Время от времени чудаки, не чуждые литературы, задаются вопросом: нужна ли писателю биография? Мне тоже захотелось им задаться.
Сегодня сделать биографию непросто. Многие публичные люди её имитируют, начиная с легенд о себе и заканчивая минутными, зато оглушающими сюжетами в программах вроде «Русские сенсации» и «Ты не поверишь». А вот настоящих биографий почти ни у кого не оказывается.
Писатель нынче фигура, конечно, публичная. Тех, о ком почти ничего не слышно, кто не появляется на всевозможных фуршетах и презентациях, но чьи книги популярны, почти нет. Конечно, имеются затворники вроде Виктора Пелевина, правда, о них знают, кажется, больше, чем о тех, кто не сходит с экранов ТВ, раздаёт по тридцать интервью в неделю. Но является ли знание публикой чуть ли не подённой жизни замечательного человека именно биографией? Да и нужна ли она, действительно?
Для литературы, даже документальной, мемуарной необходимо, в первую очередь, воображение. Человек, даже обладающий огромным талантом складывать слова, имеющий что рассказать, но не наделённый воображением, ничего не напишет, или напишет так, что читать это окажется постороннему нестерпимо скучно…
Нередко приходится встречать критические отзывы о мемуарах тех или иных, более или менее известных людей, и главная претензия к ним в том, что есть неточности, что‑то переврано, что‑то не соответствует действительности. И чаще всего, на мой взгляд, эти неточности объясняются не желанием автора что‑то скрыть, что‑то в прошлом переделать, даже не злой шуткой памяти, а тем, что просто невозможно точно передать на бумаге всё так, как было. Реальность, превращаемая в литературу, меняется. И здесь уже бессильны документы, дневниковые заметки и диктофонные записи, цифры – воображение диктует поверх них.
Итак, необходимо воображение. Но воображение должно чем‑то питаться. И здесь, по моему мнению, появляется серьёзная и не только писательства касающаяся проблема.
Да, биографию сделать сегодня очень сложно. Подавляющее большинство людей с детства вставлены в определённую колею, по которой движутся всю жизнь. Выбиться из этой колеи – значит, сломать судьбу, а ломать её мало кто хочет. В том числе и творческие личности.
Не претендуя на объективность, решусь предположить, что в годы застоя творческий человек был более свободен внутренне, чем сейчас, во время пусть и называемого многими авторитаризмом, но на самом деле почти полной свободы. Не случайно именно в 70‑е в советский лексикон попало понятие андеграунд. И расцвело сотнями групп художников, музыкантов, писателей, философов, всевозможных инакомыслящих. Сегодня андеграунд невозможен потому, что андеграундному человеку попросту физически не выжить. Он обязательно должен быть вставлен в некую колею, узкую и зачастую довольно удобную. Поколение дворников и сторожей вряд ли уже повторится – в дворники и сторожа паренька с гитарой в чехле или с этюдником за спиной не возьмут. Там давно другой контингент…
Опять же рискуя показать себя невеждой, скажу, что и иметь профессию «музыкант» или «писатель», «художник», «философ», «политик» сегодня тоже практически невозможно. Таких единицы. И, по существу, дело их жизни превращается в хобби, которым человек занимается, вернувшись с работы, на которой он трудился (или бездельничал, но всё равно пребывал), чтобы в определённый день получить пачечку денег на пропитание и прочие более или менее насущные вещи.
Конечно, жить литературой или живописью, или оппозиционной политической деятельностью всегда было непросто, а порой и опасно, но всё же мы живём сегодня, и думать хочется о сегодняшнем дне. А сегодня абсолютное большинство людей, занимающихся какой‑либо творческой или политической деятельностью, не имеет возможности быть чем‑то явно отличным от остальных, иметь свою биографию.
Остановлюсь на нынешних писателях.
С одной стороны, в последние буквально два‑три года интерес к современной литературе заметно повысился. Достаточно зайти в любой книжный магазин, и в отделе «Российская проза» вы увидите десятки, а то и сотни книг тех авторов, что живут сегодня в России (или её окрестностях) и пишут по‑русски; немало книг и тех, кто ещё не раскручен, но талантлив (а таковых ещё в середине 00‑х издательства печатали крайне‑крайне редко).
Конечно, кто‑то со мной не согласится, назовёт множество писателей, которых издательства упорно не замечают или не хотят вспоминать. Да, это есть, и я знаю немало авторов, достойных книг, но их не имеющих, и тех, чьи книги 80 – 90‑х годов стоит переиздать. Но всё же прогресс есть.
А с другой стороны, не утихают голоса, что русская литература мельчает, теряет читателей, гибнет.
О потере читателей судить сложно. Да, большинство не читает современную прозу, зато немалая часть людей вернулась к ней и находит в её чтении смысл. И Интернет тому подтверждение – споры о книжных новинках возникают ежечасно, и в них участвуют десятки и сотни людей. «Десятки и сотни» смешно, конечно, но это лишь самая активная, технически продвинутая часть читателей, а сколько читает, обсуждает, осмысляет, так сказать, внутри себя или своего круга технически непродвинутых…
Но спорить с тем, что всё же современную прозу читают немногие и что сама проза хоть медленно, с временными половодьями мельчает, спорить не буду.
И причина мельчания и потери читателя мне видится в фигурах современных писателей.
Писательство всегда требовало некоторого уединения, спокойного отрезка времени, некоторой отстранённости от суеты окружающей жизни. Мало кто написал что‑то стоящее возле мартеновских печей, на полеводческих станах, в физических лабораториях.
Правда, сегодня в литературе почти нет людей, занимающихся чем‑то далёким от литературы. Подавляющее большинство писателей работает в разных сферах журналистики. Действующих физиков, металлургов, механизаторов, даже бизнесменов найти очень сложно. Писатели сидят или в домашних, или в рабочих кабинетах и жизнь за стенами кабинетов знают довольно слабо.
Это заметно и по прозе. В том‑то и дело, что заметно, иначе бы не стоило заводить разговор.
Впрочем, может быть слабое знание – обман. Не исключено, что многие писатели специально отстраняются в своих вещах от сложных и неприятных реалий. И тут кстати будет привести (с незначительными сокращениями) миниатюру Германа Садулаева, опубликованную в журнале «Знамя» (2010, № 10). Действие происходит на одном из Форумов молодых писателей в Липках.
«Однажды в Липках я вышел в фойе пансионата после мастер‑класса по прозе. В фойе был круглосуточно работающий бар. Я взял чай с лимоном и отошёл к столику. Появился преподаватель мастер‑класса. Он заказал у стойки коньяк с лимоном. Заметил меня и подошёл к моему столику. <…>
– Герман, ты ведь неглупый парень. Вроде бы. А? <…> Зачем же ты пишешь такую муткую жуть?
– Жуткую муть?
– Феерическую ересь.
– Ну почему же. Хороший рассказ. “Оставайтесь на батареях!”. Патетический.
– Ты пушку видел?
– Какую пушку?
– Понятно. Дивизионное орудие калибра 76 мм. Образца 1902 года. Видел?
– Ну…
– Какие, к чёрту, деревянные обручи? Какие бочки? Оно раздавит любую бочку! Приспособить для стрельбы по воздушным целям! Как тебе это в голову пришло?
– Справочник красного артиллериста, Москва, 1936 год.
– Какой справочник? Какого артиллериста??? Ты пушку видел???
– Красного. <…>
Тут у меня заверещал телефон. Звонили с работы. Я отошёл в сторону и стал орать, прикрывая трубку ладонью:
– Что? Контейнеры? На пэ‑кэ‑тэ выгружать. Я говорю на пэ‑кэ‑тэ. Там досмотры быстрее. Сразу после досмотра пусть вышлют форму шесть точка два. Кэ‑тэ‑эс? Какой кэ‑тэ‑эс? У нас инвойс выше профиля! Доказываться? На демерредж попадём… Давайте условный выпуск. Что? Я говорю, пусть выпускают декларацию под обеспечение! Депозит есть? Релиз дадут? Вот и славно трам‑пам‑пам!
Мастер допивал шестую рюмку и смотрел влюблёнными глазами:
– Во! Демерредж! Релиз! Инвойс выше трюфеля! Звучит! И всё естественно, а‑у‑тен‑тично! Вот об этом и пиши! Писать надо о том, что знаешь! Не надо писать о том, как в гражданскую войну в Испании под Бильбао дивизионные орудия приспособили для стрельбы по воздушным целям, подложив под них пустые винные бочки! Это ахинея! А‑хи‑не‑я!
– Так в справочнике…
– В каком справочнике??? Ты пушку видел???
– Ну…
– Коньяк будешь?
– Не, я чай. И это же как бы аллегория…
– Какая аллегория??? Семьдесят шесть миллиметров!!!
– Всё равно, хороший рассказ.
– Ересь. Ты про это больше не пиши, хорошо? Ты про контейнеры пиши, про релизы. А про пушки не пиши, не надо. Лады?»
Характерная сценка, тем более что в жизни подобные разговоры, хоть и в более осторожной форме, иногда возникают. Да и к самому Герману Садулаеву не раз, по крайней мере, в критических статьях появлялись подобные вопросы в связи с его романами «Пурга», «Таблетка», «AD». Критики противопостовляли этим сочинённым текстам первую книгу Садулаева «Я – чеченец!» И роман «Шалинский рейд» восприняли как возвращение к настоящей литературе, хотя сюжет его откровенно беллетристический, а вот детали, персонажи, образ главного героя наверняка взяты из жизни, достоверны и художественно ценны.
Может быть, в скором будущем Герман Садулаев напишет и о бизнесе, к которому наверняка имеет отношение по‑настоящему достоверную книгу.
Причём здесь именно биография писателя? Ведь высшее мастерство и истинный талант в том, чтобы придумать, но придумать так, чтобы в это поверили читатели, облились слезами над никогда не существовавшими героями.
Да, это так. Но что‑то в последние годы таких мастеров и талантов мне лично не встречается. И были ли они когда‑либо? Сколько автобиографического опыта Толстого содержится в «Войне и мире» или в «Воскресении»? Каков процент вымысла в «Мастере и Маргарите»? Подсчёты здесь нелепы, но подсчитать соблазн велик.
Писатели, вошедшие в литературу в 00‑е, входили в неё, как правило, с произведениями, производящими впечатление документальной прозы. Назову те фамилии, какие называл ни раз. Сергей Шаргунов, Аркадий Бабченко, Илья Кочергин, Денис Гуцко, Дмитрий Новиков, Ирина Мамаева, Василина Орлова, Захар Прилепин, Андрей Рубанов… Вспоминается и Александр Иличевский с рассказом «Воробей».
Рассказ этот, опубликованный в «Новом мире», мгновенно сделал Иличевского известным в литературном мире. Несколько премий, полученных за «Воробья», отзывы критиков, новые публикации, книги… Стоит сказать, что до того имя Александра Иличевского было довольно хорошо известно, роман «Ай‑Петри» (ещё, кажется, тогда неопубликованный), помню, хвалили любители изящной словесности. Но «Воробей» стал настоящим, шумным дебютом.
О чём рассказ? О голоде 30‑х годов, грубо говоря. Но мало ли писали о нём до Иличевского, причём люди, его испытавшие, обладающие не меньшим, на мой взгляд, талантом, чем автор «Воробья». Но Иличевский нашёл тот штришок, который сделал этот рассказ настоящей прозой, и вообще оправдал обращение молодого и сытого (в хорошем смысле слова) современного человека к страшной теме, которую касаться не стоит, если не уверен, что этим прикосновением можешь её опошлить и себя погубить.
Ближе к финалу в рассказе неожиданно появляется герой‑повествователь, время действия перескакивает в наши дни.
«Перед тем как окончательно уволиться из одной скучной конторки, я получил месячное назначение, любопытного свойства. Я был командирован на ликвидируемый склад, на котором мне предстояло провести последнюю ревизию. Наша контора закрывала оптовое направление по мониторам – и потому избавлялась от занятых ими складских площадей. Находился этот склад на севере столицы, на улице Адмирала Макарова, близ окружной железной дороги. Это был древний кирпичный ангар – один из нескольких десятков точно таких же, располагавшихся у руин товарно‑приёмной ж/д станции».
Работа оказывается «не бей лежачего», и единственное, что донимает героя, так это воробьи, которые с чириканьем летают в проходах и загаживают коробки. Герой пытается бороться с ними, даже ручье мастерит… Складской обходчик рассказывает ему, «что воробьи – бич всех здешних складов: дрейфуя от ангара к ангару, они загаживают товар, будоражат, пугают грузчиков, внезапно ордой вылетая из углов в морду… Я узнал, что воробьи – наследство давних времён, когда вся эта складская зона, построенная в самом начале тридцатых годов, ещё служила хранилищем стратегических зерновых запасов Москвы».
И далее:
«Когда обходчик ушёл, я прошёл в задник ангара, прикладом наскрёб две горсти земляной пыли. Вышел на свет и на картонке перебрал попавший вместе с землёй мусор. В ладони у меня остались четыре чёрных зёрнышка.
Я поднёс их к глазам и увидел. Подводы с зерном из Ладовской Балки, Новоалександровки, Григорполисской станицы, со всего Ставрополья, с Кубани и Украины тянулись к железнодорожным станциям, грузились в эшелоны, которые частью шли за границу в обмен на золото и промышленное оборудование, частью в Москву – и зерно разгружалось именно здесь, на этом тайном складе, под многочисленной охраной НКВД». Вспоминает герой и рассказы его бабки, один из которых, по существу, и стал основой «Воробья», но лишь основой, а не содержанием целиком.
И ещё потрясающая деталь: «Я завернул их (зёрнышки. – Р.С.) в сторублёвую купюру и заложил под обложку паспорта».
Придумать эту сторублёвку вряд ли бы получилось даже самому опытному профессионалу. Наверняка – жизненная деталь…
С тех пор Александр Иличевский опубликовал много произведений, но ни в одном, по моему мнению, не достиг того эмоционального воздействия, какое есть в коротком, лаконичном «Воробье». Может быть, это из‑за того, что почти нет в его романах и рассказах того героя‑повествователя, что появился в том рассказе?
(Понимаю, дурной тон говорить, что когда‑то, на заре творческого пути, писатель создал нечто выдающееся, а затем стал двигаться по ровной поверхности, но в данном случае удержаться от этого не могу. К тому же у нас появилась новая тенденция почти каждое следующее произведение почти каждого автора сразу называть его лучшим произведением.)
Большинство писателей, в том числе и вошедших в литературу не так давно, если не погружаются в откровенный вымысел, пользуются для создания текстов своим дописательским биографическим багажом. Некоторые пытаются всё‑таки биографию строить, хотя, как я уже говорил выше, на мой взгляд, делать это сегодня очень и очень сложно.
Коротко остановлюсь на нескольких произведениях последних двух лет, в которых, как мне кажется, биографический опыт писателей использован очень удачно, и именно он сделал эти повести и романы заметными в бурном и полноводном потоке текущей литературы.
Об Андрее Рубанове узнали неожиданно и сразу, как только его автобиографический роман «Сажайте, и вырастет» оказался в финале премии «Национальный бестселлер». Хоть он и не получил главной награды, но проснулся Рубанов действительно знаменитым (ради чего премия и была создана). Вслед за первым романом появились другие, более или менее автобиографические произведения, в том числе и две объёмистые антиутопии. Но после них Рубанов издал очень глубокий и интересный роман «Иод», где вернулся к своей биографии, уже известной по «Сажайте, и вырастет», а затем – «Психодел», где опыт своего участия в бизнесе, в мире деловых людей соединил с беллетристикой. И получилась действительно сильная вещь, показывающая не открытые до сих пор литературой грани современной действительности. В «Психоделе» Рубанов ввёл в литературу существующий в реальности тип «сладких мальчиков» и новую формацию «сильных мужиков» благополучных 00‑х годов. В итоге «Психодел» стал самым успешным (и коммерчески и художественно) романом Рубанова.
Недолгая ещё, но вполне насыщенная творческая биография (несколько романов, сборник рассказов) путь Рубанова показывает, что некое соединение личного опыта и плодов сдержанного воображения дают отличные результаты. «Сажайте, и вырастет», «Великая мечта», «Иод» с одной стороны и развившаяся, благодаря «Хлорофилии», «Живой земле», фантазия с другой.
Тем же путём, судя по всему, движется и Захар Прилепин. Его «Чёрную обезьяну» абсолютной удачей я назвать не могу, но это небесполезная попытка соединить реальность и вымысел, расширить творческий диапазон. И, может быть, вскоре мы получим именно от Прилепина произведение Большой литературы, по которому так истосковались…
Беда, что основная масса современных авторов или старается записать всё как было, или же фантазирует напропалую, не заботясь ни о фактической, ни о психологической достоверности.
Сергей Шаргунов упорно пытается создать свою биографию. Не стать кабинетным человеком, а тем более кабинетным писателем. В ранней книге «Ура!» он очень ярко продекларировал то, как и зачем хочет жить. Книга стала вехой в нашей литературе, не смотря на то, что раздалось немало голосов, что это вообще не литература… После «Ура!» вышло немало повестей и рассказов, то явно автобиографических, то почти фантастических. Последняя вещь – «Книга без фотографий» – в некоторой степени возвращает нас к «Ура!». Шаргунов вновь повествует от первого лица, героя зовут «Сергей Шаргунов», взята и излюбленная форма – главки‑рассказы, соединённые не столько сюжетом, сколько героем‑повествователем. Много внимания уделено детству героя, пришедшемуся на закат советской эпохи.
Жанр книги определить сложно. Это и не проза в чистом виде (как, кстати, и «Ура!»), но и не документалистика, хотя автор, кажется, предельно откровенен (впрочем, кое‑где явно не договаривает всю правду), а если и обманывает читателя, то, скорее всего, неумышленно (спутав, например, кедровую шишку с еловой).
Но интересно, что Шаргунов (по крайней мере, Шаргунов – герой книг) пытается вырваться из кабинета, из той замкнутой среды, в которой пребывает подавляющее большинство нынешних писателей. Он пытается заниматься политикой, работает дворником, ездит по России, бежит «увидеть» революцию в Киргизии. Всё это описано в «Книге без фотографий» конспективно, но и живо, динамично, ярко. И в итоге создаётся ощущения некоего свежего дуновения в нашей душной, со слабыми признаками жизни атмосфере…
Сложно определить и жанр текста «Салам тебе, Далгат!» Алисы Ганиевой. Вроде бы большой рассказ или мини‑повесть, а скорее всего, очерк, зарисовка. Мы не знаем, с каким посланием в папке герой произведения Далгат ищет по Махачкале своего дядю Халилбека, от кого оно; и сам Далгат ведёт себя так, словно не живёт среди этих людей, в этом мире, а только что, после долгого отсутствия, здесь отказался.
Но композиционная примитивность и мутноватость причинно‑следственных связей искупается самой идеей вещи – показать сегодняшнюю жизнь столицы Дагестана, сложный и, быть может, переломный этап, когда происходит столкновение двух цивилизаций. Всё это передаётся в основном через диалоги, через персонажей, колоритных и почти не замечаемых современной литературой.
«Салам тебе, Далгат!» был бурно встречен критиками, опубликован почти одновременно в нескольких изданиях, переведён на иностранные языки, за него Ганиева получила престижные премии. На мой взгляд, резонанс оправдан и закономерен. И даже не потому только, что в произведении идёт речь о Дагестане. Дело в том, скорее всего, что это редкий текст, где видится живая, не выхолощенная литературностью, не изуродованная фантастическими и прочими допущениями, жизнь. Может быть, автор всё, что написано в «Далгате…» сочинила, а может быть, сместила действительность, открыла лишь одну грань этой жизни, но так или иначе ей удалось создать ощущение полноты и достоверности.
Жаль, что подобных произведений у нас крайне мало. А как бы хотелось узнать, как и чем живут сегодня люди в глубине Рязанской области, на Русском Севере, на Смоленщине, и так далее. Велика и богата Россия, но литература, как правило, фиксирует лишь столичные страсти (будни почти никто не хочет замечать), жизнь неких всемирных людей, легко перемещающихся с континента на континент и замечающих окружающее каким‑то проскальзывающим взглядом. У таких произведений и соответствующий язык – ровный, нейтральный, гладкий… Продолжительная борьба с диалектизмами, областническими словами, сленгом не прошла для литературы даром. И здесь «Салам тебе, Далгат!» одно из редких сегодня исключений, – речи дагестанского молодняка воспринимать сложно, но зато говорят они, «как в жизни». Не все, кстати, – потенциальные борцы за веру изъясняются гладко, культурно, да так оно и есть: в «боевики» сегодня идёт в основном образованная часть населения…
Алиса Ганиева, как я знаю, живёт в Москве, но часто бывает в Дагестане, там прошло её детство. Занимается она литературной критикой, и «Далгат…» стал её дебютом в прозе. И не случайно, наверное, она обратилась не к фантастике или исторической прозе, а решила использовать накопленный биографический опыт. Он редко когда подводит…
О биографическом опыте Арслана Хасавова я ничего не знаю. И его повесть «Смысл», скорее всего, не автобиографическое, а может, и вовсе не реалистическое произведение. Но в нём настолько сильно звучит желание жить со смыслом, ради чего‑то, что‑то сделать, что оно поневоле заражает свей энергетикой и в то же время доказывает, что биографию во времена, когда дана установка на всеобщую усреднённость, сделать практически нереально. Можно сколько угодно фантазировать, болтать за столиком в кафе, строить планы, а вот действительно стать фигурой, личностью, необычным человеком…
Откровеннее всего безвременье зафиксировано в романе Дмитрия Данилова «Горизонтальное положение». Герой не некий современный Обломов, предающийся на диване мечтаниям, не наслаждающийся ленью, а довольно активный человек, жизнь которого наполнена делами, которые он отмечает в дневнике. Но что это за дела? Обычные дела обычного современного человека. Как говорится, без биографии… Правда, дела эти способны свести с ума своей никчёмностью и однообразностью. И вот под конец книги (на триста какой‑то странице) герой разражается холодным и в то же время отчаянным монологом‑дневниковой записью:
«Сколько уже можно описывать эти бесконечные поездки на автобусах, метро и такси. Все эти отъезды из Кожухово и приезды в Кожухово. Всю эту бесконечную нудную езду по Новоухтомскому шоссе и Каскадной улице. По Салтыковской улице, по МКАД, по Каширскому шоссе. Всю эту так называемую ткань так называемой жизни. Всю эту невозможную нудятину. Изредка перемежаемую путешествиями разной степени бессмысленности. Сколько можно толочь в ступе эти бесконечные интервью с руководителями и специалистами международного аэропорта Домодедово. Все эти литературные мероприятия с участием одних и тех же персонажей, неизменно заканчивающиеся неформальным общением. Все эти идиотские описания деятельности нефтяных и газовых компаний. Всё это бесконечное унылое чтение газеты «Спорт‑Экспресс» и не менее унылую и бесконечную игру в футбольный менеджер на сайте 11х11.ru. Надо уже как‑то с этим заканчивать».
И дальнейшие записи представляют собой лишь числа, и мысль у героя одна: скорей бы Новый год. Будто бы там будет нечто новое, начнётся настоящая жизнь.
«Горизонтальное положение», написанное в архаической форме (дневник), не отличающееся динамикой, не населённое необыкновенными персонажами и не содержащее каких‑то умных размышлений неожиданно стало одним из событий литературной жизни. Роман заметили и долго спорили, что хотел сказать автор. Спорят и до сих пор, кстати сказать.
Да и все книги, о которых я говорил выше, оказались замечены, были приняты неоднозначно. Тем более что и авторы вошли в литературное пространство совсем недавно. Одни лет десять, другие буквально два‑три года назад. Главное их богатство (пока?) – жизненный опыт, собственная биография. Пусть порой и небогатая. Но, как доказывает «Горизонтальное положение», и из житейского хлама, в который превращается большинство дней, можно собрать настоящее, переплавить в художественное произведение.
Но тоска по сильным героям, по действительно ярким сюжетам остаётся и, как мне кажется, нарастает. Хотя сложно ожидать обилия таких произведений, – люди без биографий вряд ли могут создать героев с биографиями. И у писателей нового поколения есть возможность такие произведения писать, по крайней мере потому, что они ещё физически более или менее молоды.
Кстати сказать, удивляет реакция некоторых критиков и собратьев по перу постарше на существование в литературе этого нового поколения.
Приведу два примера.
Вот как характеризует Наталья Иванова в статье «Трудно первые десять лет» литературные плоды этого поколения: «Их проза вызывает в критике противоречивую реакцию – от безусловного приятия до безудержного отторжения. Как правило, с их текстами надо серьёзно работать редактору – они недотянуты, недоделаны, недоформатированы.
Им надо прописывать недостающие элементы. Менять композицию. Не хватает профессионализма?»
С одной стороны, можно согласиться с такой оценкой. Да, редактору надо серьёзно работать. (Впрочем, не только с молодыми.) Но что значит «недотянуты, недоделаны, недоформатированы»? И про «недостающие элементы» и «композицию» я не понял. То есть, до чего дотягивать, доделывать и так далее. Если дотягивать и доделывать, менять или хотя бы править композицию, к примеру, «Салам тебе, Далгат!» или «Горизонтальное положение», или олитературивать рассказы Аркадия Бабченко, то это будут уже другие вещи и другая проза.
Судя по этой статье, Наталья Борисовна не видит (пока?) в новом поколении больших писателей. Вот она выписывает в два столбика писателей 1900‑х и 2000‑х и, правда, с оговорками, допуская, «что это не совсем корректно», сравнивает достижения.
У меня фамилии в колонках вызвали недоумение… Нет, и там, и там приведены настоящие, знаменитые писатели, художники, режиссёры. Но если в 1900‑х значатся в основном достаточно молодые – примерно сорокалетний Чехов, примерно сорокалетний Горький, примерно тридцатипятилетние Бунин и Андреев, юные Блок, Белый, Гумилёв, Мейерхольд и так далее, то в колонке 2000‑е – мэтры: Битов (напротив Чехова), Маканин (напротив Горького), Гандлевский (напротив Гумилёва)… Кажется, самым молодым в колонке 2000‑х оказался Пелевин. Ни Прилепина, ни Иличевского, ни Михаила Тарковского, ни Самсонова, ни тем более поэтов моложе сорока лет…
Конечно, это сложно представить, но, скажем, в 1900‑е Горького, Андреева, Брюсова, Белого, Бальмонта, даже Чехова, да и многих других впоследствии классиков и полуклассиков немалая часть читателей не считала настоящей литературой, их популярность (порой довольно‑таки локальную) называли дутой, объясняли агрессивным поведением в литературе.
Да и сегодня агрессивностью объясняет популярность нового поколения, например, Олег Павлов. Об этом он рассказал в самом начале одного из недавних интервью:
«Произошло обнуление. Да, нулевые – это обнуление. В литературу пришли нули и стали очень большими величинами. Мне скучно кого‑то разоблачать. Но поскреби любого такого – это не проходило в девяностых отбора… То есть тогда они не прошли. Молодые – такое же обнуление. То, что создали, создают – формация.
И не скажешь хотя бы так – разные авторы. Нет, именно одинаковые, и все недоростки, потому что, действительно, только начинали расти. Таких сплотили, соединили. Но это не молодая новая литература: это почти партийная организация. А дальше – простейшие, они пожирают всё, что сложнее устроено, то есть враждебно. Но именно это востребовал книжный рынок. В общем, в это вложили деньги, конечно. Искусство высоко ценили, когда оценкой было признание мастерства. Но, оказалось, мастерства не требуется. Оно даже вредно, не нужно. Для рынка книги живут в текущий момент: продаж. Конвейер запустили. Рынок востребовал тех, кто готов на него работать. Актуальным становиться только то, что занимает первые места в рейтингах продаж, то есть самое продаваемое на текущий момент. Остальное – не актуально, стало быть, в общем, не нужно. Из литературы выбросили как балласт культуру».
Это, конечно, личное мнение Олега Павлова, и я не хочу с ним спорить. Но и недоростками, которые явились в литературу, распихали предшественников (Павлов приводит и фамилии распиханных – Дмитрий Бакин, Андрей Дмитриев, Михаил Бутов, Владимир Шаров, Владислав Отрошенко, Светлана Василенко, Василий Голованов, Михаил Тарковский, Юрий Петкевич) и захватили книжный рынок, новое поколение не считаю.
На мой взгляд, наоборот – новые ведут себя слишком скромно и тихо. Может, вспомнить бунтарей 20‑х, 60‑х? Именно те годы дали последних больших писателей, значительные личности с яркими биографиями.
Июнь 2011
В № 25 «Литературной России» была напечатана моя статья «С биографией (и без)», в которой я, в частности, прокомментировал отрывок из интервью с Олегом Павловым, опубликованном в веб‑журнале «Перемены» (отдел «Неудобная литература»). Олег отозвался на мою статью в тех же «Переменах», а главный редактор журнала Глеб Давыдов предложил мне в свою очередь ответить или у себя в издании, и в «ЛР». Этим предложением я воспользовался.
С одной стороны, вступать с дискуссию с Олегом Павловым мне боязно. Во‑первых, я уважаю его как писателя и завидую эпической интонации его прозы (в «зависти» я ничего плохого не вижу, давно запомнив мысль Пушкина: «Зависть – сестра соревнования, следовательно из хорошего роду»). Во‑вторых, не хочу при очередной встрече наткнуться на сдвинутые брови и спрятанную руку, – с Олегом мы встречаемся хоть редко, но довольно‑таки тепло… Это не дипломатия перед атакой, а мои искренние мысли. Портить человеческие отношения – самое последнее дело.
А с другой стороны, ответ мне Олега Павлова – не личное дело, а повод хоть на чуть‑чуть подтолкнуть движение нашей литературы дальше. Даже не литературы, а её осознания. Или – самосознания… Этот толчок, по‑моему, нужно продолжить.
Итак, отталкиваясь от статьи Олега Павлова в веб‑журнале «Перемены». Вот он пишет: «Поколения в литературе – это стаи… Кому‑то хочется существовать по стайному принципу. Существовать по стайному принципу, конечно, проще. Но все эти стаи рано или поздно распадаются.
В своём интервью для Неудобной Литературы я употребил понятие «формация». Не называя никаких имён, сказав о формации новых авторов: что это скорее партия, группа, сформированная в определённое время».
На мой взгляд, поколения в литературе неизбежны. В тот или иной отрезок времени появляются десятки или сотни людей, решившихся писать о современной им жизни. Волей или неволей они общаются. Через тексты, а нередко и лично. Даже являясь антиподами, вместе пьют пиво. (Вспомним Булгакова и Маяковского.) И это отлично. Этот сплав разных людей, но сверстников в литературе, даёт великие достижения. Например, Пушкин и так называемое его окружение, в котором были и его друзья, и литературные противники, с которыми он тоже, тем не менее дружил, – Грибоедов, Катенин; поколение (а как иначе назвать?) 40‑х ‑60‑х годов XIX века; 20‑е годы века прошлого, где были одновременно, по крайней мере, по языку близкие Булгаков, Бабель, Олеша, Шолохов и полузабытые нынче Слонимский, Сейфуллина, Соболь, даже жуткий в связи со своим известным письмом Сталину Билль‑Белоцерковский… А 60‑е годы! Евтушенко и Куняев, Вознесенский и Рубцов… Разве это не было поколениями?.. И все они не очень‑то почитали своих литературных дедов, отцов и старших братьев.
Да, в какой‑то момент поколение «существует по стайному принципу». А как иначе? Новому нужно занять свой пятачок на тесном литературном пространстве, где признанных и уже удобных талантов хоть отбавляй. Так пробивались все новые, всё новое. Одиночек в истории литературы (не только русской, а мировой) я лично почти не знаю. Кстати сказать, Олег Павлов одно из таких исключений. Писатель, вошедший без термина «молодой», вне поколений, сразу всерьёз, как мастер. (Пишу это искренне.)
«Но что мне делать со своей памятью, – пишет Олег Павлов, – если самого Сенчина я помню и знаю ещё до рождения этого поколения…»
Да, себя я не отношу к поколению 00‑х. Может быть, и к сожалению… Поколение 00‑х другое. Оно светлее, грубо говоря, даже беспросветный Елизаров… А с другой стороны, я счастлив, что мои рассказы без маринования, без отстаивания опубликовали весной 1997‑года (когда я учился ещё на первом курсе Литинститута) еженедельник «Литературная Россия» и, сразу большой подборкой, журнал «Знамя». Потом были публикации в «Октябре», «Нашем современнике», «Новом мире», ещё в «Знамени», в «Кольце А», в коллективном сборнике «Погода на завтра»… Перечисляю это не для саморекламы, – просто я наверняка бы не стал биться головой в стены печатных органов год за годом: сибирские кухни, водка, погоняемый из студий звукозаписи панк‑рок мне были тогда куда ближе литературной лестницы, по которой я карабкаться не хотел. Для меня хорошо (для кого‑то наверняка отвратительно), но карабканья по этой лестнице я не испытал. Как, по существу, не испытали его (этого карабканья) и те, кто появился чуть позже. Илья Кочергин, Сергей Шаргунов, Денис Гуцко, Захар Прилепин… Да много, много достойных публикации писателей, отношение к которым у меня разное. Прозу Олега Зайночковского, например, не люблю, но понимаю, что такая проза нужна, то же с прозой Аствацатурова, Иличевского. Но многие из нового поколения не врываются в литературу победителями, – рассказы и повести кемеровчанина Андрея Иванова считаю отличными, но публикуются они с великим скрипом, не складывается с публикациями у нижегородки Анны Андроновой…
Но возвращусь к ответу Олега Павлова на кусочек мой статьи «С биографией (и без)». Ещё раз процитирую: «Существовать по стайному принципу, конечно, проще. Но все эти стаи рано или поздно распадаются. В своём интервью для Неудобной Литературы я употребил понятие «формация». Не называя никаких имён, сказав о формации новых авторов: что это скорее партия, группа, сформированная в определённое время».
Хочется спросить: а где стая поколения 00‑х? В чём заключается «формация новых авторов»? Какая партия?!
Я не вижу никакой формации, никакой партии. Некоторые из писателей 00‑х познакомились благодаря Форуму молодых писателей, другие на каких‑либо книжных мероприятиях. Многие вообще сугубые одиночки… Кто‑то очень точно назвал поколение 00‑х «разобщённая общность»… Можно ли говорить о партии?
Наверное, всё дело в термине «новый реализм», с которым стали ассоциироваться многие писатели, вошедшие в литературу в 00‑е. Реакцию на этот термин я прокомментирую немного ниже, а сейчас хочу привести ссылку на статью Натальи Борисовны Ивановой «Трудно первые десять лет». В таблице достижений 1900‑х и 2000‑х, она называет не только имена писателей, музыкантов, режиссёров, но и ведущие направления литературы этих, разделённых столетием, десятилетий. Сравните: 1900‑е: «Символизм, реализм (новый)» и 2000‑е: «Постмодернизм, “новый реализм”». Довольно‑таки справедливо. Но что такое новый реализм 2000‑х?
Кроме Сергея Шаргунова, Василины Орловой и меня никто из «молодых» писателей, кажется, этот термин всерьёз не воспринимает. Подавляющее большинство критиков (разных поколений) усиленно доказывают, что нет никакого нового реализма, а есть просто реализм… Может быть, нового реализма и нет, и проза (очень странная, и почти не проза, строго говоря) Сергея Шаргунова, это нечто вообще за гранью всего. Но «Ура!» существует, и «Птичий грипп», и «Книга без фотографий». К традиционному реализму я эти вещи отнести не могу, а прозой реалистической их считаю. И что мне делать?
Так же к чему‑то новому я отношу и прозу Аркадия Бабченко, Дениса Гуцко, Захара Прилепина, Андрея Рубанова, Ильи Кочергина, Анны Козловой, Ирины Мамаевой, Дмитрия Новикова, Михаила Тарковского, Германа Садулаева, Сергея Минаева, Оксаны Робски, Евгения Гришковца, Ирины Денежкиной и многих, многих других…
В том интервью Олега Павлова в «Переменах», а особенно в ответе мне, ощущается некоторая обиженность. Дескать, новое поколение и новые реалисты отмели предшественников. Вот и цитата из ответа:
«Пусть приходит кто угодно и пишет в духе реализма – но я хочу задать в общем‑то тот же вопрос… Значит, всё‑таки, никого не было? И на этом фундаменте строите вы свои биографии, то есть банальное благополучие?
Не было «Дурочки» Светланы Василенко?
Не было «Острова» Василия Голованова?
Не было «Рождения» Алексея Варламова?
Не было «Извести» и «Свободы» Михаила Бутова?
Не было «Знака Зверя» и «Афганских рассказов» Олега Ермакова?
Не было «Замороженного времени» Михаила Тарковского?
Не было «Хорька» Петра Алешковского?
Не было «Двора прадеда Гриши» Владислава Отрошенко?
Не было «Синдрома Фрица» Дмитрия Бортникова?
Не было реализма Андрея Дмитриева, Андрей Волоса, Владимира Шарова, Юрия Петкевича, Марины Палей, Александра Терехова, Антона Уткина, Валерия Былинского, Владимира Березина, Ирины Полянской…
Не было Астафьева, Распутина, Владимова, Маканина, Петрушевской, Фазиля Искандера, Леонида Бородина…
Не было всей русской прозы, бывшей до вас?
Но и главное: почему же должно‑то не быть?»
Во‑первых, никто не сбрасывает предшествующую литературу с парохода современности. Считаться, наверное, последнее дело, но напомню, что один из нового поколения, Олег Зоберн, выпуская серию «Уроки русского», в числе первых издал книгу Владислава Отрошенко «Персона вне достоверности», другой из новых, Захар Прилепин, сделал очень много для того, чтобы у Михаила Тарковского и Александра Терехова было больше читателей; очень многие из новых с симпатией отзываются о прозе, например, Алексея Варламова, и сожалеют, что прозу он почти не пишет, переключившись на биографии замечательных когда‑то в прошлом людей; третий, из новых, Сергей Шаргунов, пишет рецензии, явно пытаясь повысить интерес к чтению современной прозы, и хвалит он книги писателей разных поколений…
Есть, правда, несколько новых, кроющих кое чем всех вокруг, обзывающих их графоманами, считающих, что журналы и издательства захватила мафия. Эти деятели неприятны, смешны, но необходимы для литпроцесса. Они тоже двигают литературу…
Ну а о каком «банальном благополучии» говорит Олег Павлов? Даже если представить, что поколение 00‑х вдруг дружно отметёт всё предшествующее, то кроме хохота окружающих и презрения оно ничего не добьётся. Новый реализм поколения 00‑х не направлен на то, чтобы выдавить остальное с литературного поля, а наоборот, чтобы вернуть интерес и внимание к реализму вообще. По моему мнению…
Ещё цитата, для меня, в общем‑то, ключевая: «Свою единственную литературную премию за «Елтышевых» – свой лучший роман – Сенчин получил от писателей, о которых сам, похоже, предпочитает не помнить. Поддержали его Варламов, Василенко, Отрошенко… И поверх всяких «поколенческих интересов». Его – и его прозу. Более того, я бы сам голосовал так же – но не за автора или его поколение, а за правду этой книги. Мне неловко об этом писать – но это, тогда уж, факт биографии писателя Романа Сенчина, так они ведь и делаются, биографии».
Мне тоже неловко, но: роман «Асистолия» Павлова я, воспользовавшись правом, номинировал на премию «Национальный бестселлер». Напоминаю это лишь затем, чтобы у публики не сложилось впечатление, что «не помнят». Помнят, читают и, в случае Светланы Василенко жалеют, что забросила она прозу…
Снова цитата: «…Новое поколение с новым реализмом воспринимать всерьёз, в общем‑то, принуждали. Происходило это на форуме молодых писателей – и с того времени, как он появился. Оправдать существование этой фабрики по открытию новых талантов могли только, собственно, таланты. Но это был отбор. Так как я вёл там много лет мастер‑классы, то я понимаю, кого и почему там отбирали.
Всегда и оказывается, что новое – это лишь ставшее в очередь, что дождалось своего времени. Но в самом простом смысле слова. Пространство литературы отнюдь не свободно для всех. Оно каждое время именно что формируется – и даже не скажешь, что предпочтениями читателей».
Сначала прокомментирую оценку Олега Павлова Форума молодых писателей. Точнее, задам вопросы.
Какой отбор имеет в виду Олег? За десять лет в сборниках Форума были опубликованы многие десятки писателей. Причём, разных. И по степени таланта, и по жанрам, и, что важнее всего, по своему общественному и политическому настрою. Олег Павлов намекает на что‑то, но намёки комментировать очень сложно и рискованно. Если здесь намёк на либеральный отбор, то это не так. Достаточно полистать журнал «Наш современник», – в биографических справках чуть ли не каждого второго молодого автора указано, что он «участник Форума молодых писателей». Эти новые найдены усилиями в основном Александра Казинцева. Если бы семинары в «Липках» согласился проводить в личном общении очень симпатичный, с живым умом Станислав Куняев, наверняка бы молодых и талантливых «Наш современник» нашёл больше… Но это лишь мысль по поводу некоего намёка. Может быть, Олег имел что‑то другое, какой‑то другой отбор.
Не понял я и про новое, вставшее в очередь. То ли Олег Павлов приветствует эту очередь, то ли наоборот… Лично я очереди не люблю. Особенно в литературе. Никто, из стоявших в литературных очередях, ничего не добился. Все, кто чего либо добивался, прорывались без очереди. Многих потом история выбрасывала прочь, кто‑то остался. Но встававшие в очередь, в ней и скисали. Обидно, что скисло так много талантов в поколениях 70‑х – 90‑х. Сначала их требовали подождать и созреть, пока напу‑бликуются советские классики, потом – пока будет опубликованно всё запрещённое и неизвестное в советский период. Единицы тогда сумели прорваться…
В споре, как давно известно, истина не рождается, зато рождаются конфликты. Конфликтов не хочется. Хочется больше сильных, талантливых, свободных произведений литературы. По моему мнению, писатель, с самого начала ставший отшельником, вряд ли создаст нечто настоящее… Прав Олег Павлов, утверждая, что поколенческие связи, (которые он сравнивает со стаями) в конце концов распадаются. Но связи эти важны и благотворны; поколения в литературе, это всегда свежая кровь.
Июль 2011
Полюбить – легко, любить – сложно.
Народная мудрость
Почему сегодня серьёзные писатели мало пишут о любви? Любовь, любовь… А когда писали много? По крайней мере, в России.
По прошлому
Если и писали, то в основном о любви заведомо несчастной, неразделённой, гибельной. Но и такая любовь зачастую была лишь деталью, подчёркивающей драматический путь героя (много реже – героини). Например, не будь в жизни Онегина Татьяны, не столь бы трагична получилась его судьба. То же можно сказать и о младшем брате Онегина Печорине с Бэлой, а потом княжной Мери (там ещё и Вера присутствовала), и о десятках других героев русской классики.
Вспомним Григория Мелехова. Стал бы он без Аксиньи великим литературным героем? Да нет, конечно. А так – стал. Повинный, пусть косвенно, в её гибели, да и в гибели и преждевременной смерти всех, кроме сына и сестры, родных.
Картин счастливой любви можно вспомнить вот так, без помощи справочного материала, совсем немного… Приходит в голову, как ни странно, чета Маниловых из «Мёртвых душ», которую в школе нас приучали воспринимать чуть ли не с презрением. Живут этакие голубки, пустые мечтатели, витают в облаках… А задуматься, как непросто им было сохранять это витание в дальнем имении, в замкнутом пространстве, общаясь с ограниченным числом лиц, причём не их круга. Манилов иногда выезжает в город, а жена и сыновья – в заточении. (Позже мы увидим жуткие будни таких дальних (да и не очень дальних) помещиков у Чехова. Например, в рассказах, повестях, пьесах «В усадьбе», «У знакомых», «В родном углу», «Именины», «Леший», «Дядя Ваня», «Чайка»…) И любовь, пусть и пошловатая, смешная (а какая продолжительная любовь не может показаться пошловатой и смешной?) удерживает этих, затерянных в пространствах России людей – Маниловых – от превращения в животных.
Или любовь Ильи Ильича Обломова. Нет, не к этой лицемерной, не уважавшей его Ольге, а к Агафье Матвеевне. Ведь их отношения – своего рода идеал супружества. Взаимное уважение (плюс к тому уважение Ильи Ильича к детям Агафьи Матвеевны), искренность и честность, бескорыстие, законный брак, сын‑наследник…
Нет, при всём усилии вспомнить много счастливых Любовей в русской литературе не получается. Чтобы он и она познакомились, вскоре влюбились, а в финале, прожив полную испытаний, но всё же чистую и честную совместную жизнь, умерли.
А можно ли написать такую книгу с подробностями? Дешёвое чтиво, трёхсотстраничную сказку – да, а серьёзное… Писателей интересовали несчастные любови. Лев Толстой в самом начале «Анны Карениной» заявил: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по‑своему». И, тем не менее, попытался изобразить пусть и не счастливую абсолютно семью, но и не несчастливую, – Лёвина и Кити. Но помним ли мы её? Я встречал поклонников этого произведения, пропускавших при перечитывании страницы, ей посвящённые. Их интересовала Анна, Вронский, немного меньше Облонские, муки Каренина, а Лёвин с Кити казались лишней линией.
Да и удалась ли Толстому эта линия в художественном отношении? Во всяком случае, она слабее, чем линия Анны, Вронского, Каренина. А иначе и не может быть. Здесь страсти, конфликты, слёзы, поезд, а там – пусть и с проблемами, но размеренность и даже местами приторная благость…
Как сложится судьба Лёвина и Кити? Может быть, спокойно состарятся, окружённые детьми и внуками; может быть, разойдутся, разъедутся; может быть, Кити влюбится в кого‑нибудь, и Лёвин её убьёт. Ничто не исключено. Герой «Крейцеровой сонаты», например, убил жену.
Кстати, в «Крейцеровой сонате» Толстой, наверное, первым в русской литературы попытался показать невозможность любви. Любви долгой, прочной, в браке. Да и вообще поставил под сомнение возможность сосуществования мужчины и женщины.
Пусть герой повести человек ненормальный, но у его оппонента (повествователя) нет особых аргументов для защиты брака, любви, плотских удовольствий. Можно, конечно, сказать, что повесть вообще тенденциозна, но многие мысли героя заслуживают внимания… Позволю себе привести довольно большую цитату:
«Сколько я ни старался устроить себе медовый месяц, ничего не выходило. Всё время было гадко, стыдно и скучно. Но очень скоро стало ещё мучительно тяжело. Началось это очень скоро. Кажется, на третий или на четвёртый день я застал жену скучною, стал спрашивать, о чём, стал обнимать её, что, по‑моему, было всё, чего она могла желать, а она отвела мою руку и заплакала. О чём? Она не умела сказать. Но ей было грустно, тяжело. Вероятно, её измученные нервы подсказали ей истину о гадости наших сношений; но она не умела сказать. Я стал допрашивать, она что‑то сказала, что ей грустно без матери. Мне показалось, что это неправда. Я стал уговаривать её, промолчав о матери. Я не понял, что ей просто было тяжело, а мать была только отговорка. Но она тотчас же обиделась за то, что я умолчал о матери, как будто не поверив ей. Она сказала мне, что видит, что я не люблю её. Я упрекнул её в капризе, и вдруг лицо её совсем изменилось, вместо грусти выразилось раздражение, и она самыми ядовитыми словами начала упрекать меня в эгоизме и жестокости. Я взглянул на неё. Всё лицо её выражало полнейшую холодность и враждебность, ненависть почти ко мне. Помню, как я ужаснулся, увидав это. «Как? что? – думал я. – Любовь – союз душ, и вместо этого вот что! Да не может быть, да это не она!» Я попробовал было смягчить её, но наткнулся на такую непреодолимую стену холодной, ядовитой враждебности, что не успел я оглянуться, как раздражение захватило и меня, и мы наговорили друг другу кучу неприятностей. Впечатление этой первой ссоры было ужасно. Я называл это ссорой, но это была не ссора, а это было только обнаружение той пропасти, которая в действительности была между нами. Влюблённость истощилась удовлетворением чувственности, и остались мы друг против друга в нашем действительном отношении друг к другу, то есть два совершенно чуждые друг другу эгоиста, желающие получить себе как можно больше удовольствия один через другого. Я называл ссорой то, что произошло между нами; но это была не ссора, а это было только вследствие прекращения чувственности обнаружившееся наше действительное отношение друг к другу. Я не понимал, что это холодное и враждебное отношение было нашим нормальным отношением, не понимал этого потому, что это враждебное отношение в первое время очень скоро опять закрылось от нас вновь поднявшеюся перегонной чувственностью, то есть влюблением.
И я подумал, что мы поссорились и помирились и что больше этого уже не будет. Но в этот же первый медовый месяц очень скоро наступил опять период пресыщения, опять мы перестали быть нужными друг другу, и произошла опять ссора. Вторая ссора эта поразила меня ещё больнее, чем первая. Стало быть, первая не была случайностью, а это так и должно быть и так и будет, думал я. Вторая ссора тем более поразила меня, что она возникла по самому невозможному поводу. Что‑то такое из‑за денег, которых я никогда не жалел и уж никак не мог жалеть для жены. Помню только, что она так как‑то повернула дело, что какое‑то моё замечание оказалось выражением моего желания властвовать над ней через деньги, на которых я утверждал будто бы своё исключительное право, что‑то невозможное, глупое, подлое, несвойственное ни мне, ни ей. Я раздражился, стал упрекать её в неделикатности, она меня, – и пошло опять. И в словах и в выражении её лица и глаз я увидал опять ту же, прежде так поразившую меня, жестокую, холодную враждебность. С братом, с приятелями, с отцом, я помню, я ссорился, но никогда между нами не было той особенной, ядовитой злобы, которая была тут. Но прошло несколько времени, и опять эта взаимная ненависть скрылась под влюблённостью, то есть чувственностью, и я ещё утешался мыслью, что эти две ссоры были ошибки, которые можно исправить. Но вот наступила третья, четвёртая ссора, и я понял, что это не случайность, а что это так должно быть, так и будет, и я ужаснулся тому, что предстоит мне. При этом мучила меня ещё та ужасная мысль, что это один я только так дурно, непохоже на то, что я ожидал, живу с женой, тогда как в других супружествах этого не бывает. Я не знал ещё тогда, что это общая участь, но что все так же, как я, думают, что это их исключительное несчастие, скрывают это исключительное, постыдное своё несчастие не только от других, но и от самих себя, сами себе не признаются в этом».
Кто будет утверждать, что большинство семей живут не по подобному графику? Впрочем, большинство семей рассыпаются после нескольких таких перепадов, решив, что ошиблись в избаннике/избраннице. Снова находят человека, снова женятся, и снова вскоре подают на развод.
Вот, кстати, цифра: «в 2009 году процент разводов в России составил 70 %», – а после неё ещё более мрачный вопрос: «Интересно, счастливы ли в браке оставшиеся 30 процентов?»
Русская литература (в том числе и советского периода) в прошлом и позапрошлом веках немало внимания уделили проблемам брака, гибели любви, вообще взаимоотношениям мужчины и женщины. В первом десятилетии века нового мы эти проблемы почти не встречаем. Авторы попросту выпускают их из повествования или же обходятся несколькими словами.
Из свежего
Впрочем, недавно и почти одновременно вышли две книги, где проблема любви лежит в основе. Это «Чёрная обезьяна» Захара Прилепина и «Всё, что вы хотели, но боялись поджечь» Анны Козловой.
Герой прилепинского романа вроде бы, статусно, вполне благополучный человек. Деньги водятся, квартира, хоть и не просторная, но своя, имеется, есть жена и двое детей. Правда, существует ещё и любовница, но это давно уже не является однозначным пороком, более того, в печати не раз я встречал советы жёнам отнестись с пониманием и терпением к существованию у мужа любовницы, так как, оказывается, наличие любовницы только укрепляет брак, – муж, дескать, возвращается от любовницы в хорошем настроении, но и с чувством вины, и уделяет больше внимания детям, законной супруге…
Безымянный (и автор, видимо, не случайно не даёт ему имени) герой «Чёрной обезьяны» жене не уделяет никакого внимания. Они живут словно бы в параллельных измерениях. Она приходит домой, он уходит, она уходит, он приходит… Но по вечерам они оказываются вместе, и тогда герой тоскливо мечтает: «…Сейчас бы свернуть в проулок, миновать тупичок, выйти через чёрный ход к дивану в другой комнате, подбежать на цыпочках к дверям, быстро запереться изнутри на засов».
Жена делает попытки близости, но они вялы и формальны, – видимо, и она понимает, что любовь прошла.
До определённого момента их соединяют дети – мальчик и девочка лет четырёх‑пяти. К ним невозможно не испытывать нежных чувств – сам возраст на это провоцирует, о них невозможно не заботиться (хотя дети всячески стараются быть самостоятельными, послушными, некапризными). И всё же, узнав о том, что у мужа любовница (точнее, получив материальные доказательства), жена убегает из квартиры. Герой тоже не может долго находиться в этих стенах; отводит детей в садик, откуда их при первой возможности похищает жена.
Герой переселяется к любовнице, но та очень быстро его выгоняет. Он, находящийся постоянно при ней, грузящий (пусть и молчаливо) её своими проблемами, ей не нужен. Секс, удовлетворение чувственности – одно, а сосуществование – другое.
В итоге герой остаётся один. Этакий примерно тридцатипятилетний бобыль – сгоревший, опустошённый, безвольный.
Сценам, так сказать, общения героя с женой, детьми, любовницей автор отвёл едва ли треть объёма своей небольшой книги. Его, вместе с героем, больше занимает проблема неких недоростков – кровожадных детей, убивающих взрослых… В итоге они сводят (временно?) героя в ума, тем более что потерявшиеся его родные сын и дочка, вполне вероятно могли стать такими же недоростками…
Линия недоростков, конечно, важная, на ней держится сюжет, но она всё же литературна. А вот линия потерянной любви – жизненна и кровоточива.
Автор не показывает нам период влюблённости героя и его жены; знакомство героя с любовницей описано предельно лаконично (герою очень понравились её щёки). Мы видим лишь финал – предел послелюбовья. К сожалению, лишь это.
Я слышал, что первоначально «Чёрная обезьяна» была намного больше окончательного варианта. Быть может, там Захар Прилепин проследил весь период гибели любви своего героя и к жене, и к любовнице; скорее всего, получилось художественно слабо, и он оставил лишь то, что оставил.
Жаль. Чтобы показать путь героя от счастья к одиночеству и опустошению, подошла бы форма русского романа – неспешное, подробное повествование, необходимые длинноты, временная протяжённость.
А гибель любви в «Чёрной обезьяне» закономерна. Точно так же она гибнет в девяти из десяти квартир любой российской (а может, и европейской, американской) многоэтажки. Условия жизни, ритм жизни, схема жизни не подходят под условия прочной любви… В одних квартирах любовь гибнет громко и болезненно, в других – тихонечко разлагается. Но немало к тому же квартир, где обитают одинокие особи, которые, зная, что любовь – это почти что сказка, мираж, тем не менее мечтают о ней.
Такова героиня книги Анны Козловой «Всё, что вы хотели, но боялись поджечь» Саша Живержеева. Ей почти тридцать, но у неё никогда не было мужчины, с которым она, более или менее продолжительное время жила вместе. Все её мужчины были или на несколько часов, или на десяток‑другой встреч.
Живержеева, в принципе, страдает в одиночестве, но и боится с кем‑то соединиться. Её постоянно преследуют воспоминания о судьбе её родителей, которые сначала любили друг друга, а потом стали ненавидеть. Папа поздно приходил с работы и приносил мало денег, а мама стояла у плиты и остервенело варила борщ.
«Мамина и папина любовь являла собой несколько упрямого, но всё же выносливого ослика, который, несмотря на брань и окрики, упрямо следовал путём, который был ясен ему одному. В течение многих лет его нагружали тюками говна, сундуками со скелетами, гирями, коробками с плесенью, гнилыми брёвнами и бесконечными пакетами с мелким мусором. И однажды ослик не выдержал – он, как это принято у тактичных животных, пошатался некоторое время для виду, но никто не собирался давать ему передышку, и тогда он просто издох». (Издыхают от перегрузки обычно лошади, а не ослы, ну да ладно, – образ всё равно хорош.)
В итоге мама выгнала папу. «Конечно, развод с папой был крахом юных маминых мечтаний, конечно, она оказалась одна с маленьким ребёнком, но всё же за ней осталась папина двухкомнатная квартира. Свою однокомнатную мама предусмотрительно сдавала внаём».
Героиня, в то время маленькая девочка, подобно детям в «Чёрной обезьяне», инстинктивно пытается спасти семью, стараясь быть послушной, хорошей; пытается спасти даже тогда, когда семьи формально не существует: «Он (отец. – Р.С.) приезжал почти во все воскресенья, тихо здоровался со своей бывшей женой и ждал, прислонившись к вешалке, пока я одевалась. <…> Я в экстазе натягивала колготки, искала перчатки, шарф и шапку, суетилась и спотыкалась и больше всего боялась, что родители успеют начать скандалить из‑за моей дурацкой несобранности».
Отец Саши находит другую женщину, потом ещё и ещё, мать тоже ищет, и тоже находит. Но все союзы распадаются. У героини же таковых вовсе не возникает, и виной этому, скорее всего, полученный в детстве опыт неудавшегося союза её родителей. В ней не заживает пресловутая душевная травма.
Есть в книге Козловой эпизод, совершенно не свойственный этому, по определению Льва Данилкина, ультрашоковому автору. Эпизод очень яркий, искренний и, видимо, не побоюсь этого слова, выстраданный.
«Почему они не разговаривали? <…> Они ведь любили друг друга когда‑то раньше, жить, наверное, друг без друга не могли. Если бы я могла залезть им в головы, выпотрошить из мозга память, я бы показала маме тот день, когда меня ещё не было и когда она долго ждала папиного звонка, и злилась, и плакала, может быть, а потом он всё‑таки звонил, и приезжал к ней в гости, и они целовались, обнявшись на диване. Вполне возможно, мама даже произносила слова. Она говорила: «Это самый счастливый день в моей жизни!» Да и папа, скорее всего, не молчал. Он говорил: «Я люблю тебя, я не могу без тебя жить». Этот день никуда не исчез, он до сих пор где‑то есть, и до сих пор мама сначала ждёт звонка, а потом целуется с моим отцом на диване. Она ведь помнит об этом. И он помнит. И, встречаясь, они как будто отрекаются от себя в прошлом, высмеивают сами себя.
<…> Если бы я могла установить новый общественный закон, я бы обязала всех бывших мужей и жен, всех бывших любовников и любовниц, встречаясь, публично обниматься и громко благодарить друг друга за дни счастья, которые они когда‑то щедро друг другу дарили. Это было бы правильно. Это было бы единственным логическим выходом из омута всех этих грязных склок, оскорбительных фраз и жуткого, непоправимого несчастья. Я бы даже установила новую должность – смотрителя за бывшими любовниками».
Взрослая Саша работает в проекте «Дом 2», где, как известно, строят любовь. Но ни у неё, ни у большинства её коллег личная жизнь не клеится, любовь не строится. («Дом 2» в этой книжке может восприниматься как неудачный приём, примитивная аналогия, но автор действительно некоторое время участвовала в выпуске этого реалити‑шоу.) Наоборот, такая работа провоцирует Сашу и остальных на цинизм, бесстыдство, запредельную откровенность.
«Интересно, чего мы ждём от мужчин, посвящённых во все подробности наших менструальных циклов, косметических предпочтений и диет? Неужели это именно они должны быть сильными, решительными, должны знать, чего хотят, и, самое смешное, хотеть нас? Должны удивлять нас каждый день, изнемогать в тестостеронной температуре, добиваться, овладевать, брать нас замуж и делать нам детей…», – задумывается иногда героиня книги, но изменить себя и не пытается: в офисе иначе вести себя просто невозможно. Да и где сегодня приветствуется скромность, стыдливость?
С очередным секс‑партнёром, пожилым главным редактором «вполне себе приличной газеты», Саша едет на море, в Хургаду. Обоим кажется, что они любят друг друга, не исключается даже брак. Но нескольких дней вместе хватает, чтобы оба поняли, что не могут быть вместе. Сашин уже бывший партнёр пьёт в баре, а сама она валяется на пляже и предаётся «сексуальным фантазиям на тему Ближнего Востока».
Однажды её ожидает «небольшое развлечение: на пляж приехала стайка египтянок, которые купались в шапках, кофтах с длинным рукавом и чёрных шароварах, а с берега за всем этим следил дед в длинной белой хламиде. На меня и остальных русских, потянувшихся сразу после завтрака за пивом, он поглядывал с любопытством и нескрываемым презрением.
Взяв пива, я улеглась на солнцепёке в своём купальнике, площади которого едва бы хватило на носовой платок, и подумала, скольких проблем в своей жизни я смогла бы избежать, если бы в нашей стране был запрещён алкоголь, а за внебрачные связи побивали камнями. Каким понятным, логичным и, главное, лёгким могло бы стать моё существование, ходи я основное время в парандже».
Мысль не пустая – всё больше и больше женщин, воспитанных по нормам европейской цивилизации, уходят в исламскую цивилизацию, надевают паранджу. От чего‑то прячутся…
Вернувшись с Хургады, Саша встречается с матерью. Та спрашивает, как развиваются её отношения с партнёром. В ответ Саша разражается эмоциональной речью:
«– Мам, – сказала я, – ну чем всё это могло закончиться? Чем? Счастливым замужеством, рождением ребёнка? Неужели ты не понимаешь, что всё это – полный бред и херня. Ты постоянно выходишь замуж, приманиваешь каких‑то мужиков, и я искренне поражаюсь, как ты находишь в себе силы верить в то, что всё может закончиться хорошо? Откуда эта вера, мама? На что вообще тут можно надеяться? После этой поездки я поняла одно: мне не нужен мужчина.
– Ты в своём уме? – воскликнула мама.
– Да, в своём. Единственно приемлемая для меня форма отношений с ними – секс, а в остальное время они меня утомляют».
Да, секс полезен: «В «Cosmopolitan» писали, что пятнадцать минут секса, когда ты сверху, равны часу тренировок на велотренажёре».
Но тем не менее Саша мечтает о настоящей любви. Как‑то раз ей показалось, что она полюбила одного их своих коллег, и перед ней встаёт вопрос, как ему в этом признаться. В итоге она приглашает молодого человека поужинать в пятницу вечером, и за ужином (пиво) предлагает: «Дим, а… Может, мы с тобой… Ну, трахнемся?»
Естественно, молодой человек заявляет ей: «Моя личная жизнь устроена. Вполне себе устроена».
Кстати сказать, объяснения любви, судя по всему, ушли в прошлое. Люди ещё могут называть друг друга ласкашками вроде «заи», «рыбки», «масюси», но вот сказать хотя бы одну ласковую, душевную фразу не в состоянии. Нет каких‑то неопошленных, чистых слов для выражения любви. И не случайно, что и литература о любви почти не пишет. Нет материала для этой, пожалуй, главной из вечных тем.
Возможна ли реанимация?
Скорее всего, у писателей не хватит сил, чтобы вернуть любовь в литературу. Конечно, художественно сильные рассказы, повести, пьесы, а то и романы появятся, но они будут восприниматься как исключения. А так… И сегодня большинство авторов минует любовь или же ограничивается лишь упоминанием о ней, не исключено, что в будущем она станет упоминаться ещё реже.
Инстинкт любить сохраняется, влечение существует, но душевные силы всё слабее, условий для любви всё меньше.
Любовь должна чем‑то подпитываться. А чем она подпитывается в сегодняшней жизни?
«Мы встали, поели омлет и бутерброды с сыром и принялись привычно слоняться по комнатам…», – вспоминает героиня Анны Козловой о жизни с мамой и папой.
Семья героя «Чёрной обезьяны» по вечерам и в выходные также изнывает от пустоты. Если дети чем‑то занимаются, правда, как‑то натужно, лишь бы не донимать взрослых, то взрослые совершенно не знают, чем заняться. Жена уставилась в телевизор, муж то таращится в экран компьютера, то тоже слоняется по квартире, а потом, не выдержав, бежит или к любовнице, или посмотреть на проститутку, которая напоминает ему жену…
Городской образ жизни, давно уже завоевавший и сельскую местность (патриархальную деревню сегодня найти очень непросто), не предусматривает необходимости мужчине иметь рядом женщину, а женщине – мужчину. В общем‑то, им даже легче жить поодиночке, встречаясь коротко и лишь для того, чтобы получить чувственное удовлетворение. Инстинкт любви многим мешает, и большинство (да, уже большинство) людей его всячески подавляют. По крайней мере, после того, как в юности раз другой любовью обожгутся. Брак считается чем‑то лишним, неким анахронизмом. Даже венчание, брачные контракты, татуировки имени любимых и прочие дополнительные (к штампу в паспорте) узы, которыми брачующиеся друг друга связывают, рвутся сегодня с поразительной лёгкостью.
Брак сохраняется во многом благодаря привыканию людей быть друг с другом (даже если они каждый день собачатся и дерутся), лени, квартирному вопросу, нужде… Конечно, мужчин и женщин нередко держит рядом потомство, но и оно не становится надёжным магнитом. Бывшие любящие договариваются о цивилизованном общении, мужчины платят алименты, покупают детям, живущим без них, подарки, и так далее.
Всё это возникает в современной литературе, правда, как‑то блёкло, скупо, периферийно. Может быть, потому, что авторы боятся, копнув проблему глубже, дать повод заподозрить, что и у них есть подобная проблема.
Чтобы писать именно о любви мужчины и женщины, нужно увидеть изменения в самом устройстве жизни. Иначе мы будем встречать в книжках лишь сцены влюблённости, которая не перерастает в настоящую, долгую и тем более крепкую любовь.
И здесь я снова процитирую писателя из прошлого. Точнее – критика, но умевшего создавать по‑настоящему художественно сильные строки. Вот какие мысли были у Дмитрия Писарева почти полторы сотни лет назад:
«Любить жену и детей – это, по‑видимому, так просто и естественно, что каждый самый дюжинный человек должен был бы в этом отношении оказываться совершенно состоятельным. Но действительная жизнь говорит нам совсем другое: счастливые супружества и нормальные отношения родителей к детям рассеяны, как крошечные оазисы, в целой неизмеримой Сахаре разнообразнейших семейных раздоров, которые начинаются обыкновенно с затаённой взаимной антипатии и кончаются нередко скандалами или даже уголовными преступлениями. Чтобы действительно любить жену и детей и чтобы этою любовью доставлять первой прочное счастие, а вторым – истинную пользу, надо быть высоко развитым человеком, или по крайней мере надо жить постоянно в здоровой и укрепляющей атмосфере честного труда. Мыслящий человек достоин быть другом своей жены и своих детей; работник, добывающий свой насущный хлеб ценою тяжёлых и постоянных усилий, способен также уважать в своей жене добрую и расторопную помощницу и воспитывать в своих детях честных и полезных тружеников. Но те люди, у которых нет в жизни ни определённой цели, ни любимого умственного труда, ни тяжёлой необходимости заниматься ручною работою, те люди, которые живут для того, чтобы платить оброк виноторговцам и содержателям увеселительных заведений, – те могут понимать женщину только со стороны её пластической привлекательности и относиться к своим детям так, как многие старики и старухи относятся к забавным комнатным зверкам».
В общем‑то, слова эти актуальны и сегодня. Нет, они становятся всё более актуальными. Если не случится изменений в действительной жизни, то о любви в литературе можно забыть. По крайней мере, в литературе, которую принято называть реалистической. Она останется фантастам и утопистам.
Август 2011
«Хочу быть бедным» Льва Пирогова – ещё одно доказательство, что критикам необходимы книги. Статьи и рецензии, собранные под одной обложкой имеют неизмеримо больший эффект, чем разбросанные по периодике, и даже то, что актуальность некоторых вроде бы миновала (так или иначе, а оперативно книгу выпустить невозможно), обманчиво, – зачастую критика и публицистика только выигрывают от того что отдаляются от события, которое их породило.
Благодаря сборнику Пирогова, я наконец‑то по‑настоящему понял литературную и жизненную философию автора, уяснил, в чем сущность постинтеллектуализма, к которому он то и дело возвращается. Вроде бы должен был понять давным‑давно, – уже лет десять как раза по два в месяц читаю его статьи и рецензии с одинаковой, в общем‑то, идеологической начинкой. Но мне мешало пироговское не то чтобы ёрничество, а скорее, юродство.
Конечно, юродивые призваны говорить истину, пророчествовать, но слушать их, согласимся, не очень приятно, – выкрики, вскрики, жутковатый смех… Так же и в статьях Пирогова: появляется в газете или Интернете кусочек текста‑вскрика, который читаешь с раздражением, но каким‑то болезненным любопытством (а может, с потребностью читать именно такое); но вот кусочек кончается, вскрик умолкает. Продолжается нормальная жизнь.
Книга «Хочу быть бедным» ценна не только тем, что объединяет эти вскрики и смех в единое целое и делает его почти связным монологом, но и демонстрацией того, что Пирогов меняет интонацию. Его последние статьи в лучшем смысле слова серьезнее, и производят больший эффект, чем вскрики.
Жаль, правда, что произведения не датированы, и об эволюции могут судить, наверное, лишь давние и внимательные читатели Пирогова… Вообще как‑то странно, что то ли издатели, то ли сами авторы часто боятся в книгах указывать время написания или первой публикации своих вещей. Для статей и рассказов это очень важно – пусть произведение написано на вечность, но контекст написания не менее важен, чем содержание…
Лев Пирогов вошёл в нашу литературу в самом начале 00‑х, когда и идеологические битвы в ней были беспощаднее, и произведений прозы, поэзии, близких ему, было ничтожно мало («ровный, как стол, ландшафт «нашей новой литературы»); само устройство втаскиваемой в некий новый строй страны (волнения 90‑х были позади) было ему явно отвратительно.
Пирогов бился со всеми против всех за то, что он считал спасительным для России и народа. За почву, за настоящую литературу, в которую он верил, но которой почти не существовало. Во время этих битв на Пирогова навешивали ярлыки националиста, радикала, а то и фашиста, и он, подобно хрестоматийным юродивым, эти ярлыки превращал в вериги и громко ими потрясал. А может, приспосабливал их под стяги…
Я написал предыдущий абзац в прошедшем времени, но это не значит, что Лев Пирогов преобразился (или мутировал). Нет, он всё такой же и пишет идейно так же. Но изменилось время. Сегодня национализм уже не ругательное слово, националистов берёт в союзники и левая, и либеральная оппозиция, тем более что сам национализм меняется. Сегодня вопрос стоит не о защите русскости (сущность которой, правда, националисты всегда определяли очень туманно), а цивилизации. Скорее всего, эту цивилизацию можно назвать европейской, хотя Европа, по намекам нынешних глав основных европейских государств, уже не та, к какой мы привыкли за последние лет пятьсот.
Россия, конечно, не Европа (не та и не нынешняя), но и она претерпевает стремительные изменения. И Лев Пирогов, на протяжении всей книги воспевающий почву и культуру этой почвы, родные былинки и борщи, под конец приходит к такому вот размышлению:
«…Испания – была великой империей. Потом обгадилась по полной программе. Испанцы были хорошие солдаты и хорошие моряки. Торговцы они были плохие. Виноват в этом был, как считается, католицизм. В торговом и финансовом деле везло протестантам: голландцам, швейцарцам, англиканистым англичанам. А испанцам с их «идеалом рыцарства» страшно не везло, жутко. Они были первыми, кто начал движение Европы к мировому господству, и вот из самой богатой в мире державы, из законодателей европейских мод превратились в неумытых провинциалов, живущих где‑то на задворках Европы чуть ли не Христа ради…
Однако что мы видим сейчас? В своё время испанская корона дала Нидерландам исключительное право вести торговые дела в Новом Свете. В результате, пока гибли испанские солдаты и тонули испанские моряки, голландцы не только поднялись из безвестности и нищеты, но и неслабо зажировали. Основали в Америке Нью‑Амстердам и целую кучу аристократических династий, вандербильдтов всяких. Но уже сегодня США неуклонно становятся испаноговорящими (недавно американский президент был вынужден выступить с заявлением, что государственный гимн на испанском языке дублироваться не будет – ну это пока), и «васпы» ничего не могут с этим поделать. Сказки про «ассимиляцию» не действуют: латиносам в Америке даже английский учить не надо – у них всё своё – и школы, и магазины, и телевидение. Но речь не об этом.
Произошёл «испанский реванш»: испанская культура окуклилась и пережила неблагоприятные времена с помощью двух вещей: религии и языка. Языка и религии. А откажись, скажем, они от католичества? Думаю, такой шаг говорил бы отнюдь не в пользу того, что у истории ещё остаётся интерес к испанцам, что они ей для чего‑то ещё нужны.
Вот так‑то и с Россией, голубчики. Что бы нас ни ждало, это будет что‑то абсолютно для теперешнего сознания неприемлемое и страшное. Пуэрториканский уличный хулиган с ножом‑«бабочкой» (происходящим от испанской навахи) это, конечно, не Сервантес и не Луллий Раймунд. Пусть. Зато они будут жить дальше – йот них ещё родятся Сервантесы. Только две вещи – язык и вера. За них и держись.
Язык – наиболее универсальное средство сохранения трансляции материальной культуры, вера – духовной. Выберите любые два критерия, например, «кровь и почва», и прикиньте. Почву отберут, или придётся её покинуть, кровь смешается или выродится. И что?»
Вот такой далеко не радужный для России, но всё же с неким светом в конце туннеля прогноз. И не поспоришь, в общем‑то, что почва и кровь важнее, чем язык и вера. Римляне сначала потеряли веру в Юпитера и прочих, потом свой латинский язык, и где они? Хоть почва, да и кровь, скорее всего, остались.
Конечно, всему, как известно, бывает конец, но не хотелось бы этот конец увидеть. Его, как может, посильно, и оттягивает Лев Пирогов.
Он считается литературным критиком, но собственно статей о литера‑туре, рецензий в книге «Хочу быть бедным» в чистом виде почти нет. Да их вообще у Пирогова немного, – он из тех, для кого произведение литературы лишь повод поговорить о жизни. Как делал это, например, Дмитрий Писарев. Но Пирогов, как он сам признаётся, «сочинитель коротких газетных текстов», и это мешает ему развернуть свою философию в полной мере. Только он начинает рассуждать, размышлять, анализировать, и – пора закругляться. В следующей статейке – по новой. Может быть, для газеты это неизбежно, но для книги – однозначно минус.
Куда больший эффект произвёл бы текст большой, по настоящему аналитический, многогранный, многослойный. Тем более что у автора явная тоска по нему, да и талант налицо. Причём талант не только публицистический, но и художественный. По сути, многие статьи Пирогова, дневниковые зарисовки, это полурассказы. Или конспекты глав романа.
Действительно, из Льва Пирогова, наверное, мог бы получиться своеобразный и острый писатель. И его публицистическая заряженность пошла бы этому на пользу… Ещё с дореволюционных времён считается, что тенденциозность в прозе, это плохо. Но, скажем, Достоевский с Толстым писали больше тенденциозно, чем художественно, а Тургенев – наоборот. И вот Тургенев постепенно, но прочно забывается, а Достоевский и Толстой заставляют и заставляют к себе возвращаться…
В общем, книга «Хочу быть бедным», хоть и порадовала, но и вызвала сожаление, что автор и в ней лишь «сочинитель газетных текстов» (которые, правда, стали мощнее, выстроившись в тесную колонну), а не нечто большее. Впрочем, ещё не вечер.
Сентябрь 2011
В романе Дмитрия Быкова «Остромов, или Ученик чародея» немало колоритных персонажей, да это и понятно, – описывая Ленинград середины 20‑х годов, без таковых не обойтись. Ещё не так активно очищают бывшую столицу империи от бывших, но бывшие, уже распродав фамильное серебро, стремительно люмпенизируют или создают хитроумные комбинации, чтобы выжить в изменившемся городе, изменившемся мире…
Самой яркой фигурой романа, на мой взгляд, является не главный герой, псевдо‑чародей Остромов, не честолюбивый, но бездарный журналист Кугельский или искренне поверивший псевдо‑чародею Даня Галицкий, а некий Одинокий, не уступающий, фактурно, злодеям Достоевского, пикулевскому Гришке Распутину. Злодей стопроцентный, причём умный, хитрый, беспросветно циничный. Вот портрет:
«В этот миг заскрежетал дверной замок, Кугельский кинулся открывать и вернулся с длинным старцем, одетым не по‑летнему. Это был невероятно противный старец, мысль о котором навсегда соединилась у Дани с тошнотой, – но если б Даню даже не тошнило и был он по‑утреннему свеж, как сорок братьев‑физкультурников, эта одутловатая рожа, неопрятная борода и наплывавший от старца необъяснимый запах сырого мяса внушили бы ему отвращение к человечеству. Это было явление с той стороны, с исподу, не из подполья даже, а из Зазеркалья. Бывают люди – войдут, и хоть беги. Всё в нём было нелюдским, и весь он был заряжен ненавистью к людскому… <…>
Кугельский около него суетился.
– Александр Иванович, – повторял он, – как же вы, Александр Иванович… Как же вы узнали… <…> Снимите пальто…
– Ничего я снимать не буду, – говорил старик, – я в «Красной газете» не работаю, и у меня белья нету. Если я сниму пальто, ваши шлюхи не обрадуются.
<…> Одинокий был такая чистая и беспримесная гадина, такая мёртвая смерть, что душонка Кугельского перед ним скукоживалась. Но выгнать Одинокого было никак нельзя – он был таран, стенобитное орудие на пути к славе; его руками Кугельский надеялся передушить всех, кто мешал, включая далёкого Пруста. Одинокий был его щит и мортира, танк и окоп, и вдобавок его подчинённый. Кугельский не мог без Одинокого и потому со стыдом выслушивал, как тот смачно, наслаждаясь, говорит ему всё новые мерзости».
У персонажей «Остромова…» немало реальных прототипов. Одни раскрыты на обложке, других читатели узнали сами; на прототип Одинокого указал автор. Отвечая на вопрос корреспондента «Новых Известий» о своём непосещении церемонии вручения премии «Национальный бестселлер» (лауреатом которой он стал в уходящем году), Дмитрий Быков сказал:
«Оргкомитет этой премии ведёт себя неприлично, и мне приятно, сознаюсь, что присуждение мне последнего «Нацбеста» спровоцировало эту публику на ещё большее неприличие. Ларчик открывается нехитро – в одном из эпизодических героев «Остромова» оргкомитет усматривает шарж на петербургского переводчика Виктора Топорова, инициатора «Нацбеста». Помилуйте, как можно! Описанный в романе персонаж – литератор Одинокий – это вполне реальный Александр Тиняков, хоть и безобразный человек, но талантливый поэт».
Не будем вдаваться в проблему шаржа или не шаржа на Виктора Топорова или вовсе не на него, а вспомним, кто такой Александр Тиняков‑Одинокий. Безобразный ли это был человек, талантливый ли поэт…
«Имя Александра Ивановича Тинякова (1886–1934), – пишет в предисловии к первой с 1920‑х годов книге его стихотворений Николай Богомолов, – не принадлежит к категории имён совсем забытых в истории русской литературы. Время от времени о нём вспоминают, чаще всего для того, чтобы показать читателям, до какой глубины падения может дойти поэт».
В советское время упоминания о Тинякове можно было найти в собраниях сочинений Александра Блока, Корнея Чуковского, но, в окружении десятков других фамилий литераторов своего времени, составить впечатление, что это за человек, было невозможно. Наверное, единственным общедоступным источником являлась автобиографическая повесть Михаила Зощенко «Перед восходом солнца», где очень ярко было показано, как «поэт Т‑ов» «потерял человеческий облик». Собственно, после прочтения повести Зощенко, в которой имелись и строки стихотворений этого поэта, я им и заинтересовался.
С конца 80‑х, когда начались публикации наследия писателей первой эмиграции, архивных материалов, имя Тинякова стало появляться чаще. Оказалось, что о нём очень подробно писали Ходасевич и Георгий Иванов, но как‑то очень друг на друга похоже. И там и там конченый алкоголик, чекист, педофил, циник до мозга костей.
В 1998 году в Томске был выпущен сборник стихотворений Тинякова, после этого были издания в Красноярске (серия «Поэты свинцового века»), Москве… Постепенно Тиняков сделался чуть ли не одним из популярнейших персонажей Серебряного века, и вот в конце концов, в 2010 году, стал персонажем художественного произведения. (Впрочем, Тинякова можно узнать и в Мишеле Синягине в одноимённой повести Зощенко, и в «Рыцаре» Хармса, а документальную повесть о нём – «Исповедь антисемита» – в начале 90‑х издал Вардван Варжапетян.)
В последние полтора десятка лет вышло множество статей, посвящённых этому поэту (в том числе Никиты Елисеева, Нины Красновой, Михаила Вольпе, Олега Лекманова, Марии Котовой, Владимира Емельянова), были попытки доказать, что не так уж отвратительна эта фигура в истории русской литературы. Но всё же в сознании большинства тех, кто интересуется историей литературы, Тиняков остаётся, по определению Сергея Костырко, «зоологическим антисемитом и клиническим мизантропом».
Одинокий в романе Дмитрия Быкова зоологическим антисемитизмом не блистает, клинической мизантропией не исходит, но от этого не становится лучше. Скорее, наоборот – для антисемитизма и мизантропии нужно хоть какое‑то мужество, а Одинокий просто гадёныш, когда надо наглый, когда надо трусливый, и т. д. «Я знаю универсальный язык падали!» – кричит он гордо, продавая свою книжку и одновременно побираясь.
Кем же был прототип быковского Одинокого Александр Иванович Тиняков, писавший под псевдонимами Одинокий, Куликовский, Чернохлебов, Немакаров, Чудаков и ещё десятком других?
Родился в 1886 году в Орловской губернии в зажиточной крестьянской семье. Стихи публиковал с 1903 года, но в серьёзные журналы попадал нечасто. Лидеры символизма привечали Тинякова скорее не за поэтическое дарование, а из‑за его эрудиции и услужливости.
Первая книга Тинякова вышла в 1912 году. Умеренно благожелательными рецензиями на неё отозвались Бальмонт, Ходасевич, Гумилёв, но событием она не стала. И, честно говоря, не могла стать, – символизм уже не был новостью, а Тиняков в любом случае большим талантом не являлся. Ни в 1903‑м, ни в 1912‑м.
Процитирую наиболее, на мой взгляд, художественное (в понимании большинства ценителей поэзии) стихотворение из первой книги:
В златые саваны деревья облеклись,
И скупо льётся свет на землю с поднебесья…
Бледна и холодна и безучастна высь
Печальною порой, порою златолесья.
Как скорбная вдова, смирясь, лежит земля,
Глубоко схоронив в груди своей обиды,
И пустота мертвит открытые поля,
И буйный ветр поёт над ними панихиды…
Впрочем, немногочисленные читатели отметили совсем другие строки:
Любо мне, плевку‑плевочку,
По канавке грязной мчаться,
То к окурку, то к пушинке
Скользким боком прижиматься.
Пусть с печалью или с гневом
Человеком был я плюнут,
Небо ясно, ветры свежи,
Ветры радость в меня вдунут.
В голубом речном просторе
С волей жажду я обняться,
А пока мне любо – быстро
По канавке грязной мчаться.
Во многом из‑за денег Тиняков занимался публицистикой, писал рецензии. В 1916 году открылось, что он почти одновременно печатался и в кадетской газете «Речь», и в черносотенной «Земщине». Причины этого открытия, по‑моему, тянут на детективный роман, в котором отлично можно показать нравы литературного мира. (По сути, таковым произведением и является повесть в документах Вардвана Варжапетяна.)
Дело в том, что весной 1915 года Тиняков опубликовал заметку, в которой критически оценил книгу статей «Озимь» своего покровителя Бориса Садовского. Тот обиделся и стал намекать в беседах с прогрессивными собратьями по перу, что Тиняков сотрудничает в «Земщине». Осенью появилась совсем не хвалебная рецензия Тинякова на сборник рассказов Садовского «Адмиралтейская игла», Садовский ответил стихотворным фельетоном в «Журнале журналов», где уже вполне чётко поведал о связи Тинякова‑Одинокого с черносотенной прессой.
Тиняков напечатал в том же журнале «Исповедь антисемита», обвинив Садовского в том, что это он познакомил его с Борисом Никольским, Василием Розановым и вообще ввёл его, Тинякова, в черносотенный круг.
Прогрессивные простили Садовского (Блок поцеловал, Ходасевич написал ему письмо, где есть такие слова: «Оправдывал я Вас тем, что многое, по‑моему, Вы делаете «так себе», а может быть, и с беллетристическим и ядовитым желанием поглядеть «что будет», понаблюдать того же Тинякова, ради наблюдения мятущейся души человеческой. Правда, это немножко провокация, но почему‑то не хочется (а не нельзя) судить Вас строго»), а Тиняков исчез из Петербурга.
Статьи, опубликованные в «Земщине», читать неприятно. Они отвращают от себя, главным образом, грубой прямолинейностью, зашкаливающей и неоправданной экспрессией. Мысли же во многом повторяют Достоевского и Розанова, которым Тиняков в тот период явно подражал…
Кстати сказать, подражал Александр Тиняков на протяжении почти всей творческой жизни. То Брюсову, то Блоку, то Бунину, Бодлеру, Верлену… Лишь в начале 20‑х наконец выплеснул несколько ни на кого не похожих стихотворений, которые составили третий его сборник, а затем променял литературу на нищенствование. (Или сделал вид, что променял?)
Был ли он зоологическим антисемитом? Думаю, что нет (правда, и проявить свой антисемитизм Тинякову после «Земщины» не представилось удобного случая). Скорее, написать те статьи его подтолкнуло желание быть человеком наоборот. В деле Бейлиса почти все здравомыслящие люди если и не были уверены в невиновности подсудимого, то уж точно видели и осуждали предвзятость суда (в том числе Василий Шульгин), а Тиняков – наоборот… Желание быть не как все Тиняков демонстрировал многократно, и зачастую довольно глупо. К примеру, по свидетельству Алексея Ремизова, в начале Первой мировой войны, когда антигерманские настроения были на пике, Тиняков кричал на всю Фонтанку: «Да здравствует император Вильгельм!» В конце 1920‑х, когда даже шепоток против власти мог стоить очень дорого, Тиняков… Впрочем, об этом позже, и это, наверное, самое важное, что он оставил в нашей истории…
В годы гражданской войны Тиняков жил то в Орле, то в Казани, откровенно подражая блоковской статье «Интеллигенция и революция», писал статьи о революции, революционном искусстве, атеизме; печатал рецензии, где клял своих бывших кумиров вроде Зинаиды Гиппиус; сочинял рифмованные агитки. К примеру:
Революции грозная сила
Пред собою не знает препон:
В феврале она в щепки разбила
Николая Бездарного трон.
В октябре она смелым ударом
Соглашателей свергла во прах, –
И по сёлам промчалась пожаром,
И огнём расцвела в городах.
В этом огненно‑грозном прибое
Гибнет старый, палаческий строй,
Но спасается в нём всё живое:
Воскресает народ трудовой…
Осенью 1920 года Тиняков вернулся в Петроград, продолжил печататься, писал книги‑исследования о литераторах прошлого (они так и остались неопубликованными). В 1922 году выпустил второй сборник своих стихотворений, куда агитки не включил, зато поместил с избытком стихотворения декадентского периода. Современникам же запомнилось такое, уже выходящее за грань традиционного декадентства:
Я до конца презираю
Истину, совесть и честь,
Только всего и желаю:
Бражничать блудно да есть.
Только бы льнули девчонки,
К чёрту пославшие стыд,
Только б водились деньжонки
Да не слабел аппетит.
О жизни Тинякова в Питере между 1922 (в тот год эмигрировали Ходасевич и Георгий Иванов, позже написавшие о Тинякове очерки) и 1926 (когда он вышел с протянутой рукой) годами известно немного. Скорее всего, несмотря на запои (которым он был подвержен с юности), бедность, Тиняков стремился стать нормальным советским писателем. Он наверняка боялся своего прошлого, не принимал настоящего, но, как и большинство оставшихся в Советской России немолодых литераторов, хотел вписаться в новый мир… Вот как описывает Тинякова образца (примерно) конца 1924 года Михаил Зощенко:
«Передо мной было животное, более страшное, чем какое‑либо иное, ибо оно тащило за собой привычные профессиональные навыки поэта.
Я встретил его на улице. Я помнил его обычную улыбочку, скользившую по его губам, – чуть ироническую, загадочную. Теперь вместо улыбки был какой‑то хищный оскал.
Порывшись в своём рваном портфеле, поэт вытащил тоненькую книжечку, только что отпечатанную. Сделав надпись на этой книжечке, поэт с церемонным поклоном подарил её мне».
«Страшное животное», «хищный оскал», «порывшись в рваном портфеле», «с церемонным поклоном»… Точный портрет писателя, изо всех сил лезущего в официальную литературу. Наверняка и одежда у Тинякова была хоть и поношенная, но по фасону тогдашнего времени – экватор нэпа…
Стоит отметить и то, кому подарил он книгу, – модному, читаемому уже без преувеличения всей страной, почти без опасного прошлого (до революции не публиковался, служил в Красной Армии) сатирику Михаилу Зощенко. Такому Тиняков наверняка и завидовал, и надеялся на помощь, да и, не исключено, видел в его рассказах нечто близкое.
А что же было в той подаренной книге?.. Вот свидетельство Зощенко: «В этой книжечке, напечатанной в издании автора (1924 г.), все стихи были необыкновенные. Они прежде всего были талантливы. Но при этом они были так ужасны, что нельзя было не содрогнуться, читая их.
В этой книжечке имелось одно стихотворение под названием «Моление о пище». <…> Это смердяковское вдохновенное стихотворение почти гениально. Вместе с тем история нашей литературы, должно быть, не знает сколько‑нибудь равного цинизма, сколько‑нибудь равного человеческого падения».
Примерно через год после выхода этой книги Тиняков стал нищенствовать.
И тут самое время вернуться к роману Дмитрия Быкова. Вот сцена, которую можно отнести к весне 1926 года.
«Почему‑то Льговский с самого начала знал, что увидит эту гадину. Если был Петербург, был в нём и Одинокий, средоточие его гнили. Он стоял на Фонтанке, продавал стопку книжек без выходных данных, с названием, фамилией и псевдонимом в скобках. Он потолстел. В ногах у него стояла шапка для подаяния, зимняя, облезлая.
– Льговский! – закричал он. – Вы здесь! Купите у меня книгу! Последнюю! <…>
– Искусство делается содранной кожей! – кричал Одинокий. – Кто меня на порог не пускал, все сдохли. <…> Я знаете как теперь пишу? Я оседлал овцу и с жаром в манду засунул свой х…ёк, но в жопу яростным ударом с овцы баран меня совлёк. Я пал в навоз и обосрался…
– Это здесь есть? – перебил Льговский.
– Это? Нет, я это на Измайловском иногда читаю, у меня там второе место постоянное. На углу. Уже и любители образовались, целый кружок. Слушайте, я знаю теперь, как делается искусство, то есть я всегда знал. <…> Говорили, я французского не знаю. Верно, не знаю. Я знаю универсальный язык падали! Они у меня все, все заговорили настоящим языком! Но «Я пал в навоз и обосрался» – Бодлер не сказал бы, нет. Вы околели, собаки несчастные, я же дышу и хожу! Крышки над вами забиты тяжёлые, я же на небо гляжу! Вы так можете сказать? Не можете, потому что вы тоже сволочь, с вас надо шкуру содрать, а бить меня нельзя, вы не смеете бить старика, припадочного инвалида…
<…> – Ладно, – сказал Льговский. – Вот вам, – он бросил в шапку лиловую пятирублёвку.
– Что так мало? Продался, сволочь, зажрался…<…>
Льговский пролистнул книжку: «И Ленин недвижно лежит в мавзолее, и чувствует Рыков верёвку на шее». Это можно, за это ничего не будет – что такое Рыков?»
В этом эпизоде Дмитрий Быков цитирует отрывки из трёх стихотворений Александра Тинякова. Автор абсолютно прав, в общем‑то исчерпывающе показав в одной сцене его поэтический путь. «Я пал в навоз…» – из дореволюционного периода, когда Тиняков параллельно с эстетскими и декадентскими стихотворениями сочинял и нечто под Ивана Баркова; «Вы околели…» – из послереволюционного периода, когда Тиняков и написал то, что так поразило Михаила Зощенко; «И Ленин недвижно…» – из периода, когда Тиняков просил милостыню.
В книгу, которую Тиняков подарил Зощенко и быковский Одинокий заставил купить Льговского, входит одно из трёх стихотворений – «Вы околели…». Оно называется «Радость жизни». Вот целиком:
Едут навстречу мне гробики полные,
В каждом – мертвец молодой,
Сердцу от этого весело, радостно,
Словно берёзке весной!
Вы околели, собаки несчастные, –
Я же дышу и хожу.
Крышки над вами забиты тяжёлые, –
Я же на небо гляжу!
Может, – в тех гробиках гении разные,
Может, – поэт Гумилёв…
Я же, презренный и всеми оплёванный,
Жив и здоров!
Скоро, конечно, и я тоже сделаюсь
Падалью, полной червей,
Но пока жив, – я ликую над трупами
Раньше умерших людей.
Действительно, жуткое. Но и закономерное, как документ того потрясения, которое пережил русский народ – революции, гражданская война, голод, болезни, аресты, расстрелы… Социальные потрясения несомненно отражаются на психике, и это очень ярко и мощно в нескольких стихотворениях того периода показал Тиняков.
Конечно, многие пытались сохранить достоинство, боролись с захлестнувшими страну варварством и жестокостью, даже подсмеивались над собой голодным, замерзающим (вспомним, например, цикл стихов о дровах Блока, Гумилёва, Сологуба, Чуковского), но и голос отчаявшегося, готового переступить через любые моральные границы человека тоже важен… Переступал ли через них Тиняков‑человек (а не герой своих стихотворений), попытаемся определить ниже, а сейчас – несколько слов из предисловия к сборнику «Ego sum qui sum»:
«Я знаю, что многие читатели встретят мои стихи с негодованием, что автора объявят безнравственным человеком, а его книжку – общественно‑вредной.
Такой подход к делу будет, однако, вполне неправильным.
Дело поэта, – как и всякого художника, – состоит не в том, чтобы строить или переустраивать жизнь, и не в том, чтобы судить её, а в том, главным образом, чтобы отражать её проявления.
В жизни же, как известно, всегда было, есть и будет, наряду с тем, что считается прекрасным и добрым, и то, что признаётся безобразным и злым. Художник, в моменты творчества по существу своему чуждый морали, волен изображать любое проявление жизни, «доброе» рядом с «злым», «отвратительное» наряду с «прекрасным».
За сюжеты и темы поэта судить нельзя, невозможно, немыслимо! Судить его можно лишь за то, как он справился со своей темой».
«Со своей темой» Тиняков справился отлично – достаточно того, что до сих пор мы судим о нём, как о «безобразном человеке» в основном лишь по его стихам.
Впрочем, до недавнего времени интересующимся его судьбой после 1925 года приходилось довольствоваться в основном только фрагментом из повести «Перед восходом солнца», где сказано: «Он уже потерял человеческий облик. Он был грязен, пьян, оборван. Космы седых волос торчали из‑под шляпы. На его груди висела картонка с надписью: «Подайте бывшему поэту».
Хватая за руки прохожих и грубо бранясь, Т. требовал денег.
Я не знаю его дальнейшей судьбы».
Некоторые писавшие о Тинякове в 90‑е, заканчивали свои очерки: умер под забором. Удивительно было, что человек, ведший такой образ жизни, протянул до 1934 года (но и дата его смерти была установлена относительно недавно – до этого ставили или вопросительный знак, или «1932», или даже «1922»).
Последний период жизни Александра Тинякова был восстановлен усилиями Вардвана Варжапетяна, Николая Богомолова, Глеба Морева в 90‑е годы, и благодаря этому фигура Тинякова предстаёт совершенно в ином свете, и с Одиноким, созданным Дмитрием Быковым, имеет очень и очень мало общего.
Но перед тем как перейти к этому периоду, коротко вернусь к сборнику «Ego sum qui sum».
Появление этой книги хоть и в молодом, но уже окрепшем СССР удивительно. Конечно, в годы нэпа издать за свой счёт книгу мог (теоретически) любой, но, естественно, не любого содержания… Почти каждое из двенадцати вошедших в сборник стихотворений буквально вопиет об отчаянии отдельно взятого человека в коллективном обществе, призывает быть одиночкой, хищным и агрессивным, потому что только так и возможно уцелеть… Эпиграфом к «Ego sum qui sum» вполне можно поставить возникший позже в лагерях девиз: «Сегодня ты, завтра – я», который в 90‑е годы внедрился в ткань общенародного существования. Не раз приходилось слышать эти слова от вполне интеллигентных людей, – интеллигентных, но доведённых до отчаяния.
Причём, отстаивая в стихах право индивида всеми силами, всеми правдами и неправдами бороться за существование, Тиняков не оправдывает это тем, что его герой чем‑то лучше большинства остальных. Нет, это обыкновенный человек, ничем не выдающийся, но тем не менее очень хотящий жить дальше, знающий, что для себя‑то центр вселенной – это не Бог, не коммунизм, не монархия, а – он сам.
Неудачи мои и пороки
И немытый, в расчёсах, живот,
И бездарных стихов моих строки,
И одежды заношенной пот –
Я люблю бесконечно, безмерно,
Больше всяких чудес бытия,
Потому что я знаю наверно,
Что я – это – Я!
Страшный, уродливый, но романтизм. Подобный романтизм расцвёл в конце 30‑х во Франции. Мир трещал по всем швам, но индивиду до этого не было дела, – он хотел поплотнее поесть, совокупиться, выпить, не дать себя в обиду никаким силам… Первые романы Генри Миллера пышут этими желаниями. Обыкновенными для реального человека, но дикими для литературы…
Книжка «Ego sum qui sum» стала причиной того, что от Тинякова в очередной раз отвернулось литературное сообщество. Главным образом из‑за строк, где упоминается Николай Гумилёв: «Может, – в тех гробиках гении разные,/Может, – поэт Гумилёв…» Создаётся впечатление, что Тиняков глумится над ним, недавно расстрелянным. И тщетно автор стихотворения оправдывался, что написал его за месяц до гибели Гумилёва, тогда же читал знакомым… Ставшие предметом какой‑никакой, но литературы, они вызвали у читателей (гумилёвских друзей и поклонников) законное негодование. Пополз даже слух, что именно Тиняков стал виновником ареста Гумилёва, впрочем, подтверждений этому не нашлось.
Может быть, Тиняков написал «Радость жизни» действительно до расстрела Гумилёва. То что употребил фамилию именно этого поэта, достаточно закономерно – Гумилёв был воплощением активной жизни среди поэтического мира Петербурга. Путешествия, действующая армия, своя поэтическая школа… И вот такой человек от какого‑нибудь тифа или от голода умирает, а ничтожный герой стихотворения остаётся жить. Хоть на несколько дней («Скоро, конечно, и я тоже сделаюсь/Падалью, полной червей»), но переживает этого мятущегося, жаждавшего действия, приключений кумира…
Через год с небольшим после выхода книги Тиняков оказался на улице с протянутой рукой. Историки литературы в 90‑е годы неоднократно пытались найти причину этого поступка. Например, что «Ego sum qui sum», как и предыдущие тиняковские сборники, почти не продавался (да и вряд ли его брали в книжные лавки); что от сотрудничества с ним берегущие свою репутацию газеты и журналы отказались; что Тиняков попросту окончательно спился и не мог уже писать даже примитивных газетных заметок…
Одно из самых, пожалуй, пронзительных свидетельств тиняковского нищенствования можно найти в книге П. Лукницкого «Встречи с Анной Ахматовой».
Запись от 15. 06. 1926 года: «По дороге к Замятиным, на Семионовской, увидела просящего милостыню Тинякова. Смутилась страшно. Но подошла. Поздоровалась… После двух‑трёх слов спросила – можно вам двадцать копеек положить? Тот ответил: «Можно…». АА эта встреча очень была неприятна. Было очень неловко».
(Эх, как бы хотелось узнать, как Ахматова поздоровалась, что это были за два‑три слова, почему ей было неловко!)
Уход Тинякова в нищие был, по общему мнению, уже окончательным финалом его неполучившейся жизни. Потеря человеческого облика… Таких легче всего завербовать в осведомители, провокаторы, шпионы. Государству, да и всяким шарлатанам такие именно и нужны. И потому образ Одинокого в романе «Остромов…» вроде бы типический, а размышления Льговского да и, в общем‑то, самого автора (его отношение к Одинокому очевидно) вполне справедливы:
«Страшней было другое – что Одинокого в самом деле никогда не тронут: посадят всех, в том числе вернейших, – а этот, как памятник бессмертной, неприкосновенной низости, образцовый минус, от которого станут отсчитывать всё, будет стоять у себя на Измайловском или где он ещё там стоит в центре своего кружка… Он переживёт всех и останется, может быть, последним, округлый, нечёсаный, страшный, пахнущий сырым мясом. Время благоприятствовало теперь ему, ибо всё остальное не вышло, а Одинокому была самая пора».
Но доказательств провокаторской и тому подобной деятельности Тинякова‑Одинокого в реальности нет. Не стал он, оказывается, и нищим в общепринятом смысле слова. Тиняков имел крышу над головой, довольно большую библиотеку и архив, в котором имелись, между прочим, рукописи Тютчева; в 1928 году он женился. А главное – писал дневник, о существовании которого стало известно относительно недавно. Глеб Морев обнаружил выдержки из него в архиве ФСБ Петербурга и Ленинградской области и частично опубликовал на своём сайте.
Позволю себе привести несколько записей:
«9 декабря <1929>. Утро.
Приближается 1930‑й год. 1 + 9 + 3 = 13! Три таких года я пережил. 1903, 1912 и 1921‑й. В каждом из них случались важные для меня происшествия. В 1903 г<оду> – начало моей литер<атурной> деятельности, личное знакомство с В. Брюсовым, Л. Андреевым и др. писателями, оставление гимназии, 1‑oe сношение с женщиной, смерть деда Максима Александр<овича>. В 1912 г<оду> – издание 1‑й книги и переезд на жительство в Петербург. В 1921 г<оду> – вторичный переезд в Петерб<ург> и смерть отца и Ал. Блока. 1930‑й год – последний, дающий суммой своих цифр 13. Такой же год будет теперь лишь через 100 лет – 2029 год. Значит, 1930‑й год принесёт мне ряд бедствий и несчастий и последнее из них – смерть. Не так боюсь смерти, как физических мучений. Умру, вероятнее всего, в июле, как это мне предсказал в 1910 году Зобнин. Вчера говорил жене, чтобы она после моей смерти сожгла все мои бумаги».
«6 марта <1930>, вечер.
Нынче на Пантелеймоновской видел Яшку Година! Он дал мне 3 копейки. Затем увидел Вс. Вишневского, поздравил его с успехом “Первой конной”, и он “отвесил” мне… целых 60 коп. Это – правило: чем ни богаче становится писатель, тем жаднее. Примеры: Вяч. Шишков, Лавренёв и тот же Вишневский. Погода сегодня плохая: 3° мороза и с утра был сильный ветер. Сбор 3р<убля> 44 к<опейки>».
«20 июня <1930>.
На страну надвигается голод, быть может, величайший из всех, которые когда‑либо переживала Россия. Половину скота порезали во время колхозного беснования: мяса почти нет и, конечно, не будет совсем, как и масла, молока, яиц. Рыбы и селёдок, из‑за того же колхозного безумия, не выловили и половины того, что надо. Нет ни овощей, ни ягод, ни фруктов, ни табаку. Во вчерашней веч<ерней> газете появилась заметка о заготовке грибов, но и ведь грибов сукины дети не соберут и не заготовят. Дров тоже нет и не будет. Будет голод, будет небывалый мор и грузинский идиот Сталин будет справлять “пир во время чумы”».
«14 июля 1930 г.
12 июля К. М. Аксёнов дал мне 145 экз. “Треуг<ольника>“. Уплатил ему 3 р., продать же могу (если же себе оставлю 15 экз.) на 36 р. Но продать трудно, п<отому> что мелочи нет и ходить по пивным бесполезно.
Все последние дни были заняты 16<‑м> съездом большевиков. Грузинский дьяволодурак ещё раз поставил на колени Рыкова и Томского и мимоходом давнул Крупскую. Молчал только Бухарин, но возможно, что на вчерашнем заключ<ительном> заседании и он растянулся на брюхе перед “дивной жопой Кавказа”. Эти “\правые”, конечно, тоже сволочи, но они всё‑таки понимают то, что надо же населению хоть что‑нибудь жрать. Сталин же и его подручные обрекли на голодную смерть десятки миллионов людей и не поперхнулись. Им бы только самим лопать до отвала, распутничать (Калинин) и властвовать над всеми и всеми помыкать. Умерли за это время Конан‑Дойль и П. Сергеенко. Конан‑Дойлем я увлекался ещё в гимназические годы, да и позже; помню с каким увлечением читал его “Знак 4‑х” в 1904 г. в Вильне на вокзале. Книжку Сергеенко о Л. Толстом я прочитал тоже мальчишкой – в 1899 г., когда вышло её 1‑oe издание. <…>
Сегодня болит голова и пугает предстоящий день отсутствием у публики “мелочи”. Да и, кроме того, по‑видимому начинают забирать нищих и отправлять их в “трудовые колонии”, т. е. в могилы для живых.
«24 июля <1930>.
14‑го вечером к жене пришла старуха, которая в 1923 г. сватала её за Кузнецова. Я устроил скандал и опять начал пьянствовать. 17‑го июля в день поминок дедушки Макс<има> Ал<ександровича> – я привёл из пивной каких‑то незнакомцев, – мужчину и женщину. К этому почему‑то придрался жилец Иванов, незнакомца отправил в милицию, а на меня подали жалобу в жактовский суд, что грозит мне, конечно, большими неприятностями, а, б<ыть> м<ожет>, и выселением. – В городе голодовка и эпидемия брюшного тифа. Устал я до крайности».
Согласимся, что это писало не потерявшее «человеческий облик» существо, не конченый похабник и подонок Одинокий из романа «Остромов…» Некто более глубокий и всё‑таки цепляющийся за цивилизованную жизнь человек, и в то же время смело судящий о политической и общественной жизни… Конечно, Тиняков наверняка терял человеческий облик, похабничал, но периодами, как немалая часть запойно пьющих.
Кроме дневника Тиняков сочинял в то время и стихи. Сегодня известно два, остальные же или пока не разысканы, или погибли (по словам самого Тинякова, он писал в годы своего нищенствования регулярно). Эти уцелевшие произведения находятся в следственном деле поэта, являясь, как и дневник, вещественными доказательствами. Потому, видимо, и уцелели.
Привожу эти стихотворения 1926–1927 годов:
Чичерин растерян и Сталин печален,
Осталась от партии кучка развалин.
Стеклова убрали, Зиновьев похерен,
И Троцкий, мерзавец, молчит, лицемерен.
И Крупская смотрит, нахохлившись, чортом,
И заняты все комсомолки абортом.
И Ленин недвижно лежит в мавзолее,
И чувствует Рыков верёвку на шее.
Размышления у Инженерного Замка
[Уж головы лип полуголы,
Остатки кудрей пожелтели,
И ласточки, бабочки, пчёлы
С карнизов дворца улетели.]
Печальны осенние стоны,
Нахмурился, ёжится замок.
И каркают хрипло вороны,
Быть может, потомки тех самых,
Которые мартовской ночью
Кричали в тревоге не зря,
Когда растерзали на клочья
Преступники тело Царя.
И мудрый, и грустный, и грозный
Закрылся безвременно взор –
И пал на Россию несносный,
Мучительно жгучий позор.
Не так же ли грязные руки
Взмятежили тихий канал,
Когда на нём, корчась от муки,
Израненный Царь умирал.
Не та же ль преступная воля
В Ипатьевском Доме вела
Зверьё, – подпоив алкоголем,
Терзать малолетних тела?
Желябов, и Зубов, и Ленин –
Всё тот же упырь‑осьминог…
По‑своему каждый растленен,
По‑своему каждый убог,
Но сущность у каждого та же: –
У князя и большевика,
У каждого тянется к краже,
К убийству, да к буйству рука.
А к делу? К работе? Смотри‑ка,
Взирай в изумлении мир,
Как строют Калинин и Рыков
Из русского царства сортир.
И правильно, мудро, за дело
Утонет Русь в кале своём,
Когда не смогли, не сумели
Прожить с светодавцем – Царём.
Конечно, не шедевры, но – почти одинокий голос несогласного. Ехидного и саркастического врага тех процессов, что происходили тогда в СССР. А ведь врагов, всех этих тайных монархистов, белогвардейцев, просто ненавидящих советскую власть и персонально Сталина, как оказалось позже (много позже!), было множество. Но они молчали, а этот «потерявший человеческий облик» оставил документы.
Много ли ещё можно вспомнить таких документов? «Собачье сердце», например, «Послание евангелисту Демьяну…» (его почему‑то упорно приписывают Есенину); «Мы живёт, под собою не чуя страны…» Вот вроде бы и всё из середины 20‑х – начала 30‑х. Потом наступило новое время, от которого тоже почти не осталось художественных документов, где бы запечатлелось недовольство коллективизацией, массовыми репрессиями, охотой на космополитов. Может, повесть «Софья Петровна» Лидии Чуковской – единственный такой документ о «большом терроре», но его никто не читал в то время, а стихи Тинякова были известны многим, – он сам декламировал их в гостях, в пивных, в очередях. И в августе 1930 года его арестовали…
Цитаты из показаний Тинякова, опубликованных Глебом Моревым на своём сайте:
«[28 августа 1930] Стихотворение “Размышления у Инженерного Замка” читалось мною не только у Смиренского, но и в пивной гр<ажданину> Пожарину. [31 августа 1930] В дополнение к моим предыдущим показаниям своё стихотворение “Размышления у Инженерного Замка” и мои другия стихотворения с антисоветской окраской я неоднократно читал в пивных вслух и у своих знакомых. В своих разговорах, которые я вёл в пивных и у своих знакомых, я иногда высказывал недовольство существующим строем и его политикой».
В итоге Тинякова осудили на три года лагерей (слушателей не тронули). Заключение он отбывал на Соловках, а потом находился в ссылке в Саратове. В 1933 году вернулся в Ленинград. Жил за счёт продажи своего архива в Пушкинский Дом, Гослитмузей, Государственную публичную библиотеку. Умер в больнице Памяти жертв революции 17 августа 1934 года.
Одно из последних прижизненных упоминаний о Тинякове – в дневнике Михаила Кузмина (запись от 28 июня 1934 года): «…Прошёлся по Невскому. Встретил Тинякова на костылях и Хармса…». (Интересно, порознь встретил или вместе? Известно, что Хармс очень интересовался Тиняковым, был с ним знаком.)
Кстати сказать, заявляя в повести «Перед восходом солнца», что не знает «его дальнейшей судьбы» (после примерно 1928 года), Михаил Зощенко несколько лукавил. (Что вполне простительно пусть в автобиографической, но прозе.)
В архиве писателя сохранилось письмо Тинякова к нему от 6 июля 1933 года:
«Дорогой Михаил Михайлович!
Был я в лагерях, где мне жилось очень хорошо, но откуда меня, к сожалению, освободили досрочно; отбывал я затем конец срока, – на положении почти свободного гражданина, – в Саратове, где голодал и бедствовал невероятно. Став полноправным гражданином, я вновь вернулся в Питер и нашёл здесь жену, совершенно больную (туберкулёз костей), безработную, голодную. Попрошайничать на улицах боюсь, – как бы опять не выслали! Ищу везде работы, есть надежда, что недели через две получу и буду иметь хоть кусок хлеба. Но что делать до тех пор? Невыразимо тяжело отнимать последние крохи у больной женщины, которая и без того много‑много для меня сделала.
Вы были в своё время добры ко мне, подавали мне… Но не думайте, что я бессовестный и бесчестный попрошайка по натуре. С краской стыда, с болью в сердце обращаюсь к Вам я сейчас. Если Вы в состоянии, то помогите мне на эти ужасные две недели маленькой суммой (не больше 25 руб.). И если у Вас среди хлама найдутся какие‑нибудь рваные, никуда не годные брючёнки и что‑нибудь из бельишка, это тоже пожертвуйте мне: дошло дело до зареза.
Простите меня! Если не отвергнете моей просьбы, то черкните, когда зайти: беспокоить я Вас не буду, возьму и уйду, унося в сердце вечную, неизмеримую благодарность к Вам.
Искренно любящий Вас
Александр Тиняков.
Адрес мой: ул. Жуковского, д. 3. кв. 7.
Александру Ивановичу Тинякову».
Как бы хотелось узнать, помог ли ему Зощенко, отозвался ли как‑то на это письмо. Не исключено, что и нет – это было попросту опасно, а Зощенко тогда находился в зените славы, собирался в писательскую командировку на Беломорканал… По иронии судьбы, в 1946 году (через три года после написания «Перед восходом солнца») он фактически был отлучён от литературы, и над ним замаячила перспектива повторить судьбу Тинякова: выйти на улицу с протянутой рукой, отправиться в лагерь, голодать… Зощенко занялся сапожным ремеслом, переводил зарубежную прозу, публиковал её, но фамилию переводчика указывать было не велено… Позже его восстановили в Союзе писателей, снова стали выходить книги, правда, пенсии от государства Зощенко не удостоился, к писательству, по существу, не вернулся. Не смог.
Читая и перечитывая страницы «Перед восходом солнца», на которых описывается бывший поэт Т‑ов, я пытаюсь понять, что так поразило Михаила Михайловича. Мало ли было тогда в Петрограде‑Ленинграде «потерявших человеческий облик», мало ли бывших дворян и буржуев стали люмпенами. Наверное, жуть вызывало у Зощенко то, что это был человек его цеха – писатель (притом признанный советской властью, которая дала ему корочки члена Всероссийского союза писателей), ставший животным (или стремящийся таковым казаться?), предавший своё звание писателя, растоптавший своё призвание. «Он имел несчастье прожить больше, чем ему надлежало», – сожалеет Зощенко, вспоминая Тинякова 1912 года, когда он был чист, красив и читал эстетские стихи.
На мой взгляд, Александр Тиняков и был создан природой для вот этой своей жизни, которая была «больше». После. Не будь её, мы бы имели другое представление об истории страны середины 20‑х – начала 30‑х, о людях, её населявших. Впрочем, о людях – это громко сказано, – Одинокий и остался одиноким. По‑настоящему одиноким, единственным в своём роде. Не прятался, как Александр Добролюбов, в Узбекистане, не убил себя, как, видимо, понявший, что писать ему свободно уже не дадут, Есенин, не пытался наводить мосты к чуждой ему идеологии, как Булгаков, не продался за пайки, дачи и квартиры, как большинство перетёкших из одного социального строя в другой литераторов. Тиняков остался свободным в отличие от них и от того приспособившегося Одинокого, что выведен в романе «Остромов, или Ученик чародея».
Сентябрь 2011
Эдуарду Лимонову исполняется 70 лет.
В это не верится. Для меня он по‑прежнему, с тех пор как впервые увидел его лет пятнадцать назад, моложавый мужчина за сорок, и даже бородка клинышком, которую Эдуард Вениаминович завёл в тюрьме, его не старит… А с другой стороны, о Лимонове я узнал ещё в детстве, лет в восемь‑девять, и тогда уже он был взрослым и чуть ли не конченым человеком.
И вот мне, тогдашнему октябрёнку, за сорок, а тогдашнему тридцатилетнему Лимонову – семьдесят.
О Лимонове я узнал так. Родители выписывали много газет, журналов, в том числе и «Литературку». Интересные материалы отец зачитывал вслух. И однажды прочитал статью «Человек на дне», в которой рассказывалось об эмигранте, гибнущем в Америке и написавшем об этом книгу «Это я – Эдичка».
Статья эта (она наверняка где‑то хранится в папочке у родителей рядом со статьями Щекочихина, расследованиями Гдляна и главами «Таёжного тупика» Василия Пескова) была абсолютно советской, кляла тех, кто рвётся на Запад, американские «голоса», сионистскую пропаганду. Но в то же время она была уникальна. Во‑первых, сквозь авторское презрение, почти полное отсутствие цитат из той книги, которая стала поводом для написания «Человека на дне», было видно, что книга и её автор – явление, а во‑вторых, сам факт рассказа о том, как живут наши эмигранты, был в то время событием. Обычно они просто исчезали для большинства советских людей. Был Солженицын, а потом исчез, были Виктор Некрасов, Анатолий Гладилин, Василий Аксёнов – и тоже бесследно исчезали. А про десятки тысяч неименитых эмигрантов советские люди и не подозревали. Хотя и чувствовали эту катящуюся с родины волну.
Задыхающихся в том позднебрежневском Советском Союзе было очень много. Пожалуй, лучше всего такой типаж показан в фильме Глеба Панфилова «Тема». Роль Станислава Любшина… Не все стремились уехать за рубеж, кто‑то эмигрировал на БАМ, в Норильск, в Среднюю Азию, в лесники…
Автор «Человека на дне» был уверен, что Эдуард Лимонов потерял свою родину навсегда. Да и вообще, что дни антигероя его статьи сочтены. Но Лимонов стал известным и успешным писателей на Западе, а в начале 90‑х вернулся в Россию и принялся проповедовать лево‑правые идеи (теперь этот термин уже почти прижился, а тогда от него закипало в голове). Поначалу Лимонова часто показывали по ТВ, приглашали на разные ток‑шоу, а потом, когда капитализм у нас укрепился, всё реже и реже.
Зато потоком лились его книги. В первой половине 90‑х я встречал немало парней, у которых записные книжки были набиты цитатами из Лимонова. В основном, из «Дневника неудачника». И во время разговоров, которые в то время неизбежно перерастали в спор, парни открывали книжки и говорили: «А Лимонов об этом сказал вот так». И, как неопровержимый довод, зачитывали несколько предложений…
«Эдичку» я прочитал позже многих – в январе 92‑го, вернувшись из армии. Конечно, был потрясён. Содержание романа на сто процентов состыковалось с тем, что происходило вокруг. И это была не далёкая, неведомая Америка, а… В то, что СССР уже не существует, не верилось, к России ещё не привыкли. Будущего не видели. Так же, как герой «Эдички», добыв каких‑нибудь продуктов, варили похлёбку на несколько дней, выживали, пытались выжить…
Современной русской литературы в те годы как бы не существовало. В журналах публиковали ещё вчера запрещённые произведения, разное наследие; издательства выпускали то же самое. В число этого ещё вчера запрещённого попал и Лимонов. И закономерно, что во время собеседования в Литературном институте почти все абитуриенты образца 1996 года на вопрос: «Кого из современных русских писателей читали?» называли в числе очень немногих Лимонова.
Слыша это «Лимонов» раз за разом, тогдашний ректор Сергей Николаевич Есин реагировал бурно – подскакивал, морщился, стонал… Тут же возникли слухи, что Есин очень не любит Лимонова, и не надо его называть. Вряд ли это было так, тем более что Лимонов стал довольно часто приходить в институт, встречался со студентами, спорил о литературе, о политике. Довольно интересные были дискуссии.
Помню, меня удивила очень тёплая встреча Лимонова с мастером нашего семинара Александром Евсеевичем Рекемчуком. Это было на защите диплома тогдашнего лимоновкого соратника Алексея Цветкова, который учился у Рекемчука. Пятикурсник Цветков на семинарах уже почти не появлялся, но несколько рассказов его я прочитал, это были жутко революционные тексты. На защите вдруг обнаружил, что и наш мастер, оказывается, левак, ненавидящий капитализм, по крайней мере, тот капитализм, какой существовал в то время… В общем, они с Лимоновым тогда отстаивали и литературные и мировоззренческие убеждения Алексея Цветкова очень эмоционально и дружно.
В 1996 – 1998‑м я часто бывал в бункере нацболов в районе «Фрунзенской». Литературных кафешек, клубов в Москве тогда ещё почти не существовало, а бункер манил и своим, так сказать, интерьером, и наличием редких книг, кассет с панк‑роком, газетой «Лимонка», и общением с интересными, начитанными, оригинально мыслящими ребятами… Вроде бы лимоновская партия держалась на одной фигуре (хотя в ней были и другие очень известные, культовые люди), рядовой нацбол представлялся безликим солдатиком, но из партии выросло поразительно много самостоятельных, ярких личностей… Это, наверное, как в деспотичном любимовском Театре на Таганке 60‑х – 70‑х. Тирания, дисциплина, подчинение, и в то же время практически каждый актёр – не просто актёр, но и ещё кто‑то…
Очень большая часть способной размышлять молодёжи во второй половине 90‑х если и не была формально в рядах НБП, то симпатизировала ей. И дело здесь даже не в идеологии партии (философия Дугина, знаю, многих приверженцев левых идей удержала от вступления в НБП), а в том, что там была свежая, активная жизнь. Дети тех, кто задыхался, подобно персонажу Любшина в «Теме» в брежневском СССР, задыхались во втором президентском сроке Ельцина. И шли к лимоновцам.
Довольно долгое время мне казалось, что занявшись политикой, Эдуард Лимонов умер как писатель. Нет, писал он много, очень много, но это была публицистика, причём нередко публицистика, созданная на коленке, очень неряшливая, с вкраплениями чего‑то, напоминающего пародию на его, Лимонова, прозу 80‑х. Правда, был в конце 90‑х у Лимонова роман – «316, пункт «В», – очень неудачная, неоригинальная, на мой взгляд, антиутопия. Кстати, и сам Лимонов сразу после издания романа признался, что написал его ради гонорара: «Партия нуждается в деньгах».
Лет через десять вышел сборник рассказов (а точнее, наверное, очерков) о войне в Югославии «Смрт». Сборник заметили слабо. Скорее всего, давние события были критикам неинтересны, да и герой‑повествователь, на мой взгляд, мало чем мог зацепить: беспримесно смелый, крепкий, в меру нежный, слегка романтичный. По сути, почти тот же Лимонов, какого мы знаем всё последнее время.
Да и как иначе? Вождю партии нельзя описывать свои слабости, сомнения, приступы отчаяния… Впрочем, стали появляться сборники новых лимоновских стихотворений, в том числе и очень лиричных. Но прозу, ту прозу, за которую Лимонова полюбили в Америке с Европой в 80‑е, а у нас в самом начале 90‑х, поэтическая лирика заменить не могла.
И вдруг (для меня действительно «вдруг») весной прошлого года вышел роман «В Сырах».
Я не бросился за ним в магазин. В общем‑то, был перекормлен предыдущими его книгами, статьями в Интернете, записями («проповедями») в «Живом журнале», да и название не очень вкусное – напоминает «как сыр в масле»… Но когда всё‑таки взял книгу в руки, то прочитал, как говорится, не отрываясь. Как читал когда‑то «Эдичку», «Молодого негодяя», «Подростка Савенко», «Историю его слуги», «У нас была великая эпоха», «Коньяк «Наполеон»…
Чтобы написать такой роман, нужно мужество. И дело не в абстрактной откровенности автора, а в обнажении тех вещей, какие политику, идеологу, вождю обнажать вроде бы нельзя. Нельзя подставляться. Но здесь победил писатель, которому необходимо стало рассказать. Рассказать о многом и по‑честному.
Действие романа начинается году в 2003‑м, после того как герой возвращается из мест заключения в Москву и поселяется в квартирке в районе Сыромятнических улиц на задворках Курского вокзала… Партия на распутье, да и на грани запрещения, протестное движение вялое, герой‑повествователь пытается обвыкнуться на свободе после двух лет заключения, обустроить жилище, овладеть новыми технологиями – эсэмэс, компьютер… Несколько раз на первых же страницах он замечает, что ему шестьдесят лет.
Эпизодически герой (его зовут «В Сырах» Эдуард) ведёт себя как мачо, но всё же очевидно, что он устал, ему трудно продолжать жизнь борца. И вновь, как когда‑то в «Эдичке», автор не скупится на горькую иронию в свой адрес.
Вот, например.
«Когда в апреле она (девушка Эдуарда – Р.С.) пришла компе на свидание в Саратовскую центральную тюрьму, она через стекло попросила разрешения завести собаку.
– Какую собаку ты хочешь? – спросил я.
– «Буля», – сказала она и вздрогнула ресничками.
Я ей разрешил. <…> Потому что прокурор как раз тогда запросил мне срок: четырнадцать лет строгого режима, и я предполагал, что, прежде чем я выйду на свободу, бультерьер успеет прожить всю свою жизнь бойцовской собаки и благополучно отойдёт в мир иной. Либо я не выйду из‑за решётки – человек моего возраста рискует при таком сроке, что его вынесут ногами вперёд… А случилось всё иначе. Судья счёл недоказанными обвинения по трём статьям и приговорил меня к четырём годам, а уже через полгода я вышел на свободу условно‑досрочно, так как больше половины срока отсиделуже в тюрьмах. И мы встретились (с бультерьером – Р.С.)».
Или такое:
«В мае Наташка‑цыганочка была мною увезена из Питера в Москву. Это когда меня во время демонстрации измазали экскрементами, в тот мой приезд в Петербург».
Впрочем, иногда непонятно, иронизирует ли герой или говорит всерьёз:
«Я позвонил моей матери в Харьков и сказал, что жена беременна.
– Господи! – сказала мать. – Сколько можно! Вы как кролики!
Этим неосторожным высказыванием мать лишь повредила своей репутации. Я, её сын, всегда считал, что родители хотят, чтобы я был, как все, с детьми, с семьёй. И вот пошли дети, а мать не рада…»
Негодование героя можно разделить, если не знать, что ему – счастливому родителю – за шестьдесят, а его матери – за восемьдесят.
Однажды Эдуард знакомится с актрисой Катей. Он не видел фильмов с её участием, она не читала его книг. Вскоре они становятся мужем и женой.
От некоторых людей я слышал упрёки в том, что Лимонов очернил, оскорбил в своей книге любимую и уважаемую ими актрису. Я бы этого не утверждал. Скорее, автор попытался показать, как непросто жить вместе не‑обывателям, тем, у кого есть ещё дела кроме семьи… В общем‑то, можно сказать, что оба хороши, и оба страдают, и оба друг друга мучают.
«Примерный муж Эдуард, на которого я гляжу из настоящего в прошлое с чувством снисхождения и превосходства. Судьба моя была другая, вот в чём дело, а уж если у тебя есть ярко выраженная судьба, карма, то ты хоть железной волей обладай, невидимый компас всё равно развернёт тебя на твою дорогу».
Не обходится и без недоразумений, проблем, которые потихоньку разрушают семейную жизнь. Вот Эдуард навещает жену в роддоме. Приносит плитку шоколада.
«– Шоколад мне нельзя, – засмеялась она. – Тебе придётся купить и передать мне еду. <…> Ты что, никогда не лежал в советской больнице?
Я сказал, что лежал в советской больнице больше сорока лет назад, в психушке на Сабуровой даче в Харькове, но успел забыть всё.
– Ну да, ты бы не пришёл с плиткой шоколада, – прыснула она.
– А что? – не понял я.
– Тут мужья привозят целые тонны продуктов».
А вот жена, оправившись от родов, решает отдохнуть и летит на Гоа.
Героя задевает, что она летит одна, хотя он успокаивает себя тем, что у него дела в Москве, создание коалиции «Другая Россия».
Жена долго не возвращается, явно хитрит, рассказывая по телефону, что потеряла билет на самолёт… Но наконец прилетает. Эдуард встречает её.
«Она улыбалась. Помахала мне рукой. Однако быстрым шагом из‑за её спины подошли таможенники в форме и повернули её тележку на обратный курс. Группа скрылась из виду. <…> Через два часа она появилась всё такая же лучезарная, улыбающаяся. <…>
– Видишь, не просто быть женой такого человека, как я, враг государства, – сказал я. – Два часа тебя обыскивали и шмонали. Извини.
– Это не из‑за тебя, Эдуард, – она запустила руку в сумку, нащупала там что‑то и вынула небольшой пузырёк. – Вот что они искали! Но не нашли. <…>
– Ты совершенно безумна, у тебя же малолетний ребёнок. Ты о нём думала?
Она ничего не сказала. Помолчала.
– Меня попросил один друг».
После Гоа мысли о друзьях жены не отпускают героя. Он прислушивается к её телефонным разговорам, просматривает её эсэмэски, изучает в Интернете что такое Гоа…
«Петрович и Артур занимали меня в ту осень 2007 года, вы представляете, меня, Фауста, шамана, мэтра… Петрович и Артур! Вот до чего доводят нас женщины, что эти двое, дауншифтеры, занимали мои мысли, так же, как и мои партнёры по политике – Каспаров и Касьянов!!! Премьер‑министр и чемпион мира по шахматам рассорились свирепо 27 июня, похоронив коалицию «Другая Россия», созданную с таким трудом год назад. И вот они соревновались в моей голове, два этих Больших человека с «Петровичем» и «Артуром» за моё внимание. Боролись! Невероятно!
Актриса сидела на большой кровати в огромной пустой комнате в Сырах, молчаливая, и лицо её отображало на сей раз некую трагическую внутреннюю борьбу.
– Это, следовательно, Петрович присылает тебе тексты вроде: «С добрым утром, мой цветок! Еду к тебе, через десять минут буду!»
– Да. А что тут такого. Ну, может, он в меня немного влюблён.
За те два года, в которые мы любили друг друга, я утерял из виду понимание того, что да, в актрис все немного влюблены…»
Они ругаются и снова мирятся. Живут то у неё, то у него… К жене Эдуард приезжает как в гости – «с портфелем, где держал рукописи, над которыми работал, и смену белья».
Ссоры случаются, чаще всего, по самым распространённым поводам. Например, жена постоянно разговаривает по телефону. Мужа это раздражает. В итоге они ругаются, и жена традиционно для москвичек гонит его из квартиры, угрожает вызвать милицию… Самое унизительное, что герой книги не может вот так вскочить и уйти, хлопнув дверью – партийная дисциплина требует, чтобы он передвигался по Москве с охранниками. (Кажется, охранники у Лимонова появились после избиения в 1996 году.)
«Я набрал ребят, извинился, что дёргаю их в новогодние праздники и попросил приехать как можно быстрее. <…> Парни приехали. Я молча вышел, прошёл по снегу к машине и всю дорогу в мои Сыры молчал. Только, выходя из машины, ещё раз извинился перед парнями. «Это наша обязанность. Служба», – сказал старший, Михаил. И прибавил: «Я солдат».
В конце концов происходит окончательный разрыв. В квартире у Эдуарда поселяется танцовщица из Петербурга, для которой он придумывает «сценическое имя» Лола Вагнер, а через некоторое время приходят судебные приставы и описывают имущество Эдуарда (оставляя в покое платья и духи Лолы) по решению суда: «Взыскать с Савенко Эдуарда Вениаминовича моральный вред в размере 500 тысяч рублей в пользу мэра г. Москвы Лужкова Юрия Михайловича».
Описывают в том числе «обогреватель масляный», «печатную машинку «Любава», «книгу «Стихотворения, поэмы, Герой нашего времени» / Лермонтов», «книга «Ноль часов» Э. Лимонов, 191 штука»… Получается 21 наименование на сумму 14850 рублей. «Работоспособность описанного имущества не проверялась».
«Полагаю, призраки Диккенса и Бальзака срочно телепортировались на Нижнюю Сыромятническую и прильнули к окнам. Чтобы увидеть опись имущества в России в XXI веке», – с усмешкой замечает рассказчик.
С Лолой Вагнер Эдуард решает расстаться. «Постепенно стало ясно, что Лола Вагнер невыносима. Обыкновенно это я становился для моих женщин невыносим. «Energizer», как называл меня бандит Мишка. А тут обратный случай – Energizer более накалённый, сильный и невротический, поселился со мной».
Для избавления от неё Эдуард прибегает к помощи охранников: «Дмитрий, я поручаю тебе операцию по выдворению госпожи Вагнер из квартиры». И во время выдворения прячется в кабинете…
«А потом Надежда Ивановна и её муж Анатолий решили продать квартиру».
Эдуард ищет новое жильё, и во время поисков приезжает к художнику Е., где находит своих сверстников – художников и писателей, – с которыми был знаком ещё в «наши годы». Сверстники стары, бородаты, беззубы. Как и сорок лет назад, сидят под тусклой лампочкой и пьют водку. «Я уселся четвёртым за стол. Я было подумал «четвёртым стариком», но быстро отбросил неприятный вариант».
На прощание художник Е. дарит Эдуарду череп. Скорее всего, женский, с дыркой «в затылочной части».
Герой даёт черепу имя Майя и поселяет у себя в квартире на книжной полке «от IKEA». Но его начинает мучить ощущение опасности, боль в затылке, и сначала он прячет череп обратно в пакет, а затем, уже переехав на новую квартиру, опять же при помощи своих охранников, избавляется от Майи. Остаётся один…
«В Сырах» – роман реалистический, порой, как ругались советские критики, с элементами натурализма; там, где Лимонов пишет о партии, которой руководит его герой Эдуард, художественность сменяется публицистикой… Есть и страницы, заполненные толкованием «Фауста», встречаются фрагменты теософских рассуждений, присутствует, так сказать, бытовая, городская мистика…
Иногда испытываешь некоторую неловкость за автора. Словно он пишет не так, не теми словами, принимает с умным видом смешную позу; что‑то юношеское, если не подростковое, есть во многих его размышлениях, ощущениях, оценках. Хотя вскоре понимаешь, что автор имеет на это право и в итоге всё на месте, всё для дела, всё играет… По сути, это фирменный приём Лимонова – грань настоящей прозы и неуклюжей исповеди, горького и смешного, мудрости и наивной искренности. И впечатление, что пишет он почти без оглядки, без мук над листом бумаги или (теперь) перед экраном компьютера. Вероятно, и внимательно не перечитывает роман или толстенное эссе, или статью перед тем, как отправить в печать.
Очень точно охарактеризовала лимоновский стиль Екатерина Дайс в рецензии на его книгу «Illuminatio» («Новый мир», 2013, № 1):
«В религиозных исканиях Эдуарда Лимонова есть что‑то невероятно трогательное, опсиматически‑оптимистическое. Есть такие персонажи, которым можно простить всё: и чрезмерную экспансивность, и недостаточную образованность, поскольку в них содержится нечто подлинное, необъяснимое обычными критериями».
Это, по‑моему, можно применить и к его публицистике, и к прозе, и стихотворениям, которые для меня лично вечно балансируют между гениальностью и подростковыми опытами. Да и политическая деятельность Лимонова очень похожа на его писательский стиль.
После 10 декабря 2011 года Лимонов безустанно проклинает других (почти всех) лидеров оппозиции, которые в тот день увели десятки тысяч людей с площади Революции на Болотную площадь, или чуть позже примкнули к этим уводившим. В общем‑то, он прав. Все те митинги и шествия привели лишь к тому, что правящий режим ещё сильнее закрутил гайки, уволок за решётку несколько десятков человек и тем самым испугал остальных (и клясться, что мы не испугались, бессмысленно – испугались, и будем бояться или, по крайней мере, опасаться ещё долго).
А режим опасается самого Лимонова. Помню, как мы с женой Елизаветой Емельяновой отправились отдавать свои голоса за выдвижение его (незадолго перед тем отказавшегося от французского гражданства) в президенты. Вход в гостиницу «Измайлово», где должно было проходить собрание, полиция перекрыла так, будто в здание готовы ворваться террористы из первого «Крепкого орешка», жильцов впускали и выпускали под дулами АКМ, а приходящих на собрание отгоняли, как врагов рода человеческого.
Подписи собирали в автобусике неподалёку. Люди шли и шли туда, становились в очередь на декабрьском морозе (зима была в Москве не из тёплых); тут же находились и члены ЦИК, которые через несколько дней заявили, что выдвижение прошло с нарушениями, нужных пяти сотен не набралось…
Лимоновскую организацию по‑прежнему треплют, при первом же удобном случае лимоновцев и сочувствующих волокут в автозак; продолжается череда смертей членов «Другой России». Сам Лимонов уже много лет живёт в осаде, почти на нелегальном положении. Ставший типа оппозиционером Юрий Лужков (после изгнания с поста мэра Москвы) продолжает ждать от Лимонова или пятьсот тысяч рублей, или публичное извинение за то, что подтвердила вся наша вертикаль, когда ей нужно было убрать Лужкова. И Лимонов фактически находится под подпиской о невыезде из России.
Теперь оппозиция долбит Лимонова за то, что он якобы поддерживает закон о запрещении американцам усыновлять российских детей. Но, во‑первых, об этом написано в программе «Другой России», опубликованной в «Российской газете» 20 июля 2010 года. «Запретим усыновление российских детей иностранцами». А во‑вторых, протест против запрета усыновлять детей теми же американцами, это тактический протест. Стратегически нужно сделать так, чтобы в России граждане не радовались тому, что они живут, например, вчетвером в двухкомнатной квартире. Наши квартиры похожи на тюремные камеры. Если бы большинство семей жило в своих двухэтажных благоустроенных домах, как живут, скажем, в Германии или Франции (в США не был) не все, но многие, тогда бы и усыновление у нас происходило бы чаще. А нас приучили жить в казармах, и мы это воспринимаем, как должное.
Конечно, держать детей в зонах, называемых детскими домами (а большинство их, виденных мной, похожи на зоны, хоть и работают там часто хорошие, душевные люди) – преступление. Но и отдавать своих детей за границу – преступление тоже. Нужно сделать так, чтобы детям было хорошо здесь. Эволюционно это сделать вряд ли получится, значит, нужен другой путь…
В середине декабря мы с Лизой в составе небольшой компании побывали у Эдуарда Вениаминовича в гостях.
Обычная двухкомнатная квартира (мастерскую, о которой Эдуард мечтал в финале «В Сырах» найти, видимо, не удалось). Минимум мебели, порядок, самодельный (или из IKEA) стеллаж заполнен книгами на русском, английском, французском. В основном исторические, философские… На письменном столе – маленький ноутбук, к столу прислонён старый кожаный портфель, воспетый в последнем романе.
Сначала поговорили в кабинете, потом перешли на кухню. Лимонов поставил на стол тарелку с конфетами, чай в стеклянной банке, сахар в пластмассовой ёмкости. Мы ответили черёмуховым тортом… Чай заваривали, как когда‑то, каждый в своей чашке. Оказалось вкусно, или по‑другому – не как из пакетиков или заварника… Кипяток из старого электрочайника лился кривовато, на столе образовались лужицы. Лимонов аккуратно вытер их тряпочкой… Вообще, во всём он очень аккуратен, если не педантичен. Впрочем, почти за всеми знакомыми писателями в быту я замечал это. Они держат окружающий их пятачок в идеальном порядке, и любое нарушение может вывести их из себя.
Разговор был невесёлый; мы, в общем‑то, пришли за неким советом или, точнее, словами. Как быть дальше… долго ли ещё нам жить в этой удушающей атмосфере.
– Судя по всему, никаких перемен в ближайшие лет двадцать не предвидится, – вздохнул я, а про себя спохватился: «Через двадцать лет Лимонову будет девяносто».
И тут его, по возрасту, да, уже старика, деда (как его ещё в 90‑е называли нацболы) глаза почернели, стали молодыми, как у азартного подростка. И он, будто по секрету, сообщил:
– Нет, Роман, по многим приметам я вижу, чувствую, что скоро должны произойти больший перемены. Настоящие. Поверьте мне. Поверьте.
Сказал это не пылко, не заполошно, не истерично и даже не слишком убеждённо. А ободряюще. И через некоторое время он, одинокий, запертый в съёмной квартирке провожал нас, людей, намного его моложе, свободных словами:
– Держитесь, всё хорошо будет.
По дороге домой я подумал: а что ему, обеспеченному писателю, парижанину, не сиделось в Париже, не сочинялось романов вроде «Палача»? Зачем приехал сюда, стал жить вот так? Зачем, в конце концов, после тюрьмы не вернулся во Францию, а наоборот, сдал вот недавно французский паспорт? Ведь понимает, что через пять, десять лет станет действительно стариком. Если не умрёт во время очередного задержания…
А что заставило известного поэта и успешного коммерсанта Рылеева взять пистолет и пойти на Сенатскую площадь? Богатого графа Толстого упорно и громогласно выражать недовольство правительством, церковью и вообще человеческой природой и получать за это камнями по спине? Зачем богатенький Сартр призывал превратить парижские улицы во вьетнамские джунгли и поддерживал тех, кого принято называть террористами?.. Зачем вообще писателям всё это нужно?
Зачем‑то нужно, что‑то их жжёт внутри, и толкает… Лимонов из таких. Переходит и переходит рубиконы, сжигает за собой мосты. А мы наблюдаем. И ждём.
Февраль 2013
С сатирой у нас если и не полная беда, то уж наверняка напряжёнка. По сути, сатириков давно и почти полностью заменили юмористы.
Я долго пытался выяснить, чем сатирики отличаются от юмористов. Сердцем понимал, а вот головой, в которой ощущения оформляются в понятия, никак не мог. Хотя ясно, что сатира, это жанр, а юмор – чувство, но всё же покоя такая ясность не дарила.
Лишь недавно наткнулся на мысль: «Юмор в сатире используется для того, чтобы разбавить прямую критику, иначе сатира может выглядеть как проповедь».
Точно. И в том‑то проблема, что зачастую критика в современных якобы сатирических произведениях практически отсутствует и в ней ничего не остаётся, кроме юмора. Но юморист смеётся над смешным, а сатирик усмехается над серьёзным и даже трагическим.
Вспоминается Свифт со своим памфлетом «Скромное предложение».
Тема жуткая – крайнее обнищание ирландцев, голод, и пишет Свифт об этом жутко, предлагая в итоге беднякам продавать своих детей обеспеченным людям, чтобы те употребляли их в пищу Излагает эту идею Свифт вроде бы с серьёзным видом, усмехаясь почти незаметно. Вот одна из цитат:
«Один очень образованный американец, с которым я познакомился в Лондоне, уверял меня, что маленький здоровый годовалый младенец, за которым был надлежащий уход, представляет собою в высшей степени восхитительное, питательное и полезное для здоровья кушанье, независимо от того, приготовлено оно в тушёном, жареном, печёном или варёном виде. Я не сомневаюсь, что он также превосходно подойдёт и для фрикасе или рагу».
Но ухмылка всё же чувствуется, и она позволила издать памфлет. Если бы Свифт писал без ухмылки, то наверняка бы оказался в тюрьме или лечебнице для душевнобольных в родном Дублине, на строительство которой, к слову, тратил немалую часть своих гонораров.
Сатирический тон нередко спасал произведения писателей, да и самих писателей. Думаю, цензура вряд ли бы пропустила многие ранние рассказы Чехова, если бы они были написаны серьёзно. Сложно сказать, что бы советская власть образца конца 20‑х – 30‑х годов сделала с Зощенко, Булгаковым, Платоновым, если бы не считала их сатириками (то есть, писателями, работающими в несерьёзном жанре), вряд ли бы Эрдман после своего «Самоубийцы» отделался лишь ссылкой… Со многими серьёзными власть поступала намного круче.
Впрочем, в начале 30‑х годов сатира в советской литературе почти перестала появляться. (Последняя яркая вспышка – «Золотой телёнок» Ильфа и Петрова.) Из литературы она перекочевала в кинематограф, на эстраду. А соцреализм без неё костенел, высыхал и в итоге рассыпался прахом, на десятилетие придавив собой и вообще реализм.
Сатира не вернулась в литературу до сих пор. Но сатирики, пусть не обильно, но вроде бы есть. Уже лет пятьдесят трудится на этом направлении литературы Михаил Жванецкий, выпускает книги. Правда, литературой его рассказы всё же назвать сложно. Скорее, эстрадные репризы, монологи. Да и написаны они (рассказы) явно для эстрады.
Почти то же самое и с Виктором Шендеровичем. Хотя больше в его произведениях не эстрады, а публицистики. И недаром его сатирическая летопись происходящего в политической жизни страны, начиная с «Кукол» и заканчивая «Плавленым сырком», общей протяжённостью лет в десять, для меня куда важнее его собственно прозы.
В чём‑то близком к сатире написаны многие романы Александра Проханова, Алексея Слаповского, Юрия Полякова, «Лёгкая голова» Ольги Славниковой. Можно вспомнить и ещё с десяток авторов и произведений. Но не хватает этим вещам хлёсткости, что ли, выверенной остроты. Да и вряд ли она там нужна – это всё‑таки не сатира, а именно «что‑то близкое».
Наиболее близки к чистой сатире поэты. Иртеньев, Емелин, Лесин, Дмитрий Быков. Впрочем, и у них, за исключением, может быть, Емелина, который создал своего лирического героя, охреневшего от всего того, среди чего ему приходится жить десятилетие за десятилетием, стихи этих поэтов балансируют между эстрадой и публицистикой.
И вот недавно я познакомился с произведением, которое, на мой взгляд, является настоящей сатирой. Но сразу скажу, пока это не книга (хотя рукопись существует), а почти устное творчество.
В Театре «У Никитских ворот» состоялась премьера спектакля «Мы женимся на Лейле Соколовой». Это инсценированная переписка прозаиков Евгения Попова и Игоря Яркевича об одном из самых абсурдных уголовных дел последних лет. Роль Евгения Попова сыграл Евгений Попов, роль Игоря Яркевича – Игорь Яркевич.
Строго говоря, это и не спектакль и не художественное чтение. Нечто между. На сцене были два человека, минимальные декорации. Возле сцены находился Марк Розовский, обозначенный в афише как постановщик. Может быть, он и порепетировал с Поповым и Яркевичем, но во время представления занимался тем, что осаживал их, когда писатели‑актёры слишком уж увлекались импровизацией.
Тема спектакля (буду всё же называть это действо так) оказалась далеко не смешной. Но, повторюсь, по‑моему, настоящая сатира очень редко выбирает смешные темы. Да, тема не смешная… В 2011 году чиновнику Минтранса Владимиру Макарову дали 13 лет лишения свободы за насильственные действия по отношению к собственной дочери Эли семи лет. Позже Мосгорсуд переквалифицировал действия Макарова на развратные и назначил пять лет за решёткой.
Но особое внимание Евгения Попова и Игоря Яркевича привлекло не само дело, а фигура психолога Лейлы Соколовой, экспертиза которой стала одним из главных аргументов того, что следствие и суд решили, что Макаров действительно виновен.
Процитирую одну из газет:
«…Второй уликой стало заключение сотрудницы Центра психолого‑медико‑социального сопровождения Лейлы Соколовой, которая посетила Элю в палате и посмотрела её рисунки. По мнению эксперта, «в изображении кошки фигурирует фаллический хвост с сильной штриховкой», а сам рисунок «выполнен в эмоционально неблагоприятном цвете (чёрный)». Далее психолог пишет, что «фигура девушки сексуализирована и выглядит обнажённой, прорисованы бёдра, талия и грудь». После такого анализа эксперт приходит к выводу, что если ребёнок в семь лет может различить гендерные особенности человека, то он вовлечён в сексуальные отношения».
Психологам, конечно, виднее. Но вскоре… Теперь цитата из анонса спектакля: «В Интернете появились скандальные откровенные фотографии полуобнажённой «экспертессы» Лейлы Соколовой с хлыстом, в костюме «садо‑мазо», снятые на частных вечеринках, отчего возникли сильные подозрения, что все эти «неопровержимые» фаллические доказательства существуют лишь в её разнузданном эротическом воображении, а осуждение Макарова – ярчайший образец современного произвола и беспредела. «Экспертесса» тут же на всякий случай с работы уволилась, но бедный Владимир Макаров тем не менее сидел, сидит и будет сидеть, ибо тупая и косная «система» своих ошибок не признает никогда».
Персонажа Игоря Яркевича – «некогда скандального литератора, у которого уже несколько лет не выходят книги» – поразила эта многогранная женщина, и он решил, что влюбился в неё. За советом как быть, он обращается к «известному писателю, который может позволить себе поехать за границу», которого играет Евгений Попов. Тот флегматично отвечает: «Влюбились, ну так и женитесь».
Ещё не признавшись Лейле в своих чувствах, Игорь Яркевич начинает выбирать место для свадьбы, блюда для праздничного стола, составляет список приглашённых…
Отмечу, что действие происходит в конце 2011‑го – начале 2012‑го, которые остались в нашей памяти выборами в Думу и на пост президента страны, подъёмом протестного движения, усилением борьбы с педофилией и прочими пороками. И это создаёт яркий фон в общем‑то частной переписки Яркевича и Попова.
Вот, к примеру, потенциальный жених решается пригласить на свадьбу миллиардера Прохорова, но в последний момент узнаёт, что Прохоров становится соперником «нацлидера» Путина в борьбе за президентское кресло. Яркевич приходит в отчаяние.
В его голове рождаются всё новые и новые идеи, фантазии, и он рассказывает о них старшему товарищу. Тот, умудрённый жизнью, путешествующий в это время по Северной Италии, реагирует примерно так: «Попробуйте, Игорь, но не удивляйтесь, когда вас посадят».
Однажды Яркевич признаётся, что Лейла Соколова напоминает ему Юдифь на картине Караваджо и начинает испытывать страх за свою жизнь. В приступе тоски он восклицает: «Ну почему она не похожа, скажем, на Суламифь?!» И тут же получает напоминание, что Суламифи было тринадцать лет…
Несчастный влюблённый доказывает, что он не педофил, и в доказательство своей чистоты заявляет, что готов сделать предложение хоть судье Боровковой (той, напомню, что в 2010–2011 годах щедро раздавала административные срока Удальцову, Льву Пономарёву, Немцову, Яшину, Дёмушкину, Тору).
И настоящим фарсом, но фарсом из реальности, в ткани спектакля звучит новость, которую истерзанный предсвадебной лихорадкой, осмыслением митингов на Болотной, Сахарова Яркевич передаёт в Северную Италию Попову: «Дуня Смирнова вышла за Чубайса».
Пересказывать представление у меня вряд ли получается, да это вряд ли вообще возможно, зная острый язык Евгения Попова, необычность писательского мышления Игоря Яркевича, в данном случае, правда, всячески отстранявшегося от этой необычности, старавшегося показать своего персонажа исправившимся, хорошим, этаким нормальным человеком в ненормальное время…
Я хочу сказать несколько о другом. Сатира делает выпуклым то, что мы хоть и замечаем, но на чём не особенно останавливаемся, двигаясь дальше в потоке новостей и явлений. Представление «Мы женимся на Лейле Соколовой» заставляет вернуться к событиям двух прошлых лет, посмотреть на них и на действующих там лиц пристальнее.
В зале много смеялись. Но смех был невесёлый. Так смеются не над собственно смешным, а над нелепым, глупым, лишним… Когда‑то, в дни юности цивилизации, такой смех вызывали люди с физическим уродством, теперь – уродливые явления. Лейла Соколова, антигероиня дня полуторалетней давности, превратилась в сатирический персонаж. Надеюсь, недалеко ей и до имени нарицательного.
От Попова и Яркевича досталось многим. Да почти всем. И тем, кто на самом верху вертикали, и тем, кто пытается эту вертикаль обрушить, и тем, кто ничего не хочет и ни кем себе не считает… Может быть, в том числе и поэтому рукопись «Мы женимся…», часть которой была инсценирована в Театре «У Никитских ворот» пока не воплотилась в книгу. Наверняка, если она всё‑таки будет издана, многие рассердятся. Что, кстати, обыкновенно в случае с сатирой.
Март 2013
На днях меня чуть не побили.
Вообще‑то бьют меня, да и я бью, довольно часто. Но тут чуть не побили те, кого я считаю своими друзьями. И они меня считают другом… Впрочем, друзья ведь тоже дерутся…
В общем, сидели после рабочего дня, выпивали, разговаривали. Все по‑своему недовольны жизнью, правительством, президентом. У всех чувство, что вот поверни Россию чуть‑чуть в сторону, и она отклонится от огромного айсберга и двинется на всех парах к счастью.
Одни мои друзья считают, что слегка бы влево повернуть, другие – слегка бы вправо… Я взял и вспомнил про 10 декабря 2011‑го:
– Тогда упустили момент, а теперь уже поздно.
И тут друзья взвились:
– Задолбал со своим 10‑ым! Жалеешь, что кровь не пролилась? Крови тебе надо?!
И уже за одежду стали хватать.
– Да, крови не случилось, – отрезвев от испуга, стал доказывать я. – Тогда не случилось. Но она пролилась позже – 6‑го мая. Уже бесполезная кровь. Да и продолжает сочиться. Мы не хотим замечать, что идут самые настоящие репрессии. И они будут расширяться. Тридцать седьмой тоже не наступил сразу.
– Ну уж сравнил! – усмехнулись друзья, правда, довольно беззлобно; угроза драки миновала.
Я осмелел, заспорил:
– Да по сути‑то различия нет – дают человеку двушечку или десять лет без права переписки, загребают за решётку десяток или десять тысяч. На общество это действует одинаково – оно перестаёт быть обществом, распадается на отдельных смирных двуногих. К тому же уничтожение врагов или упеканье в лагеря на десятилетия честнее, чем то, что происходит сейчас. Есть такое слово – «гнобить». Самое подходящее для того, что мы наблюдаем.
Когда‑то его употребляли сибирские старушки, ставя ударение на первом слоге: «Крапиву гнобить», – то есть завалить её огородным мусором, чтоб корни сопрели. Или: «Гнобить капусту», – придавить гнётом в бочке. Потом это слово, модернезировав, переставив ударение, позаимствовали зэки и молодёжь, а не так давно взял на вооружение режим: постепенно, но неослабимо угнетать, угнетать, угнетать всё живое.
Кого отправили в СИЗО по делу 6‑го мая? Рядовых… Сначала я думал, что не берут вождей, чтобы не возникло акций массового протеста. Нет, оказалось, не потому, а чтобы показать, что арестовать могут любого. Каждого. При желании все эти пятьдесят, или сколько там было, тысяч. Впрочем, личности очень многих следаками уже установлены – эти личности уже на крючке.
Но зачем их сейчас выдёргивать? Больше половины разочаровались в тактике протеста, с четверть – «одумались», попрятались в квартирах. Они будут тихими и покорными до нового оскорбления, какое им нанесли в начале декабря 2011‑го. Тогда вывалились на улицу, готовые отстаивать свои гражданские права. Левые, правые, либералы, анархисты, коммунисты…
Режим поступил умно: предварительно закрыл одного из потенциальных вождей – Сергея Удальцова, набрасывая ему по десять‑пятнадцать суток административного ареста; при первой же вспышке массового недовольства прикрыл и другого потенциального – Алексея Навального. Их место заняли Борис Немцов с компанией сброшенных с лодки власти ельцинских птенцов, и они 10 декабря увели десятки тысяч оскорблённых на безопасное от Кремля расстояние. С площади Революции на Болотную площадь.
Для надёжности режим заслал в стан оппозиции Сергея Миронова, Михаила Прохорова, Алексея Кудрина. К микрофонам рванулись Ксения Собчак, Людмила Улицкая, Борис Акунин… Люди запутались, монолит протеста распался, а потом, постепенно, и истлел. 6 мая 2012‑го стало последней вспышкой. Правда, эта вспышка была спровоцирована властью.
С Удальцовым, Навальным, другими вождями могли разобраться уже 6 мая. Запечатать в следственном изоляторе, где людей, как известно, могут держат и два года, и три, четыре. Но власть поступила иначе – стала гнобить. Постепенно, но целенаправленно, лишая оппозицию силы, не давая повода собраться в кулак. Изматывание противника – лучшая тактика. И теперь уже, по существу, не важно, находятся Удальцов с Навальным в тюрьме, или заперты в своих квартирах, или задавлены уголовными делами. Фактически они выключены из активной жизни. Форма лишения их свободы – формальность.
По разрешению сверху каждый месяц в стране регистрируются по нескольку партий. Их сейчас уже более семидесяти. Есть такие: «За женщин России», «Партия Социальных Сетей», «Умная Россия», «Родная Страна», «ЧЕСТНО», «Партия Налогоплательщиков России», «Против всех», «Женский Диалог», «Российская партия садоводов»… Что ж, в демократическом государстве должно быть много объединений граждан. Но в то же время гнобят те движения, которые не зарегистрированы, но имеют реальную силу. Недавно на три месяца запретили «Левый фронт», теперь потребовали от руководителей объединения «Русские» предоставить груду документов «за последние три года», хотя «Русские» были созданы меньше двух лет назад… Наверняка тоже запретят.
Руководитель «Русских» Дмитрий Дёмушкин ходит под статьёй, один из руководителей, Георгий Боровиков, и ещё несколько членов, арестованы.
Не буду перечислять факты репрессий последних лет. Они многим известны, о них СМИ, в том числе и проправительственные, напоминают постоянно… Стоит, наверное, выделить суды над Максимом Лузяниным и Константином Лебедевым. Эти парни всё признали, раскаялись, и их судили в лучших традициях 30‑х годов: быстро, без изучения доказательств, в, по существу, закрытом порядке. Хоп, хоп – и впаяли одному четыре с половиной года, другому два с половиной. На двух зэков в России стало больше. Ничего удивительного.
Но вот что, по‑моему, удивительно – что все эти судьи, лжесвидетели, омоновцы, следователи, оперативники живут себе спокойно, чувствуют свою полную безнаказанность.
Кто‑то поплатился за то, что нацболов за юридическую ерунду отправляли на долгие годы за колючую проволоку? Что там с судьями Данилкиным, Боровковой, Сыровой, Подопригоровым и ещё десятками подобных им жрецов нашей ясноокой Фемиды? Как там проводит досуг психолог Лейла Соколова? Что читает Юрий Чайка? Чистит ли по вечерам зубы генерал‑майор юстиции Маркин?
Где Бог отмщения, которого воспевал Леонид Андреев в повести «Губернатор»?
Считается, что тактика народовольцев и эсеров была, в лучшем случае, ошибочна. Почему? Скорее, наоборот. Народовольцы и эсеры, казня тех, кого они считали врагами народа, пытались предотвратить общероссийскую бойню – гражданскую войну. Они верили, что те, кто придёт на место казнённых ими генералов, чиновников, царей будет лучше.
Мы помним из всей философии Льва Толстого один принцип: «Непротивление злу насилием». Но если полистать его статьи, то станет ясно: в физическом уничтожении царей и их помощников он не видел ничего страшного. Правда, не находил и пользы: «Короли и императоры давно уже устроили для себя такой же порядок, как в магазинных ружьях: как только выскочит одна пуля, другая мгновенно становится на её место. Король умер, – да здравствует король! Так зачем же убивать их?
Только при самом поверхностном взгляде убийство этих людей может представляться средством спасения от угнетения народа и войн, губящих жизни человеческие».
Дальше Толстой даёт совет: «И потому не убивать надо Александров, Николаев, Вильгельмов, Гумбертов, а перестать поддерживать то устройство обществ, которое их производит. А поддерживает теперешнее устройство обществ – эгоизм людей, продающих свою свободу и честь за свои маленькие материальные выгоды».
Вроде бы утопическая мысль, но буквально через неполные семь лет после смерти Толстого она в России воплотилась в жизнь. К сожалению, далеко не все перестали поддерживать прогнившее устройство общества, и случилось страшное кровопролитие – гражданская война…
Сегодня тех, кто не поддерживает – ничтожное меньшинство. Правда, оно заметно, оно имеет сдержанную поддержку уже значительного числа людей. В любой момент может произойти новый всплеск недовольства. Режим давит это меньшинство, не позволяя ему расти, а заодно мстит за декабрь 2011 – май 2012‑го, когда возникла более‑менее реальная угроза, что этот режим пошатнётся.
Да нет, не угроза – не будем преувеличивать. Просто тот, кто руководит этим режимом, услышал тогда про себя много неприятного. И теперь мстит. Мстить он будет неторопливо, изощрённо, дотянется до каждого. Сталин ведь тоже не сразу покарал участников демонстрации левой оппозиции 7 ноября 1927 года. Но к октябрю 1941‑го не оставил в живых почти никого.
Те несколько тысяч, нёсшие плакаты «Долой Сталина!» и давшие отпор огэпэушникам и будущим вэвэшникам, стали для «отца народов» личными врагами. Несколько тысяч, оставшиеся в окрестностях Болотной площади, нёсшие не из‑за эмоций, как в декабре, а по убеждению, плакаты «Россия без Путина!», не побежавшие от омоновцев 6 мая 2012‑го, стали личными врагами «духовного лидера». Конечно, вряд ли дойдёт до физического уничтожения, но «двушечек», при щадящем раскладе, навле‑пляют наверняка многим. Впрочем, загадочных смертей, странных самоубийств, нераскрытых убийств – предостаточно. Не обязательно нынче тащить врага в расстрельный коридор.
Недавнюю «Прямую линию» президента с народом политологи и журналисты назвали скучной и предсказуемой, «без сенсаций». Нет, для меня это была замечательная пятичасовка – Путин источал полнейшую уверенность в себе и своём режиме, постоянно унижал окружающих, его шутки на самом‑то деле были хамством. В общем, полновластный хозяин не только страны, но и каждого её жителя… Судя по воспоминаниям, так же вёл себя Сталин на Съезде победителей в 1934 году. И внешне он был полновластным хозяином, а на деле, тайно, очень многие были против него. Выждав время, Сталин стал выдёргивать реальных и предполагаемых врагов. По одному, по пять, по пятьдесят.
Зачем же ждать, когда повыдергают и нас?
Сталину в 34‑м было 56, и он прожил ещё почти двадцать лет. Путину сегодня – 60. Не курит, не пьёт, спортсмен. Судя по всему, у него впереди тоже долгая жизнь. Много чего успеет сделать. К тому же и команда у него надёжная, энергичная, не какой‑нибудь сброд тонкошеих вождей…
Пора обществу прийти к убеждению, что государственные чиновники – бандиты, тянущие из народа не только подкожный жирок, но и жилы; что судебные, прокурорские работники, да и адвокаты, берущиеся защищать, часто за приличные деньги, зная, что оправдательный приговор невозможен, – враги народа. Что омоновец, поднимающий дубинку – не человек, а бездушный биоробот, который необходимо отключить… Хватит оправдывать их бандитизм приказом сверху, тем, что «как‑то надо кормить семью». Хватит надеяться, что и они когда‑то прозреют.
Пора прийти к убеждению и дружно отвернуться. И не участвовать в их системе. Не подчиняться им. Перестать быть гражданами такого государства. Или – лучше – давать сдачи.
Каждый судья, выносящий неправый приговор, чиновник, обирающий гражданина, полицейский, ломающий мирного демонстранта, депутат, призывающий к расправе, следователь, выбивающий показания – все, кто совершает преступление, должны бояться получить отпор.
Бог отмщения рано или поздно проснётся и посмотрит на врагов народа глазами Пантократора. Лучше бы раньше проснулся, пока ещё есть Россия и народ, её населяющий. Но, как писал о нас ещё полторы сотни лет назад Алексей Константинович Толстой: «…И к тому ж мы терпеливы – этим нечего хвалиться!»
Перестанем терпеть.
Апрель 2013
8 мая СМИ взорвались новостью: вице‑премьер, глава аппарата правительства, одна, по многолетним слухам, из самых могущественных фигур современной России, отправлен в отставку «по собственному желанию».
Лично я никогда не демонизировал Владислава Суркова, а тем более не обольщался его порой выдающимися заявлениями. Его четырнадцатилетняя деятельность сперва в Кремле, а потом в Белом доме, по‑моему, напоминает вращение поварёшкой пустой воды в кастрюле. Ну ладно, не совсем пустой – то бросят туда лавровый листик, то две‑три горошины перца, то щепоть соли, но всё равно содержимое не становится съедобным. Так, имитация готовки.
Впрочем, и имитация на нынешнем безрыбье многим импонирует, а кое‑кого злит и бесит. Тем более что, случается, имитацию принимают за реальную деятельность и тоже начинают действовать. Нередко битами.
Владислав Сурков, как говорят, был инициатором создания молодёжной опоры власти – всех этих «Идущих вместе», «Наших» и тому подобных. Шли туда, уверен, в основном чистые и честные юноши и девушки, но как их использовали… Наверняка своё участие в этих организациях уже сейчас некоторые вспоминают со стыдом. А пройдёт время, стыдиться будут все.
Суркова называли – «Кукловод». И ему явно нравилась эта роль. Он давал понять, что именно он создаёт и уничтожает политические партии, наполняет власть неким философским смыслом; его «суверенная демократия» не сходит с языка и политологов, и простых россиян уже много лет.
С переходом на другую должность – из администрации президента в кабинет министров – Сурков несколько потускнел. Видимо, стало больше реальной работы и меньше свободного времени (или писательство, которое упорно приписывается Суркову, настолько увлекло, или же гиблое здание Белого дома так подействовало?), не получалось с прежней энергией вращать пустую воду в кастрюле. Но не так давно нашёл время, смотался в Лондон, выступил там, как когда‑то – ярко, мощно, с этакой циничной откровенностью…
Впрочем, его выступление было анонсировано как лекция, даже тема придумана – «Инновации в России: планы и перспективы», но её‑то как раз не случилось. Чиновник‑философ сразу предложил задавать вопросы. И это напомнило мне древних греков – они не любили вещать, а предпочитали диалоги.
Про инновации вопросов было маловато, английскую молодёжь больше интересовала политика. Борьба режима с оппозицией.
Одетый в некий одесский наряд, вице‑премьер, курирующий СМИ, юстицию, взаимодействия с судами и прокуратурой, религиозными организациями, а также статистику, говорил смело, не боясь не понравиться западной аудитории:
«У вас действительно есть ощущение, что после митингов декабря 2011 года старая система рухнула? Нет, она победила оппозицию. Это факт. Она, наконец, проявила жёсткость – долгожданную жёсткость! – в отношении к экстремистам. И наконец те, кто считал возможным бить полицейских, понесли заслуженное наказание».
Не забыл Владислав и высказаться за всю Россию и весь её народ:
«Я уверен, что наша политическая система идёт в ногу с нашим обществом. Она является его частью, все её институты укоренены в головах. Наша политическая система отражает состояние менталитета и души российского народа. Она отражает эволюцию общества – в той степени, в которой она состоялась. Не больше и не меньше».
В общем, хорошо выступил Действительный государственный советник Российской Федерации 1 класса. Правда, входить в здание и покидать его он предпочёл через некий задний проход. У главного входа митинговали те, кого Сурков, видимо, считает соратниками российских «экстремистов». А побить главного полицейского одной восьмой части суши – не дай бог.
Через неделю после возвращения на родину этого яркого человека убрали из правительства. Утверждают, что он сам об этом просил ещё с конца апреля. Для того, чтобы скорее выйти на свободу, ходят слухи, и разыграл историю с деньгами для Ильи Пономарёва. И вот – случилось.
Общественности брошена ещё одна тема для обсуждений: куда теперь подастся этот, обладающий кипучей энергией, переполненный мыслями и идеями деятель. Некоторые оппозиционеры не прочь видеть его в своих рядах – «если будет хорошо себя вести».
Я же считаю, что таким людям – по собственному желанию покидавшим правительство, да и безропотно выполнявшим приказ очистить кабинет, а потом прозревшим, – всем этим Немцовым, Касьяновым, Кудриным, вход не только в оппозицию, но и в общественную жизнь должен быть воспрещён. Пусть, конечно, живут, передвигаются в пространстве, входят в здания, но, желательно, через задний проход. Чтоб никто не видел.
Май 2013
Появление книги известного литературного критика, оригинального прозаика Павла Басинского «Лев Толстой. Бегство из рая» меня, признаюсь, не обрадовало. Нет, книга получилась замечательная – давно я не читал с таким увлечением, давно не узнавал столько нового и важного. Но… Как бы это сформулировать… Уход из Ясной Поляны Льва Толстого и события вокруг этого – беспроигрышная тема. Есть в такого рода литературе несколько беспроигрышных тем. Например, последний год жизни Достоевского, последний год жизни Чехова. Умирающий Гоголь – сорокалетний призрак минувшей пушкинской эпохи…
Исследователь, обладающий писательским даром, наверняка напишет на любую из этих тем отличную книгу, и обязательно будут открытия, и есть пространство для размышлений, ассоциаций, параллелей. И мало кто отважится обрушиться с критикой на мысли автора – ведь смерть и Достоевского, и Чехова, Гоголя, Толстого, это не просто смерть больших писателей, а некий символ, грань, перелом в общественной жизни, который совпадал с переломом истории России.
Умер Гоголь, и вскоре началась Крымская война, спровоцировавшая наступление нового этапа в жизни России (многие уверены, что после смерти Николая I, ускоренной поражением в Крымской войне, стала гибнуть и Россия); умер Достоевский, а через месяц убили Александра II, и началась гражданская война, которая через неполные сорок лет превратилась в небывалую в мировой истории братоубийственную бойню; «задохнулся» Чехов, и спустя несколько месяцев лопнула кровью Первая русская революция; убежал из дому Толстой, умер на глухой станции, и русское общество осиротело, потеряло последние ориентиры, покатилось в тартарары…
Множество противоречивых документов, свидетельств сохранила история о тех временах, об этих титанах, и кто бы ни взялся писать на эти темы, окажется по‑своему прав.
Честно говоря, я был уверен, что, написав «Бегство из рая», Павел Басинский не то чтобы бросит толстовскую тему (нет, к Толстому он, статьями, возвращается постоянно), но не станет тратить время и силы на новую большую книгу. Но – ошибся. Недавно появилась новая – «Святой против Льва».
Тема на сей раз не то чтобы абсолютно новая, но – опасная: отношения Иоанна Кронштадтского и Льва Толстого. Скорее даже, не отношения друг к другу, а к православной Церкви.
В 90‑е – начале 00‑х это был один из предметов спора у кое‑как начитанной, пробующей размышлять молодёжи (имею в виду здесь не только молодёжь по возрасту, но и по духовному развитию). И обязательно спор очень быстро перерастал в ссору, чуть до драк не доходило. А может, и доходило… Позже эта молодёжь повзрослела, и спорить о таких предметах стало как‑то глупо, что ли, а может, бессмысленно. Ясно, что каждый останется при своём. Так зачем ругаться?
Павел Басинский написал свою книгу деликатно, или – точнее – осторожно, не дав по‑настоящему полно высказаться ни отцу Иоанну, ни Льву Толстому, не выразив своё, авторское, мнение. Но тем не менее книга получилась не просто познавательной, а острой, может быть, и взрывоопасной.
В среде нашей, скажем так, интеллигенции много взрывоопасных проблем, по которым она не найдёт общего языка, не станет единым организмом. И Церковь – одна из них. Иоанн Кронштадтский и Толстой находились на разных полюсах отношения к Церкви, но в чём‑то эти полюса, как водится, смыкались. По‑моему, эти точки смыкания и попытался найти Павел Басинский.
Большая часть пятисотстраничного труда «Святой против Льва» посвящена детству, взрослению, семье, среде, духовным поискам героев. Это своего рода подводка, объяснение, почему они в итоге оказались «против». Друг напротив друга в общественном представлении. И, выбрав одного, человек отрицал другого. Что, в общем‑то, по сути, добивается любое религиозное учение: невозможно верить в Иисуса и Будду, Магомеда и Кришну одновременно… Так же и с Кронштадтским и Толстым. Недаром оба вольно или невольно породили то, что православная Церковь назвала сектами: первый – иоаннитов (признана сектой в 1909 году), второй – толстовцев («особая секта» с 1897 года).
Отношение Церкви к Толстому общеизвестно, но и деятельность Иоанна Кронштадтского поначалу вызвала у тогдашнего обер‑прокурора Святейшего Синода Победоносцева тревогу, граничащую с жаждой расправы.
Прочитав в одном из номеров «Нового времени» «Благодарственное заявление» отцу Иоанну и описание чудесных исцелений по его молитвам, Победоносцев первым делом пишет директору своей канцелярии:
«Победоносцев – Ненарокомову:
Посмотрите, что напечатано в Новом Времени сегодня наряду с объявлениями о театрах и пр.
Думаю, тут не без греха священник. Что за человек и в чьём ведомстве?..»
Подробностей расследования этого дела Святейшим Синодом автору книги найти не удалось, но по косвенным свидетельствам от сурового наказания необычный священник находился в одном шаге. Вполне мог быть заточён, например, в Суздальский монастырь как еретик. Но Победоносцев, видимо, решил, что ему выгоднее иметь в лице отца Иоанна этакого народного батюшку, к которому идут страждущие и получают облегчение и исцеление… А ко всему необычному Победоносцев относился более чем настороженно. Его отношение к Толстому тому ярчайшее подтверждение.
В книге немало страниц уделено этой фигуре, державшей в ежовых рукавицах не только Церковь, но и духовную жизнь России на протяжении четверти века. К сожалению, автор не показал, как эти рукавицы подвигали Россию к катастрофе гражданской войны.
В итоге Победоносцев проиграл – его хоть и с почётом, но отправили в отставку (или, точнее, вынудили отправиться) после Октябрьского манифеста 1905 года. Известно, что обер‑прокурор был возмущён этим манифестом, не мог понять, что это такое – «свобода совести, свобода собраний, свобода слова». Все его жизненные принципы рухнули в одно мгновение.
Впрочем, и на обычных людей, да и на государственных мужей этот манифест Николая II упал, как камень на голову. Даже министр внутренних дел узнал его содержание в одно время с обывателями. Начались волнения, Первая русская революция получила новый заряд; Победоносцев от этого заболел и вскоре скончался, оставив без присмотра Россию с отцом Иоанном и писателем Толстым…
Противостояние Иоанна Кронштадтского и Толстого, – со стороны первого яростное и громогласное, со стороны второго – почти молчаливое в отношении самого священника, но не менее яростное в отношении того института, который отец Иоанн защищал, – продолжалось почти тридцать лет. Отец Иоанн отстаивал незыблемость догматов, таинств, традиций (впрочем, нередко становясь новатором, реформатором), а Толстой выступал не только против обрядовости, но и не признавал божественной природы Христа.
Не стану цитировать ни того, ни другого, тем более что не только цитаты, но и статьи обоих героев обильно представлены в книге Павла Басинского. Задамся лучше вопросом: а во что и как верили православные христиане в России вплоть до 20‑х годов XIX столетия, да и, в большинстве своём, верят и сейчас?
У Павла Басинского проблема «русского религиозного просвещения» отмечена. Он напоминает, что «первое издание четырёх Евангелий параллельно на русском и церковнославянском языках» было напечатано Российским Библейским обществом только в 1818 году. «К 1826 году, когда по указу Николая I деятельность Библейского общества была приостановлена, вышло около миллиона экземпляров книг Священного Писания на двадцати шести языках народов России». А «полная русская Библия, текст которой с этих пор называют синодальным», вышла из печати лишь в 1876 году!
Но история перевода и издания Библии на русский язык заслуживает отдельной книги с такими изломами сюжета, которые невозможно выдумать нарочно. Например, в 1826 году перевод первых книг Ветхого Завета был не только подвергнут критике, но и сожжён весь тираж… Или такой излом: переводу и изданию Библии на русском языке противодействовало в первую очередь само духовенство. Митрополит Серафим, к примеру, назначенный в 1824 году председателем Библейского общества, тут же представил доклад Александру I, в котором откровенно говорил, что общество необходимо закрыть. Этот император доклад проигнорировал, но его преемник тут же приостановил деятельность общества «впредь до Высочайшего соизволения». Соизволения этого не последовало, и тогда распространением Нового Завета занялись российские протестанты. Святейший Синод переводил и издавал Библию, но крошечными тиражами…
Цифры «около миллиона экземпляров книг Священного Писания», изданных до 1826 года, которую называет автор «Святой против Льва», я не нашёл в других источниках. Зато встретил в них другую цифру – свыше полумиллиона на сорока одном языке, в «том числе свыше 40 тыс. экз. Нового Завета на русском языке». А что такое 40 тыс. экземпляров? Капля в море православных. Представить себе Новый Завет в избе грамотного крестьянина середины XIX века невозможно.
Сторонники Победоносцева и сегодня одной из главных его заслуг называют реформу церковно‑приходского образования, в результате которой за двадцать лет число церковно‑приходских школ увеличилось с 273 до 43696, в которых училось почти два миллиона детей. Но с тем, что Святейший Синод ограждал простых людей от Библии, они – сторонники – не очень‑то и спорят.
А как иначе, как не ограждать? Я уверен, что любой, прочитавший хоть несколько страниц Нового Завета, не может не стать еретиком и сектантом. Пусть даже тайно, в душе.
Лев Толстой, с точки зрения официальной Церкви, стал явным еретиком, даже хуже, – человеком, не признающим (точнее, многократно заявлявшим, что не «понимает») Троицу, божественную природу Иисуса Христа. И «Определение Святейшего Синода», констатирующее отпадение Толстого от «Церкви Христовой», по мнению Павла Басинского, написанное мягко и «умно» (Церковь «скорбела об отпадении от неё её члена», утверждала, что молится, «да подаст ему Господь покаяние и разум истины», а не предавала анафеме), с одной стороны, уместно и справедливо, но, с другой, общество восприняло это «Определение…» именно как отлучение. И разлом русского общества усилился, непримиримость двух лагерей обострилась (переход отдельных людей из лагеря в лагерь только подливал масла в огонь полыхавшего уже пожара).
Через четыре года случилось Кровавое воскресенье, затем появился Октябрьский манифест… Церковь в совершенно новых условиях продолжала оставаться прежней. И после Октября 1917‑го именно она стала главной целью русского бунта. Ведь не китайцы, евреи и латышские стрелки, которых сегодня делают основной силой красного террора, в те дни убивали священников, громили и оскверняли церкви, а вчерашние православные… В итоге большевикам с левыми эсерами пришлось брать под защиту церкви и духовенство – бунт нужно было держать в рамках… С институтом же Церкви большевики решили разобраться постепенно. И не случись нападение Гитлера, то, скорее всего, православие в нашей стране было бы полностью уничтожено к 50‑м годам. Да и сегодня ещё нельзя говорить о возрождении в России православной культуры.
Конечно, любые изменения в жизни Церкви могут её разрушить, погубить, превратить в нечто иное. Но и полная статичность тоже губительна… Судя по деятельности и Иоанна Кронштадтского, и Льва Толстого, они, предчувствуя будущую трагедию, каждый по‑своему, с разных полюсов, пытались спасти не только православие, но и Россию.
Необходимость что‑то делать, чтобы спасти, не давала покоя мыслящим людям задолго до появления этих ярчайших фигур рубежа столетий. Вот, к примеру, какие страшные слова писал человек, которого невозможно заподозрить в не‑русскости, не‑православии. Это из письма Ивана Аксакова брату Константину; 1856 год:
«Будьте, ради Бога, осторожны со словом «народность и православие». Оно начинает производить на меня то же болезненное впечатление, как и «русский барин, русский мужичок» и т. д. Будьте умеренны и беспристрастны (в особенности ты) и не навязывайте насильственных неестественных сочувствий к тому, чему нельзя сочувствовать: к допетровской Руси, к обрядовому православию, к монахам… Допетровской Руси сочувствовать нельзя, а можно сочувствовать только началам, не выработанным или даже ложно направленным, проявленным русским народом, – но ни одного скверного часа настоящего я не отдам за прошедшее! Что касается до православия, т. е. не до догматов веры, а до бытового исторического православия, то, как ни вертись, а не станешь ты к нему в те же отношения, как и народ или как допетровская Русь; ты постишься, но не можешь ты на пост глядеть глазами народа. Тут себя обманывать нечего, и зажить одною цельною жизнью с народом, обратиться опять в народ ты не можешь, хотя бы и соблюдал самым добросовестным образом все его обычаи, обряды и подчинялся его верованиям. Я вообще того убеждения, что не воскреснет ни русский, ни славянский мир, не обретёт цельности и свободы, пока не совершится внутренней реформы в самой церкви, пока церковь будет пребывать в такой мертвенности, которая не есть дело случая, а законный плод какого‑нибудь органического недостатка…
По плоду узнаётся дерево; право, мы стоим того, чтоб Бог открыл истину православия Западу, а Восточный мир, не давший плода, бросил в огонь!»
И таких мыслей можно обнаружить сотни и тысячи у тогдашних людей из самых разных лагерей, слоёв и сословий. По существу «Определений», подобных тому, какое вынес Синод по отношению к Толстому, должно бы выноситься множество…
Отец Иоанн своей жизнью показывал, что Церковь может исцелить верующего от недуга, помочь в беде, в том числе и деньгами (Басинский приводит множество примеров, когда священник запросто отдавал первому же просителю две‑три тысячи рублей); он стремился, грубо говоря, сблизить Церковь как институт (а точнее – подгосударственное ведомство) и простых верующих. Но верующих искренне… К примеру, Салтыкову‑Щедрину, относившемуся к Церкви и лично к отцу Иоанну иронически, он помочь не сумел, а сотням искренне верующих – да.
Да, ему нужны были верующие по‑настоящему, не сомневаясь, и потому, видимо, он с таким негодованием выступал против тех, кто эту веру подтачивает. Павел Басинский, порой, не решается цитировать слова отца Иоанна о Льве Толстом: «Это не полемика, а брань, недостойная не только священника, но и просто христианина». Почему «недостойная»? Если верить евангелистам, то и сам Христос не стеснялся в выражениях по отношению к тем, кто не верил в него или занимался лжеучительством…
Отец Иоанн боролся с Толстым больше десяти лет. За несколько месяцев до собственной смерти, в дни, когда русское общество готовилось отменить восьмидесятилетие Льва Толстого, он написал молитву, в которой были такие слова: «Господи, умиротвори Россию ради церкви Твоей, ради нищих людей Твоих, прекрати мятеж и революцию, возьми с земли хулителя Твоего, злейшего и нераскаянного Льва Толстого и всех его горячих последователей…». Кстати, он не раз обращался к Господу с подобными просьбами. Причём, забрать просил, в том числе и тех священников, которых считал разрушителями крепости Церкви – к примеру, митрополита Антония (Вадковского), автор смягчённой редакции «Определения…», духовника императорской фамилии Иоанна Янышева и «прочих неверных людей»…
Примечательно, что Иоанн Кронштадтский неизменно вставал на сторону государства, когда государству возникали угрозы, а точнее, государственному строю. Видимо, он понимал: любая смута в государстве подточит, а то и погубит и Церковь. А ему нужна была сильная, богатая Церковь. И он делами выступал за дальнейшее «сращение Церкви и государства» (цитата из книги «Святой против Льва»), строил величественные соборы, основывал монастыри (почему‑то всё женские), не сторонился роскоши, хотя, по свидетельству современников, тяготился ею.
Нынешнюю Церковь критикуют, что и она, после всего, не смотря ни на что, тоже срастается с государством. Но Церковь, судя по всему, живёт другими временными измерениями, и для неё не только патриарх Тихон, но и времена Ивана Грозного, Петра Первого не такое уж отдалённое прошлое. Тогда Церковь вставала на дороге государей, видя жестокость их действий, и к чему это приводило… Церковь наверняка не хочет повторений.
Иоанн Кронштадтский выступал как новатор, но это новаторство хоть и было осторожным, постепенным, вызывало неудовольствие и подозрение у вышестоящего «начальства». Павел Басинский довольно подробно останавливается на советах отца Иоанна прихожанам чаще причащаться, на общих исповедях, Доме трудолюбия, чудесных исцелениях, которые многими иерархами, особенно поначалу, воспринимались как мошенничество… В представлении народном отец Иоанн почитался святым при жизни, а спустя восемь десятилетий после кончины был канонизирован Русской православной церковью… Сама Церковь, чуть не погибнув в 1920 – 1960‑е, возродилась и стала, судя по всему ещё богаче и крепче, чем сто лет назад, но праведных в её организме, как и сто лет назад, кажется, очень и очень мало…
Толстой же стремился вернуть Церковь во времена первых десятилетий христианства, когда Иисус Христос воспринимался живым, земным человеком, когда внешнего было очень мало, зато внутренняя вера была небывало сильна. Когда каждый христианин был готов смертью смерть попрать. В том мире, в котором жил Толстой, он не видел настоящего христианства, зато наблюдал постоянные отступления от Христовых заповедей.
Ключевым моментом его реального отпадения от Церкви (и одновременно начала войны с государством) стала, судя по всему, казнь революционеров, взорвавших Александра II. Вскоре после их ареста Толстой написал Александру III письмо, в котором обратился к нему «как человек к человеку» с просьбой не «убивать» людей.
Павел Басинский недаром несколько раз в книге возвращается к этому письму – оно явилось толчком порвать Толстого и с Церковью, и видеть в «царях и министрах» врагов народа.
Впрочем, само письмо (то есть, его сохранившийся черновик) написано вполне миролюбиво, хотя и вызывающе, так как Толстой «откровенно предлагал императору сделать выбор между божьим и кесаревым, при этом само собой предполагалось, что статус царя – не божий»… Александр не ответил Толстому – один экземпляр письма перехватил Победоносцев, второй, брошенный (а может, и не брошенный) Страховым в дворцовый почтовый ящик, тоже, видимо, не дошёл до адресата… Революционеров повесили – Церковь поддержала казнь, – в России, по существу, началась та гражданская война, которую Толстой и предрекал в своём письме.
Постепенно слог статей Толстого становился жёстче и жёстче, они всё больше напоминали ультиматум…
История показала, что общество услышало Толстого, и в феврале 1917‑го сами монархисты бросились к Николаю II с требованием отречься от престола. Но уже и отречение не спасло от братоубийственной бойни – узел ненависти затянулся слишком сильно. Пришлось разрубать…
Толстой верил в человека. Верил, что если его не бить, не заставлять убивать другого, не развращать, не дурачить, «оставить в покое», то он проживёт свою жизнь счастливо, умно, с пользой народу. С одной стороны, чтобы человеку стало так житься, нужно, по Толстому, совсем немного, а с другой стороны, требовалось изменить не только человеческое общество, но и человеческую природу.
Можно утверждать, что пока его идеи потерпели крах – не стану углубляться в дебри истории, но Россия всё такая же, какой была и при царях, и при генсеках, Церковь, пройдя через страшное испытание 20‑х – 30‑х годов (имею в виду не столько даже репрессии, сколько разнообразное «обновленчество»), восстановилась. Ослабление давления государства на народ тут же давало и даёт возможность раскрыться, в первую очередь, тёмной стороне многих и многих.
Но сама попытка Толстого – великая веха в истории человечества. Его деятельность последних трёх десятилетий – не поддаётся осмыслению. И потому такие исследования, как книга Павла Басинского, необходимы. Ещё и ещё, десятки, сотни. Они двигают нас в правильном направлении.
…Сейчас, заканчивая этот свой текст, я поискал отзывы на «Святой против Льва». Их, к моему удивлению и сожалению, очень мало. А книга в продаже около двух месяцев. То ли критики тщательно пишут свои рецензии и статьи, то ли опасаются вступать в дискуссию. Ведь оценкой стиля, архитектуры произведения в данном случае не обойтись – придётся поговорить о большем. А это рискованно. Но, по‑моему, необходимо.
И в заключение – два замечания.
В тексте книги есть такая деталь: критик Стасов пренебрежительно отзывается об Иоанне Кронштадтском и называет его «попом» за что получает резкий ответ Толстого. Можно решить, что Стасов был противником отца Иоанна. Но на одной из фотографий, которыми проиллюстрирована книга, названной «Отец Иоанн среди почитателей в Санкт‑Петербурге», вблизи него сидит и Стасов… Хотелось бы узнать об отношении критика к священнику. Тем более что параллель Лесков – Иоанн Кронштадтский показана Павлом Басинским довольно подробно.
И ещё.
Автор книги «Святой против Льва» не мог не вспомнить главы романа Толстого «Воскресение», в которых показана служба в острожной (а не «пересыльной» как у Басинского) церкви – «единственное (но крайне важное!) исключение» из «правила» Толстого не создавать «отрицательного, а тем более карикатурного образа священника». Басинский называет высказывания Толстого о Евхаристии в романе «кощунственными», «вульгарными», «злосчастными», написанными «в состоянии крайнего раздражения на Церковь», отказывает им в художественности.
Бесполезно спорить с оценками автора, но всё же хочу обратить его внимание (а Басинский тонкий и умный литературный критик), что главы эти не являются неким вставным куском в «Воскресении», а вполне органичны и даже необходимы.
В восьмидесяти страницах перед ними есть глава Пасхальной заутрени, где церковная служба, священники описаны совершенно иначе. Эта глава поражает своей чистотой, и эта чистота закономерна – ещё чист Нехлюдов, чиста Катюша Маслова, чист мир вокруг них… Вернись к чистоте Толстой через восемьдесят страниц, и читатель бы ему не поверил. Нет чистоты в насильственно собранных в церкви людях, отвернувшихся от Бога и, видимо, нет Бога в этой церкви – остался только механизм обряда.
Может, и «кощунство», но художественное произведение строится по особым законам.
И дальше на протяжении нескольких сотен страниц Толстой показывает, как люди возвращаются к Богу. Нехлюдов, например, обретает его в номере сибирской гостиницы, открыв подаренное «англичанином» Евангелие… Таким образом Толстой создаёт вполне логичную цепь: чистота – грязь и бессмысленность – смысл.
Конечно, оценка Павла Басинского «кощунственных» глав «Воскресения» – частное мнение. Хотя в нынешних условиях стоит учитывать, что частное запросто может стать общественным: десять‑двадцать подобных отзывов авторитетных людей, и вполне возможно «Воскресение» станут печатать без этих глав. Никакой цензуры, а просто – «издание 1899 года». И это не так уж фантастично: немало российских ребятишек знают теперь Пушкина как автора сказки «О купце Остолопе и работнике его Балде». И попробуй им докажи, что Пушкин такой сказки никогда не писал – книжка есть, активно распространяется, пользуется спросом. Того гляди – в пушкинскую библиографию попадёт.
Май 2013
Когда умирает известный человек, почти всегда пишут: «безвременно ушедший», «невосполнимая утрата»… Эти слова давно стали неким некрологовским штампом.
Но какие другие слова подобрать в случае Алексея Балабанова? Умер неожиданно, в пятьдесят с небольшим, и утрата такого режиссёра действительно невосполнима. В нашем бедном на художников кинематографе возникла ещё одна пробоина, задраить которую вряд ли получится…
Балабанов начал в 80‑е короткометражками о рок‑музыкантах. Закончил фильмом с Олегом Гаркушей – лицом группы «Аукцыон» – в главной роли. На всём творческом пути Балабанову сопутствовала рок‑музыка. Но он и показал её трансформацию, вырождение. Неспроста киллера в «Кочегаре» он нарядил рок‑музыкантом, а не умеющего играть на гитаре Гаркушу в «Я тоже хочу» заставил бить по струнам…
Балабановскую фильмографию (не считая курсовые и дипломные работы) можно разделить на три почти равные части. В 1991 – 1998‑м – авангардизм, абсурд, арт‑хаус («Счастливые дни», «Замок», «Про уродов и людей»); в 1997‑м был снят потрясающий «Брат», одно из немногих кинематографических осмыслений того, что мы пережили (а может, как народ, и не сумели пережить) в 90‑е… Кстати, «Про уродов и людей» должен был появиться раньше «Брата», но под такой страшный и странный сценарий, говорят, долго никто не хотел давать денег…
После «Брата» Алексей Балабанов стал знаменитым, модным. И – видимо, не вполне независимым. Произошло сползание в попсу – «Брат 2», «Война», «Жмурки», «Мне не больно»… На этот период приходится и создание фильма «Река», кажется, обещавшего стать шедевром. Но гибнет главная героиня, и съёмки прекращаются. Остался пятидесятиминутный «продукт» (по определению самого Балабанова).
И наконец, как оказалось, последняя часть: четыре жуткие, чёрные, потрясающие, безжалостные произведения. «Груз 200», «Морфий», «Кочегар», «Я тоже хочу»…
В своих лаконичных, скупых интервью Балабанов не раз утверждал, что снимает для себя, и мнение зрителя для него неважно. И первые фильмы действительно были такими: зритель словно бы подглядывал за персонажами «Счастливых дней», «Замка», «Про уродов и людей», мало что понимая, но зато многое чувствуя. «Брат» вообще вызывал эффект документальности. А в «Брате 2», «Войне», «Жмурках», в каком‑то не его, не балабановком «Мне не больно» стало очевидно, что зритель режиссёру теперь важен, началось заигрывание с ним юморком, сюжетом, положительностью некоторых персонажей.
Показалось, что Балабанов превратился в качественного, добротного ремесленника, вписался в рамки… Но последние четыре работы выбились из всех рамок (и довольно жёстких рамок) современного российского кинематографа.
Библиотека электронных книг "Семь Книг" - admin@7books.ru