не ходил каждый день по новым квартирам, по новым людям, инспектор горгаза и не учил, как нужно с газом правильно обращаться. То есть в общем итоге все все?таки довольны остались.
И разговор, а вернее не разговор, а рассказ, пойдет далее о том, как поступили жильцы с принадлежавшей им много лет деревянной недвижимой собственностью, собственностью, которой они, переехав на государственные квартиры квартиросъемщиками, отнюдь не лишились.
Распорядились жильцы этой собственностью совершенно по?разному.
Одни просто бросили все. Плюнули – и все. Дескать, черт с ним, с домом.
Другие продали дома на дрова, по дешевке.
Третьи же, которым повезло более всех, продали дома, как дома, за настоящие деньги.
Покупали общественные организации – например, колхозы, чтобы, привезя бревна в деревню, устроить там магазин. Покупали и отдельные граждане, чтобы, перетащив бревна за город и собрав их, иметь по дешевке дачу.
Все в общем как?то распорядились своими домами и получили от этого деньги, кто больше, кто меньше, по?разному. Промахнулся лишь один Васька Харабаров, что выглядит очень странно, если учесть, что Василий пять лет сидел в тюрьме за какие?то дела, все знал и ничего не боялся.
Он и крутился, он и вертелся – все хотел, чтобы как получше. Ему когда на дрова предлагали продать, то он не согласился, и это, конечно, с одной стороны правильно.
Но вот зачем он отказался, когда артель «8?е Марта» хотела брать его пятистенку под медпункт – это непонятно.
Крутился, вертелся да и довертелся?докрутился, что больше предложений не поступало, а дома на днях должны уже были сносить.
Но недаром Василий имел столкновения с Законом и столь долгое отсутствие от родных мест. Выход из затруднительного положения нашел и притом – блестящий.
Там у одних во времянке жили два молодых специалиста. Они приехали из Москвы, но положенной им как молодым специалистам квартиры не получили. Не получили они и оклада в 150 рублей плюс 20 % надбавок, о котором мечтали все долгие студенческие годы, кушая маргарин. А получили они оклад 100 рублей плюс 20 % надбавок, а также город, куда они прибыли, им не нравился из?за своей промышленной копоти, патриархального уклада жизни и якобы свирепого сибирского хамства жителей.
Их тянуло в Москву. Им зачем?то хотелось опять в институт, хотелось сидеть в университетском садике на Манежной, ныне 50 лет Октября площади, хотелось в шашлычную «Казбек» у Никитских ворот, хотелось в кино «Метрополь», хотелось даже в библиотеку имени Ленина, куда они вообще?то ходили крайне редко.
Им?то Василий и предложил купить его строение.
А когда они вежливо отказались, заявив, что денег у них таких нет, чтобы покупать дома, то он и их посвятил в свой план.
Он им сказал, что возьмет лишь малую толику того, что на самом деле стоит дом, и они оформят купчую, а если они будут иметь купчую, то исполком обязан будет и им выделить квартиру.
И они сначала посмеялись, а потом задумались – а вдруг им не удастся так скоро с места распределения совершить побег, как они думают.
И они заплатили Василию Харабарову почти все деньги, что были у них, и переселились в его пятистенку, ожидая чьего?либо прибытия, чтоб и им дали ордер, чтоб и им переселиться в северо?восточный район, состоящий исключительно из стекла и бетона.
А был вечер, и на руках у них была купчая от нотариуса, что они Харабарову заплатили деньги, и не знали они, что Харабаров и их обманул, и еще одного товарища, которому тоже продал дом, и обманул еще и государство, получив от него квартиру за дважды проданный дом.
Они под вечер пришли на новую собственную жилплощадь, почти ничего с собой не взяли, кроме водки, и устроились, водку попивая и дожидаясь утра, чтобы объявить официальным лицам, что они – домовладельцы и им тоже обязаны дать новую квартиру в новом микрорайоне, где кирпич, где стекло, где бетон. Они были бодры и полны мыслей, они говорили о том и о сем, многое ругали и многое хвалили, и постепенно пьянели, закусывая исключительно луком. И они вышли ночью из духоты, которая образовалась в избе из?за того, что они докрасна натопили бывшую Васькину печку. И увидели – звезд мириады на небе, а на земле – отсутствие света, и дома – одни полуразрушенные бульдозерами, другие целехонькие еще, но мрачные, пустые, черные, а некоторые и не дома, а фундаменты со снятыми домами, полные многолетнего сора и свежего серого, набившегося в фундаменты снега.
– Мне что?то страшно, – сказал один молодой специалист, – я боюсь, что нам не дадут квартиру.
– Это может быть, – подал голос второй специалист, продолжавший смотреть на звезды, – а нам с тобой не один ли фиг?
– Только денег жалко, – подытожил первый, и пьяные молодые специалисты вернулись в купленную по дешевке избу.
И они пили и дальше и больше, и уже видели себя в сияющем новом экспериментальном микрорайоне, и уже они обосновались якобы в этом городе на вечное поселение, обживались в нем, заводили на каждого по семье, становились уважаемыми старожилами города и нянчили внуков, и выступали в качестве почетных пионеров, людей, помнящих наше грозовое время, на пионерских сборах грядущих лет.
И один из них тогда другому говорит:
– А ты знаешь, что у меня рукопись, состоящая из одного стихотворения, посвященная тебе?
– Нет, – ответил другой.
И они встали, и они положили руки на плечи друг другу и стали смотреть друг другу в глаза.
Но тут раздался страшный удар. Дом зашатался, и штукатурка, осыпаясь, стала больно ударять молодых специалистов по голове. И они поспешили выбраться из очага поражения наружу, где бульдозер из СМУ?2 с утра пораньше ворочал дома, увеличивая и создавая площадь новостройки.
При этом они потеряли свой важный и взволнованный вид, а рукопись, состоящая из одного стихотворения, которую один из них этой же ночью пьяный посвятил другому, погибла.
1 февр. 1969 г.
Красноярск
Р.S. А вот этот сюжет, рассказывающий о том, как молодежь в рамках развитого социализма решала квартирный вопрос, мною целиком придуман. А напечатан он был лишь через 10 лет после написания в рукописном альманахе «Метрополь», который в отличие от «одного стихотворения» не погиб, а даже наоборот: был опубликован и переведен в США и других капстранах, за что меня, собственно, и вышибли из Союза советских писателей, куда незадолго перед этим приняли. История теперь уже давняя, теперь уже даже смешно, как пушкинскому малышу, который «обморозил пальчик». А тогда – и в 1979?м, и в 1969?м было немножко печально ощущать, что все мы, видать, так и помрем при социализме. А вообще?то рассказ слабоват: проба пера, так сказать.
Харабаров – такова была фамилия известного тогда почти как Евтушенко поэта. Я ее взял совершенно случайно, однако мне и это на всякий случай поставили в вину.
…на Манежной, ныне 50 лет Октября площади, – теперь эта площадь опять Манежная, и есть слабая надежда, что в этот раз – навсегда.
…положили руки на плечи друг другу и стали смотреть друг другу в глаза, – в дальнейшем один американский славист после опубликования этого рассказа и перевода его на различные языки обнаружил в нем гомосексуальные мотивы. Товарищ не прав, не прав товарищ.
Я припрятал от жены девять металлических рублей, девять кружочков, напоминающих о металлических зубах тетки, зазевавшейся как?то утром над водопроводным люком, где белая вода все бьет, бьет в трубы, бьет, да никак не может вырваться.
За углом был гастроном, куда привезли вино по восемьдесят четыре копейки пол?литра, очень славное вино – крепостью четырнадцать градусов.
Считайте:
Я купил десять бутылок – сто сорок градусов и шестьдесят копеек сдачи.
Я раскупорил десять бутылок и слил вино в канистру, которая не пахла бензином, керосином, тавотом – веществами смазочными, машинными, механическими; она пропиталась смуглой «Лидией», водкой, дешевым коньяком «Арагац», криками: «Эй, поди сюда», тюльпанами и гвоздикой.
Считайте:
Десять пустых бутылок – это рубль двадцать плюс прежние шестьдесят копеек равняется – рубль восемьдесят, равняется – четыре бутылки пива, да еще сдачи тридцать две копейки, а пиво лей в канистру, мешай, чтобы жгло желудок чище черного молотого перца!
Считайте:
Четыре пустые бутылки плюс сдача – это две бутылки пива, шестнадцать копеек небрежно подкинуты в руке, а пиво в канистру, да как можно быстрее, потому что две пустые бутылки да шестнадцать копеек сдачи – это еще бутылка пива и три копейки сдачи.
Три копейки – это медленный завтрашний день. Задняя площадка перенабитого трамвая с собачьей руганью, стихами и дрожащим студнем кассового аппарата, в котором бренчат три копейки. Они не хотят скатываться в узкую щель, они парят над серым алюминием кассовой фурнитуры, как автомобиль на воздушной подушке. Но при чем здесь это?
Я скрипнул калиткой и вытер ноги о рваную мешковину, что прилипла к крылечку, я плотно прикрыл дверь, и никто, кроме моей собственной жены, меня больше в этот день не видел.
Я начал дело поспешно: налил полулитровую пивную кружку своей восхитительной бурды, включил проигрыватель и поставил пластинку:
Ночь тиха, та?та?та,
где?то светит луна,
И горит, та?та?та,
золотая волна.
Я пил. Бурда вливалась в меня, как кровь донора, окурки в пепельнице напоминали длинные вареные макароны или пескарей, собравшихся неясной стаей к извивающемуся на острие крючка червячку.
Я был хитрый. Я знал, что не допью всего, и поэтому, собрав остатки сил, спрятал великолепную канистру в мусорный ящик – великолепное собрание великолепных окурков, великолепных разбитых блюдечек и восхитительной картофельной шелухи, – я был счастлив и дремал, не забывая время от времени подниматься и переводить адаптер проигрывателя.
Ночь тиха, а?а?а?а…
Галстук висел у меня на спине, как проститутка, на рубашке было шесть пуговиц, фосфоресцирующих, как кошачьи глаза. «В мать бога!» Я вставал и переводил адаптер, и грустная мелодия била по сонным нервам, и белая кисея застила глаза, и была луна, и
Ночь тиха, а?а?а…
Таким?то меня и застала жена. Она уложила меня на скрипучую беспокойную кровать с панцирной сеткой, она гладила мои рыжие волосы, она плакала, она даже рада была, она плела сеть древнюю, как пряжа Пенелопы.
– Ну, вот ты и проснулся, – сказала она, смеясь, когда я проснулся, – а я вот что припасла…
И она показала мне бутылку водки.
И мы выпили эту бутылку на кухне под мою пьяную икоту, и запах акации, и ночное пение подгулявших граждан, и
Ночь тиха, та?та?та…
Я встал. Я опять был щедр и полон сил, я достал из тайника заветную канистру, я лил бурду в две пивные кружки жестом Бога, а она всплескивала руками, славословила меня и целовала.
И тут я со смущением признаюсь в некотором минутном провале, эдаком пятне на карте Загадочного. Может быть, она плакала – необязательно слезами, какая пошлость!! Может быть, она плакала – женским нутром, женским теплым телом, листьями липы и ночным небом с оспой звезд. Кто знает!
Но потом мы лежали, мы устали. Нам нужны были только мы.
А в мире было неспокойно. Там кашляли, чихали, скрипели дверьми и тесными ботинками, досматривали кино, сплетничали, молились, лгали.
И никто не знал, что по небу полуночи летел голый плешивый мальчик. Его звали Амур. Он был пьян. Он качался в воздухе и терял золотые стрелы. Они падали на землю косые и вертикальные, как дождь.
Декабрь 1965 г.
Красноярск
Р.S. Полагаю без ложной скромности, что этот рассказ не потерялся во времени и пространстве. Я целиком ввел его в пьесу под тем же названием. Там действие происходит в сибирском городском дворе, где среди прочей пьяни и рвани проживает диссидентствующий писатель?конформист по фамилии Утробин. Именно «Плешивого мальчика» он и читает в самый неподходящий для того момента дворовой публике, состоящей из грубого слесаря Епрева, обрусевшего француза Шенопина, пенсионера?коммуниста Фетисова, шашлычника Свидерского, местного стиляги Стасика и др. Публика рассказ осуждает за декадентщину и натурализм, после чего главный герой, летчик Коля, только что вышедший из тюрьмы, где он сидел за угон самолета, и решивший жениться на девке, из?за которой он этот самолет угнал, стреляется из чужого пистолета. Но вовсе не под впечатлением такого сильного художественного произведения, а просто так, то есть из?за любви. Пьеса эта почти пятьдесят лет пролежала в моем столе, но сейчас ею – тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, – заинтересовалась великая Генриетта Яновская, главный режиссер московского ТЮЗа. Так что – приходите на премьеру, если бог даст…
Я раскупорил десять бутылок и слил вино в канистру – чтобы меня не обвинили в том, что я украл рецепт коктейля «Плешивый мальчик» у покойного Венедикта Ерофеева, замечу, что этот текст написан на пять лет раньше поэмы «Москва – Петушки». Просто все это тогда в воздухе висело, и Венедикту бог дал работу сгустить такое разреженное пространство до концентрации гениальной прозы, которая переживет века, уже один век пережила.
А тут?то и оказалось, что следователь заметил у той актерки какую?то баночку на старинном рояле. А другой следователь не заметил. Тогда они пришли к ней на квартиру, когда ее душил муж?адвокат, которого раньше подозревали в убийстве. В баночке оказалось лекарство от малярии. Актерка сидела почти совсем голая. Малярией болела актерка, и на руке ее был свеж порез от ножа, которым она укокошила Киша. Актерка, его бывшая, старше его на восемь лет любовница, пришибла пацана из ревности к другим его любовницам, и что денег у ней мало. Поймали ее, а тут и другие тоже плачут там, кто голые, кто полуголые – певицы, модельерши – всех хватает.
Проснувшись однажды утром в двенадцать часов дня, он умылся, вытерся начинающим грязнеть белым вафельным полотенцем, походил?походил да и завалился, трясясь с похмелья, обратно на постель.
Лежит, лежит и смотрит вверх, в беленый потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.
Лежит, лежит и, представьте себе, какую?то думу думает. А что тут, спрашивается, думать, когда и так все ясно.
Что ясно? Да ничего не ясно.
Ясно только, что лежит себе, существуя, смотрит в потолок.
Думу думая? Хе?хе. Дума эта – какие?то обрывки, рваные веревочки: несущественно, позабыто, позапутано. Да еще вдобавок как на качелях – вверх?вниз, вниз?вверх, вверх?вниз – похмелье вдобавок. Попил он, умывшись, воды, а ведь всякому известно, что похмелье простой водой не изгонишь.
Бедный человек: он точно погиб бы в это дневное утро от похмелья, от дум без мысли, от серости – в комнате и за окном, от того, что в доме водятся клопы и тараканы, он бы умер, и никто бы ничего бы никогда бы и не вспомнил бы про него, он бы умер, но тут из рваных веревочек связалось нечто – эдакая мозговая петля.
Некая мысль вошла в его бедную голову.
– А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас какие?нибудь такие стихи?
Между прочим, и не удивительно вовсе, что мыслью о таком действии закончились его мозговые страдания. Скорее странно, что он раньше не вспомнил, забыл, как любит иной раз черкануть перышком по бумажке.
Тем более что за день до этого, в пятницу, он ехал в троллейбусе на работу, ехал и прочитал случайно у случайного соседа в газете через плечо, что сейчас все поэты овладели стихотворной формой, но им в их стихах не хватает смысла и содержания.
Какая это была газета, он не знал, кто такую статью сочинил, он не знал, а может быть, и вообще что?нибудь напутал в утренней троллейбусной сутолоке, может быть, и не было никогда и вообще такой статьи, но всплыли в похмельном мозгу читанные или воображаемо читанные слова, и он сказал вдруг:
«А не написать ли мне сейчас стихи». Точнее, он сказал: «А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас какие?нибудь такие стихи».
И он тут вдруг решительно встал, походил и решил, что прямо сейчас вот он сядет за стол и напишет какие?нибудь такие не очень плохие стихи со смыслом, содержанием и формой.
Сначала он все еще колебался немного. Думает:
– Ну, куда это я лезу опять, свинья я нечищенная?
Думает:
– Может, лучше пойти посуду в ларек сдать да похмелиться?
Сомневался, как видите, но страсть к сочинительству и голос литературной крови взяли верх – он сел за стол.
И за столом уже сидя, кстати вспомнил, что по воскресеньям ларек «Прием – посуда» как раз приема?то и не производит по вине проклятой конторы «Горгастроном», установившей такие неправильные правила, чтобы по воскресеньям и субботам не сдавать пустой посуды, хотя если по воскресеньям и субботам не сдавать, то когда же, спрашивается, ее сдавать, коли весь день проводишь на работе?
– Что это? Глупость или осознанное вредительство? – спросил он самого себя, и не знал.
Посидел. Встал. Пошел. Воды попил из?под крана. Вернулся. Сдвинув немытые обсохшие тарелки, сел, а твердые остатки вчерашней пищи вообще просто?напросто сбросил на пол.
Посидел немного, подумал. Никакая идея о стихах его головушку не осеняет, никакой образ в его головушку бедную нейдет. Бедный! Какой уж там смысл, какое уж там содержание, форма, когда в головушке будто волны морские, когда в головушке и в ушах прибой, и создает невидимый ультразвон, отчего – ни смысла, ни формы, ни содержания – ничего нет.
Понял:
– Так дело не пойдет. Надобно бы мне чего?нибудь откушать.
И сварил он себе на электроплитке рассыпчатой картошечки сорта «берлихенген», и полил он картошечку рафинированным подсолнечным маслицем, и, выйдя в сенцы холодные, подрубил себе капустки собственной закваски из бочки топором, и покрошил он в капустку сладкого белого лучку, и полил он капустку, лучок все тем же высокосортным маслицем.
Покушал, закурил и опять к столу.
Тут литературное дело пошло не в пример лучше, но еще не совсем. Написал следующее:
«Глаза мои себе не верят»…
А дальше что писать – не знает, что писать. Не верят – ну и хрен с ними, коли не верят. Зачеркнул, обидевшись.
Опять встал. Размял отекшие члены, походил, послонялся, радио включил.
А там какие?то, по?видимому неописуемой красоты, девушки поют песню под зазывный звон электроинструментов:
– Тю?тю?тю, дю?дю, рю?ю?ю.
И так замечательно пели, наверное, неописуемой красоты девушки, так старались, что он с удовольствием выслушал их пение до конца и, полный радости, полный оптимизма, полный новых сил, полученных от слушания замечательной мелодии, хотел даже захлопать в ладоши, но вовремя опомнился и вернулся к столу продолжать начатое. Вовремя опомнился, и слава богу, потому что как?то нехорошо бы вышло, если бы он еще и в ладоши стал хлопать при создавшейся ситуации.
Но полный воспоминаний, он сидя задумался, водя машинально карандашом, а когда глянул на лист, то просто сам покраснел от возмущения. Покраснел, ибо было написано следующее:
«И даже честные матросы
Давно не носят уж капроны…»
– И так ведь можно черт знает до чего дойти, – думает.
Зачеркнул решительно все, так что осталась сплошная чернота вместо ранее написанных строчек.
Тут?то и слышит, что кто?то в дверь стучится – тук?тук?тук.
Озлобился.
– Нипочем, – решил, – не открою. Не открою! Хоть пропади вы все пропадом к чертовой бабушке, кому я нужен и кто стучит. Хоть бы и ты, моя жена, подруга дней моих убогих! Убирайтесь к черту, – показывал он двери шиш, – я хочу написать стихи, а то мне завтра на работу. И ежели из ЖЭКа кто – убирайся, и ангел – убирайся, и черт – убирайся! Все вон!
Так, представьте себе, и не открыл.
Потому что поплыли, поплыли странные, почти бывшие, белые видения?призраки. И не с похмелья уже, потому что оно в волнениях незаметно как?то почти ушло, оставив после себя нечто – сухой остаток и горечь на губах. Поплыли церковные купола и колокола, птица битая, Ильинка, Охотный, пишмашина «Эрика» и к ней пишбарышни, швейная машинка «Зингер», шуба медвежья, боа, люстры, подвески, бархат, душистое мыло, рояль, свечи.
– Ой, ой, – думает, а сам пишет такое:
«Сидит купец у телефона
а далеко витает крик
то его отец
тоже купец
старик
поднимает крик
почему его сынок – купец
уж не такой как он сам раньше – молодец
и живет не придерживаясь старого закона
про отцов и детей
и про козы и овцы
и проказы лютей
у молодого гостинодворца
по сравнению с отцом
старым
который торговал исключительно войлочным и кожевенным
товаром».
Поставил он точку, уронил голову на слабозамусоренный стол с бумажками, крошками, со стишками, уронил голову и заплакал.
Да и то верно. Ну что это он – чокнулся, что ли, совсем? Ну что он? Зачем он такую чушь пишет? Ведь ему же завтра на работу, а он так ничего путного и не придумает, не придумает, хоть тресни.
Ну, если он на работе не очень хорошо работает и имеет прогулы, если жена его пилой пилит, а он ее очень любит, то почему бы ему хоть здесь?то, здесь?то хоть не блеснуть, почему не написать бы что?нибудь эдакое такое звонкое и хлесткое, чтоб самому приятно стало, чтобы он мгновенно возвысился и перестал примером проживаемой им жизни производить неприятное впечатление. Написать бы ему что?нибудь, а то ведь он, ей?богу, напьется сегодня опять, несмотря на отсутствие финансов.
И тут опять стук в дверь – тук?тук?тук.
– То не судьба ли стучится, – думает, – или если жена и ЖЭК, и черт и ангел – нипочем не открою, убирайтесь все вон.
Так, представьте себе, и не открыл опять.
Потому что поплыли опять перед глазами странные, почти бывшие, белые, мохнатые. Снега? Снежинки? Двух этажей каменных дома, цокот копыт, снег, горечь на губах, и купола, и коляска, и прохожий.
– Кто он, кто он?
Кто он – странно близко знакомо лицо его, нос его, облик его, походка его, жизнь и страдания его – кто он?
– Он – Гоголь, – крикнул он и в лихорадке, в ознобе написал следующее:
«Однажды один гражданин
вышел на улицу один
на одну улицу
и видит
идет
кто?то идет сутулится
не то пьяный не то больной
в крылатке
– а улица была Арбат
где хитрые и наглые
бабы – сладки и падки
на всякие новшества и деньги
они сначала думали, что это тень Гюи
де Мопассана
но подойдя к прохожему
лишили его этого сана
лишь увидев, что вид его нищ
волос – сед, одет довольно плохо
в крылатке
а так как они были падки
только на новшества
на деньги
и на тень Гюи
то они и исчезли
отвалили
чтобы вести шухер?махер
со смоленской фарцой
а вышедший однажды на улицу гражданин сказал
– Вы, приятель, постойте?ка
только не подумайте, что я нахал
но хоть и вид Ваш простой и сами Вы – голь
не есть ли Вы Николай Васильевич Гоголь.
Тут какой?то посторонний негодяй как захохочет
– Ха?ха?ха. Хи?хи?хи. Голь.
И еще
– Ха?ха?ха. Гоголь,
пьешь ли ты свой моголь?
Гоголь тихо так просто и грустно говорит
– Да это действительно я. Я подвергался там оскорблениям.
Вот почему мое сердце горит,
и я не мог примириться со своим общественным положением.
Я ушел из памятников
и стал обычный гражданин,
как Вы,
вышел и вот
сейчас себе найду подругу
жизни.
Да
Я хочу жить так,
потому что книжки свои
я все уже написал,
и они все в золотом фонде мировой
литературы.
Я же устал.
Я устал.
Я же хочу жить вне культуры».
Счастливый и озаренный, автор вышеприведенных гениальных строк несомненно сотворил еще бы что?нибудь гениальное, он даже собирался это немедленно сделать, но тут, к сожалению, на специально приготовленный для этой цели новый и тоже белый лист бумаги упала чья?то серая черная тень.
– Ах же ты гад, ах ты змей, ах ты барбос ты противный, подколодная гадюка, сволочь и сукин же ты рассын! – кричала женщина, которую ему и узнавать не надо было, потому что женщина являлась его законной супругой и явилась с побывки у мамы.
Жену он любил беззаветно и безумно, но с удовольствием отравил бы ее монохлорамином, если б ему когда?нибудь совесть позволила совершить убийство.
– Долго ли сие будет продолжаться! – вопила женщина. – Это стоит мне поехать на два дня к маме, так здесь с ходу пьянка и бумажки. Отвечай, ты один спал?
– С ходу только прыгают в воду, – дерзко отвечал он с кровати, потому что опять уже находился на кровати и смотрел в потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.
– Я, я, я знаю, – на прежней ноте реактивно вела жена, разрывая в клочья, на мелкие клочья и Гоголя, и купца, и зачеркнутое нехорошее, и разрывала, и рвала, и прибирала, и пела, и убирала, и пол мыла, и суп варила, и в тарелки наливала, и мужа за стол сажала, и про житие и здравие мамы рассказала, и его опять ругала:
– Ты почему долго не открывал, негодяй?
– Ну, извини, – сказал он.
– А я к маме уеду, – пообещала она.
– Да? Ну и хрен с тобой. Уезжай к свиньям.
– Вот я уеду к маме, ты дождешься, – заныла жена.
А мама у ней, надо сказать, замечательная старушка. Имеет свой дом, садик, козу. Пьет козье молоко и кушает ватрушки. Очень вкусные ватрушки, и очень хорошая женщина, и, кстати, его, зятя своего, очень почему?то любит, несмотря на то, что он весьма часто хочет быть поэтом.
А спрашивается – почему бы ей его не любить? Что он, хуже других, что ли, – высокий, кудрявый, синеглазый.
11 января 1969 г. – 13 апреля 1969 г.
Красноярск
Р.S. Сам я тогда был совершенно не женат, и все описанное есть плод моего «идейно?ущербного воображения». Такой ярлык мне иной раз клеили в редакциях, чтобы не печатать предлагаемые мною рассказы. Не осуждать, никого не осуждать! Время тогда еще для таких рассказов не пришло, а сейчас – как бы обратно назад в коммунизм не уехало.
С ходу только прыгают в воду – любимая фраза моего отца.
…И надо сказать, что раньше я очень и очень верил в жилет. Я искал в жилете остатки человеческого разума, отзвуки гуманистических идей. Сам вид жилета успокаивал меня: длинный ряд пуговиц, отсутствие рукавов, шелковая спинка, хлястик, миленькие остренькие полы, витая массивная цепь серебряных жилетных часов.
Вспоминал Чарли Чаплина с его тросточкой и малолетним Джекки Куганом. Как, покачиваясь, он раскуривает сигарку около мусорного ящика на дне жизни, роняет дырявые перчатки, тщетно чиркая спичкой, пытается уловить какой?то ускользающий смысл.
Ну, а в тот день потери веры в жилет я сначала тихо и спокойно ехал в первом вагоне пригородной электрички.
Там было полно народу. Все куда?нибудь ехали. Вечерело. Ехали домой грибники с полными лукошками – всё женщины, дети, мужики, девки, бабы, малые ребята.
Я, уткнувшийся в многостраничный номер «Недели» – воскресного приложения к известной газете «Известия», поглядывал на грибников с уважением и подобострастием, сознавая их превосходство.
Они встали в 4 часа утра, ходили босиком по росе навстречу солнцу, их ели кровососущие насекомые, а я спал до 12 часов дня, потом пил чай с клубничным конфитюром, потом лежал на берегу, на песочке. Ленился.
И, говоря по совести, я еще боялся, что ужели случись что, то они – грибники, благодаря своей энергии окажутся жизнеспособнее меня, а я погибну.
Слышались слова: «Мы собирали грибки», слышались слова: «Маслята», «Опята», «Белые», «Обабки», «Грузди». Из транзистора неслось пение: «Непогоде вопреки валят лес сибиряки. Ча?ча?ча…»
А я ехал из гостей, с чужой дачи и сидел на желтой и жесткой вагонной скамье. И одет был по случаю гостей неплохо. В хороших башмаках и неплохом венгерском костюме фирмы «Модекс», с галстуком и жилетом, конечно.
Ехал, читал «Неделю».
И напротив меня, тоже на желтой, тоже на жесткой находился какой?то мальчик. Он что?то все вертелся, крутился, поглядывал на грибы и грибников. Поглядит, посмотрит, а потом возьмет да и черканет что?нибудь в своей записной книжечке.
Я хотел с ним разговориться. Вот и говорю:
– Мальчик, ты, наверное, юный натуралист?
– Нет, я просто натуралист, – ответил мальчик, – я – юный писатель. Я – вундеркинд. Критики обвиняют меня в чрезмерной психологической заостренности. Утверждают, будто я нахожусь под влиянием Золя и французской киногруппы «Авангард».
– О! Это очень интересно. А я – молодой писатель. Мое имя тебе ничего не скажет.
– Очень приятно познакомиться, – сказал мальчик.
Ехать стало гораздо веселее. Мы с мальчиком беседовали на литературные темы. Мальчик сказал, что он терпеть не может «Золотые плоды» Натали Саррот, и вообще из всей современной литературы признает только «Трансатлантический экспресс» Роб?Грийе, который он, к сожалению, еще не читал.
Я его горячо с этим поздравил, но в глубине души был слегка уязвлен.
– Ну а как же Сартр? – сказал я, испытующе глядя на юного писателя.
– А что Сартр? Сартр, Сартр, – ворчливо ответил мальчик и стал ворчать, – Сартр, Сартр. Носятся с этим Сартром, как с писаной торбой. Я англосаксов люблю и на них делаю ставку. Сартр. Носятся с ним, с Сартром. Совершенно потеряли всякое чувство меры.
– Ну а Камю? – спросил я, теряя последние надежды.
– Ка?мю?! – озлобился мальчик. – Да если хотите знать, меня лично совершенно не устраивает его теория безысходного отчаяния, ведущая к космическому пессимизму. Пассив. А я хочу активных действий. Если говорить образно, то вот на вас жилет, а рукавов на жилете нету. Так вот, философия Камю – это рукава от жилета настоящей философии.
– Какой настоящей?
– Ну, настоящей. Вы что, не знаете какой, что ли? Настоящей философии.
От таких слов я заробел, и неизвестно чем бы кончился наш спор, но тут к нам подсел еще один пассажир, бывший солдат. Он донашивал военное обмундирование, то есть был в полной форме, но без погон и звездочек.
– Чайный домик словно бомбоньерка
В венчике своих душистых роз, –
запел солдат, закурив.
– И мой вам совет, – сказал мальчик, – так жить на земле, как живете вы – нельзя. Нужно либо повеситься, либо начать жизнь по?иному. Вот скажите, вы уже написали роман?
Я тут приободрился.
– Э?э! Нет! Видишь ли, пузырь, настоящий роман сейчас написать невозможно. Это раз. А во?вторых, если еще подумать, сколько времени уйдет на роман – полгода, год, два, три, то становится страшно. Поэтому я пишу короткие рассказы, а также потому, что больше я ничего писать не умею.
– Вот. Вот. Вот вы и пожинаете плоды своих увлечений и философий.
– Но помилуй, кто тебе дал право?..
– А почему мне не нравится ваш разговор, – неожиданно вмешался солдат, – да потому, что я в нем ничего не понимаю.
– Боитесь все, боитесь, а чего бояться, – пилил меня мальчик.
– А также потому он мне не нравится, что он мне что?то напоминает. И я даже могу сказать что, если хотите.
– Нужно не клонить голову долу, а смело смотреть жизни в глаза, – наставлял мальчик, и на этом наша дискуссия о литературе, ее творцах и философах закончилась.
Мы начали слушать солдата, так как тот уже стал тяготиться нашим невниманием. Он заорал:
– Тихо, вы – змеи, ро?маны. Дайте и человеку, наконец, слово сказать.
Дали.
– Я в жизни много видел безобразий, – начал свой рассказ солдат, – но такого, какое я повстречал в городе Алдане Якутской АССР, вы не найдете нигде, точно вам говорю. Я, ребята, стоял в очереди за вермутом разливным или, как говорят у нас в народе, за «рассыпушечкой». Мне что? Мне лишь бы рассыпушечка была, а дальше я проживу. И ведь уже почти достоялся, когда вдруг теребят меня за робу две подруги, ладные такие дивчины, и одеты неплохо, и сами ничего себе, все покрашенные. Теребят и говорят: «Солдат! Возьми нам по стакану рассыпухи, а мы тебе обои за это заплатим натурой». Вы понимаете, что это значит? А это значит, что за стакан рассыпухи они уже на все согласные.
И тут солдат на минуту замолк, чтобы перевести дух. Я с удовольствием смотрел на его говорящее лицо, а мальчик в пол.
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru