Пора домой (сборник) | Яна Жемойтелите читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Пора домой (сборник) | Яна Жемойтелите

Яна Жемойтелите

Пора домой (сборник)

 

 

* * *
 

Недалеко от рая

повесть

 

 

03.11.1927

 

Егерский батальон, исправдом, пожарная команда, артель ломовых извозчиков, столярная мастерская, спиртоводочный завод, лесозавод «Октябрьская революция»… Кто куда с книжками ходил в сумеречных буднях раннего ноября, а она, Машенька Мещерская, по средам носила книжки в столярку Онегзавода. Огромная сумка оттягивала плечо, ремень натирал даже через пальтишко, и на теле ее возле хрупкой шейки обретались багровые полосы, будто следы бичевых ударов. Их никто не видел под платьицем, а даже жаль немного: она была мученицей‑книгоношей, которая каждое утро пускалась странствовать по известным адресам: Егерский батальон, исправдом… Исправдом вообще был каким‑то страшным словом. Вовсе не потому, что это тюрьма. То есть тюрьма – очень даже неплохое слово, в ней при царе революционеры сидели. А вот «исправдом» означал заведение для столь нехороших людей, что их действительно приходилось отгораживать до тех пор, пока они не выправятся. Не зря же исправдомом детей пугали: будешь так себя вести – попадешь в исправдом, туда тебе и дорожка. Нет, этим словом просто очень плохих ребят пугали. Непонятно только, как они могли появляться на свет при советской власти. Ладно там кто при царе воспитывался, тех надо исправлять… Люди вообще бывают дурными, потому что правды не знают. А правда – в книжках, надо просто уметь читать.

Вот в Егерском батальоне есть один читатель, очень обходительный человек, почти как Владимир Александрович, заведующий библиотекой, и такой же старый, опять жаль. Потому что этот читатель, майор Пейпонен, всякие красивые обороты знает вроде: милая барышня, не откажите в любезности, тут пары страниц недостает, вот досада… Книжки обстоятельно выбирает, и усы у него пушистые, цвета выгоревшей травы, аккуратно расчесанные. А то ведь иной раз придешь на спиртозавод, а там как вывалят землистые такие люди, будто в самом деле из глины вылепленные, сырые еще будто, зырят белесыми глазами… И Машеньке перед ними немного стыдно. Потому что они – пролетарии. Некоторые читать едва умеют, а все знают что‑то такое, что ей неизвестно. Изначально знают, по природе своей, потому что пролетарии – самые передовые. Так Ленин сказал. Она ведь Ленина помнит, хотя не видела никогда. Ей всего пятнадцать лет было, когда он умер. Но это не важно. Потому что Ленина вообще мало кто видел, а все только читали. И сейчас точно так же читать книжки его можно, хотя он умер. И вообще он не до конца умер, не как обычные люди… Вон он гипсовый стоит в окне библиотеки, красными полотнами задрапирован, а вокруг головы лампочки горят. Красота ненаглядная! А над ним большими фанерными буквами написано: 1917–1927. Это к юбилею Октября так библиотеку украсили. И под аркой огромную, в сажень, модель книги Джона Рида поставили: «Десять дней, которые потрясли мир» и еще лозунг на фасаде растянули: «Книгами закрепим завоевания Октября». В столярной мастерской изготовили такие буквы и замечательную модель книги. За это тоже можно было уважать рабочих, что они умеют такие вещи делать, Машенька сама только читать умеет и пересказывать, что прочла. Железнодорожные рабочие вообще в тряпье одеты, угрюмые какие‑то, говорят, зарплату им задерживают то и дело, а в столовой щи с лосиной вошью. Ну так хоть книжки берите почитать, это ж бесплатно, а они: книжками сыт не будешь. Зато пожарные веселые. Наверное, работа у них такая, что сиди и жди, пока загорится. Не каждый день ведь горит, слава богу, вот у них и время на книжки есть…

Шел снег. Крупитчатый, острый, ветер озлобленно швырял его в лицо. Машенька заслонялась уголком клетчатого платка, который ей не нравился совершенно, но в беретике далеко не уйдешь по такой погоде. Шею, потом, платок прикрывает, да и вообще важна внутренняя красота. А у нее она, наверное, есть. Конечно.

В библиотечном училище на выпускном говорили, что Мария Мещерская – отличный товарищ, активный культармеец и воинствующий безбожник… А еще у нее густые русые волосы, стриженные по линейке, и блестят, когда она поворачивает голову. И глаза – серые, стальные, как вода в озере глубокой осенью, в ноябре. И вовсе не важно, что на ней штопаные шерстяные чулки. Кто сейчас обращает внимание на эти чулки, если всего через три дня годовщина Великого Октября? Наверняка будет парад Егерского батальона, а на спортплощадке устроят конные выступления и показательные химические занятия со стрельбой и дымовой завесой… Здорово. И вообще, еще немного осталось потерпеть – и жизнь наладится. И тогда у нее в комоде будет целых три пары чулок, причем абсолютно целых. Не для праздника, а на каждый день. Может ли такое случиться? Конечно, может. Ей ведь только восемнадцать лет. А вот пройдет еще лет десять… колоссально много времени, нет, это просто невозможно представить. Конечно, у нее обязательно будут толстые ноги, вот как у тети Гали, с округлыми гладкими коленками. Когда тетя Галя сидит, попивая чай, коленки играют под юбкой, как шары… Машенька невольно ощутила под пальто собственные худенькие ножки и подумала, что не стоит забивать голову глупостями, потому что книжки для рабочих столярной мастерской гораздо важнее и что с прошлого раза там остается еще два должника.

Она миновала четырехугольную площадь Свободы, застроенную по периметру двухэтажными зданиями и раскрывавшуюся на пойму реки и самое сердце города – громаду завода, внушавшую странный, почти суеверный страх. Машенька, конечно, понимала, что бояться совершенно нечего, потому что на заводе работают пролетарии. Правда, некоторые из них до сих пор так и не поняли, что на самом деле они лучшие люди, поэтому пьют водку и вообще прозябают в темноте, но это только потому, что по темноте именно они ничего и не понимают, а стоит им объяснить… Машеньке как‑то поручили громкую читку газеты в литейном цехе, но голос у нее слабый, поэтому ей так и не удалось докричаться до трудящихся. А библиотекарь Георгий Федорович, который теперь проводит эти читки, говорит слишком витиевато, по‑старорежимному, и рабочие наверняка ничего не постигают из того, что он пытается им объяснить.

Заморозок прихватил осеннюю грязь, стылая земля была уже чуть присыпана снегом. На пустыре, небрежно закиданном шлаком, возились агатовые галки, похожие на ожившие комья угля. Вокруг было неприглядно и поэтому тоже жутковато, но разве может быть вокруг завода красиво? Индустрия совсем не для красоты существует… Галка, неожиданно выпорхнув прямо у нее из‑под ног, заорала истошно, будто ругаясь. Так отвратительно хрипло, широко разевая рот до красного зева, орут пьяные в дым женщины: дура‑а‑а, дура‑а‑а… И Машеньке показалось, что агатовая галка ругается на нее. Глупости! Галка – это ведь просто птица. При чем тут вообще птица, если там, впереди, завод, проходная, украшенная портиком с колоннами. Но ей нужно не на проходную, а во флигель, в столярку. Рабочие любят Горького, меньше – Толстого, кроме разве что плотника Винокура, этот читает все подряд без разбору. Виктора Гюго хорошо берут. Пару раз приходил инженер Игнатьев, спрашивал Ларису Рейснер и Сологуба, но этих книг в библиотеке не оказалось. Сологуба сейчас вообще чудно читать, хотя его недавно переиздали. Чудно в том смысле, что все эти гнусности остались в окаянном прошлом, зачем только их заново ворошить, как потухшие угли? Все эти мелкие страсти, мещанская пошлость, которая подспудно оседает в душе сусальной позолотой… Искусство должно открывать путь в прекрасное, которое, наверное, где‑то осязаемо существует. Не здесь, понятно. Но где‑то же оно есть! Машенька еще ни с кем не делилась сходными раздумьями, даже с заведующим библиотекой Владимиром Александровичем. А вдруг это все глупости, досужие домыслы? Вдруг не существует ничего другого, кроме пустыря, заваленного черным шлаком, агатовых галок с красным зевом и злого крупитчатого снега, который колет лицо под напористым ветром? И все это знают и только делают вид, что в мире есть что‑то еще другое. Вот бабушка покойная говорила, что истинная красота живет в раю, что есть там у бога какая‑то особая обитель, в которой он держит эту красоту и позволяет ей просачиваться в мир только по каплям. Но если бога нет, выходит, и красоты этой не существует. Вот что обидно. А как же Ленин в окне библиотеки? Ведь это безусловно красиво…

– Эй, книгоноша! Заплутала, я чаю… – густой насмешливый голос пробился сквозь напористый снег, и плотник Винокур, похожий на светлокудрого чумазого черта, неслышно подхватил ее сумку с книгами. Она не успела даже испугаться.

– Чего новенького на сей раз принесла?

– Да вас разве удивишь? Ваш формуляр хоть на выставку помещай. Заведующий даже в годовой отчет велел внести плотника Винокура.

– В го‑довой от‑чет?.. – Винокур как будто пробовал на вкус чужие библиотечные слова.

– Да. Как лучшего читателя из рабочих.

– Иди ты! – Винокур расхохотался. Смех его был раскатистым, щедрым и чем‑то напоминал рассыпчатую пшенную кашу. – Заведывающий у вас мужик толковый, хотя из бывших. – Винокур остановился возле дверей столярки и, легко перекинув сумку с книгами из руки в руку, произнес: – Слышь, девонька. Сумка у тебя тяжелая, а набита поди брошюрками про Маркса с Энгельсом…

– Н‑ну… да. – Машенька смешалась.

– Ты нам лучше Пушкина принеси в двойном экземпляре, все читать приятней. А то прошлый раз чего подсунула?

– «Десятилетие революции и культуры», – растерялась Машенька, прекрасно памятуя, как в прошлую среду рекомендовала почитать Луначарского. – Это же статья наркома!..

Винокур с усмешкой отмахнулся и, толкнув плечом тяжелую дверь столярки, придержал ее, чтобы Машенька могла проскользнуть внутрь. В мастерской облупившиеся темно‑серые стены и пепельные комбинезоны рабочих создавали особый одноцветный мир, в котором, правда, замечательно пахло свежим деревом, а пол застилали желтые завитки стружек. Машенька, как правило, пристраивалась за столом под окном, до половины замазанным серой краской, и раскладывала свои книжки. До обеда оставалось еще десять минут – она по обыкновению пришла чуть загодя, но в столярке были чужие – кузнецы и литейщики с завода. В обрывках реплик Машенька различила «план по выработке» и «вот времечко наступило».

– Нефти нет, цеха три часа как без крови, – Винокур аккуратно водрузил сумку с книгами на стол. – Эх, малярам‑то скоро морока: на улицах таблички замазывать!

– Это вы к чему? – не поняла Машенька.

– Будто не знаешь. Троцкого скоро на Соловки отправят, а сколько улиц Троцкого по стране! Вот и смекай, девонька…

– Но ведь даже Луначарский говорит, что Троцкий – вредный элемент…

– Ага. Троцкого партии не надо только до тех пор, покуда нет войны. А начнется война, так они ухватятся руками за Троцкого, без него трудновато будет!..

– Какая война? – Машенька даже забыла про книжки.

Винокур, поплевав на пальцы, перелистал «Социалистический катехизис», который только на днях прислали из Наробраза, и продолжил совершенно спокойно:

– Через месяц наступление со стороны Финляндии.

– А вы откуда знаете?

– Да у нас все только об этом и говорят.

– А вы зачем сплетни всякие слушаете? Как вам не стыдно? – Машенькин голосок раздался нежданно звонко, и тут же сотня колючих глаз вперилась в нее. И ей сразу сделалось неприятно, как будто они глядели исключительно на ее штопаные чулки и худенькое пальтишко, полуприкрытое клетчатым платком. Ну и пусть! Приосанившись, она продолжила так же напористо‑звонко: – А вы еще не хотите политические брошюры читать. Мол, напрасно я вам их приношу, да? А вы хоть знаете взгляды Троцкого?

– Мы знаем, девонька, – так же спокойно продолжил Винокур, не выпуская из рук «Социалистический катехизис», – что в столовой за капусту с водой дерут с нашего брата 36 копеек. А рабочий за смену получает не больше рубля…

– Ага, – подхватил чернявый парень, которого Машенька раньше не видела. – А еще ходят по цехам, уговаривают, чтоб мы не волновались из‑за того, что жрать нечего.

– Кто?

– Да партийцы. – Мотнув головой, чернявый убрал со лба упавшую прядь. Взгляд у него был острый, упрямый. – Ладно, есть у вас приключения?

– Что? – Машенька даже не сообразила, что он спрашивает о книжках.

– Майн Рид, например.

– Ой… – Машенька растерялась совершенно. Майна Рида еще никто не спрашивал из рабочих. Хотя Владимир Александрович рассказывал, что до революции в мужской семинарии, где он преподавал риторику, все только и читали Майна Рида. Как это – семинарист да Майна Рида не читал?..

– Ну так есть?

– Майн Рид в библиотеке, конечно, есть. Если закажете, я в следующий раз принесу…

– Да я из механосборочного. В обед не больно‑то набегаешься в столярку. Это сегодня мы стоим.

– А вы тогда в библиотеку приходите. Это же недалеко, на Пушкинской, 8. И работаем мы до одиннадцати вечера.

– И как же вы потом ночью непроглядной домой бежите? Жутко поди.

– И ничего не жутко. Потом, я на Бородинской улице живу, рукой подать.

Машенька еще подумала, что парень говорит довольно складно, четко, не глотает окончания, как большинство местных, да и какие точно книжки ему нужны, объяснить умеет. Неужели культурная революция приносит свои плоды и лет через десять все рабочие смогут так же складно изъясняться и, может быть, придется даже открыть на заводе курсы риторики. Действуют же такие при театральной труппе… Ой, а если правда война? И уже через месяц? Нет, глупости какие, она же все газеты читает. И Владимир Александрович наверняка бы знал, ведь тогда пришлось бы эвакуировать библиотеку. А вдруг завод уже готовят к эвакуации? Но зачем тогда библиотеке выделили деньги для украшения фасада?.. А возле кинотеатра «Триумф» висит афиша нового фильма «Октябрь». Вообще‑то, Машеньке больше нравится кино про любовь. Вот в прошлое воскресенье она посмотрела «Вашу знакомую» про то, как журналистка влюбилась в ответственного работника и голову из‑за этого потеряла, ну ее и уволили. А к работнику тем временем вернулась жена, и вот тогда наконец вскрылся истинный характер этого пошляка и эгоиста… Нет, если бы ожидалась война, в кино точно показывали бы не «Октябрь», а что‑то другое. В конце концов, Машенька решила, что спросит об этом у Пейпонена. В Егерском батальоне точно должны знать.

Снег не перестал. Когда она вернулась в библиотеку, полумгла уже замутила пространство и праздничная иллюминация на фасаде библиотеки переливалась ликующе ярко. И бюст Ленина с электрическим нимбом над головой, вырезанный из мглы, приподнятый над копошащейся внизу жизнью, смотрел далеко за горизонт… И вдруг Машеньке подумалось, а что если статуи что‑то видят, чувствуют? Вот гипс когда‑то был гипсом, и никто его иначе не называл, кроме как гипсом. А теперь вдруг говорят: это Ленин. Но почему тогда это Ленин, если это тот же гипс? А что если мертвый Ленин парит над землей в поисках своего подобия и, обнаружив, поселяется в нем? Но ведь таких бюстов наверняка наделали много, а Ленин всего один. Нет, это живой Ленин был один, а после смерти его стало как бы несколько, верней, он может вселяться одновременно во множество статуй и быть везде, наблюдать, сочувствовать или гневаться. Впрочем, что толку гневаться, когда в гипсовом виде он ничего сделать не может. Да и гневаться ему на библиотеку вроде не за что. Еще не в каждой библиотеке есть такая подборка стихов о Ленине… В гардеробе пахнуло теплом, книжной пылью и особым запахом старого дома, который происходит, может быть, от въевшегося в штукатурку дыхания его обитателей, испарений горячего чая, пота, легкого душка уборной на первом этаже, крепкого табачного духа, который особенно резок в научном отделении – там сидит Марк Борисович с неизбежной трубкой… Машенька сорвала с головы ненавистный клетчатый платок. Сейчас она выпьет чаю, расставит книжки по местам и попробует подобрать Майна Рида для этого чернявого, если он все‑таки вознамерится прийти.

Близился вечер. Верней, вечер по библиотечным меркам, когда засидевшиеся посетители покидали читальный зал, изразцовые печи отдавали последнее тепло и гардероб пустел. На самом же деле близилась ночь, тогда подкатывало особое ощущение, будто библиотечная тишина наполнялась едва слышным шепотом, наверху, в научном отделе, поскрипывали половицы, хотя библиотекарь Марк Борисович уже спустился вниз и попыхивал своей трубкой в канцелярии… Машенька со вздохом вернула на полку так и не востребованные книжки Майна Рида, и в этот момент в коридоре раздались торопливые, но легкие, будто танцующие, шаги, заскрипела дверь в абонементном отделе. Машенька крикнула из‑за полки:

– Закрыто!

И густой глуховатый голос ответил:

– Говорили же, до одиннадцати!

– Ой, это вы! – Машенька сразу узнала, кто это, скорее, поняла. Поправив волосы, она, пожалуй, слишком поспешно выскочила к кафедре. – Я вам даже книжки отложила и уже убрала. Думала, не придете.

– Я человек трудящийся, – неопределенно ответил чернявый, оглядывая книжные полки. – Значит, можно взять на дом?

– Да, на неделю. Подождите, я принесу Майна Рида.

– Да что Майн Рид. Я эдак приближенно сказал. У вас вон сколько всего. – Чернявый, не торопясь, пустился вдоль полок. – Русская классика тоже подойдет. К примеру, Достоевский, – он снял с полки увесистый том в дерматиновом переплете, оглядел его зачем‑то со всех сторон, как будто выбирал чемодан.

– Достоевским увлечены? – осторожно спросила Машенька.

– Да, Достоевского возьму. И покажите мне вашего Майна Рида.

Машенька принесла три книги, которые чернявый так же придирчиво осмотрел и выбрал, даже не открывая, самую толстую.

– Заполним формуляр? – робко спросила Машенька.

– Надо, так заполняйте.

Оказалось, что чернявого зовут Егор Степанович Воронцов. Фамилия показалась Машеньке чересчур благородной и как‑то не лепилась с простыми именем‑отчеством. Воронцов окончил ремесленное училище в Ленинграде и работал мастером в механосборочном цехе. Машенька обратила внимание на его руки: тонкокостные, такие, скорее, подошли бы художнику или музыканту, она тут же придумала про себя легенду, что Егор Степанович – внебрачный сын графа Воронцова. Хотя почему внебрачный, если носит фамилию Воронцов? Несуразица полнейшая получалась. А вдруг Егор Степанович – потомок обедневшей воронцовской ветви, вынужденный зарабатывать на жизнь тяжелым трудом?..

– Я по тонким сверлышкам мастер, – неожиданно сказал Егор Воронцов. – Такие еще не каждый выточить может.

– А разве у нас на заводе сверла вытачивают? Постойте, механосборочный – это там, где механизмы собирают, разве не так?

– Сообразительная вы, однако, барышня, – усмехнулся Воронцов. – Если бы наша промышленность еще тонкие сверла выпускать умела. А то ведь с палец толщиной. У меня товар штучный: монолитные цилиндрические сверла диаметром от 1 мм. Вам это интересно?

Машенька пожала плечами.

– А я знаю, почему вы спросили, – сказал Воронцов. – Верней, не вы спросили, а я сам сказал. Потому что вы на руки мои смотрели, вроде бы не мастеровые.

– Д‑да, – Машенька невольно покраснела, как будто бы он заодно прочел и ее мысли о фамилии Воронцов.

– Вот я и объяснил, что работа у меня почти ювелирная. Медвежьей лапой такого сверла не выточишь…

Уже давно пора было закрыть отдел и уйти, но Машенька медлила, потому что опасалась уже осознанно, что вот сейчас она повернет в дверях ключ и Егор Воронцов отправится читать Достоевского, а ей придется возвращаться домой одной, брести сквозь тьму, подсвеченную редкими полуслепыми фонарями, и на всем протяжении пути только собаки будут сопровождать ее легкий шаг…

– Так вы говорите, живете на Бородинской, – спросил Воронцов, и Машенька внутренне вздрогнула: ведь она упомянула об этом вскользь еще на заводе. – Я провожу.

– Вам разве по пути? – Она спросила кокетливо, чтобы не выдать своего беспокойства.

– Вовсе нет, но сегодня почти да. Я в заводском общежитии живу.

– Вот так по пути! – Машенька фыркнула, снимая с вешалки пальтецо. Она представила себе это общежитие на задворках завода, в котором из мебели были одни нары, почти голые, без белья.

Потом, поворачивая ключ в дверях абонементного отдела, Машенька почему‑то очень отчетливо ощущала мельчайшее движение внутри замка, потом раздался щелчок, и ей так подумалось, что вот же что‑то такое щелкнуло, сомкнулось не в замке, а в ее жизни. Коридор, подсвеченный теперь только уличным фонарем, мотающимся на медной проволоке, протянутой от окна к сараю, показался неестественно долгим, и стертые половицы поскрипывали в такт их шагам. Машенька глядела на свои ботинки, и они представлялись ей отчего‑то очень далекими, шагавшими как‑то отдельно от нее. А она плыла по коридору вперед, подхваченная странной радостью, прораставшей в будущее, и клетчатый платок, еще несколько часов назад уродовавший ее, теперь совершенно ничего не значил. Сторожиха Дарья Семеновна, принимая у нее ключи, посмотрела на Егора Воронцова с подозрением и буркнула под нос вроде: заведывающий гнать велел после одиннадцати…

– Да еще только одиннадцать, Дарья Семеновна! А это читатель наш, из рабочих…

– Ага, давай, девка, план выполняй по рабочему классу…

Машенька прыснула вместе с Воронцовым.

– У меня в Питере бабка была вроде этой, – сказал Егор уже на крыльце, задрав воротник пальто. – Помирала – и то ворчала на всех, что помереть спокойно не дадут.

– Вы говорите, в Питере?

– Питерский я. Из Питера уехал в двадцать первом, здесь казалось повеселей. Заманили потом на этот завод, зарплату пообещали, а тут…

– Я думала, рабочим чуть погуще живется.

– Много ли мне надо. Потом, заработать не только на заводе можно…

Машенька наконец обратила внимание, что для рабочего Егор Воронцов довольно прилично одет. Серая кепочка, надвинутая на глаза, придавала ему таинственный и странно притягательный облик, хотя можно было вполне принять его за коммерсанта. Но неужели коммерсант будет читать Достоевского? А рабочий разве будет? Нет, гражданин Винокур и Достоевского в библиотеке заказывал, но быстро вернул и ничего, совершенно ничего не сказал по этому поводу, а ведь обычно делился суждениями, даже Анне Карениной сочувствовал: довели бабу, хотя я б от такого мужа тоже ушел, только и горазд удами своими трясти… А Машенька думала: вот, приходилось же раньше за стариков выходить, а до чего же противно, наверное, ай. У старцев шея как у ящерицы, взять того же Марка Борисовича. Человек содержательный, в естественных науках силен, а шея ну просто драконова… Машенька невольно поежилась.

– Ты замерзла?

Это его «ты» прозвучало внезапно, как хлопок пробки. Ты! Ты! Ты!

– Нет. Скажи еще раз.

– Что сказать? Ты замерзла?

– Нет. Скажи просто «ты».

– Ты удивительная барышня, Марья Сергеевна.

– Откуда ты знаешь, что Сергеевна? – Машенька остановилась и заглянула Егору прямо в лицо. Ей наконец захотелось удостовериться… в чем? Она и сама не знала. Козырек кепки бросал тень ему на лицо, но Машеньке почудилось, что Егор улыбается. Фонарь в самом конце Пушкинской улицы мотало под ветром, снег завертывало спиралью, выло и поддувало, плясало веретено наступающей зимы, ходило вверх‑вниз, к земле – к небу, непроглядному за снегом и фонарем…

– У вас в библиотеке список сотрудников вывешен, – сказал Егор Воронцов. – К кому обратиться за политической книгой? Обращайтесь в абонементный отдел к Мещерской Марии Сергеевне. Во всей библиотеке только одна Маша. Машенька…

 

02.12.1927

 

Машенька до конца не понимала, зачем Егор просит носить ему книжки на завод, если почти каждый вечер сам заходит в библиотеку и даже однажды посетил научный отдел, где долго рассматривал фолианты, досюльние, со старой орфографией. Они еще поспорили с Марком Борисовичем о том, что старая орфография более точно отражала строение не только слова, но и самого мироздания – это Марк Борисович, конечно, так полагал. А Егор говорил, что все яти и еры съедали в книжках слишком много места, то есть выходило неэкономно, поэтому при царе книжек печатали меньше, чем могли, и трудовому народу чтения недоставало…

– А что ваш трудовой народ, – свирепел Марк Борисович, – к знаниям тянется, хотите сказать? Из последних сил влачится, необразованный? Да его на курсы ликбеза под угрозой увольнения не загнать, и штрафы не помогают. Или вы думаете, что новую интеллигенцию можно за десяток лет слепить из чего попало?

– Как это из чего попало, Марк Борисович, я, между прочим, не что попало!

– Ну, предположим, вы, любезный Егор Степанович, редкий вид трудящегося элемента, который посещает научный отдел. Единственный экземпляр, так сказать. Видал я на своем веку немало трудящихся, которым котлеты на драгоценных страницах разложить ничего не стоит.

– Ладно, Марк Борисович, а как же тогда достичь всеобщего равенства?

– Интеллигенции лопаты в руки, вот и будет вам равенство. Попомните еще мои слова, иначе не выйдет!

– Это Троцкого слова, а не ваши. А Троцкий, между прочим, даже на субботники не ходит.

– Почему?

– Вера не позволяет.

Марк Борисович, не найдя что ответить, возмущенно потрясал в воздухе пальцем, желтым от крепкого табака, а Машенька меж тем удивлялась, как же это такой умный человек не верит в просвещение, облагораживающую роль знаний. Если в это не верить, зачем тогда сидеть в научном отделе? И зачем тогда она каждый день носит книжки неразвитым людям? Правда, встречаются читатели очень даже развитые, и Машенька порой ловила себя на том, что ходит именно к ним, например к Пейпонену в Егерский батальон… Марк Борисович, однажды поймав ее в коридоре, высказал строго, но вполголоса:

– Вы, Машенька, человек еще совсем юный, в людях не разбираетесь, может быть, столь же хорошо, как я… – покашляв в кулачок и потеребив горловину свитера грубой вязки, который только и спасал от вечного холода в научном отделе, он продолжил: – Этот парень с завода, Егор Степанович, да… Я бы не советовал подпускать его слишком близко.

– Почему? – Машенька искренне удивилась. Ей казалось, что в Егоре Марк Борисович находит по крайней мере собеседника, несмотря на оппозиционное воззрение.

– Очень странный тип. Я бы сказал, подозрительный. Знаний у него с гулькин нос, если честно. Так, надергано по верхам. Но зачем ему, к примеру, головоногие моллюски? Огромный том 1880 года издания в кожаном переплете. Картинки посмотреть? Или укрепить пролетарскую закалку? Нельзя же читать все подряд, бессистемно!

– Егор Степанович… необыкновенный. – Машенька не нашлась, что еще ответить. – Пролетарий нового типа…

– Это определение вы в какой газете прочли? – Марк Борисович брезгливо поморщился и посмотрел на Машеньку с неприкрытым презрением. Еще притопнув, он заковылял к себе на второй этаж, и деревянные ступеньки мерзостно поскрипывали в такт его шагам.

Не подпускайте его слишком близко! О, если бы Марк Борисович сказал ей это на неделю раньше, она все равно бы ослушалась. Да и что Марк Борисович мог знать про то, что происходило между Машенькой и Егором в общежитской каморке в те дни, когда Егор работал во вторую смену и Машенька с утра, едва накинув пальтишко и оправдавшись дома перед тетей Галей, что создалась производственная необходимость работать с утра и до поздней ночи, бежала через площадь, через мост на Зареку, где среди черно‑голых яблоневых деревьев в ямке кривился рабочий барак с полупроваленной кровлей и прокоптелыми окнами. К концу ноября случилась оттепель, и ботиночки ее чавкали при каждом шаге, увязая в грязи. Пустырь за заводом превратился в сплошное грязевое болото, но, может быть, так тому и суждено было случиться, что любовь выбрала себе место намеренно неприглядное, страшное даже. Тетя Галя любила повторять вслед за попами, что человек создан из глины, а глина – это же просто грязь. Такая, как на пустыре за заводом. Неужели человек изначально грязен? Иногда Машеньке случалось действительно страшно приближаться к обиталищу своей любви, а иногда казалось, что она и ходит‑то не к Егору именно, а навещает саму любовь, которая таится за вылинявшими стенами и одновременно – недалеко от рая. Хотя внутри все было столь же пепельно‑серо, как и в цехах завода, как будто там на самом деле вообще ничего не было. Ведь предметы в реальности имеют цвет и только во сне представляются черно‑белыми. Значит, пепельно‑серое окружение только мнилось, было невсамделишным. Настоящей оставалась любовь, прочее делалось неважным, когда Егор, целуя ее ноги, шептал неистово: «Красивая, какая ты красивая…» Машенька с удивлением открыла для себя, что ее голое молочно‑белое тело кому‑то кажется несравненно прекрасным и что красота, сокрытая где‑то в верхних слоях атмосферы, пробивается на землю и сквозь нее тоже. Но этого просто не может быть: она искала красоту в книжках, и вот теперь получается, что все это время красота таилась в ней самой, под плохонькой одеждой. Зачем тогда люди одеваются, прячут свою красоту? Потому что она открывается далеко не каждому, так?.. И все‑таки Машеньке бывало мучительно стыдно, когда Егор просил товарищей своих по комнате выйти ненадолго, всем ведь было понятно, зачем нужно выйти. Хотя то, чем они занимались, оставшись вдвоем, было любовью и ничем больше. Почему же следовало стесняться? И все равно ей теперь делалось неудобно всякий раз, когда она приносила в столярку книжки. Никто ее не упрекал, нет, но смотрели ехидно, со скрытой усмешкой, и никто больше не пускался в долгие рассуждения по поводу прочитанного, никто не называл девонькой. А может, рабочие знали что‑то особенное и о любви тоже? Но разве возможно знать больше, чем знает она?..

В брошюре «Революция и молодежь» издания университета им. Свердлова Машенька прочла, что половой подбор должен строиться по линии классовой революционно‑пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, кокетства, ухаживания и прочие методы специально полового завоевания и что половое во всем должно подчиняться классовому, во всем его обслуживая. Ну да, она и прежде обслуживала пролетариев, доставляя им книги прямо на рабочее место. И для Егора она подбирала литературу, правда, у него был к чтению странный подход: Егор признавал книжки исключительно в кожаных или дерматиновых переплетах. Все остальное считал несерьезным, и даже брошюру «Революция и молодежь» отправил под шкаф как что‑то вовсе ерундовое. Хотя брошюра была библиотечной, и Машеньке пришлось доставать ее из‑под шкафа веником.

– Я так считаю, – говорил Егор, – что хорошая вещь должна немного полежать, тогда в ней сама собой накапливается особая энергия, может быть, даже из окружающей жизни. И вот тогда только ее издают в переплете, на хорошей бумаге…

– Ты хочешь сказать, что книги проверяются временем? Но ведь это общеизвестно!

– Общеизвестно, правильно. Я только пытаюсь тебе объяснить, почему именно так происходит.

А Машенька думала, что как бы Егор ни относился к брошюре «Революция и молодежь», у них все происходит в точности по двенадцати половым заповедям революционного пролетариата, то есть их половая связь является именно завершением глубокой всесторонней симпатии и привязанности к объекту половой любви, как писали в этой брошюре. Меж тем у нее переменилось ощущение собственного тела и сама походка. Она больше никуда не спешила, ступала уверенней, тверже, ощущая стопами внутренние токи земли и от этого делаясь будто сильней. Она нечаянно переняла у Егора манеру глядеть слегка свысока, запрокинув голову. Он подсказал ей, что сумку с книгами можно носить на спине, надев лямки на оба плеча. Так было гораздо удобнее, и образ мученицы, который она только недавно примеряла на себя, теперь казался нелепым. Зачем вообще мучиться, если она просто выполняет свою работу, а это далеко не подвиг. Егор вышагивал широко, выкидывая ноги вперед и вечно что‑то насвистывая. Казалось, этот человек и по жизни шагал легко, минуя невзгоды, не обращая внимания на такие мелочи, как задержка жалованья, которая прочими переживалась довольно остро, словом, этот человек просто «умел жить», а что в этой фразе было особенного? Нет, что плохого? Егор просто доказывал всем, что можно жить легко и радостно даже на те невеликие деньги, которые получали рабочие за свой труд, и что человеку в общем‑то надо не бог весть сколько. У Егора случались свежие пряники, диковинные в рабочем общежитии, он водил Машеньку в кино по рабочему абонементу – выходило гораздо дешевле, хотя вообще был не из прижимистых. Дважды смотрели «Сорок первый», в котором лучший стрелок красного отряда Марютка стреляла в спину своему любимому, пленному поручику‑аристократу, когда тот хотел сбежать к своим. У Машеньки в голове почему‑то застряла фраза из этого фильма про конфеты, измазанные кровью, и после этого некоторое время пряники не лезли ей в горло. Машенька соображала про себя, а смогла бы она убить Егора, если бы он в случае войны сбежал к финнам… Про угрозу войны с Финляндией она было как‑то совершенно запамятовала, захваченная своей любовью, и все же мысль не отпускала:

– А ты бы смог меня убить? – она наконец спросила напрямую, когда однажды они вышли из общежития в белый морок полдня, чуть прихваченного заморозком. Острый воздух наполнил легкие, отчеркнув неожиданное открытие собственного наличия в мире.

– Что? – переспросил Егор, и его дыхание тут же обозначилось паром.

– Ну, допустим, начнется война с Финляндией и я решу перейти на сторону белофиннов…

– Хорош заливать‑то. Перейдет она, пламенная революционерка… – подняв воротник пальто и натянув кепку на уши, Егор бесстрастно шагал вперед.

– Ладно, ты прав, не перейду. Ну а если я совершу против тебя что‑то очень плохое.

– Что? – отрывисто спросил Егор, теперь явно нервничая.

– Ну, такое, что человеку никак простить нельзя, даже самому близкому.

Захлебнувшись морозным воздухом, Егор остановился и, неожиданно схватив ее за плечи, развернул к себе:

– Скажи, что ты такое сделала? Маша, что натворила?

Черты его лица исказились, во взгляде прорезалась странная жесткость, и Машенька сперва даже испугалась, но потом решила подыграть:

– А если я признаюсь, что будет? Ты меня убьешь, ведь правда? Как классового врага?

– Да какого там классового… Маша! Я не хочу тебя убивать!

– Не хочешь и все‑таки убьешь? – Она уже не могла остановиться. – Как Марютка своего синеглазого?..

Егор, все еще стискивавший ее плечи, тотчас обмяк, губы его дрогнули будто в плаче, но через мгновение расхохотался – громко, отрывисто, почти истерично, четко выговаривая «ха‑ха‑ха», и Машеньке невольно вспомнились агатовые галки с красным зевом на пустыре, в тот самый день, когда она несла книги в столярку, еще не зная, что сегодня встретит Егора.

– Ты, Машка, у меня полная дура, ха‑ха‑ха, если всерьез… да ну тебя! Это же просто кино. Они на слезу давят, ха‑ха‑ха…

Машенька отшатнулась, смутилась и даже закрыла глаза, чтобы не смотреть на Егора, который внезапно подурнел, то есть даже не подурнел, а как бы перелицевался. Ведь и нарядное платье неприглядно с изнаночной стороны. И потом, когда, оборвав смех, он заговорил обычным своим глуховатым голосом, Машенька не могла отделаться от ощущения, что соприкоснулась с чем‑то очень страшным, всплывшим на поверхность из самой бездны бытия. Хотя какая там могла быть бездна, если бытие протекало среди деревянных домишек с чадящими печками, заводских цехов, лозунгов, писанных на кричаще‑красных полотнищах, сбегалось к стакану чая возле пузатого самовара или паре картофелин, которые Машенька брала в библиотеку, чтобы перекусить ближе к вечеру, бытие пахло книжной пылью, крепким табаком Марка Борисовича, сеном, которым тетя Галя кормила козу, щами и пирогами с брусникой по воскресеньям… Машенька невольно вспомнила свою тетю Галю, которая даже не подозревала, что у Машеньки успела состояться какая‑то своя жизнь, отличная от обыденной. И Машеньке подумалось, что, сойдясь с Егором, она предала ее, потому что тетя Галя хотела, чтобы Машенька вышла замуж за доктора, потому что ему пациенты свежие яйца наготово приносят, курей разводить не надо, да ну этих курей, от них одно дерьмо во дворе… Но еще Машенька думала, что на самом деле тетя Галя хотела этого доктора для себя самой, а не для Машеньки. То есть в юности тетя Галя мечтала выйти замуж за доктора, не получилось, так пусть хоть Машенька за доктора выйдет. Но ведь Машенька самостоятельный человек, это, во‑первых. А во‑вторых, весьма скоро она откроется тете Гале. Скоро, да, но еще не теперь. С этим Машенька медлила почему‑то. Но явно не потому, что Егор не был доктором.

– Зачем тебе головоногие моллюски? – неожиданно для себя спросила Маша.

– Какие еще моллюски?

– Ты про них книгу в научном отделе брал.

– Ну брал, так сразу вернул.

– И все‑таки зачем?

– Да что ты пристала сегодня со своими вопросами! – Егор снова отрезал грубо и неприятно.

 

14.12.1927

 

В среду в библиотеку неожиданно пришел плотник Винокур, хотя в этом для него не было необходимости: Машенька только в обед была в столярке.

Сперва она услышала зычный голос заведующего библиотекой Владимира Александровича, который возвещал на весь вестибюль: ба‑ба‑ба, вы только посмотрите, кто пришел, да это наш самый знаменитый читатель… Владимир Александрович всегда говорил громко, по семинаристской привычке вещать на всю аудиторию. Еще любил театрализовывать события, вот и теперь Машенька решила, что заведующий полагает, будто сейчас весь небольшой библиотечный коллектив проявит уважение к пролетарскому читателю, однако Машенька решила отсидеться в своем отделе. Вскоре голос заведующего потух, в коридоре обозначились шаги, и в кабинет, явно стесняясь, заглянул Винокур. Видимое его стеснение, естественное в чужой обстановке, придало Машеньке уверенности, поскольку она была здесь хозяйкой, да и за что бы вдруг ей должно быть стыдно перед Винокуром. За свое поведение, что ли? Нет, безусловно, класс в интересах революционной целесообразности имел право вмешиваться в половую жизнь своих сочленов, как писали в брошюре «Революция и молодежь», однако она давно уже достигла половой зрелости и отвечала за свои поступки. Сложив про себя подобную фразу, Машенька напряглась, но Винокур поприветствовал добродушно: «Здравствуй, девонька», и Машенька перевела дух.

– Ты не удивляйся, что я к тебе в библиотеку пришел. В столярке народу много, по душам не поговорить…

– Слушаю вас очень внимательно, – Машенька ответила бесцветным казенным тоном.

Винокур, помедлив, придвинул к кафедре стул и оседлал его задом наперед, облокотившись о спинку.

– Воронцовский дворец есть в Ленинграде, слыхала про такой? – столяр начал с ехидцей, видно, издалека. – До революции в нем Пажеский корпус был.

– Вы это к чему? – смутилась Машенька.

– А после революции, – неспешно продолжал Винокур, – когда воспитанников разогнали, в этом дворце, помимо прочей нечисти, банда малолеток мародерничала, да еще вроде склада там у них было, чего наворуют, туда несут…

– Зачем вы рассказываете мне это? – Машенькино нетерпение хлынуло через край.

– Не торопи, я тебе все последовательно расскажу… Так вот, как в Питере за порядок взялись, беспризорников этих скопом за шкирку – и в колонию. До исправдома не доросли, видать, хотя троих милиционеров пришили ножиком под ребро…

«Исправдом»! – страшное слово ужалило, и Машенька даже привстала.

– Ты, девонька, не волнуйся, покуда ничего страшного не случилось. Просто ты знать должна, с кем связалась.

– А с кем это я связалась, по‑вашему? – Машенька почти выкрикнула.

– С Егоркой Воронцовым. Думаешь, графского роду? Да где там! Этих воришек фамилией Воронцов в насмешку наградили, всех одним махом, по месту жительства вроде. Расспроси‑ка своего любезного.

– Ну и расспрошу! Если он и бродяжничал в детские годы, разве это постыдно?

– Воровал, а не просто бродяжничал!

– Беспризорники все воруют, как еще прокормиться?

– Так‑то оно так, да, похоже, воровской промысел в крови у него. Вот как у тебя книжки. Руки у него не мастеровые далеко, такими пальцами только кошельки из карманов вытягивать…

– Как вам не стыдно! – сорвалась Машенька. – Егор своими руками тонкие сверла вытачивает, будто не знаете!

– Ну, я немного поболе твоего знаю. – Винокур продолжал размеренно, ровно. – Например, про то, что сверла эти на сторону уходят, видать, как и кое‑какие прочие тонкие изделия. Недостача у нас каждый день в конце смены, хотя Егорку твоего контролеры чуть не догола раздевают. А потом эти сверла в коммерческих лавках всплывают. Товар редкий, штучный. Лавочники говорят, привезли из Тулы, поди проверь.

– А почему вы думаете на Егора?

– Потому что пришлый он, не наш, как еще сказать‑то… Чужеродный элемент, так в книжках пишут. Да к тому же с детства воровать приучен.

– По‑вашему, человек выправиться не может?

– Воспитывать человека надо, покуда он поперек кровати умещается, во младенчестве то бишь… Ну вот я и сказал, что хотел. Ты уж не обессудь. Я за тебя переживаю, ты барышня образованная, не шалава какая, прости господи…

– Знаете что… – Машенька встала, и книжные полки поплыли перед глазами. Она оперлась о кафедру. – Запретить посещать библиотеку я вам не могу. Только вы больше не говорите мне ничего такого. Поняли? Как только язык у вас повернулся…

Недосказав, она быстро скрылась за стеллажами, чтобы не расплакаться от обиды и чувства несправедливости. Потом, убедившись, что Винокур ушел, она выпила залпом два стакана воды и, собравшись с силами, поднялась на второй этаж в кабинет заведующего. Владимир Александрович, занятый своей перепиской, оторвал голову от бумаг и взглянул на нее добродушно‑весело, как, наверное, в свое время приветствовал и своих семинаристов:

– Ну что, милая?

– Владимир Александрович, не отправляйте меня больше с книгами на завод. Я лучше лишний раз в исправдом схожу, на пивоваренный, да куда угодно, хоть на кладбище…

– Покойникам наши книжные сокровища больше ни к чему, к сожалению, – Владимир Александрович усмехнулся. – Что там у тебя стряслось? Обидел кто?

– Нет. То есть не меня обидел, но и меня тоже…

– Кто же? Винокур? Неужели?

– Винокур не принимает культурной революции, – собравшись с духом, выпалила Машенька. – Он не верит в перевоспитание человека и его перековку в горниле новой культуры!

– Ба‑ба‑ба, – заведующий покачал головой, глаза его смотрели по‑прежнему добродушно‑весело. – Ну, раз такое дело, пусть на завод теперь Глушкова ходит. А тебя завтра в Егерский батальон отправим. Согласна?

В тот день, покидая библиотеку, Машенька напоследок посмотрела на то окно на втором этаже, в котором до сих пор, с ноябрьских, стоял бюст Ленина в оправе праздничной иллюминации и вскользь подумала, что вот же хорошо, что Ленин украшен собственным творением – электролампочками, но тут же, запнувшись, залопотала про себя, что вот, Владимир Ильич, только не подумайте, что я в Егоре разочаровалась. Ни капельки. Он настоящий пролетарий, и за ним будущее, потому что он читает каждую свободную минуту, тянется к знаниям. Еще – он вежливый, матом не ругается в присутствии женщин, как другие рабочие, на пол не плюет и окурков не оставляет в цветочных горшках. А если знаний у него недостаточно, так знания – дело наживное, главное, что закваска в нем хорошая… Машенька вспомнила тетю Галю, которая именно так говорила про свои пироги: закваска была хорошая, вот и тесто доброе получилось… Тетя Галя сама очень добрая, только глупая, даже читать не выучилась, и детей своих у нее не случилось, а мужа на германской войне убили. Машеньке вдруг сделалось до слез жалко тетю Галю, а заодно и себя. Потому что в густом вечернем воздухе парило что‑то зловещее, оттого и люди проявляли нетерпение друг к другу. Машенька глубоко вздохнула и пустилась домой, напоследок еще оглянувшись на Ленина. Она так и не сказала ему самого главного, не нашла сил покаяться в том, что забыла последнюю половую заповедь пролетариата: при каждом соитии нужно помнить о возможности зарождения ребенка. А она ну совсем не задумывалась об этом, и вот теперь… Теперь оставалось подождать еще какую‑то недельку, а потом придется признаться – Егору и тете Гале. И все‑таки сперва она откроется товарищу Ленину, ведь он теперь там, где все обо всех известно, да. Но если через неделю или, может быть, даже завтра начнется война?..

 

15.12.1927

 

В столярку с книжками отправилась Глушкова – рыжая толстая библиотекарша, у которой книжки разбирали как горячие пирожки – весело, в охотку. А Машенька, со злости нагрузив сумку с верхом, отправилась в Егерский батальон. Идти было далековато, вдоль всей улицы Карла Маркса, потом свернуть на Гоголя… Слева, в ямке, лежал завод. Труба его, как пасть дракона, извергала черные клубы дыма, и Машенька вскользь подумала, что завод порождает пролетариев и сам же пожирает время их жизни! Додумавшись до этого, Машенька даже остановилась и опустила сумку с книгами на землю, чтобы перевести дух. Как же ей такое в голову пришло? Как будто ветром чужие мысли надуло. Машенька посмотрела на завод. Глушкова, наверное, уже заявилась в столярку, а Егор отправился в свой цех в недоумении. А вдруг… Вдруг Егор возьмет книжки у Глушковой? Почему не взять‑то, это же просто книжки. В брошюре «Революция и молодежь» писали, что в среде пролетариата не должно быть ревности, это мелкобуржуазное чувство, но Машенька только представила, что Глушкова заполняет его читательский формуляр, как ей тут же захотелось бросить сумку на дороге и бежать что есть силы вниз, к заводу, потому что Егор принадлежал только ей, а она ему… Едва справившись с мучительно душной волной, которую, наверное, и называли ревностью, Машенька взвалила сумку на плечи и двинулась дальше, ведь кроме ревности существовал еще долг.

У нее замерзли руки и ноги. В казарме Егерского батальона ей налили горячего чаю, жестяная кружка обжигала ладони и губы, но Машенька все равно пила, желая перебить жар, бродивший в груди со вчерашнего вечера. Потом, разложив книги на столе в красном уголке под плакатом «За единство ленинской партии», Машенька занялась обычным своим делом и даже слегка забылась, принимая возвращенные книжки и предлагая новые. Наконец, когда в руках у нее оказался Стендаль, «Красное и черное», она вспомнила, что эту книжку заказывал майор Пейпонен. Но он в красном уголке не появлялся, и это было более чем странно. Молоденький светлоусый стрелок, листавший возле окна «Социалистический катехизис», ответил на ее вопрос неопределенно, что нет, ничего не знаю, но почему‑то сразу захлопнул книгу и быстро вышел. Потом к ней заглянул полковник – грузный грубоватый мужчина с красными прожилками на носу. Машенька внутренне сжалась, хотя она ведь ничего плохого не делала. Она только спросила, а где же майор Пейпонен. Полковник, печатая шаги тяжелыми сапогами, размеренно, как бы попирая деревянные половицы, приблизился к столику с книгами, взял Стендаля, перелистав и пробежав глазами пару абзацев, зачем‑то потряс томиком над столом, как будто искал между страницами денежную заначку, потом, прервав тягостное молчание, спросил:

– Сочинения оппозиции имеются?

– Не имеются, – Машенька истово затрясла головой.

– Н‑ну, смотри мне, – полковник припечатал к столу волосатую лапу, с минуту держал Машеньку на мушке черного птичьего глаза и, наконец отпустив, вышел, ни слова не говоря.

Со звуком выстрела хлопнула дверь, и Машенька поняла, что случилась какая‑то катастрофа, причем со всеми одновременно – с пропавшим Пейпоненом, с ней, Егором, тетей Галей, Марком Борисовичем, Владимиром Александровичем и даже гипсовым Лениным в окне библиотеки. Отогревшись в казарме Егерского батальона, Машенька на удивление быстро одолела обратный путь, больше не цепляя взглядом заводскую трубу, потому что на фоне всеобщей катастрофы ее личные переживания показались никчемными, как жалобы кошки. А что катастрофа все же случилась, у нее не было никакого сомнения, потому что иначе бы не пропал Пейпонен. Но если Пейпонен теперь – оппозиция, так кто же тогда по ту, вернее по нашу, сторону? Рабочий Винокур, который полагает, что выправить человека могут только в исправдоме, но никак не в рабочем коллективе? Но ведь она сама давеча подумала невзначай, что завод пожирает пролетарские жизни!..

– Мещерская, приветик тебе от любезного! – В вестибюле библиотеки толстая Лиза Глушкова, похожая на деревенскую почтальоншу, помахивала сложенной вчетверо бумажкой.

– Дай‑ка сюда. – Машенька грубовато вырвала у нее листок. – Расшумелась тут…

– Ой, да подумаешь… А паренек у тебя завидный, смотри не упусти.

– Хорошо, я как‑нибудь сама разберусь. – Машенька, устроив сумку на подоконнике, в нетерпении развернула послание.

«Ты почему сиводне ни пришла всубботу бесдисяти шесть буду у кинотеатра Триумф нада паговорить Егор».

– Ой, это что? – Машенька не сдержала своего удивления.

– А вы поссорились, да? – Глушкова, подкатив, взяла у нее листок, пробежала глазами. – Да брось, видишь, он помириться хочет. В кино‑то сходи, жалко, что ли.

– Лиза, неужели это Егор писал? Ты не перепутала ничего?

– Н‑ну, чернявый такой, сероглазый, высокий… Да он сам выпытывал, что да как и почему тебя нет. Я сама ему бумажку дала и карандаш написать записку.

– Лиза, он же почти не умеет писать! – почти выкрикнула Машенька. – Ни точек, ни запятых. А как он слово «сегодня» изобразил?

Глушкова перечитала послание.

– Глупая ты, Машка. Подумаешь, писать не умеет. Прочесть‑то можно, а что ошибок наделал, так ведь не со зла. Я когда с мужем своим только познакомилась, думала, вроде всем удался, только пахнет от него плохо. А потом оказалось, у него подштанников нет…

– Лиза, какие подштанники, о чем ты говоришь?

– О том, что сшила я ему эти подштанники, и все наладилось, делов‑то. А ты своему Егору просто объясни, что в конце предложения ставится точка.

– Да? Так просто? И тоже все наладится, по‑твоему? – Машенька засмеялась в голос и быстро прошла в свой абонементный отдел, только чтобы не расплакаться прилюдно.

В конце предложения ставится точка. Что же он, этих точек в книжках не видел, когда читал? Или не заметил у Достоевского? А зачем еще врал про свою питерскую бабку, которой якобы помереть спокойно не дали? Шпана детдомовская, гопник необразованный! И как только она не сумела вовремя его раскусить, ведь можно было понять по тому, как ловко Егор всякий раз увиливал от ответа, когда она пыталась обсудить с ним прочитанное, – можно было догадаться, что книжки он даже не раскрывал: «Егор, а как тебе фигура Ивана Карамазова?» – «Да один черт!» – «Ты разговор Ивана с чертом имеешь в виду? Сильная сцена». – «Сильная, вот‑вот. Меня аж до костей пробрало…» Нет, на что Марк Борисович человек проницательный, но даже ему в голову не пришло, что в корешке толстого тома «Головоногих моллюсков» очень здорово помещаются тонкие сверлышки! И кто догадается, что вот шагает себе по улице молодой человек с солидной книжкой под мышкой, прилично одетый, видать, образованный… Кто его остановит? А ведь на самом деле он в скобяную лавку направляется, сверлышки из корешка вытряхивать и лавочнику по сходной цене сбывать. А с завода‑то как удобно в книге сверлышки выносить! Русскую классику на проходной ни в чем не заподозрят из одного уважения. А если в Маркса с Энгельсом сверлышки спрятать, так и вообще красота. Маркса кто проверять осмелится? Аполитично это. А может, когда и она сама, Машенька Мещерская, с завода сверлышки выносила в корешках тех самых книжек, которые Егор возвращал? Они в диаметре один миллиметр, очень хорошо за прошивку корешка цепляются. Никто ведь не смотрел, что там у нее в сумке. А Егор тем же вечером в библиотеке по полкам шарил, добычу свою искал. Хотя существовал определенный риск: книгу мог взять кто‑то другой… Машенька осеклась, потому что сама уже мыслила как контрабандистка, а это было далеко не по‑комсомольски. Нельзя было даже так мыслить… Слезы высохли, едва пробившись. Машенька подошла к полкам, достала несколько томов, которые некогда брал у нее Егор, – у всех на корешках наблюдались заломы, как будто их кто‑то терзал. А если заглянуть внутрь корешка, в самое книжкино нутро, там было и вовсе некрасиво – нитки торчали, обрывки проклейки. Машенька задумалась, не кажется ли ей все это. Может быть, химеры рождены чисто ее подозрением? Машенька просмотрела корешки некоторых других книг в дерматиновых переплетах, но они не пользовались спросом и были как новенькие. Вечером, отправляясь домой, она вообще уже ничего не понимала и не могла знать, как ей дожить до завтра.

Фонарь раскачивался на проволоке, натянутой между домами, где‑то в самом конце улицы Пушкинской. На остальном пространстве царила полумгла, подсвеченная огромной жуткой луной, похожей на исполинское волчье око. Кто‑то одним глазом подглядывал за людьми в подзорную трубу, кто‑то большой и страшный, сущий на небесах. И Машеньке, пока она шла вниз по Пушкинской, по направлению к неверному фонарю, маячившему впереди, казалось, что она все торопится скрыться, убежать от этого желтого глаза, исполненного злорадства. Но что же такого плохого она совершила, кроме как подумала плохо о человеке, которого любила еще вчера, да и теперь любила и еще могла бы простить… Простить – но за что? За то, что пишет с ошибками? А ведь, как ни крути, записка была единственным фактом в цепи ее подозрений. Все остальное – про сверлышки внутри томов и воровство общенародной собственности она сама придумала после этого разговора с читателем Винокуром, который, несмотря на множество прочитанных книг, оставался человеком малообразованным, потому что читал все подряд. Бессистемно, да, как говорит Марк Борисович. Винокур читает бессистемно! – Машенька принялась повторять эту фразу в такт своим торопливым шагам. – Винокур читает бессистемно!

Было ветрено, мела поземка. Машенька куталась в клетчатый платок, и путь домой казался ей бесконечным, он будто извивался во вселенской круговерти, подчиняясь пурге. На перекрестке, там, где переулок круто брал в горку, отделяясь от Пушкинской, она неожиданно почти уткнулась носом в серое пальто, вынырнувшее из темноты, и, испугавшись, отпрянула.

– Не боись, это я. – Егор схватил ее в охапку, и Машенька отчего‑то очень испугалась. То есть она именно Егора испугалась. От него пахло водкой. – Что ты бьешься, как рыбка? Я тут тебя поджидал.

Голос у него был спокойный, и, переведя дух, Машенька совладала со своим невнятным страхом. Почему же он не зашел в библиотеку, а ждал сегодня в темном переулке, как… вор?

– Егор, я все знаю про тебя, – она не хотела притворяться, будто пребывает в счастливом неведении и будто бы ничего особенного не случилось. – Мне еще в четверг Винокур рассказал…

– Что? – Егор напрягся.

– Что ты в Питере в банде малолеток обретался, в Воронцовском дворце.

– Ну‑у… да. И что? С тех пор много воды утекло.

– А зачем ты мне врал?

– Не врал, во‑первых, просто не до конца открылся. Опасался, должно быть.

– Чего опасался?

– Что ты с питерской шпаной гулять не станешь. Ты ж у нас барышня тонкая, на книжках воспитанная…

– На книжках, вот именно. А ты хоть открывал эти книжки, которые я тебе на завод носила?

– Открывать‑то открывал, – Егор невесело хмыкнул. – Давай пройдемся немного, холодно стоять‑то.

– Поздно уже, тетя Галя ждет.

– Только до «Триумфа» и обратно. Надо поговорить. Ты обычно все сама говоришь, а вот теперь меня послушай. Пошли!

За пургой едва проступали силуэты редких прохожих, и хотя до «Триумфа» был всего один квартал, усаженный черными домами с нахлобученными шапками снега, путь вновь показался ей извилистым, путаным, будто искривилось само пространство…

Егор меж тем рассказывал столь же путано, долго, что отец его не вернулся с войны, а мать умерла от голода в Петрограде в девятнадцатом году. Сам‑то он выжил только потому, что пристрастился воровать на вокзале и где попало. Возле Гостиного двора обитали, ну да, Воронцовский – это напротив. Пару раз в драке кого‑то прирезали, было. Ну так бандитов же порешили, а в Петрограде бандиты что творили? Они зазевавшихся студентов на колбасу пускали, честное слово, не вру, вот времечко было: с утра разговаривал с человеком, а вечером он жмурик, ей‑бо… С тех пор без ножичка на улицу не хожу.

– И сейчас ножичек при себе? – ехидно спросила Машенька.

– А то! Правда, более для острастки. Бандита таким не порешишь.

– Сейчас на бандитов милиция есть.

– А‑а, – Егор отмахнулся. – Милицию мы не любим, как и она нас.

Они почти добрались до «Триумфа», осталось только пересечь площадь, обочины которой заросли сугробами в целую сажень, и было довольно глупо пробираться сквозь эти сугробы, чтобы именно дойти до кинотеатра, но Машенька почему‑то послушно последовала за Егором, возможно, привыкнув ему подчиняться, а может быть, втайне опасаясь потерять навсегда. Да, именно, она боялась, что вот сейчас он скроется за сугробом, а она так и останется стоять на обочине, не в силах совершить решительный шаг. Поспешая за Егором, который шагал вперед, будто имея некую определенную цель, Машенька думала, а как бы поступил на ее месте товарищ Ленин? Фу, глупости какие! Товарищ Ленин никак не мог оказаться в такой ситуации, потому что был умный. А она глупая. Хорошо, но как бы товарищ Ленин посоветовал ей поступить? Машенька обратилась к Владимиру Ильичу про себя с конкретным вопросом, и тут же товарищ Ленин, который обладал способностью вселяться в кого угодно, ответил у нее в голове: Машенька, если ты полюбила человека, который на протяжении многих дней был тебе верным другом, если ты носишь от него ребенка… тогда какого лешего ты в тонкие материи ударилась, дура? Подумаешь, писать человек не умеет, так мы с тобой у него безграмотность ликвидируем в два счета, вжик‑вжик, он и опомниться не успеет. Они уже миновали «Триумф» и завернули во двор, где не было ветра: с тыла двор прикрывала кочегарка.

– Егор! – окликнула Маша. – Почему ты мне не признался, что писать не умеешь?

– Как это я писать не умею? – Егор остановился возле груды угля. – А записку кто тогда писал? Пушкин?

– Нет, – Машенька засмеялась. – Пушкин знал, как точки с запятыми расставлять. А вот ты – нет.

– Машка! – Егор взял ее за плечи, как тогда, возле барака, когда она вспомнила про Марютку из кино. – Я‑то думал, что‑то серьезное стряслось, раз уж ты на завод решила не приходить…

– А это, по‑твоему, несерьезное? Я не про точки даже говорю, а про то, что ты толстые книжки в библиотеке брал, а сам не читал их. Тогда зачем?

– Ученым хотел прикинуться. Повод для знакомства искал…

– Да нет же, нет, вот ты опять мне врешь! – Машенька даже притопнула ножкой. – Я догадалась, что ты сверлышки в корешках прятал, чтобы с завода вынести незаметно. И в толстой книжке «Головоногие моллюски»… Егор, ты понимаешь, что ты вор! – Машенька наконец произнесла вслух это страшное слово.

– Нет, – Егор отрезал уверенно. – Вор – это который на вокзале кошельки тырит у честных граждан. А когда человек у государства сверлышко упрет, так это обратная экспроприация называется, выражаясь словами Владимира Ильича. Потому что родной завод мне за это сверлышко недоплачивает, а есть хотят даже пролетарии. Вот ты, Марья Сергеевна, пряники в общежитии трескала? Еще как, за обе щеки. А вот теперь сама подумай, откуда у простого пролетария деньги на эти пряники, когда в столовой вода с капустой тридцать шесть копеек за порцию?.. Кстати, про книжные корешки – это ты здорово придумала, Машка. Не каждый вор еще сообразит, а я‑то измудрялся с этими сверлами, куда только не засовывал!.. Да, «Головоногих моллюсков» я, кстати, из‑за картинок брал, просто посмотреть, какие чудеса в природе встречаются. А Майн Рид… нам в колонии его каждый вечер читали вслух, там всего одна книжка была.

– Егор, Егор, ну что ты говоришь!

– Я говорю, что жить нужно успеть – сегодня, здесь. Я не хочу ждать, покуда грянет этот ваш гребаный коммунизм. Нет, ты подумай, что если через неделю, а может быть, даже завтра – война? Загребут меня в Красную армию, и прощай, Марья Сергеевна, навсегда! А я не хочу на войну. И в бараке вонючем с крысами жить не хочу, ожидая, что однажды проснусь при коммунизме. Я вообще человек далеко не корыстный, мне нужно немного…

Машенька потухла, будто даже притекла к земле, сделавшись ниже ростом. Едва шевеля замерзшими губами, она повторяла только: «Егор, Егор…»

– Да что ты заладила: Егор, Егор?

– Егор, ты должен все рассказать на заводе, покаяться перед коллективом…

– Перед ке‑ем?

– Коллектив всегда умней человека…

– Да‑а? Это в какой же такой брошюре написано? Запомни, Машка, я всегда буду сам себе хозяин. И никакой коллектив… – Лицо его опять исказилось, как тогда, и сделалось почти страшным. – Вы, интеллигентки сраные, на коллектив киваете, только чтоб за себя не отвечать. Вы всегда ни при чем, чистенькие. А я привык сам выкарабкиваться…

– Значит, сам и ответишь. Я пойду к начальнику цеха, руководству завода и расскажу, почему у них срывается план.

– А я отправлюсь прямиком в исправдом. Нет уж, Машка, я там уже побывал однажды, больше не хочется. Что вылупилась? Или тебе не рассказывали, как я в тюрьме отсидел полгода, на мелкой краже попался? Повезло, что у попа кошелек стырил, экспроприатора наказал, поэтому мало дали. В тюрьме, кстати, я перышки точить навострился.

– Какие перышки? – растерянно спросила Машенька.

– А вот такие хотя бы. – Егор откуда‑то, будто прямо из пустоты, выудил нож с тонким лезвием. – Или ты решила, что я насчет пера пошутил? Нет, Машка, шутки кончились. Была ты мне подругой…

– А теперь, значит, нет? Ну что ж, тем лучше. Тогда я завтра с чистой совестью пойду к начальнику цеха или сразу в милицию!

– Машка, замолчи! Замолчи, или я… я тебя сейчас убью!

– Убивай! Я все равно замаранная, пряники ворованные ела заодно с вором!

– Машка‑а!.. – Крепко обняв ее и притянув к себе, Егор одновременно резко вогнал нож ей под грудь, ощутив, как под лезвием у нее внутри что‑то хрустнуло. Егор еще поднажал, Машенька успела коротко вскрикнуть и обмякла в его руках. – Ну вот и все, все. А ты хотела в милицию… – Он успокаивал ее как ребенка.

Крови было мало. Только немного на груде угля, куда Егор уложил мертвую Машеньку. Лопата обнаружилась тут же во дворе – Егор все рассчитал заранее, подозревая, что Машенька догадалась о его махинациях со сверлышками, она ж была барышня образованная, не из простых дурочек, которых ничего не стоит обвести вокруг пальца, хотя поначалу вроде бы удалось. Потом Машенька, похоже, всерьез втрескалась, и в нем самом в ответ прорезалось что‑то вроде любви, а на кой это вору? Он просто запутался – в Машеньке и собственном бытии, которое неожиданно сделалось почти честным. Однако честный труд на заводе означал только нищету, сирые будни и ничего другого, а он этого не хотел. Так, может, пару лет перекантоваться, затеряться в пролетарской массе… Еще – он подспудно начал сопоставлять себя с Машенькой и неожиданно выявил, что она, будучи обычной девчонкой, неизмеримо выше его, такого необыкновенного, смышленого, удалого парня… Нет, сука, западло! Убивать Егору случалось и прежде, в ранней юности в Питере, когда человеческая жизнь обесценилась настолько, что расстрелять могли ни за что, по революционной причуде, и дело решалось на месте. Нет, убивать вообще просто, если однажды преступить внутренний запрет…

Егор знал, что кочегарка открывалась во двор черным зевом подвала, набитым угольной крошкой и заводским шлаком. Вернее, он сам, заранее еще, приоткрыл прожорливую угольную пасть, спрыгнул внутрь, углубил яму сразу под зевом, припрятал лопату. Теперь тело он аккуратно положил в угольную могилу, присыпал сверху шлаком, разровнял, утоптал, а сверху закидал углем… Егор почти не таился. Где‑то со стороны моста заржала лошадь, кучер прикрикнул на нее: «А ну пшла‑а!» Ну, если кто и заметил Егора, то наверняка принял за обычного кочегара… Пятно на угольной куче некоторое время дымилось, как будто Машенькино дыхание иссякало постепенно, но вот окончательно растаяло в холодном воздухе декабря. Поземка быстро замела следы, и никто не видел, как Егор Воронцов плакал во дворе кочегарки, сидя на груде угля, повторяя: «Машка, я не хотел. Прости меня, Машка!»

На следующий день Егор заявился в библиотеку справиться, куда же могла подеваться Марья Сергеевна. А Марья Сергеевна вчера без пяти одиннадцать покинула рабочее место, но домой так и не вернулась. Искать ее начали только утром, однако тщетно: Машенька как в воду канула. Искали и на реке под мостом, где бурное течение всегда оставляло вымоины во льду, однако зачем бы ей было топиться? Егора таскали на допрос, но тоже безрезультатно. Ночевал он в городе у приятеля, а поскольку за водку сели они еще в семь вечера, к одиннадцати приятель был настолько хорош, что не заметил, как Егор куда‑то отлучился на час. Вернулся он к полуночи и завалился спать прямо на кухне у этого приятеля, бросив на пол тюфяк. Орудие преступления Егор назавтра принес на завод и, отделив лезвие от рукояти, выточил из стали сверлышки. Дневную норму перевыполнил в тот день и сверлышки, замаранные Машенькиной кровью, отдал на нужды народного хозяйства…

 

20.12.1997

 

Ну да, теперь сиди и жди, покуда очередная зарплата капнет, в аванс выписали всего пятьсот рублей, но и то деньги: последний раз их в театре платили месяца три назад. Пятьсот рублей – это вообще что? Это один раз посидеть с мужиками, то есть консервы какие прикупить да пару бутылок. Монтировщик Пейпонен решил отлучиться по такому случаю в магазин, благо через дорогу. Сегодня никто туфтеть не будет: вечернюю репетицию отменили, актеры распущены по домам, а на детском спектакле в субботу работы немного, успеют и завтра декорацию поставить. Пейпонен в Национальный театр прибился случайно, просто подвернулась работа на том фоне, что работы вокруг не было вовсе. Потом, после сорока на службу берут либо родственников, либо нужных людей. А кому он на фиг нужен, простой трудящийся Пейпонен? А тут он вроде ко двору пришелся, фамилией своей список сотрудников украшает: вот, у нас даже монтировщики финны. Ну, по‑фински у Пейпонена по‑настоящему только дед лопотал, майор Красной армии, да ликвидировали его еще в самом начале борьбы с троцкизмом, а у потомков пара‑другая кухонных слов в активном запасе да на слуху новости на финском по радио, и мать еще при советской власти газету выписывала «Neuvosto‑Kaijala»…

У монтировщика работа не сахар: с утра на службе, вечером тоже, это днем – иди куда хочешь, но и днем тоже прилично не посидеть, потому что вечерний спектакль. Остается только ближе к ночи, а театр вообще нехорошее место, порой становится жутковато, хотя Пейпонен мужик‑то не из пугливых. Но вот, например, такой факт: вечером во дворе – а окна каморки монтировщиков как раз во двор выходят – странная фигура появляется, нет, вот именно что появляется будто из ниоткуда, то есть не из‑за угла и не со стороны стадиона, а смотришь в окно – и она там уже. Направляется к левому крылу, фонарь во дворе светит, так что хорошо видать. Мужики рассказывали, что в той стороне еще была кочегарка отдельным флигельком, потом при реконструкции в 1965 году ее с основным корпусом соединили – здание‑то вообще довоенное, в нем кинотеатр «Триумф» некогда размещался… Так вот, фигура эта за углом в темноту ныряет, а дальше – кто ее знает, эту фигуру. Девчонка вроде молодая совсем, в платок закутана по самые брови, и пальтецо какое‑то на ней дряхлое, хотя сейчас пообносился народ, в секонд‑хенде одевается тоже…

В начале зимы выпивали как‑то с монтировщиком Дранниковым, и вот Пейпонен ненароком в окошко выглянул, а там опять девица будто нарочно в этот самый момент явилась. Стоит под фонарем.

– Серега, – позвал Пейпонен Дранникова. – Иди‑ка сюда.

– Чего еще? – нехотя отозвался Дранников.

– Иди сюда, говорю! – И, когда Дранников подошел к окну, Пейпонен спросил осторожно: – Ты тоже ее видишь?

Дранников длинно выругался по тому поводу, что, блин, нашел чего спросить, а то я не вижу. Ну, стоит себе и стоит девчонка под фонарем… В следующий момент где‑то неподалеку вроде лошадь заржала и мужик заорал: «А ну пшла‑а!» Дранников громко икнул и спросил:

– А че это мы сегодня пили?

– Водку, чего еще! Может, конечно, девчонка допоздна работает где‑то, а потом дворами домой идет…

В общем, налили они еще и про девицу забыли, после этого Пейпонен про нее ни с кем не заговаривал даже, еще решат, что допился до чертиков, и трудовой договор не продлят… Хотя какие к нему претензии? Это к Министерству культуры претензии могут быть, которое в театре капитальный ремонт никак не доведет до конца, обещали к концу года торжественно открыться – какое там! Спектакли идут на малой сцене, сборов никаких, энтузиазм исчерпан, того и гляди разгонят труппу к едрене фене… Закрыв каморку на ключ, Пейпонен незаметно выскользнул во двор со служебного хода – за десять минут обернуться можно, а трубы горят!

Во дворе стояли строители и почему‑то милицейский «газик», вокруг которого суетились ребята в форме. Длинный майор с блокнотом записывал показания парня в рабочей спецовке, заляпанной краской…

– Чего случилось‑то? – Пейпонен осторожно спросил мужичка в фуфайке, который покуривал чуть в стороне.

– Фундамент решили укрепить с той стороны. – Мужичок указал рукой на левое крыло. – Кирпичи в основании остались, видать, от старой постройки, кочегарки то есть. Да какие там кирпичи – труха одна, трещины пошли, водой размыло… Мы копнули под стенкой, а она и просела, и вроде могила открылась, а в ней скелет…

– Скелет? – переспросил Пейпонен.

– Меня чуть кондратий не хватил. – Мужичок выразительно выпучил глаза. – Сперва череп показался, небольшой такой, и зубы все целы. Лежит, скалится. Бригадир первым в себя пришел и давай дальше расчищать, ну и откопали целиком. Баба, говорят. Как‑то они по костям определили…

– Иди ты! – Пейпонена аж жаром обдало. – А кто ее пришил?

– Поди знай. В скелет превратилась, вот и думай теперь: может, придушили, может, прирезали, а может, и сама по пьянке в подвал упала, башкой ударилась – и привет.

– Фу ты, это сколько ж лет она в подвале лежала… – Стянув шапчонку, Пейпонен вытер со лба пот. И ему невольно подумалось, что мертвым лучше оставаться в земле, не стоит являть живым собственные останки даже через много лет. Потому что смерть – это все‑таки очень неприглядно. Мертвые красивыми не бывают. Красиво только живое тело, в котором обитает душа. Значит, душа по‑настоящему красива, а тело – так, божья глина, налепленная на скелет более или менее ладно. А глина – что? Та же грязь, которая в оттепель чавкает под ногами…

Додумавшись до этого и поразившись собственным мыслям, в магазин Пейпонен все‑таки завернул, теперь и повод появился пристойный: приложиться за упокой усопшей. Так оно и случилось, помянули‑таки с Дранниковым убиенную, невольно проводив горемычную душу на тот свет – должен же кто‑то если не отпеть, так хоть добрым словом вспомнить. Поговорили еще о том, что вот времечко было – а мы‑то чего жалуемся тут. Слава богу, нас в подвале не замурует никто, а эту, видать, втихаря укокошило ГПУ. А может, фраер какой милку свою пришил из ревности или чтобы на беременной не жениться, скелет‑то небольшой, кость тонкая и зубы целы, значит, молодая еще была. Эх, да кто теперь скажет!.. Скелет забрала милиция, но уголовного дела заводить не стали, потому что «труп некриминальный за давностью лет».

С того самого дня девица, закутанная в платок, больше не появлялась во дворе театра. Не видели ее ни Пейпонен, ни ночной дежурный, который вообще много чего другого может порассказать.

Потому что Машенька Мещерская, заточенная в угольной могиле, наконец покинула свою темницу и отправилась в иную обитель, где ожидал ее Егор Воронцов, возлюбленный и убивец, увенчанный воинской славой: с того самого дня Егору оставалось жить еще пятнадцать лет. Он погиб 3 декабря 1942 года на 530‑й день войны, когда части 3‑й Ударной армии Калининского фронта атаковали Новосокольники. Войска действовали разрозненно, поэтому успеха добиться не удалось, однако 9‑я гвардейская стрелковая дивизия, в составе которой сражался рядовой Воронцов, ликвидировала боевую группу Мейера. В рукопашном бою под деревней Щелково, прирезав троих фашистов, рядовой Воронцов пал смертью храбрых.

И все это давно прошло. Книги, над которыми некогда корпел библиотекарь Марк Борисович, сгорели и стали пеплом – в 1941 году в здание библиотеки на Пушкинской, 8 попала авиабомба, при этом гипсовый бюст Ленина рассыпался в прах. Заведующего Владимира Александровича репрессировали еще в 38‑м, все бумаги, в которых была зафиксирована его жизнь, изъяли и уничтожили, как если бы такого человека никогда не существовало. Толстая библиотекарша Лиза Глушкова погибла при авианалете, сопровождая в эвакуацию баржу с наследием классиков марксизма, рабочий Винокур умер в 1954 году от аппендицита, а половые заповеди пролетариата забылись сами собой как не имеющие к любви никакого отношения.

И снова крутила пурга, наметая саженные сугробы по периметру площади, окна библиотеки светились до позднего вечера, и уставшие библиотекарши в одиночестве спешили домой. Один ночной вахтер оставался на страже книжных сокровищ, прислушиваясь к скрипу паркета на верхних ярусах, как будто по ночам между книжных полок бродили заблудившиеся тени.

И вот только теперь оба – Машенька и Егор – поняли, что есть вечность, и наконец соединились где‑то недалеко от рая.

 

Август 2012

 

 

Пора домой

повесть

 

А еще была осень. Может быть, в качестве рамы для текущих событий, так сказать, художественного оформления. Хотя событием могло называться только что‑то исключительное, вырывающееся из будня, который начинался и заканчивался школьным звонком. И утро случалось светлым, окрашенным ярко‑желтым даже в пасмурную погоду, и Вера, Вера Николаевна, выйдя из автобуса, всякий раз поражалась ненарочной красоте, охватившей ведущую к школе аллею и кусты возле самого входа. Да как же это может быть, чтобы само собой писалось сочно и выразительно полотно октября, торжественное, но в то же время печальное. И возможно ли передать эту красоту словами, пусть даже сотканными в бязь стихотворных строк, которые исполняли на утренники лучшие чтецы школы?

Брызги рябиновой крови, огоньки астр на клумбе – затертые сравнения из школьных сочинений, но иных выражений она не находила. Причем все это почти слышно звучало низкими торжественными нотами. Звучали багровые ягоды и плоды, которые старухи продавали ведрами по обочинам шоссе, ведущего в большой мир, и пруд с остывшей черной водой, и фантастические деревья ботанического сада, в который они только недавно ходили с учениками на экскурсию. А еще с этим звучанием сливались звуки колоколов, звонивших во всех четырех монастырях старого городка, городишки, который был бы ничем не примечателен, если б не эти монастыри. Звуки колокола каким‑то образом убаюкивали, усмиряли или, может быть, напротив, внушали светлую безнадежность, что никаких перемен уже не предстоит и ждать не стоит ничего более того, что есть.

Из таких городков очень хочется уехать в юности, потому что в них царит какое‑то перфектное время, продленное прошедшее, которое никак не разрешится во что‑то настоящее. А потом однажды приходится признать, что ты по большому счету больше нигде и никому не нужен, поэтому лучшее из возможного – вернуться в это продленное прошедшее.

Примерно так и случилось с Верой, Верочкой. Окончив школу с золотой медалью, она легко поступила в Герценовский педагогический. Почему в Герценовский? Потому что это заведение некогда окончил ее дед, известный в районе учитель истории, и даже на фасаде родной школы висела табличка, что здесь работал заслуженный учитель, почетный гражданин… Причем она вовсе не собиралась возвращаться обратно. Ну что за карьера – учительствовать в районной школе? Так и родители надеялись, что Верочка выпорхнет в большую жизнь и закрепится в ней. Она непременно выйдет замуж за молодого преподавателя. Да. И сама будет преподавать в Герценовском педагогическом. Другого вуза родители, скорее всего, просто не признавали. А может, и не знали вовсе, застрявшие в своем прошедшем продленном времени, когда преподавать в вузе, тем более питерском, считалось чрезвычайно престижным.

Однако Верочка замуж не вышла. Просто не встретила человека, с которым хотелось бы прожить целую жизнь, а выскочить за первого встречного, не по любви, чтобы только закрепиться в Питере… Да что за спешка такая, если ей всего‑то двадцать три года. И никуда не денется от нее этот муж. Найдется, не потеряется – именно так мама сказала, когда Вера, окончив институт, вернулась в свой городок, потому что в Питере таких дипломированных барышень, как она, оказалось пруд пруди. И для нее продолжилось это давно прошедшее неторопливое время, которое вдобавок начинало новый цикл с осени, с нового учебного года.

Она тут же превратилась в Веру Николаевну – и ей вообще шло это отчество, оно сразу создавало некую дистанцию, может быть, даже отчеркивая ее пронзительную молодость, которая так и сквозила в ярком взгляде и задорном курносом носике, заляпанном веснушками, только чуть побледневшими с лета. Вера Николаевна с первой же зарплаты купила в местном универмаге коричневый «учительский» костюмчик с недлинной юбочкой. И этот уютный костюмчик цвета молочного шоколада замечательно смотрелся на фоне багряной, оранжевой осени. Осень к тому же выдалась теплой, и от дома до школы можно было добежать без пальто и в туфельках.

Вере Николаевне все еще казалось, что это не навсегда, что игра в учительницу будет длиться, пока ей самой не надоест играть, и тогда жизнь как‑то еще устроится. Пока было даже интересно: школьники в родном городишке были еще теми, классическими школьниками, которые на уроке слушали учителя, а не пялились в свои смартфоны. Вернее, так было заведено в их образцовой школе, что смартфоны на время урока полагалось отключать.

В городке ничего не менялось как будто последние лет двести, по крайней мере так казалось теперь. Оживились монастыри, в которые потянулись паломники со всех окрестностей, поэтому по выходным городок наполнялся новыми лицами, причем просветленными и спокойными, отнюдь не озабоченными будничными делами. И это добавляло городку особое очарование. Это означало, что в нем чтут добрые традиции предков – нестяжательства, помощи ближнему и дальнему, и даже в быту в некоторых семьях теперь вместо «спасибо» произносили «спаси Господи», а в школьной столовой повариха на раздаче по обыкновению напутствовала: «Ангелы за трапезу». Ничего такого не было пять лет назад, когда Верочка покидала свой городок, как думала, навсегда. Однако местная школа была по‑прежнему сомасштабна человеку, ее никто не укрупнял, некуда просто было укрупнять. Поэтому директор знал всех учеников в школе, их родителей, общался с коллегами и проводил педсоветы. Все как в старые добрые времена, когда Верочка сама училась в школе.

 

И вот она стояла у доски и рассказывала девятиклассникам, что благодаря отмене крепостного права все россияне стали юридически свободными, и по‑новому встал вопрос о конституции, введение которой было ближайшей целью на пути к правовому государству. А правовым государством управляют сами граждане в соответствии с законом, и каждый гражданин имеет в нем надежную защиту…

Она странным образом как будто бы слышала себя со стороны и удивлялась собственному занудству. Внимание ее то и дело переключалось на странную собаку, которая вроде без особого дела прохаживалась по школьному двору туда‑сюда, будто бы что‑то высматривая. Обыкновенная рыжая дворняга с небольшими, аккуратно прижатыми к голове ушками, однако что‑то в ней было особенное… Морда! У собаки была даже не морда, а скорее, лицо, то есть нос и глаза располагались в одной плоскости… Отметив это, Вера наконец смогла подвести урок к самому интересному, именно к случаю, описанному в журнале «Власть», который случайно купила на вокзале в дорогу. Там рассказывалось о происшествии в Тамбовской губернии осенью 1880 года. Молодой чиновник по какой‑то причине не вышел на службу, за эту провинность начальник канцелярии его публично выпорол, а в результате сам оказался в тюрьме за превышение полномочий. Случись то же самое двадцатью годами раньше, начальника этого наверняка бы поощрили как человека, стоящего на страже устоев. Вот что еще означала отмена крепостного права – повсеместное утверждение человеческого достоинства.

И все же земельная реформа для учеников наверняка означала просто слова, и слова эти цеплялись друг за друга, вырастая в бесконечную путаную цепочку. И где‑то на последних партах параллельно разрастался шумок, который она поначалу старалась не замечать, потом сделала замечание, что‑то вроде: «Де‑евочки!», однако девочки не обратили на нее никакого внимания, и ей стало даже удивительно, неужели им совсем неинтересно, что помещик мог взять и продать ребенка, отобрав его у родителей. И что при этом помещики полагали, будто крепостные искренне преданы им.

Впрочем, девочек наверняка гораздо больше интересовал пирсинг. По крайней мере у Маши Твороговой брови были истыканы до того, что на нее больно было смотреть. Вера успела мимоходом подумать, останутся ли на бровях шрамики – после того как девочка решит избавиться от лишних деталей. И вот на фоне этих посторонних мыслей Вера опять ощутила смутное беспокойство, хотя странной собаки во дворе уже не было. Однако ей что‑то сильно мешало, помимо шума на задних партах.

– Далеко не все крепостные были несчастны, – внезапно грянул густой голос прямо у нее за спиной.

Вздрогнув, Вера оглянулась и почти уперлась в высокую грудь Екатерины Алексеевны, директора школы, которая неизвестно когда возникла в дверях и, вероятно, слышала и шумок, и путаный рассказ Веры Николаевны. Однако больше Веру поразил смысл этой ее реплики, неожиданной для человека почтенного возраста, в котором пребывала Екатерина Алексеевна – ей было уже за шестьдесят.

Екатерина Алексеевна, покачивая грузными бедрами, поплыла между партами, продолжая повествовать как бы для себя, однако класс затих и прислушался.

– Обычный крепостной мог пользоваться в обществе более высоким уважением, чем простой свободный человек, если хозяин этого раба обладал высоким социальным статусом.

– Холоп? – не выдержала Вера.

На самом деле ей очень хотелось воскликнуть: «Да что вы такое говорите!», однако слова ее почему‑то покинули. Может быть, именно так чувствовали себя холопы в присутствии барина. Откуда, правда, нам известно, что далеко не все рабы жаждали освобождения, если они не выражали этого вслух, то есть вообще не выражали? Они же были немы. Значит, ничем не проявили себя даже хотя бы в русской литературе. За них писали радищевы и тургеневы: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй»…

– …Хозяин мог назначить своего холопа управляющим хозяйством. Вследствие этого некоторые холопы были своеобразным прообразом экономов в помещичьем хозяйстве… – Екатерина Алексеевна рассказывала со знанием дела, и класс ее действительно слушал.

Наконец раздался звонок. Екатерина Алексеевна, завершив начатое предложение, выдержала небольшую паузу, только потом легким кивком отпустила класс, и, пока шумная гурьба обтекала Веру как некую незначительную помеху движению, директриса выговаривала ей с незлой полуулыбкой, что для молодого педагога главное – установить с ребятами контакт, а для этого надо либо по‑настоящему заинтересовать класс своим предметом, либо наладить дисциплину авторитарными методами… Екатерина Алексеевна ярко красила губы малиновой помадой, поэтому каждое ее слово казалось четко выверенным, чеканным.

В гардеробе перед зеркалом Вера первым делом попыталась так же ярко нарисовать себе губы, но помада у нее была нежно‑розовой, поэтому особенного эффекта не получилось. Красная помада ей вообще была не к лицу, к сожалению, потому что только подчеркивала пылающие веснушки, которые мгновенно расцветали на носу и щеках. Там же, перед зеркалом, разглядывая свои веснушки, Вера успела подумать, что переносить стабильную жизнь в рабском состоянии вообще‑то легче, чем брать какие‑то личные обязательства. Раб не отвечает за свои поступки – ответственность за них несет хозяин. А еще она подумала, как хорошо было бы стать толстой. Толстых учительниц всегда слушаются именно потому, что они выглядят внушительно, авторитетно. И потом сама удивилась, с чего вдруг ей в голову полезли такие мысли.

 

А осень все углублялась и уже не была красно‑оранжевой. Ветер сорвал последние листья, и вместе с ними будто исчезло навсегда что‑то очень важное. Что? Если Вера Николаевна недавно как раз обрела отчество и новый социальный статус. Но это все было как‑то не существенно, тем более что ей пришлось вернуться к родителям, а это все равно как если бы жизнь пошла на второй оборот по раз и навсегда заведенной траектории: а ты куда, когда вернешься, кто это звонил, а он случайно не татарин? Ей вовсе не хотелось объяснять родителям, что Тимур Петрович Юсупов, который ей пару раз звонил, может быть, и татарин, но это не важно. Тимур Петрович работал в школе учителем труда и звонил ей по поводу оформления нового стенда с подробной картой Европы.

Тимур Петрович Юсупов явился в класс с молотком и гвоздями, а из портфеля у него торчал огромный двузубый гвоздодёр, которым он и своротил старый стенд, выдрав его из стены вместе с кусками штукатурки, причем еще проворчал довольно громко: «Да тут и дюбелей нет». Он производил впечатление основательного мужчины. И эта основательность проистекала, скорее всего, от молотка и плоскогубцев, неизменно торчавших из нагрудного кармана его рабочего комбинезона. Они являлись как бы продолжением его рук, весьма изящных, как заметила Вера, для человека простого труда. Рассказывали, что по образованию Тимур Петрович инженер‑атомщик, однако такая профессия не была востребована верст на пятьсот вокруг, поэтому ему ничего иного не оставалось, как учить детей плотницкому и столярному делу. Какая точно разница между столяром и плотником, Вера представляла смутно, однако помнила из детства, что Каштанка супротив человека, что плотник супротив столяра. Так вот, когда Тимур Петрович, вернувшись с этими самыми дюбелями, принялся укреплять на стене новый стенд, Вера почувствовала себя в точности как Каштанка, потому что этот человек хорошо умел делать то, к чему она совершенно была не способна. И когда Тимур Петрович, закончив дело, отошел, чтобы осмотреть творение рук своих, она невольно воскликнула:

– Какая красота!

Тимур Петрович вдруг совершенно не к месту заметил:

– Напрасно вы, Вера Николаевна, брюки носите. Вам тот костюмчик коричневый с юбочкой был чрезвычайно к лицу.

– Похолодало. – Вера неопределенно передернула плечиком.

Она‑то думала, что никто не обращает внимания на то, как она одевается. Правда, брюки в школу надевать пока что никто не запрещал, но никто из учителей их и не носил. Кроме Тимура Петровича, естественно. Может быть, моду на юбки ввели паломники, они подолами мели пыль, Вера еще думала, что такой наряд на один раз по улице пройтись, потом приходится стирать. А как же дамы ходили в девятнадцатом веке? Асфальта ведь еще не было…

– И директора нашего вы напрасно боитесь, – опять не к месту добавил Тимур Петрович. – Екатерина Алексеевна – натура строгая, но справедливая.

– А с чего вы решили, что я ее боюсь? – удивилась Вера.

– Ее все поначалу боятся. А потом ничего, привыкают. Главное – Екатерина Алексеевна умеет порядок держать, и по части снабжения… За лето вон как школу отремонтировали, даже фасад покрасили. Потом, она хороший кадровик.

– Да разве я говорю что? – Вера смешалась.

– И не говорите. Вот я на прошлой неделе такую выволочку получил. Правильно, кстати, получил: на выходные стружки в мастерской не убрал, уборщица нажаловалась. А через полчаса после этой выволочки Екатерина Алексеевна сама пришила мне пуговицу к пиджаку прямо‑таки с материнской заботой. Вот какой это человек!..

И как‑то так, на середине разговора, Тимур Петрович собрал инструменты и отправился по своим делам. Может быть, кому‑то еще требовалось повесить стенд или починить стул.

Во всем этом явно была какая‑то странность. Вера пыталась убедить себя, что попросту отвыкла от провинции с ее почти семейным укладом, когда каждый человек был на виду. Если Тимур Петрович действительно разбирался в атомах, почему ему столь же хорошо не разбираться в людях?

Он умело и авторитетно выступал на педсовете о том, что общественно‑полезный труд организуется в интересах каждого ученика и всего школьного коллектива. Это и бытовой труд дома, и уход за школьными насаждениями, и летний труд на полях, и обучение столярному и плотницкому делу в мастерских, и тимуровская работа. Последнее выражение звучало немного смешно, как будто работа называлась так потому, что ее организует именно он, Тимур Петрович. И пока он выступал, Вера незаметно наблюдала за учительским коллективом, в котором Тимур Петрович был единственным мужчиной. Учителя выглядели именно так, как и предполагает архетип учителя, въевшийся в подкорку с раннего школьного возраста – туфли на невысоком устойчивом каблуке, темная юбка до колен, кофточка с рюшами производства Польши – дорогие ведь это кофточки, а все равно именно их покупают; серебряные сережки в ушах и бусики в тон кофточке. Екатерина Алексеевна выглядела примерно так же, разве что ее седые и все еще густые волосы были взбиты в высокую прическу по типу напудренного парика, только вместо бус грудь украшала увесистая брошь, похожая на старинный орден.

Вера еще про себя смекала, надолго ли учительницам хватает капроновых колготок, раз уж они постоянно носят эти юбки. Ей самой колготок хватало на пару дней, не больше. А если все время разгуливать в юбке – не напасешься. То об угол парты порвешь, то застежкой портфеля заденешь. Нет, в этом отношении брюки гораздо практичнее. Натянул – и гуляй себе без особых забот… В общем, разглядывать трудовой коллектив поначалу было даже немного весело, и Вера только удивлялась, каким же образом модные и вполне довольные собой выпускницы педвузов превращаются в одинаковых училок, и не грозит ли ей то же самое через пару лет. Ну да, человек невольно мимикрирует, подстраивается под окружающую среду, и то, что прежде казалось безвкусным и старомодным, в некоторый момент становится единственно приемлемым…

– Тимур Петрович, – вступила в разговор Екатерина Алексеевна, – когда же вы наконец подстрогаете скамью, сплошные зазубрины!

Отследив ее взгляд, Вера заметила некрашеную скамью, придвинутую к стенке и заставленную стульями. Скамья явно выпадала из интерьера, даже этого, винтажного, как сказали бы в Питере, интерьера учительской – темная, отполированная задами не одного поколения учителей или школьников. Вероятно, ей предстояло стать экспонатом школьного музея, об организации которого говорили на прошлой планерке.

Тимур Петрович принялся долго и опять чересчур даже серьезно объяснять, что до скамьи у него просто не доходят руки, хотя реставрировать ее безусловно необходимо в воспитательных целях…

– Тимур Петрович. – Вера решила слегка разрядить слишком серьезную атмосферу педсовета. – Объясните, пожалуйста, чем плотник отличается от столяра, я до сих пор этого не знаю.

 

Конец ознакомительного фрагмента – скачать книгу легально

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика