Вдруг охотник выбегает | Юлия Яковлева читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Вдруг охотник выбегает | Юлия Яковлева

Юлия Яковлева

Вдруг охотник выбегает

 

 

 

Глава 1

 

1

 

Зайцев перевел взгляд на начало страницы. Снова почувствовал, будто по глазам провели наждачной бумагой, а взгляд при этом съехал вниз, ничего из протокола не зацепив.

Убитая: Фаина Баранова, 34 года, беспартийная. Счетовод промкооператива. Не замужем.

Очень жаль, обычно супруг становится первым подозреваемым.

А так – подозреваемых нет. Ни малейшей зацепки.

Зайцев зажег лампу под зеленым колпаком. Света особо не прибавилось. В окна смотрело нежно‑голубое небо. Обычный июньский обман: белая ленинградская ночь уже давно закрыла двери магазинов, смела с мостовых телеги, трамваи и автомобили, задернула плотные шторы в комнатах ленинградцев, пытающихся наладить зыбкий сон между двумя светлыми кубами, в которые на месяц превратились день и ночь. А спящие улицы были ясны и светлы.

Зайцев разложил под лампой фотографии.

Фаина Баранова была убита в своей комнате. На черно‑белых снимках розоватые обои стали светло‑серыми. Убитая сидела в кресле у окна. Тяжелая портьера сдвинута в сторону. В окно видно здание Публичной библиотеки.

Зайцев перелистнул страницу, проверил адрес: проспект 25 Октября. Угол Невского и Садовой, попросту говоря.

Буквы снова превратились в бессмысленные значки. Зайцев подавил зевок. Захлопнуть внутренний слух никак не получалось, шум со стороны проникал, мешал. На этажах ленинградского уголовного розыска кипело обычное ночное оживление. Кого‑то вели, кого‑то опрашивали, кто‑то рыдал, кто‑то яростно матерился, и во всех коридорах и кабинетах горели ненужные желтые лампы. Пахло табачным дымом.

Фаина, значит, Баранова. Зайцев взял фотографию в руки. Заставил черно‑белое изображение в мозгу стать цветным. Края снимка превратились в раму дверного проема – через него Зайцев впервые увидел эту самую женщину. Вернее, ее тело.

 

– Что, Вася, будем вскрывать? – Мартынов сдвинул кепку с потного лба на затылок. Глаза у него были красноватые. Ночь Мартынов просидел в засаде в одном из больших доходных домов на Лиговке. Потом все утро писал рапорт. Домой уйти не успел: начался новый день. А потом бригаду вызвали на проспект 25 Октября. «Погоди немного, отдохнешь и ты», – фальшивым дискантом напел Крачкин, втаскивая чемоданчик со всем, что требовалось для анализа места преступления; в другой руке у него была сложенная тренога для фотоаппарата.

– Пошел ты, – угрюмо отозвался Мартынов, моргая. В коридоре коммуналки стоял кухонный чад от доброй дюжины кухонных плиток. Повернуться негде было от хлама, выставленного соседями вон из комнат. Когда‑то это была просторная барская квартира. Теперь в ней жили по семье в комнате. Обычная ленинградская коммуналка. В коридоре сразу стало тесно от прибывших оперативников. Соседи высовывались из дверей. У самой спины Зайцева терся какой‑то старичок‑лесовичок.

– Товарищ, я вам не мешаю? – рассердился, обернувшись, Зайцев.

– Товарищи, глазеть здесь не на что! – объявил им Крачкин.

Тотчас высунулись и те, кто поначалу думал пересидеть приезд милиции в своей комнате.

Зайцев посмотрел на хлипкий замок. Позади маячили понятые – местный дворник и управдом. «Со вчерашнего не отпирала», – снова вякнул старичок‑лесовичок. Это он вызвал милицию. Из чада вынырнул Самойлов.

– Позвонил в кооператив. Не появлялась Баранова на работе.

Зайцев кивнул. Мартынов прислонился к стене и стоял, закрыв глаза. «Надо было его отправить домой», – подумал Зайцев. Толку от Мартынова сегодня не было.

– Может, вышла куда? – предположил Серафимов.

– Идить, – задребезжал какой‑то мужичок в толстовке. – А то мы не знаем.

– Докладывает она вам, что ли? – Зайцев быстро посмотрел ему в глаза. «Фу, вытаращил зенки свои», – негромко сказала какая‑то пожилая баба. Зайцев сделал вид, что не расслышал.

– Зачем докладывает? – обиделся мужичок. – А то нам, соседям, не знать. Мы тут дружно живем, чего. Вон люди подтвердят. И к Фаине Борисовне отношение самое уважительное, несмотря на ейное иудейское происхождение. Женщина серьезная, аккуратная.

«Собака, ой, смотри, собака», – пронеслось по коридору. Соседи зашуршали, зашептались, заахали, пропуская черную со спины овчарку. Это был потомок знаменитого в ленинградском сыске десять лет назад Туза Треф, и носил он то же родовое имя.

Вожатый пса тихо отдал команду.

Пес на секунду замер – как будто нюх стал слухом и требовал абсолютной тишины – и заскреб когтями.

– Ломай, Мартынов, – коротко распорядился Зайцев.

Вожатый взял пса за ошейник.

Мартынов вставил короткий ломик, нажал. Ломик сперва соскочил, вырвав из двери лишь длинную щепу. Мартынов словно проснулся, бросил на Зайцева смущенный взгляд. Приладил ломик половчее.

Дверь в комнату Фаины Барановой хрустнула на прощание и распахнулась. Сзади забормотали, завозились зеваки.

– Соседей попрошу назад! – рявкнул Зайцев. – Товарищи понятые. Это гражданка Баранова?

– Она, – дворник старательно вытягивал шею поверх зайцевского плеча.

– Спасибо, товарищ. Граждане соседи, пялиться здесь нечего! – громко объявил Зайцев в сторону двери. – Все будут опрошены по очереди.

– Назад, товарищи, – Серафимов ловко и твердо оттеснил любопытствующих в глубь коридора.

– Иди, Серафимов, работай по соседям, – коротко шепнул ему Зайцев. Серафимов кивнул, вышел, прикрыв за собой дверь.

Зайцев почувствовал, что они с Фаиной Барановой остались в комнате одни. И прежде чем Крачкин начнет пудрить предметы черной пыльцой на предмет пальчиков, а Мартынов и Самойлов задвигают ящиками, заскрипят дверцами, производя обыск, он постарался вобрать место преступления единым взглядом. Первое впечатление значит многое.

Комната была тесно заставленной, но большой, с двумя высокими окнами.

Фаина Баранова сидела в кресле у окна.

Одна рука на подлокотнике. Другая свободно лежит на животе. В правой руке белая роза. В левой – метелка из перьев. Такой сметают пыль домашние хозяйки.

– Черная роза – эмблема печали, – проговорил Мартынов. Роза в руках у Барановой была белой. Но Мартынов был прав: от фигуры убитой веяло тревогой и драмой. Позади алым полыхала шелковая портьера. На ее фоне платье казалось еще черней, белая роза – еще ослепительней. Контраст алого, черного и белого был почти театральным. Его смягчали переливчатость шелка, глубокая мягкость бархата и нежность лепестков.

Поза сидящей была настолько естественной, что Зайцеву в первое мгновение показалось, что Баранова жива. Глаза трупа были открыты.

– Сердце, похоже, – кивнул Крачкин, по возрасту самый старший в бригаде. – Отдышаться не успела – и привет.

– Ты, Крачкин, своей меркой не меряй. Женщина‑то еще не старая.

Крачкин пожал костлявыми плечами.

– Не старая, но и не первой молодости. Версия возможная.

– Вызывай перевозку, Мартынов.

Мартынов пошел в коридор – звонить, чтобы забрали тело.

Зайцев заметил багровую тонкую линию на шее мертвой женщины.

– Рано вы сегодня о дембеле размечтались.

Пальцем отогнул белый воротничок – показал Крачкину: через всю шею алел острый, как будто резаный след.

– Муж, как пить дать, – сразу сказал Самойлов.

– Да, для такого и женщина, и мужчина сильны достаточно. Даже подростка или старого человека нельзя исключить, – заметил опытный Крачкин, наводя треногу. – Но муж или сожитель – скорее всего, говорит статистика. А статистика – страшная сила. Вася, – тут же переключился он, – ты объясни начальству, что мне здоровье не позволяет тяжести тягать. Нам фотограф в бригаду нужен.

О фотографе Крачкин напоминал постоянно, и по факту это было правдой: сотрудников в угрозыске не хватало. Но по существу правдой не было. Когда Зайцев только пришел в бригаду, Крачкин представился так: «Крачкин, старик, ипохондрик, мизантроп». И стиснул Зайцеву ладонь так, что пальцы захрустели.

Крачкин высоко поднял вспышку.

– Самойлов, ты ищи струну или вроде того, – сказал Зайцев. И, увидев, что Мартынов вернулся, быстро глянул на наручные часы с исцарапанным стеклом и принялся диктовать: – Тело обнаружено в шесть часов сорок восемь минут…

Самойлов, стуча, выдвигал ящики комода, туалетного столика, шкафа.

– Удушили гражданку Баранову, – машинально произнес Зайцев.

Хлопнула вспышка, на миг обдав комнату светом.

Струну, однако, так и не нашли.

 

«Не первой молодости». Зайцев сверился с делом. Фаине Барановой было 34 года. Потом с маленькой фотографией. Застывший взгляд, сжатые губы, типичный снимок на пропуск. Жила одна. Двоюродная сестра в Киеве, о других родственниках соседи не знали. Опять эти соседи!

Зайцев отвел снимок подальше, как будто стараясь увидеть Фаину Баранову своими собственными, не соседскими глазами.

Он, пожалуй, согласен с Крачкиным: для своего возраста Фаина Баранова выглядела если и не старо, то болезненно. Лицо одутловатое, под глазами темные мешки. Хотя кто сейчас хорошо выглядит? Скверная еда, изматывающая служба. По очередям набегается, по дому покрутится, а с утра самого снова ввинчивается в трамвай – и опять на службу. «Но брови‑то выщипала», – отметил Зайцев.

И метелка. Такой метелкой домработницы сметают пыль. Хозяйки предпочитают обычную тряпку.

Зайцев подошел к двери и крикнул в коридор:

– Слушай, Серафимов!

Послушал. Идет. Вернулся к снимкам. В дверях появился Серафимов.

– Проверить, Сима, надо, не ходила ли к Барановой домработница. А то мало ли. Тут она домработница, а там она наводчица.

– Соседи показали, что ничего не украдено.

– Все‑то они в этой квартире друг о друге знают, – недовольно проговорил Зайцев. – Такая ли она дружная, квартирка эта, тоже еще проверить надо.

Серафимов не ответил.

Зайцев надавил пальцами на закрытые глаза: желтый электрический свет впился в висок. «Красная роза – эмблема любви». А когда открыл, поверх папки лежал опрятный листок. Фигура Серафимова маячила рядом. Наверху листа было выведено четким семинарским почерком: «Заявление».

– Все, Сима, завтра все заявления, на сегодня – спать, – сказал Зайцев, поднимаясь. Стул под ним крякнул. – Что‑то примяли меня эти сутки малость. Ничего уже не соображаю.

– Это мое заявление.

– Чего? – Зайцев напряг глаза: «…по собственному желанию». Снова глянул на Серафимова.

– Шутишь?

В полном соответствии с фамилией во внешности Серафимова было что‑то пасхальное. Голубые глаза и нежный румянец, впрочем, обманывали. В бригаду Серафимов перевелся лет пять назад, в Ленинграде тогда еще на темных улицах звучали выстрелы, бандиты куражились вовсю. Сиживал Серафимов и в засадах, и под пули бандитские ходил.

Зайцев прочел заявление. Бросил листок на стол.

– Ты, Сима, видно, переутомился чуток. Бывает. Нечего тут заявления строчить сразу. На, забери. Отоспись иди. Я этого не видел.

Но Серафимов схватил его за рукав:

– Я серьезно, Вася.

Зайцеву не было и тридцати. Как почти всем в угрозыске. Но в таком случае именно что год‑два решали больше, чем для иных десять лет. Зайцев был «тем самым» следователем Василием Зайцевым. Товарищем Зайцевым. И только для своей родной второй бригады оставался Васей.

– Сима, у нас людей не хватает. Мартышка с ночной засады на вызовы катается, Крачкин фотографирует вместо того, чтобы соседей опрашивать, а ты – увольняться?

Взгляд Серафимова удивил его.

– Я серьезно, – тихо повторил тот.

Зайцев посмотрел: да, похоже.

– Сядь‑ка, Сима. Сядь.

Зайцев закрыл дверь кабинета, отрубив сизое щупальце табачного дыма, клубившееся из коридора.

Серафимов опустился на диван из «чертовой кожи». Зайцев сел на подоконник. Окно было нараспашку. Слышался тихий ровный плеск волн о гранитный парапет. С Фонтанки тянуло одновременно гнилью и свежестью.

– Ты, Вася, не трать время. Дело решенное, – тоскливо проговорил Серафимов.

Под тощим пиджачком у него на боку топорщился пистолет. На Серафимове с его кудрями, глазами, щечками пистолет казался детской игрушкой.

– Решил и решил, не спорю, ты большой мальчик. Я просто любопытствую. Ну а куда ты собрался? В трамвайный парк? В конторщики? Или девушка завелась, за бухгалтера замуж хочет? Чтобы без ночных дежурств и уголовного элемента?

Серафимов встал. Подошел поближе к окну. Показал глазами на закрытую дверь. Зайцев спрыгнул с подоконника, прикрыл раму.

– Можно подумать, я сам хочу. Чистить меня собрались, – тихо пояснил Серафимов.

– Ха! – удивился Зайцев. – И что эта комиссия из биографии твоей вычистит? Что в засадах ты раненный? Что товарища своего Говорушкина из‑под пуль бандитских, рискуя жизнью своей, выносил? Что ночи не спал? Биография твоя, Сима, известна. И такие сотрудники в уголовном розыске на вес золота.

– Хорошо тебе говорить! – в сердцах воскликнул Серафимов.

– А что мне? Чем я отличаюсь?

– Вон как у тебя все просто.

– А что у тебя непросто?

Но тут затрещал телефон. Зайцев снял трубку и показал Серафимову рукой: погоди.

– Зайцев слушает. Записываю. Угу. Спасибо.

Все это время Серафимов рассерженно глядел в окно.

Зайцев повесил трубку. Оживился.

– Интересное кино. Соседка Барановой по квартире позвонила, говорит, кое‑что вспомнила. Побеседовать завтра хочет.

Он сверился в папке:

– Ольга Заботкина. Хм, это учительница музыки. Хорошо. Интеллигентные старые девы гораздо лучше присматриваются к соседкам и их кавалерам, чем все обычно думают.

Но Серафимов его оживление не разделял.

– Что непросто? – саркастически повторил он. – Да все просто! Происхождение мое особенно.

– А что с ним не так? – Зайцев как будто уже забыл, о чем они говорили. Мысли его теперь полностью заняла Ольга Заботкина.

Он постучал стопкой снимков о стол, выравнивая. Увязал папку с делом.

– Отец – священник.

– Так ты, Серафимов, происхождение свое от советских органов и не скрывал. В анкете честно прописал, – Зайцев убрал папку в пасть сейфа, – когда в милицию поступал. Пусть трясутся те, кому есть что скрывать.

– Тогда! Тогда значения не имело. Сейчас имеет. Вычистят меня, Вася, отсюда. С волчьим билетом. Тогда не то что в трамвайный парк не возьмут. Тогда и выслать могут. За сто первый километр. Как антисоветский элемент. Враждебный советскому строю класс. А если по собственному сейчас уйду, так потом ни у кого вопросов не будет. Хоть продавцом устроюсь, хоть механиком.

Серафимов побоялся, что глаза его наполнятся слезами. Он себя жалел. Несправедливость ранила.

Зайцев все так же смотрел перед собой веселыми холодными глазами. Только сейчас они были скорее холодными, чем веселыми.

– Отставить обиду, Сима.

Значит, показались слезы. Серафимов отвернулся.

– Обидно, Вася, – выдавил он. – При чем здесь папаша мой?

– Ты чего, младенец, что ли? Пусть другие обижаются. Которые несправедливость творят. Вот что, – отрубил Зайцев. – Класс твой один – милицейский, самый советский. И точка.

Зайцев увидел, что Серафимова это не впечатлило.

– Послушай, Сима. Возникла у меня идейка одна. Бычиться с товарищами из комиссии нам ни к чему. Они нашей специфики не понимают. А объяснять некогда.

Серафимов посмотрел на него с надеждой.

Зайцев еще раз надавил пальцами на глаза. На этот раз боль в виске не прошла.

– Смотри, значит. Я тебе сейчас отстукаю приказ. Направляешься ты, товарищ Серафимов, в командировку.

Зайцев прикинул что‑то.

– Обменяться опытом с местными товарищами. Задача ясна?

На щеки Серафимова постепенно вернулись пасхальные розы.

– Так точно.

– А когда приедешь, ничего не знаем. Чистили‑прочистили, всем привет. Поезд ушел. Понял, товарищ Серафимов?

– Понял. А куда?

– Чего куда?

– Направляюсь куда?

Зайцев задумался.

– В Киев, может? Дивный, говорят, город.

– Можно и в Киев.

Зайцев с хрустом вставил лист в свой «Ремингтон», одним пальцем принялся бить по клавишам. Лязгая, прыгали литеры. Послание киевским товарищам, видно, было коротким. Зайцев покрутил рычаг, выдернул лист и изобразил под ним петлистую подпись.

– Завтра с карточками только разберись, и пусть билеты тебе выпишут. Чистка эта у нас…

Зайцев перемахнул страницу в настольном календаре.

– Вот. В одиннадцать. Значит, прямо часов в восемь утра все оформи, и вперед.

– А?..

– А я вместо тебя на чистку эту приду. Меня пусть чистят, если неймется. Биография моя самая пролетарская. Снять нечего, кроме штанов.

Серафимов открыл рот, но, прежде чем из него вырвалось «спасибо», Зайцев поморщился.

– Спасибо девочки за цветы говорят.

И Серафимов осекся.

– Я вместо тебя с ними с удовольствием посижу. Ногам отдых дам. Все, теперь спать!

 

2

 

Зайцева слегка удивило, что из морга притащили сюда металлические столы на колесиках. Булькающая разноголосица отскакивала от крашеных стен с портретами вождей, от высоких потолков. Зайцев понял, что это и есть та самая чистка. Комиссия сидела за столом. Зайцев видел товарищей из других бригад. Обращала на себя внимание туша Коптельцева. Он поискал глазами своих. Увидел Самойлова, и Мартынова, и старого Крачкина, и даже вожатого ищейки – вот только не мог вспомнить его фамилию. И Серафимова. «А ты что не уехал?» – спросил. Ни Самойлов, ни Мартынов, ни Серафимов не удивлялись ни металлическим столам, ни дикой, невыносимой лампе, которая била с потолка ярким светом прямо в глаза. Крачкин, тот вообще никогда ничему не удивлялся. Зайцев вдруг скинул пиджак. Спустил подтяжки. И с ужасом понял, что стремительно раздевается. С чудовищной, непостижимой быстротой и легкостью. Вот уже упали на пол сатиновые трусы. Он вышел из них, стряхнул с ноги. И проснулся.

В комнате стоял зябкий утренний полумрак. «Вот черт, всего час‑другой сумел поспать», – прикинул Зайцев. Обидно. И вдруг увидел: на потолке огромная легкая паутина отливала металлическим блеском. А потом тихо начала опускаться. И Зайцев понял, что она не легкая, липкая, а режущая, тугая, еще прежде, чем она коснулась его.

И уже проснулся окончательно, с гулко бухающим сердцем и перемятой подушкой в руках.

В окно низко било солнце. Очевидно, это оно изображало лампу в его сновидении. Светом наливалась и белизна потолка с лепниной: в гипсовые ямки забилась пыль, эти вечные тени придавали остаткам былой роскоши еще большую выразительность. Другой роскоши в комнате у Зайцева не было.

Зайцев протянул руку, взял с табуретки примятую коробку, вынул папиросу, постучал о коробку, продул, сунул в рот. Тут же вынул. Вспомнил, что вчера бросил. Летом всегда так легко вставать. Зайцев откинул простыню.

Орали воробьи. Летнее ленинградское утро уже завело свою машину. И грохотало по улицам, дудя разными голосами. Будильник своими черными пальчиками‑стрелками показывал перевернутую ижицу. Из коридора говорило радио.

Зайцев выдвинул ящик комода. Оделся. Мимоходом пихнул початую коробку с папиросами под комод: выбросить жалко, а так с глаз долой. Выдвинул другой ящик. Паша щепетильно сложила сдачу ровной металлической пирамидкой поверх неистраченных карточек. В коричневых бумажных кульках ее вчерашние покупки. Зайцев зашуршал, проверяя: чай, кофе, сахар. В сероватой полотняной салфетке черный кирпичик хлеба.

Для всей их огромной коммуналки, для всей парадной, для всего двора и второго, связанного с ним аркой двора‑колодца, да для всего дома, в котором, если верить россказням, до революции жила его хозяйка, знаменитая романсовая певица Вяльцева, а теперь – простой трудовой народ, для всего дома она была, конечно, тетей Пашей. В крайнем случае Пашкой. Немолодая огромная бабища, с огромной бляхой на фартуке, Паша по утрам летом и осенью махала колючей метлой, а зимой и весной скребла двор лопатой и посыпала песком. В свободное от государственной службы время Паша строчила на машинке, ритмично нажимая на квадратную чугунную педаль с надписью «Зингер» своими колодами‑ногами.

А еще вот вела Зайцеву его тощее холостяцкое хозяйство.

Времени даже на этот скудный быт у следователя ленинградского угрозыска все равно не было. Зайцев отдавал Паше деньги и карточки, она складывала покупки в ящик комода. В другом ящике помещалась вся зайцевская летняя одежда. В третьем, нижнем – вся зимняя. Ключ от комнаты он Паше выдал для удобства. Красть у Зайцева было нечего, кроме чугунной гири в одном углу да вытертого кресла в другом. Из кресла лез жесткий конский волос. В их доме люди жили маленькие и бедненькие. Но даже их гиря и кресло вряд ли могли искусить.

Зайцева это полностью устраивало.

На кухне с десятью плитками и десятью разномастными столами Зайцев сварил себе кофе. Крупно отрезал хлеб, посыпал сахаром.

– Что, товарищ Зайцев, жену себе не завел еще? Всухомятку все питаешься, – соседка Катька стукнула на плиту сковороду и бросила кусок масла. Поверх бигуди у нее была шифоновая косынка. Ходить «неприбранной» Катька при соседях не любила: она была дамой интеллигентной, трудилась бухгалтером на фабрике имени Крупской.

– Доброе утро, Катерина Егоровна.

На масле зашипели яйца. Их ждали в комнате Катькин муж и дочка‑студентка. Дочка собиралась далеко уйти от корней и стать совсем аристократкой – зубным техником.

– И чего девочкам надо? Жених вон не кривой, не кособокий, с жилплощадью, с окладом, карточка офицерская, поди.

– Хорошего дня, Катерина Егоровна.

Это был обычный утренний ритуал, в котором каждый придерживался однажды выбранной роли. Катька свою играла бескорыстно, у дочки‑студентки уже был жених.

Глядя на Катьку, Зайцев недоумевал особенно: как это люди находят себе супругов? Разглядеть в эдакой, например, туше свою единственную. А ведь выбрал ее муж эту свою Катерину Егоровну. Уму непостижимо, размышлял он, жуя хлеб. Решают. Записываются. Тащат в комнату примусы, матрасы, потом детские кроватки и корытца. Вьют гнездо. Эта сторона обычной человеческой жизни казалась Зайцеву невообразимой. И эти все ритуалы. Походы на танцы. А потом непременный мужской пиджак поверх девичьих плеч, с бесконечной невской набережной в качестве декорации. Стишки еще, цветочки… Зайцев поморщился. Стряхнул крошки и залпом опрокинул оставшийся кофе.

– Что, товарищ Зайцев, чай остыл? – тут же осведомился сосед Палыч, входя в кухню. – А я вот давеча взял. Трава травой. Посмотрел – а там такое намешано. Чаю процентов двадцать.

Палыч говорил «прОцентов». Собеседники ему и не требовались. Иногда казалось, что домочадцы нарочно выставляют его на кухню, уши он им прожужжал.

– Репейник чистый, а не чай.

– Я пью кофе, – ответил Зайцев.

В том мире, где Фаина Баранова была убита – убита спокойно, ненужно и изуверски, – невозможны были букетики и танцы. Просто не было свободной комнаты в мозгу, чтобы об этом думать.

Странное дело Фаины Барановой заняло Зайцева целиком.

В коридоре уже начали роиться соседи, в ванную стояла очередь с полотенцами и мылом в руках. Зайцев захлопнул дверь и выскочил на набережную Мойки. Паша уже причесала здесь своей жесткой метлой: на земле видны были кругообразные полосы. Газон перед домом давно уже никто не сажал.

Заметив на Исаакиевской площади поворачивающий трамвай, Зайцев припустил, на ходу запрыгнул и повис на подножке. Трамвай понес его сквозь красивейший город, в котором люди жили по большей части некрасивой, неопрятной, бедной жизнью. Собачились на коммунальных кухнях, в пару, вони и бардаке отдыхали от нудной изматывающей работы, часами стояли в очередях за гадкой едой, которую называли «продуктами питания», мучительно копили то на пару туфель, то на бостоновый костюм, подписывались на государственные займы из своих тощих зарплат, пучили глаза на бесконечных партсобраниях. Утро все же было удивительно к лицу Ленинграду. Сверкало на шпилях и в окнах.

Самая длинная очередь, несмотря на ранний час, когда еще все магазины закрыты, склочно извивалась в водочный магазин. Маячили мятые лица. При виде этой очереди Зайцеву само пришло на ум старинное выражение «зеленый змий». На проспекте 25 Октября он спрыгнул.

 

3

 

Медную табличку «Ф. Баранова» с входной двери еще не свинтили. Рядом была приколота бумажка с надписью от руки «два коротких». Дверь была испещрена табличками с фамилиями всех жильцов и указаниями, кому как звонить. Каждая табличка на свой манер выражала характер владельца. Вместе они выглядели пестро.

«Заботкина» было выведено масляной краской на прямоугольном кусочке фанеры. Зайцев утопил кнопку звонка, согласно указаниям. Два длинных и один короткий. И тут же придумал шутку – спросить учительницу музыки, почему так, а не пьеса посложнее.

Дверь Заботкина открыла сама.

– Это вы товарищ из милиции? – благоговейно‑пугливо спросила она.

И Зайцев раздумал шутить.

Заботкина походила фигурой на большую бледную сыроватую грушу. Чуть растрепанные волосы собраны в узел. Круглые очки с глазами‑рыбками. Зайцев отметил смутное сходство с товарищем Крупской.

– Зайцев, следователь.

– Проходите, товарищ. – Голос у Заботкиной оказался тихим и сыроватым, как она сама.

Комнату Заботкиной он услышал сразу. Спотыкающиеся звуки пьески «К Элизе» пробирались по темному коридору до самой входной двери. Товарищ Заботкина пропустила Зайцева в коридор, по которому все плелась и спотыкалась «Элиза». И загадочным шепотом добавила:

– Я сразу поняла, что это вы.

На дверях в комнату Барановой со вчерашнего дня висела коричневая печать на шнурочках. Зайцев отвернулся.

Большую часть в комнате у Заботкиной занимало пианино. Пыточный инструмент. Очередной жертве на вид было лет десять. Девочка растопыривала пальчики. Над коротко срезанными волосами непонятно какой физической силой удерживался огромный бант.

– Валя, опусти локти, – коротко приказала учительница, испуганно глянув на Зайцева. Он жестом показал «ничего‑ничего».

Зайцев оглядывался, куда бы присесть. Заботкина быстро убрала с тахты продолговатую подушку. Зайцев сел и понял, что это не тахта, а накрытый ковриком сундук. Другой коврик был прибит к стене над ним.

Девочка сбилась, мотнула головой, снова подхватила сползшую петлю мелодии. От этих капающих звуков Зайцеву стало казаться, что за окном не летнее утро, а осенний вечер. Виски сразу налились тяжестью. Учительница негромко вставляла замечания.

Наконец жертва с грохотом отодвинула стул и стала собирать ноты в красную папку с золотым скрипичным ключом.

– Вот, теперь я готова говорить, – тем же сырым невыразительным голосом сказала Заботкина. Села на вертящийся стул спиной к инструменту и сложила на коленях крупные белые руки.

Зайцев подумал, что ладони у нее наверняка холодные и влажные. Как будто давишь какую‑то морскую гадину.

– Соседи как, на музыку не жалуются? – с улыбкой спросил он.

– Нет. У нас очень дружная квартира, – произнесла Заботкина, глянув сквозь круглые очки.

«Как‑то слишком уж часто они тут все это повторяют», – подумал Зайцев.

– Смешная эта Валя. А кого больше среди учеников, мальчиков или девочек? – дружелюбно поинтересовался он.

Заботкина посмотрела на него с недоумением.

– Я должна проверить свои записи, – серьезно ответила она. Вскочила.

– Да что вы. Я же так, любопытствую.

Он опять улыбнулся. Учительница на улыбку не ответила. На ее лице было нечто вроде паники.

– Вы звонили, сказали, что вспомнили что‑то важное, – мягко напомнил Зайцев.

И лицо ее тотчас оживилось. В нем засветились ум и деловитость.

– Да. Вернее, нет, не вспомнила. Потому что я это с самого начала знала. Просто вопрос не так сформулировали.

– Какой же вопрос?

– Ваш коллега спросил, ничего ли не пропало. Тот, с красными глазами.

«Мартынов, – сразу понял Зайцев. – Не надо было тащить его на вызов».

– А пропало?

– Нет, – быстро возразила Заботкина. – Мне кажется, нет. Насколько я знаю, нет.

– Вы хорошо знакомы с обстановкой в комнате Барановой?

– Думаю, да. Фаина очень доброжелательная. Была. Она любила устраивать в своей комнате чай. Или просто посидеть поговорить. За рукоделием.

– Она увлекалась рукоделием?

– Не она. Я. Не увлекаюсь. Но иногда. Для отдыха, – учительница опять посмотрела испуганно. Как будто снова обнаружила себя посреди болота.

– Почему же вы нашли, что вопрос не так сформулирован? – осторожно вернул ее Зайцев на твердую почву.

– Не что пропало. А что появилось! – она даже слегка порозовела.

– В каком смысле?

– Фаина была очень спокойным, обычным человеком, – начала она как будто совсем не по делу.

Зайцев ее не перебивал.

– А эта занавеска. Ее там не было. И платье. У Фаины такого не было. И метелка!

– Может быть, она их купила? – предположил Зайцев. – Когда вы не видели.

– Нет! – почти воскликнула она. – Извините, нет. Она ни за что бы такое не купила! Фаина не любила кричащих вещей.

– Она могла получить их в подарок, как вы думаете? Люди не всегда понимают вкус того, кому они что‑то дарят. Ей могли подарить сослуживцы, например. Такое могло быть?

Заботкина смело посмотрела ему в глаза и почти с вызовом объявила:

– Она никогда бы такое не внесла в свой дом.

– Понимаю, – охотно согласился Зайцев.

«Вполне может быть, что она права. Но тогда это полный бред», – подумал он.

Вдруг Заботкина оживилась.

– А вы знаете, надо спросить дядю Гришу.

– А кто это?

– Наш сосед, Григорий Михайлович Окунев. Очень хороший человек.

«И вся квартира дружная, ага», – подумал Зайцев.

– Он всем соседям помогает! – словно услышала его мысли Заботкина.

Эта необычайно дружная квартира теперь уже определенно не нравилась Зайцеву.

– Он бы Фаине помог повесить занавеску.

– Что же, она сама не стала бы? – удивился Зайцев, подыгрывая ей.

– Что вы! У нее голова так кружилась, даже если она на табуретку вставала! Точно‑точно я вам говорю. А у нас смотрите какие окна высокие. Тут не табуретку, тут стремянку с чердака приносить приходится, чтобы окно помыть. А уж до карниза дотянуться – тем более.

– Спасибо вам за наблюдение. Придется, видно, вас еще раз навестить, чтобы потолковать с вашим Григорием Михайловичем, когда он со службы придет.

– Да пенсионер он! – обрадовалась Заботкина. – Ему на дом приносят всякие штуки починить. У него золотые руки. Идемте, я вас немедленно познакомлю. – Заботкина с неожиданной ловкостью вскочила. – Идемте! Говорите только громче. Он глуховат немного.

«Одному тут, значит, ее музыка точно не мешает, – отметил Зайцев. – То‑то у них отношения такие душевные».

Окунев жил в самом конце коридора. В узкой комнате с одним окном, выгороженной из другой, куда большей; орнамент на потолке был отсечен стеной соседей. От железного хлама повсюду комната Окунева казалась еще меньше, Зайцев не сразу заметил самого хозяина. Заметив, узнал старичка‑лесовичка.

– А? – переспросил Окунев, внимательно глядя не в глаза, а на губы.

«Точно, глуховат», – понял Зайцев. Он вчера не нарочно под ногами вертелся, он просто не слышал, что его шугают.

Крича на пару, они с Заботкиной добились у старика, что никаких занавесок он Барановой не вешал, а вот примус припаивал, это случалось. И утюгу новую ручку наладил, тоже было дело. А занавесок, нет, не вешал.

– А какие занавески были у Фаины Барановой? – спросил Зайцев. И уточнил: – До того.

– Плюшевые, – ответила Заботкина.

– Коричневые, – сказал Окунев.

– Коричневые, – согласилась Заботкина.

И тогда Окунев подтвердил:

– Плюшевые.

– Ясно, – подвел итог Зайцев.

Хотя ничего ему яснее не стало.

 

4

 

Перед чисткой он только и успел проверить опись в деле Барановой. Коричневых занавесок среди вещей в ее комнате не было. Ни плюшевых, ни коричневых, никаких.

Их вынес тот, кто повесил алую портьеру? Это сделал тот человек, что убил Баранову?

Зайцев оставил опись и фотографии на столе и, торопливо натянув пиджак, поспешил чиститься.

 

Стол в актовом зале был накрыт красной скатертью. Зайцев сидел и тупо разглядывал проплешины на ней. Сделана скатерть была из старой, вероятно, театральной завесы, но изображала собой нечто революционное. Боевое настроение, однако, не удалось. Весь длинный стол, накрытый до самого пола, напоминал гроб.

Члены комиссии были набраны в силу классовой добротности, иначе говоря, были обычными ленинградскими бедняками. Они скверно ели и еще более скверно жили, и все это можно было угадать по серовато‑зеленым неопрятным лицам. В тощем свете электрической лампочки, не пойми зачем зажженной под потолком среди дня, члены комиссии за своим гробом‑столом походили бы на вампиров. Если бы не испуг всех шестерых.

Зайцев их даже пожалел.

Бедные советские мышата, они все равно боялись тех, кого им предстояло чистить, – милиционеров. И тех, кто эту чистку организовал. Чин из ОГПУ сидел на самом краю стола и сурово поблескивал бритым черепом. Нос у него чуть ли не упирался в рот. На столе перед гэпэушником лежала фуражка с голубым верхом. Ее алая звездочка смотрела в зал, в публику. Эдакий Вий, который видит все.

Зайцев сидел на стуле, выдвинутом вперед. На чистку согнали всех, кто подвернулся. От следователей до девочек из машинописного бюро. Только дежурных оставили в покое. Хоть кто‑то должен был отвечать на звонки.

От девочек веяло любопытством и духами. Все остальные тихо бесились. За дверями ждало немерено работы. Большой город не нажал на тормоза по такому случаю. Он жил своей жизнью. А значит, воровал, грабил, подбрасывал младенцев (и спасибо, если не в Обводный канал, а в парадную), пускался в бега с общественной кассой, насмерть сбивал пешеходов или калечил общественное имущество, напивался, пырял ножами, кокал бутылкой по кумполу, лупцевал баб, сигал в воду с ленинградских мостов. И убивал тоже.

Там ждали улики, свидетели, протоколы, фотографии с места преступления, отпечатки.

Всем не терпелось уйти отсюда.

– Начинайте, товарищи! – распорядился чин из ГПУ.

«Смотри‑ка, шпалы», – подумал Зайцев. Значки в петлицах на воротнике говорили, что чин у гостя немаленький.

Лицо Зайцева не выражало ничего.

Один из сидевших в комиссии нерешительно протянул руку к графину, долго лил воду в мутноватый стакан, долго пил, растерянно глядя поверх стакана на каждого по очереди.

Пауза явно затягивалась.

– Вы в своем праве. Спрашивайте! – начал подталкивать их гэпэушник.

Один за столом начал прочищать горло. Заперхал, закхекал. Все с надеждой посмотрели на него. Но он больше не выдал ни звука. Достал несвежий платок, утер им рот. И снова уставился на большой вялый фикус, который по такому случаю принесли из бухгалтерии и водрузили с краю стола.

Сам фикус глядел в давно не мытое, дымчатое от пыли окно.

«Наше северное лето, карикатура южных зим, – подумал Зайцев. – Фикус, должно быть, скандализован».

Зайцев попробовал переменить позу, но стул под ним сразу так завыл и заскрипел, что тишина стала еще глубже.

– А вы, Зайцев, встаньте. Встаньте! Проявите уважение к процедуре.

Обладатель шпал и фуражки плавно взмахнул толстой белой ладонью, как бы показывая «вира». Стул прощально вскрикнул. Зайцев с облегчением встал, почувствовав, как в ногу будто впились тысячи иголок.

Отсюда он хорошо видел всех в зале. Раздражение на лицах постепенно сменялось сонной одурью. Собрания обычно заряжали надолго, как ленинградский дождь.

– Товарищ, ваше имя, – наконец, просипел кто‑то за спиной.

Зайцев обернулся.

– Вы в зал говорите, – тут же одернул его тонкий надменный голос из‑под фикуса. Гэпэушник привык, что вычищаемые юлили, потели, запинались. Ему не понравился этот прямо сидевший парень со светлыми, как у якутской собаки, глазами. Глаза глядели прямо, открыто. Мол, нечего скрывать, весь я как на ладони. При этом, казалось, сам парень ушел на глубину, как рыба, гэпэушник чуял это инстинктивно.

«Я с тебя гонор‑то собью», – подумал он.

– Зайцев, Василий.

– Громче, – потребовал гэпэушник. Он начал сердиться на трусоватую комиссию: холопы. – Вот я свое имя громко произнести перед народом не стесняюсь: Шаров Николай Давыдович, – отрекомендовался он.

– Очень приятно. Зайцев! Василий! – пророкотал баритон так, что эхо отскочило от потолка.

– Так‑то лучше, гражданин Зайцев.

Начало было положено. Чистильщики заметно приободрились.

– Дата рождения.

Зайцев ответил.

– Вы громче говорите, – еще раз потребовал товарищ Шаров. На подопечных из комиссии он уже не рассчитывал: холопы. Снова все надо было брать в свои руки.

– Товарищи, – зарокотал Зайцев, – меня кто тут не слышит? Я в самое ухо повторить могу.

Смешного в его реплике не было ничего, но в зале порхнули смешки, улыбки. Зайцев понимал их смех. Сколько лет они вместе в засадах сидели, под ножи бандитские шли, убитых товарищей хоронили. Здесь своих не сдают. Никому. И опарыш гэпэушный это знает. Зайцеву противны были эти мероприятия для галочки: слушали‑постановили, чистили и вычистили. Только время терять.

Лица перед ним были все молодые. Никому нет и тридцати.

Они не шутке смеялись. Они показывали зубы незваному гостю. И тот понял.

– Ты, Зайцев, по форме отвечай. Клоуном в цирке на Фонтанке работать будешь, а не в советской милиции.

– А какой был вопрос?

Публика тотчас включилась в ход поединка с интересом и злорадством. Шаров покопался в бумагах, взял листок. «Из анкеты», – понял Зайцев. Анкету эту он сам когда‑то заполнял, размашисто подписав.

– А почему товарищ Серафимов не явился?

– В командировке он.

– Вчера еще не в командировке, а сегодня в командировке? Так, что ли? – тотчас прицепился Шаров.

«А Шаров ли он? – подумал Зайцев. – Больше смахивает на псевдоним партийный».

– Такая у нас работа, – четко доложил Зайцев.

Теперь анкету нужно пересказать своими словами, вот и вся чистка. Неудивительно, что мильтоны сидят и бесятся: очень им интересна зайцевская биография.

– Происхождение.

– Пролетарское, – четко ответил Зайцев.

– Отец.

– Отец неизвестен. Мать прачка. Зайцева Анна. О матери могу рассказать.

– Неизвестен, значит? – блеснула бритая голова. Шаров нырнул лицом в папку.

«Очки бы сменил», – с неприязнью подумал Зайцев. И тут заметил, что папка, из которой тот вынул листок, была не желтая картонная, с зайцевским личным делом, а добротная кожаная. И добротность эта очень Зайцеву не понравилась.

– А вот тут у нас есть другие данные, – завлекательно начал товарищ Шаров. – В церковно‑приходской книге запись есть ясная. Анна Зайцева сочеталась браком с Даниловым Петром Сергеевичем, звания купеческого. Петроград, год 1908‑й.

Лицо Зайцева не дрогнуло. Ни тени не пробежало по нему.

– Мамашу мою папаша мой поматросил и бросил. Нагуляла меня моя мать, если вещи своими именами называть. Кто папаша мой был, извините, история покрыла мраком.

– А вот тут сказано: Анна Зайцева…

– Анн Зайцевых, я извиняюсь, в Петрограде как грязи. Вы на что намекаете?

Шаров изобразил сокрушенный вздох. А голос его ничего не изображал – металлический, наставительный.

Зайцеву некстати вспомнилась паутина из утреннего сна. А следом всплыло детское воспоминание‑присказка: тьфу‑тьфу‑тьфу, куда ночь, туда и сон.

– Да не намекаю я, товарищ Зайцев. Я прямым текстом говорю. Ввели вы в заблуждение советскую милицию и советский народ.

Конец фразы потонул в громком визгливом хохоте. Все обернулись на подоконник. Ржала задастая немолодая бабища, из‑под юбки торчали ноги‑колоды в ботах.

– Ой, не могу, – верещала она.

Зайцев понадеялся, что его лицо не выразило ничего.

– Вы, гражданка… Гражданка!.. – засуетился гэпэушник. – Это сотрудница? Или вы сотрудница и ведите себя прилично, или покиньте зал!

С таким же успехом он мог бы таранить носорога в его железный зад.

Паша знала, как обращаться с мужским полом. Ее кулака боялись пьяницы Фонарного переулка. Она утерла раскрасневшееся лицо полой кофты.

– Да я и свидетель. Чего? Знала я Нюрку вашу.

– Не мою, а упомянутую гражданку Анну Зайцеву. Вы ее знали?

Он весь прямо зацвел малиновыми пятнами. Короткая шея быстро налилась кровью. «Вот таких удар обычно хватает, и привет», – мимоходом отметил Зайцев.

– Отвечайте по форме, гражданка! Не на рынке. Ваше имя, должность.

Гэпэушник занес над листком перо «Рондо». Приготовился писать.

– Да я не скрываюсь. Прасковья Лукина. Дворник моя должность.

Товарищ Шаров и слова вставить не успел. Паша снова оживилась.

– Так вот. Та еще дамочка была Нюрка Зайцева. Вы уж простите, товарищ милицанер. Вы человек советский, вам не понять, может. Старые времена, там как было?.. Много ли стиркой наберешь? Кто папаша ихний – только боженька знает. Потому что Нюрка была женчина веселая.

Шаров на миг отвлекся от того факта, что Паши в этом зале быть не должно.

– Зайцева проституцией занималась? – с надеждой спросил он.

– Не, – махнула красной шершавой рукой‑клешней Паша. – Ты чего, глухой? Прачка она, говорю же. Стирала. Черное и белое, всякое. Этим зарабатывала. А мужички – это для души. Слаба на передок покойница была.

Гэпэушник швырнул перо об стол, брызнула клякса. Капли упали на голубой верх фуражки. Это Шарова еще больше разъярило.

– Прекратить! – взвизгнул он.

«Инсульт. Или инфаркт», – подумал Зайцев.

– Вы, гражданка… Вы, гражданка… здесь культурно выражайтесь!

В зале уже откровенно хохотали. Даже комиссию отпустил испуг: она зацвела похабными понимающими улыбочками.

– Культурно – это как? – громко осведомилась Паша. Новый взрыв веселья.

Зайцев пристально смотрел на Пашу. Та на него не смотрела.

– Ты мне дурочку ломать прекрати! – взвизгнул гэпэушник.

– Скажу культурно, – покорно пробурчала она, быстро зыркнула на Зайцева. – Уж вы меня извините, товарищ милиционер.

Набрала воздуха в свою просторную грудь, так что пуговка на самом обширном месте расстегнулась, и смачно выговорила: – Нюрка Зайцева, она была…

Всем известное короткое ругательство смачно щелкнуло в воздухе. Комната рухнула от всеобщего хохота. Товарищ Шаров яростно вскочил, чуть не опрокинул шаткий фикус. В комиссии кто‑то схватил колокольчик и принялся яростно трясти, призывая к порядку. Звон его тоже казался хохотом.

– Прекратить! Вон отсюда! – напрасно орал гэпэушник.

Через проход, как израильский Моисей сквозь расступившееся в бурю Красное море, пробирался Самойлов. Плотное туловище стягивал пиджак, а то, казалось, он бы раздался еще шире. Неожиданно для своей комплекции Самойлов был подвижен, как кот. Короткие баки придавали ему еще больше сходства с котом.

– Я тебя саму привлеку! – захлебывался гэпэушник.

Быстро оглядев бушующее море, Самойлов справился лучше, чем Моисей. Вставил два пальца в рот. Громкий свист был похож на удар бича. Море улеглось. Все умолкли.

На комиссию Самойлов даже не смотрел.

– Кончай лясы точить, Зайцев. Вторая – на выезд. Моховая. Труп.

Зайцев на миг задержался. Нашел и спросил Коптельцева одними глазами. Тот мотнул головой.

– Поезжайте, – сухо распорядился начальник уголовного розыска.

Тут же стулья задвигались. Зайцев спрыгнул с помоста. В движение пришли все, не только вторая бригада. Все с видимым облегчением поспешили обратно к прерванным делам.

– У нас тут дела поважнее, – попытался навалиться гэпэушник.

Самойлов еще раз глянул на начальника угрозыска Коптельцева. Но тот вдруг обнаружил под своими ногтями нечто куда более интересное.

– Вы что, товарищ? – подчеркнуто возмутился Самойлов. – Советский гражданин мертвым обнаружен. Что же важнее?

– Это товарищ Шаров, Николай Давыдович, – быстро вставил Зайцев.

Коптельцев не ответил. Его глазки‑вишенки даже не моргнули. Но Зайцев знал: все, что о гражданине Шарове можно узнать, будет в кратчайший срок узнано.

– Да за помехи в осуществлении задачи… – начал было разбег гэпэушник.

Но Самойлов уже понесся вскачь:

– Какие же помехи? Когда задача у нас общая – охранять покой и труд советских граждан. И задача эта на нас возложена государством, – громко отчеканил он, помогая себе ладонью отделить одно слово от другого. От пустых стен отлетало эхо. – Там советский гражданин мертв. И виновного надо найти и наказать согласно советским законам.

Шаров тоже обернулся на Коптельцева за поддержкой – и тоже не смог поймать его взгляд. Коптельцев только приподнял пухлую ладонь, как бы тихо показав: довольно.

«Интересно», – отметил их пантомиму Зайцев.

То ли тихий жест Коптельцева, то ли слово «советский» подействовало на гэпэушника как кол на вампира. Самойлов вбил его несколько раз. И только потом повернулся к Шарову спиной. За пустым столом тот остался один. Дернулся, дернул за собой скатерть. Фуражка покатилась, укатилась, как назло, далеко, и так и осталась лежать блином. Никто ее поднимать не бросился.

– Мы не закончили. Я тебе это обещаю, – проскрипел Шаров, с трудом выпутывая ноги из длинной скатерти.

 

5

 

Автомобиль уже урчал и трясся. Самойлов своими коротенькими ножками перебежал на мостовую и, подтягивая себя руками, забрался внутрь. Матюкнулся, едва не наступив на собачий хвост, протянутый в проход. Морду Туз Треф положил на колени своего вожатого.

Самойлов плюхнулся рядом с Крачкиным.

– Бездельники, – только и сказал он. – Трудовую деятельность изображают, суки.

ОГПУ в угрозыске ненавидели все.

– Только людям работать мешают, – разошелся Самойлов. – Какие тут, в жопу, классовые враги? Тридцатый год на дворе. Козлы! – И добавил злобно: – Помотались бы с наше, небось расхотелось бы устраивать свои чистки‑очистки. Леха, ты чего, уснул? – заорал он без всякого перехода водителю. – Поехали уже!

Автомобиль дрогнул и тронулся с места, выворачивая с Гороховой.

– Слушай, Вася, – подал сзади голос Мартынов, – а чего хорек этот к тебе прицепился, в самом деле? Какой еще папаша‑купец?

Зайцев едва обернулся:

– Не понятно, что ли? Это у нас с тобой работы невпроворот, а у этих паразитов работы сейчас особо нет, так они ее себе придумывают.

Самойлов тут же встрял:

– Потом гнида эта бумажечку своему начальству подсунет: вот, мол, трудился я, потом трудовым изошел. Комнату мне дайте или паек повышенный.

– Кто знает, – заметил Крачкин.

– Да ты что, Крачкин! Какие еще классовые враги на четырнадцатом году революции?

Крачкин отвернулся и смотрел в окно как‑то уж слишком пристально. Видно было, что тема ему не нравится. Он‑то служил еще при царе. Бывший сыщик петроградской полиции был почти идеальной мишенью для чистки.

– А где Серафимов, в самом деле? – вдруг вспомнил Самойлов.

– Послушай‑ка, будь другом, переметнись на мое место, – попросил Зайцев. И сам после небольшой тесной кадрили с Самойловым посреди автомобильной тряски подсел к Крачкину.

Крачкин, впрочем, тревожился не слишком. Он привык быть паршивой овцой. Или уж, во всяком случае, белой вороной.

Знаменитостью петроградского сыска Крачкин стал задолго до революции. Знаменитостью скандальной. Ему случалось арестовывать товарища министра, офицера гвардии, обладательницу третьего по величине состояния империи. Случалось и сметать подозрения, напрасно павшие на людей незнатных, а то и вовсе бедных. Консервативная пресса его проклинала, в гостиных шипели, Крачкина дважды отправляли в отставку. Причем один раз без права восстановления на государственной службе. Слава эдакого Робин Гуда, защитника бедных оказалась горьковатой на вкус. Зато после революции, разбившей миллионы жизней надвое, она Крачкину послужила. В отличие от большинства он и в новой жизни остался тем, кем был в старой, – следователем. В 1922 году он получил именной пистолет с гравировкой. Как только партийной ячейке требовался пример старого спеца, который служит новому строю и передает опыт советским кадрам, вызывали Крачкина.

Именно с ним Зайцеву хотелось обсудить убийство Фаины Барановой.

Зайцев бегло рассказал о странных находках в комнате убитой: приключения портьеры и платья.

– И что? – спросил Крачкин, отводя взгляд от окна.

– Странно это, вот что. Если убийца там, значит, красоту навел. Не торопился гад. Другой бы бежал со всех ног.

– Возможно, не первый раз убивает, – резюмировал Крачкин.

– Не в этом дело. Зачем так трудиться, вот я чего не понимаю.

– Во‑первых, занавеску эту и сама Баранова повесить могла.

– Соседи говорят, что…

– Женщины в бальзаковском возрасте часто делают глупости на почве страсти, – перебил Крачкин. – И платье сама, конечно, надела, это во‑вторых. И прическу себе затейливую сделала, в‑третьих. Если убийца любовником ее был.

Зайцев задумался. Да, складно.

И все‑таки не совсем.

– Но роза в руке! – воскликнул он. – И метелка эта дурацкая. Да и поза в кресле. Уж точно не сама она ее приняла. Значит, убийца ее усадил? Зачем? Бред.

– Не обязательно, – спокойно возразил Крачкин. – Сперва аффект, потом раскаяние. Я помню, как корнет Е. накрыл убитую им любовницу шалью, оправил платье.

– Это ты все с Барановой носишься, Вася? – полюбопытствовал с другого сиденья Самойлов.

Вожатый ищейки дремал, прикрыв глаза.

– Или мать, которая сперва придушила свое незаконнорожденное дитя, а потом тщательно одела. Чепчик даже. И запеленала, – продолжал Крачкин. – Все то же самое. Горе и ужас от содеянного могут принимать странные формы.

Зайцев покачал головой.

– Так то при царизме, – вставил Мартынов.

– Все когда‑нибудь уже было. Все на что‑нибудь непременно похоже, – заметил Крачкин. – Люди всегда одни и те же. И при царизме, и при советской власти.

– Преступление есть пережиток старины, – заявил Самойлов. – Чего? Вон ты, Крачкин, на комсобрания по возрасту не ходишь. А там все разъясняют.

Непонятно было, шутит он или нет.

Крачкин растопырил пятерню, принялся загибать пальцы:

– Любят и ненавидят, жаждут денег или выгодного места, боятся разоблачения, шантажируют, или на пути у них кто‑то стоит. Все. Причины всегда одни и те же.

– Ой, не знаю, – с иронией сказал Зайцев.

– Преступление есть продукт общества, – встрял водитель, закладывая поворот и едва успев поймать рукой сложенную треногу, стоявшую в проходе.

– В самую точку, Леха, – согласился Зайцев. И заговорил серьезно: – Твои, Крачкин, методы психологического реализма не всем годятся. Ты логически рассуди. Если общество наше советское, еще в мире небывалое, бесклассовое, то значит это, что и преступники в нем новые, небывалые, так? Со своими небывалыми прежде мотивами. Или преступниками становятся сейчас только те, кто против нового общества?

– Это ты все думаешь, к чему он ей в руки метелку вставил? – поинтересовался Самойлов. – Глумился поди, вот и вставил. А ты, Мартышка, чего думаешь? Сидишь все, молчишь, вставь веское слово.

Мартынов спохватился. Ответ все не шел на ум.

– Кто его, черта, знает, – постарался ответить он.

– Господи, – сказал Крачкин, глядя в окно. Они как раз проезжали мимо ограды Летнего сада. Головы горгон не глядели им вслед. За оградой кипела зелень. Волны смеялись, ловя солнечные блики. В голубом небе косо висели белые острые чайки.

– Какой дивный, прекрасный город, – произнес с грустью Крачкин. – Я не понимаю, как вообще можно убить, украсть, обмануть, когда каждый день видишь такое.

Самойлов фыркнул так, что пес поднял голову.

– Фасады бы еще подкрасить кое‑где.

– Приехали, – оборвал дискуссию шофер Леха.

Автомобиль свернул на Моховую.

 

6

 

Домой Зайцев снова вернулся запоздно. Светлое небо отражалось в ясной воде. Дома, казалось, только притворялись спящими, видные до последней черточки в теплом воздухе.

В открытую форточку доносился трубный голос дворничихи, гудевший что‑то о любви. В арку был виден внутренний двор с огромным тополем – довольно небывало для ленинградских дворов‑колодцев. Впрочем, для классического колодца этот двор был вдобавок слишком светлым и широким. Хорошо жила певица Вяльцева. Зайцев прошел мимо парадной, свернул во двор. Здесь во времена Вяльцевой располагались квартиры победнее, потолки были пониже, лестницы поуже. В этой части в дворницкой и жила Паша. Пока Зайцев пересек двор, она успела дойти до припева.

«Ац‑цвели‑и уш давно‑о хризантэ‑э‑э‑э‑мы», – мычала она. Пение слегка заштриховал треск швейной машинки.

В ее конурку вход был отдельный. Дверь, как обычно, нараспашку. Марлевая сетка чуть колыхалась на сквозняке.

– А, здрасьте, – оборвала пение Паша, заметив Зайцева на пороге. – Все не спит ленинградская милиция.

Зайцев прикрыл дверь.

– Паша, ты наврала сегодня, – тихо и холодно произнес он. – Зачем?

«Ха‑атцвели‑и уш давно‑о», – снова затрещала машинка. Поползла из‑под иглы цветастая ткань.

Зайцев оперся обеими руками о стол.

– Я, Паша, советскую власть обманывать не рекомендую.

Треск оборвался. Паша заткнулась, заморгала.

– Ты же знаешь, что я здесь в комнате живу с тех пор, как меня детдом поселил. И мать свою я только по документам знаю. И ты ее помнить никак не можешь.

Паша пожала мощным плечом.

– Ты давай плечиками не тряси, не Вяльцева. Отвечай, что это еще за комедия.

– Да чего! Обиделся ты, что ли? Я же не в обиду. Я справедливость люблю.

– И врешь поэтому.

– Да что я, не поняла, что ли, куда этот прыщ гнул?

– Ты как насчет прыща‑то узнала, расскажи мне.

– Кверху каком. Как‑как. Клавка сказала, которая на Вознесенском метет, а ей Пахомыч с Фонтанки, а ему Люська с Гороховой. А Люська на стенке у вас прочла.

Ленинградские дворничихи и дворники были сетью, единству которой Зайцев в очередной раз поразился.

– Вот что, Паша. Спасибо, конечно, за чувство локтя. Только ты больше не лезь. Мне от людей прятать нечего. А враки и выдумки твои тебе самой боком выйти могут. Ясно?

Паша ухмыльнулась.

– Локтя, ха! Да мне твой локоть как собаке пятая нога. Да я как про чистку у вас услышала, так помчалась. Нам оченно некстати, если тебя фукнут отсюдова. Нам в доме свой мильтон дозарезу нужен, понял? Я всех безобразников и алкашей местных знаю. А тут еще Фонарный рядом, вон за углом. Оттуда шваль еще своя набежит. И с Сенной ханурики сунутся. А так им всем ссыкотно вроде. Стороной наш дом обползают. Да пока ты в мильтоны не поступил, у нас стекла раз в неделю колотили. А уж сколько у людей простых добра повынесли… Локоть, как же, – снова усмехнулась она. – Это не я, это все кумекают: свой мильтон в доме нужен.

Зайцев слегка поразился простому зоологическому прагматизму соседей. Великий знаток борьбы и сосуществования видов в дикой природе Чарльз Дарвин наверняка воспользовался бы этим примером, если бы дожил до победы большевизма.

– Я, Паша, вам не свой мильтон. Если кто из вас закон нарушит, то по всей строгости спрошен будет. Ясно?

Паша мотнула головой, как лошадь, которая пытается стряхнуть торбу.

– Ты карточки‑то на месяц выдать не забудь, – миролюбиво напомнила она.

Машинка снова застучала.

«Ха‑атцве‑ли‑и уш давно‑о…» – снова понеслось в белую ленинградскую ночь.

 

У себя в комнате Зайцев задвинул щеколду на двери. Свет зажигать не стал. В комнате было достаточно света с ночной улицы, с воды. Он взялся за край комода, приподнял. Отодвинул, стараясь не шуметь.

Отлепил от задней стенки плотный конверт. И вынул из него документы.

Трудовую книжку он сразу отложил. В ней можно было не сомневаться: ее он получил сам. Все записи тоже сам заработал.

Зайцев долго смотрел на маленькую плотную фотографию. Похоже, пришло время с ней расстаться. Сердце сжала тоска. Окажется ли его память столь надежной, чтобы сохранить это лицо? А вдруг случится так, что однажды он не сможет вспомнить? Ему стало жутко. Не сжигать? А если этот снимок будет стоить ему жизни? Зайцев смотрел на него, будто желал выжечь изображение на обратной стороне собственных глаз. Помедлил, но все‑таки опустил снимок в медную миску.

Отложил в сторону, к трудовой, членский билет общества ОСОАВИАХИМ с маленькой квадратной фотографией. Небрежно бросил следом читательский билет в районную библиотеку.

А метрику поднес к самым глазам. Затем посмотрел на свет. Перевернул. Все как и должно быть. Документ не вызывал подозрений. Он выглядел отлично. Иначе и быть не могло. Мать: Анна Зайцева. Отец: неизвестен.

Сердце его слегка забилось.

Место за комодом было вполне надежным на случай, если Паша решит пошарить вокруг или в комнату залезет поживиться дурилка какой‑нибудь. Но при обыске, профессиональном обыске? Сам Зайцев не мог припомнить, чтобы кто‑то из них когда‑либо передвигал на месте преступления мебель. Но кто знает, как там их учат в ГПУ.

Он подвинул ближе миску. Держа метрику над ней, нашарил коробок. Нет документа – нет вопросов. Чиркнул спичкой.

Или нет? Все‑таки это был хоть какой‑то документ, утверждавший существование сына незамужней питерской прачки Анны Зайцевой. Против другого документа это был документ, а не просто слова.

Зайцев едва не обжег пальцы, но успел задуть спичку.

Фотографию снова убрал в конверт.

 

 

Глава 2

 

1

 

Зайцев обнаружил, что кабинет его не пустовал. Спиной к двери сидел на стуле посетитель. Коротко остриженная голова торчала над тощенькой рубахой. Слегка оттопыренные уши алели на просвет – несмотря на ранний час, солнце било уже вовсю. Пиджак незнакомец держал на коленях, что придавало ему сходство с пассажиром, ожидающим поезда.

– Гражданин, вы как мимо дежурного сюда просочились? – поприветствовал его Зайцев.

Незнакомец вскочил. На вид ему было едва ли за двадцать. Круглое совиное личико.

Зайцев не дал ему и рта раскрыть.

– Следуйте за мной.

Гражданин не стал спорить.

По большой, просторной, но замызганной лестнице они спустились к дежурному. На деревянную стойку уже наваливались грудью первые посетители.

– Гражданка, – терпеливо объяснял бабе в накинутом на плечи платке дежурный, – сядьте на место.

Появление Зайцева подало ей новую надежду. Баба бросилась к нему. Зайцев разобрал только «чердак» и «я вас умоляю». Свежевыстиранное белье сперли с чердака, обычная ленинградская история.

– Вы что, гражданка? – попытался обойти ее Зайцев. – Здесь уголовный розыск. А вам к участковому надо.

Зайцев перегнулся через стойку и тихо бросил дежурному, показав взглядом на визитера: «Что это еще за шкет?» То, что прямиком в кабинете следователя нарисовался не обычный горожанин с заявлением, Зайцев понял сразу: чужака мимо стойки не пропустили бы наверх. А потащил он его вниз только ради того, чтобы сбить и сконфузить.

– Пополнение прислали, – шепнул дежурный. – Пока Серафимов в командировке.

– Кто прислал?

– Товарищ милиционер, кто ж белье мое найдет? – напомнила о себе баба.

– Белье ваше, мамаша, сперли, и, боюсь, лежит оно теперь в сундуке у ваших же соседей. И если по дурости своей они сами его на том же чердаке не повесят, не найдет его больше никто.

Та опешила.

Зайцев посмотрел: новичок спокойно стоял поодаль, глядя из‑под полуприкрытых век голубыми глазками на скапливающуюся очередь. «Финн. Или эстонец», – решил Зайцев.

Он прошел сквозь толпу. Комнату дежурных постепенно заполнял запах табака и несвежих тел. Советский Союз был государством равных. Но те, от кого пахло мятной пастой, мылом и духами, в общей очереди все равно не толклись. Даже в приемной угрозыска.

Зайцев просиял «финну» чересчур широкой улыбкой.

– Что же ты молчишь? Пополнение, значит?

– Так точно, – ответил тот.

– Зайцев моя фамилия.

– Нефедов, – протянул руку «финн».

– Постовым, что ли, стоять надоело, Нефедов? – улыбнулся он.

– Никак нет.

– Да что ты каблуками‑то щелкаешь? Из армии недавно?

– Три года как.

«Не такой уж мальчик», – понял Зайцев.

– Пополнение нам кстати, – Зайцев кивнул, хлопнул его по плечу. – Работой все завалены. Пошли. Лясы точить особенно некогда. Сразу введем тебя в дело. В деле со всеми и перезнакомишься.

Дойдя до нужной двери, Зайцев стукнул костяшками пальцев по косяку. Крачкин, сидевший за столом, глянул из‑под очков.

– Вот, новые кадры. Прошу. Товарищ Крачкин.

– Нефедов.

– Нефедов? – спросил Крачкин таким тоном, будто интересовался у экскурсовода в этнографическом музее. – Уж больно физиономия чухонская.

Но такой прием не удивил, а тем более не обидел новичка. А может, и то, и другое, но только лицо его не выразило ничего.

– Ну, прошу‑с. Товарищ Нефедов.

Крачкин понял, что Зайцев сбросил на него новобранца не просто так, но и бровью не повел.

– Введи его, Крачкин, сразу в дело, – дружелюбно распорядился Зайцев. – А я потом подключусь.

Крачкин кивнул. Нефедов подался вперед.

– История, значит, простая. Два товарища вместе выпили, – успел услышать Зайцев начало.

У машбюро он притормозил. Из‑за двери слышался приглушенный треск. Зайцев открыл дверь, стукнул в закрытое окошко. Деревянная дверка отворилась. Показались красноватый носик и седеющий валик надо лбом.

– Наталья Петровна, одолжение сделаете? Мне справочку только навести. Сотруднику новому удостоверение выписали, да вроде фамилию не так написали. Проверить бы.

Наталья Петровна поняла только, что допущена опечатка. И тотчас утратила способность думать. Носик исчез. Зажужжал зуммер. Дверь щелкнула, показала подбитое пробкой нутро. Зайцев приоткрыл ее и на миг оглох от треска машинок. Женщины сидели в наушниках. Ни одна не подняла головы, словно бы и не заметила посетителя. Но при этом некоторые наклонили лицо еще сильнее, пальцы так и порхали над клавиатурой. Наблюдатель легко мог бы сказать, кто из машинисток не замужем. Самойлов цинично относил машинисток к категории профессий «ищу мужа»: в угрозыске работали почти одни только мужчины.

Одна из них оборвала набор и сняла наушники первой. За ней остальные. Треск стих. Зайцев быстро выяснил, у кого из них лежит свежий приказ о назначении нового сотрудника. Машинки опять затрещали. Зайцев, дурея от шума, быстро пробежал глазами приказ. Ответы гостя не зря насторожили его. Нефедов Клим Прохорович не был ни постовым, ни регулировщиком, ни участковым. Он вообще не служил раньше в милиции. Его перевели в ленинградский угрозыск прямиком из ОГПУ.

 

2

 

– Формально, да и с практической точки зрения тоже, они правы. – Крачкин выпустил синюю струю дыма, спугнув с перил разомлевшую на солнце муху. И раздавил окурок в маленькой карманной пепельнице. – Людей у нас действительно не хватает.

Зайцев покачал головой. Теперь он не курил, но балкон, лепившийся на фасаде, остался единственным в здании местом, где можно было под предлогом папироски потолковать с глазу на глаз.

– Думаешь, это после чистки?

Крачкин пожал плечами, глядя на улицу. Снизу доносилось цоканье. Проползла телега с дровами, проехал грузовик. Горошинами плыли головы прохожих. От мостовой дышало зноем.

– Вряд ли. Думаю, после дела Петржака не все еще головы слетели.

Предшественник Коптельцева товарищ Петржак кончил плохо. И кончил совсем недавно. Вернее, отделался легким испугом: его всего лишь убрали куда‑то в провинцию. А ведь могли и посадить. Или под трибунал отдать: со склада улик ценности пропали немалые – шубки, цацки, деньги. Начальник угрозыска оказался банальным вором. История выплыла наружу, партийные деятели и партийные газеты требовали мер покруче. В городе вопили, что милиция своих прикрывает (что отчасти было правдой). Для успокоения общественности в угрозыске провели несколько показательных расправ над фигурами помельче.

И назначили новым начальником Коптельцева. Перевели из ОГПУ. Новая метла должна, мол, мести по‑новому: без разлагающего влияния старых дружб, ссор, обычаев, круговой поруки.

Крачкин запалил еще одну папиросу.

– Не много ли? – проворчал Зайцев, покосившись на огонек. – Прокоптился весь.

– Эпоху царизма, однако, пережил, – иронически возразил тот. – Чего не могу сказать о многих своих товарищах, озабоченных гимнастикой и холодными обтираниями. Мне теперь можно. Это тебе еще бегать и бегать, ты сердце и береги.

– Слушай, Крачкин, не пойму я что‑то. Если ты прав, допустим, то какие же еще головы? Бригаду следственную разогнали, помнится. Следователь, который дело Петржака вел, служит где‑нибудь в Новохоперске. Все наказаны. Зло побеждено. Концы в воду.

Крачкин покачал головой.

– Да ты ведь, Вася, тоже там отметился вроде.

– Я? Да пару раз в ломбардах опросил приемщиков, вот и все. Так, по дружбе выручил. Никаким боком я в бригаде той не числился.

– А подпись под протоколами теми, где про ломбарды, твоя?

Зайцев не ответил.

– Вот‑вот, – заметил Крачкин. – Мы все там понемногу отметились. Помогаючи. Мы все теперь под подозрением. Вот нам и выдали товарища Нефедова. Кукушонка.

– За всеми‑то не уследишь?

– То есть? – подозрительно посмотрел на него Крачкин.

– Да, думается мне, у Нефедова этого вполне конкретное задание. Одна какая‑то разработка.

– Думаешь?

Зайцев услышал, как дрогнул, совсем чуть‑чуть, но дрогнул голос старого сыщика. При слове «конкретное» Крачкин подумал о себе.

Зайцев посмотрел на него.

– Чего? Вытаращился, как кот, – рассмеялся Крачкин. Поперхнулся дымом, кашлянул. – Гипнотизер, что ли? Ты, Вася, так: глянь – и отводи взгляд. Смягчай. А то тяжелый он у тебя больно. Пронзительный. Тебя дамы любить не будут.

– Они меня и так не любят, – пробормотал Зайцев, отворачиваясь. Протоколы со своей подписью из дела Петржака теперь уже не изъять.

– Дамы, Вася, чувствуют, что, несмотря на твой профиль чемпиона, широкие плечи и прекрасный рост, ты с ними будешь слишком деликатничать. Есть в тебе что‑то такое…

– Чего‑о? Вот трепло. Ты лучше скажи, с какой кашей мне теперь этого Нефедова есть? В бригаде. Ребята же не слепые.

– А не надо его есть с кашей, – Крачкин пульнул окурок вниз. – Прислали пополнение? Вот и спасибо. Пусть работает. Гоняй его в хвост и в гриву. Пусть фотографии делает. По свидетелям бегает. У тебя что сейчас горит? Убийство в коммуналке на Невском?

Проспект 25 Октября Крачкин на старый лад называл Невским. При мысли о Фаине Барановой, ее открытых глазах, розе в ее мертвой руке Зайцева передернуло.

– Там же свидетелей полная коммуналка, – Крачкин повернулся, чтобы из зноя снова войти в прохладу кабинетов, коридоров, лестниц. – Вот и пусть Нефедов общается.

– Мартынов и Самойлов всех опросили. Да и я сам побеседовал.

– И? Нам‑то что. Пусть дует. Лишь бы не мешал. Может, чего притащит. Притащит – спасибо. А нет – тоже хорошо. Какая разница. Главное, от нас подальше.

 

3

 

– Вася, это как понимать? – Мартынов навис над столом. В столовой стоял тот характерный шум, в котором сплетаются гам голосов, грохот стульев и стук алюминиевых ложек.

– Мартышка, уйди, не тряси лохмами, – махнул на него Самойлов, прикрывая ладонью тарелку с супом.

– Как мило: за суп сегодня обеденные карточки не вырезали, – сообщил Крачкин, подсаживаясь с дымящейся тарелкой.

– Потому что это не суп, – жуя, ответил Самойлов.

– Ты чего ластами машешь, в самом деле? – удивился Зайцев, зачерпывая ложкой волокнистую гущу. Мартынов был явно взволнован.

– Это не может быть капустой, – тут же отозвался Крачкин, придвигая снятые очки к дымящейся поверхности на манер лупы. Стекла их вмиг запотели.

– Это и не капуста. Это Мартынов только что натряс.

Голос у Мартынова сделался чуть визгливым.

– Вася! Ты зачем этого… Нефедова по соседям опять отправил?

Зайцев глянул на Крачкина, как бы ища поддержки. Но тот хлебал суп, будто разговор его не касался.

– Сядь, Мартынов, не ори на всю столовку.

Но Мартынов хлопнул ладонью по столу.

– Мартын, выдохни. Сядь, – мирно сказал Крачкин.

Мартынов скроил недовольную мину, но сел. Потом встал. Пошел за своей порцией супа.

– Однако, – только и сказал Зайцев.

– Это еще что за явление было? – проворчал Самойлов.

– Конкуренции боится, – ответствовал Крачкин. – Со стороны длинноногих юных кадров.

Нефедов в самом деле бегал дни напролет. Поручения от Зайцева, от Крачкина, от Самойлова так и сыпались. Новичок не роптал и недовольства не выказывал.

– Во времена императора Николая Первого, говорят, был приказ солдатам иметь вид лихой и придурковатый, чтобы своим разумением не смущать начальство, – возвестил Крачкин, придвигая к себе второе: жидковатое пюре с сероватой сосиской в лужице коричневого соуса. – Наш новый друг в этом явно преуспел. Похвально.

– Между прочим, не надо ржать, – возразил Самойлов. – Если бы не Нефедов, мы бы сейчас сами бегали, как савраска без узды. В связи с чем предложение.

Мартынов вернулся с дымящимся подносом.

– Мартын, слышал?

Лицо у того по‑прежнему было угрюмым.

– Что еще?

Ответил веселый Самойлов:

– Если вечером никакой срочный вызов не нарисуется, предлагаю всем вместе цивилизованно выпить пива. Есть одно заведение новое, я разведал. Кто за, товарищи?

И поставив локоть на стол, раскрыл квадратную ладонь. Другой рукой он держал стакан с тепловатым сладким чаем. Крачкин кивнул.

– Пусть, – буркнул Мартынов.

– А ты, Вася?

– Не могу.

– Да ладно.

– В театр иду.

– Шутка сезона!

– Куда?

– Чего? Просвещаться надо. Вы, товарищи, между прочим, советские комсомольцы, а не шантрапа какая‑нибудь.

– Я – нет, – вставил Крачкин.

– Мы пример должны подавать, – не сдавался Зайцев. – Вот ты, Самойлов, когда балет в последний раз видел?

– Балет? – удивился Самойлов.

Крачкин засмеялся.

– Не скалься. Ишь, заколыхался, – добродушно оборвал Зайцев.

– Вася, – наставительно воздел папиросу Крачкин. – Помни: глянул – и в сторону.

– Да пошел ты!

– Это чего? Он о чем? – засуетился Самойлов.

– Ты, Крачкин… Я на твоем месте больше интересовался бы современным советским искусством. Чтоб от жизни не отстать.

– Товарищи, – объявил Крачкин. – Вы хоть поняли, к чему эта комсомольская болтовня? У товарища Зайцева – сви‑да‑ни‑е. С дамой.

– О!

– Не может быть!

– Разговелся!

– Поздравляю!

Даже Мартынов забыл о том, что злился. Зайцев встал, накинул пиджак, разом попав в рукава. Одернул лацканы.

– Некультурные вы. Пойду я.

– Она из машбюро?

– Из столовой?

– Регулировщица?

Зайцев припустил от них.

– В этой пивнухе, про которую я говорю, что интересно, – снова заговорил Самойлов. – В ней стоят высокие такие американские стулья…

– Ага, – подал голос Мартынов, – чтобы с них ляпнуться после третьей.

– А кто в тебя третью вливает? – принялся объяснять Самойлов. – Ты культурно сядь, закуси.

 

4

 

Поразительно, насколько даже маленький человек оплетен всевозможными приятельствами, связями, знакомствами. Вот даже и убитая Фаина Баранова, по анкете «одинокая», была чьей‑то сослуживицей, знакомой, соседкой, приятельницей, клиенткой. Нефедов бегал действительно как савраска.

Зайцев слушал его доклад и понимал, что чем больше Нефедов говорил, тем меньше в этом было смысла.

Что все эти люди могли сказать об убитой? Что могло бы пролить свет на ее гибель? Что работницей она была исполнительной? Что раз в месяц посещала парикмахерскую?

Убийство Барановой не было раскрыто по горячим следам. Орудие убийства не нашли. Пальчиков тоже; Крачкин запудрил черной пылью всю комнату, после чего объявил: «Видно, опытный, гад».

Но с чего опытному гаду переодевать труп? Опытные работают быстро, практично.

И какой тут опыт, если ничего из комнаты не украдено? «Так говорят соседи», – уточнил сам для себя Зайцев. Все ли знают соседи?

Он отогнал эту мысль. Сомнения ничем не могли помочь, лишь зря бередили ум. Убийство Фаины Барановой уже перешло в разряд тех, что не будут раскрыты никогда. Вот только понимал ли это сам Нефедов?

Он стоял навытяжку перед столом Зайцева. «Вид лихой и придурковатый», – вспомнил Зайцев. Только Нефедов больше напоминал прилежного студента.

«А где Серафимов, он ни разу не спросил. Терпеливый, гад. Дотошный. Аккуратно вываживает», – думал Зайцев. На лице его тем не менее было написано горячее внимание.

– Ну‑ну, Нефедов, – заинтересованно отозвался Зайцев, совершенно не слушая.

Нефедов слабо оживился, вынул из кармана маленькую книжечку. Нарядная и хорошенькая, она дико смотрелась в его больших костлявых руках. Нефедов принялся докладывать, сверяясь с книжечкой; хмурил белесые брови, у него даже нос от усердия удлинился. До сознания Зайцева добралось несколько раз произнесенное слово «пастушок». Добралось и свалилось за край сознания. В такие книжечки, думал он, лет пятнадцать назад барышни записывали кавалеров на балах: за кем какой танец. Зайцев невольно представил, откуда у Нефедова, бывшего сотрудника ГПУ, такая вещица вражеского классового происхождения, но предпочел отогнать и эту мысль. Только не сегодня вечером.

– Отлично, Нефедов! – искренне сказал он. – Пиши рапорт, и мне на стол к утру. Молодец, так держать! Вот это я понимаю, окончание рабочего дня! Молодец!

Похлопал Нефедова по плечу. Не забыл, однако, выходя, подтолкнуть его вперед. И запер за собой дверь кабинета.

 

5

 

Крачкин был прав. Если ленинградская девушка приглашала на балет, ленинградскому мужчине следовало мобилизовать все силы: это было не просто свидание. По важности балет помещался за два шага до страшного суда – знакомства с ее подругами.

В фойе уже рокотала толпа, предвкушая спектакль. Зайцев пригладил волосы перед большим, оплетенным золотой рамой зеркалом, которое презрительно сверкнуло амальгамой, нанесенной еще в те времена, когда зеркалу показывали фраки, мундиры с золотом, турнюры и бриллианты, а не убогие одежки советских служащих. Теперешнее отражение напоминало сероватую кашу. Зайцев поспешно отошел. Двери в партер были еще закрыты.

Леля стояла у бархатной скамьи и вертела в руках маленький перламутровый бинокль. Зайцев купил программку у билетерши. И по лицу Лели понял, что свою первую ошибку он уже совершил. Хорошо воспитанному ленинградскому кавалеру полагалось и без программки знать, что дают сегодня вечером, кто сочинил музыку, кто хореографию, а также кто в главных партиях. Зайцев свернул программку в трубочку, сунул в карман пиджака и смущенно кашлянул.

Леля сделала вид, что не заметила фальстарт, продела руку в подставленный ей локоть, и они поднялись по широкой беломраморной лестнице во второе, парадное фойе. Оно казалось особенно просторным и светлым из‑за белого мрамора. Сюда выходили высокие двери, которые вели в бывшую царскую ложу – центральную и самую большую. Вместо императорских вензелей теперь повсюду красовались скрещенные серп и молот. Леля то и дело кивала знакомым. Зайцев почувствовал, как деревенеет.

– Может, двери уже открыли?

– Бросьте, – с улыбкой шепнула Леля. – Они все шеи посворачивали. Горят желанием узнать, кто вы такой.

– Жаль, что я не играю в джазе Утесова.

Леля стала рассказывать, как там у них в институте. Она училась и заодно работала лаборанткой. «И отлично. Пусть поболтает», – с облегчением подумал Зайцев. Пары двигались по фойе, описывая каждая свой круг, как на катке. Мимо проплыл со спутницей толстяк в костюме‑тройке. «И не жарко же ему», – отметил Зайцев. Краем уха он услышал слово «щелкунчик». Значит, это «Щелкунчик» им сегодня предстоял. Зайцев ободрился. Вспомнилось что‑то яркое, белые метели из танцовщиц в пушистых юбках, елка, Рождество. Что‑то виденное очень давно, что‑то очень приятное и знакомое.

Леля оживилась. Зайцев молол ей какую‑то любезную чепуху. Она смеялась и стала еще прелестнее.

После второго звонка публика устремилась в зал. Их кресла были в бенуаре, у самого прохода. Зайцев с радостным интересом рассматривал зал. Звуки настраиваемых в оркестре скрипок, нестройный гул публики, блеск люстры – все наполняло душу предвкушением. Он улыбнулся Леле. Но она была занята: быстро оглядывала в бинокль ложи. Дали третий звонок. Билетерши закрыли двери в партер. Свет стал гаснуть. Леля, наконец, откинулась на спинку кресла. В темноте полились первые звуки Чайковского. Занавес поднялся.

На пустую сцену выехали высокие картонные щиты. Появились танцовщики в рабочих комбинезонах. Зайцев осторожно оглянулся на Лелю. Она взяла его руку в свою, но головы не повернула. Он тоже стал смотреть на сцену.

Видимо, это был особый, авангардный «Щелкунчик». А может, конструктивистский. В общем, Зайцеву скоро начало казаться, что голову его равномерно сдавливает со всех сторон. Он подавил зевок.

По сцене ездили щиты. Сновал кордебалет в спортивной форме. На сцене растянули огромные полотнища ткани, за которыми танцовщицы вертели головами. Засвистела флейта. И хотя в оркестре гремело, чирикало, свистело и пело, Зайцеву стало казаться, что руки и ноги его делаются все тяжелее, все горячее, а тишина в зале – все темнее, глубже, бархатистей. «И это танец пастушков», – тихо и саркастически сказал кто‑то сбоку. Голос Нефедова в мозгу бубнил, как муха, бьющаяся об стекло. «Пастушок», – донеслось голосом Нефедова сквозь трели флейты. Пастушок. И через секунду Зайцев услышал собственный храп.

Он встрепенулся. «Боже!» – ахнула Леля. Сзади негромко порхнули смешки. «Какой позор», – прошипела Леля со слезами в голосе и бросилась по темному проходу вон из партера.

– Леля, стойте! – Зайцев ринулся за ней.

«Товарищи! Ведите себя прилично», – тут же зашипели им вслед. Дверь на миг растворилась, впустив в партер прямоугольник света.

Фойе ослепило Зайцева.

Он выскочил за Лелей в вестибюль. Шаги гулко отдавались в пустоте.

– Леля, постойте! – он, наконец, схватил ее за руку. – Пожалуйста. Мне так неловко.

За стеклянными дверями маячили любопытные лица билетерш.

– Вам скучно в балете! – она покраснела, даже ногой топнула.

– Мне совсем не было скучно! Просто работа такая. Постоянно не высыпаюсь. Сам не понимаю, как это случилось!

– Не смейте! – она выдернула руку. – Вы… Вы некультурный человек! И не вздумайте меня провожать!

Зайцев повернулся к билетершам. Те сразу отпрянули в глубь фойе, сделав вид, что происходящее их нимало не интересовало.

Зайцев с шумом выпустил воздух. Вот и все свидание.

Он подошел к афише. «Щелкунчик» стояло на ней.

«Шутите?» – сердито подумал Зайцев.

Мелкими, но толстенькими буквами стояла фамилия хореографа. Зайцев бросил программку в урну и вышел вон. Воздух был теплым и по‑вечернему прозрачным.

Фонари у театра матово светились, как большие белые жемчужины. Напротив в здании консерватории кое‑какие окна горели оранжевым электрическим светом: то ли припозднившиеся студенты все еще упражнялись, то ли читали вечерний курс.

Леля как сквозь землю провалилась.

На трамвайной остановке стояли люди, дружно, как один, повернув головы в сторону моста, откуда должен был показаться трамвай.

Идти до дома Зайцеву было всего ничего.

Он растянул прогулку как мог. Постоял, любуясь мрачноватой темно‑кирпичной аркой Новой Голландии. Ясное небо отражалось в стоячих водах. Деревья неподвижно макали ветви. В тысячу сто пятьдесят третий раз Зайцев пожалел, что бросил курить. И по набережной Мойки поплелся домой. Дорогой он развлекал себя письмом, которое «работник ленинградской милиции» Зайцев пишет «уважаемому литератору Зощенко» с просьбой описать потрясающий нервы случай из любовной практики. Он почувствовал себя вдруг страшно усталым. Горло раздирала зевота.

Набережная была пустынна и просматривалась до самой Исаакиевской площади. Только черный «Форд» стоял чуть поодаль, привалившись к обочине. Водитель спал, сдвинув кепку на глаза.

Зайцев свернул в парадную, мечтая, как завалится спать. Глупо было тащиться на балет, когда вечер выдался свободным и можно было хотя бы отоспаться. Или выпить с ребятами пива. Выпить и отоспаться. С лестницы брызнул серый кот. Пахло, как обычно, помоями.

Дверь в квартиру была не заперта.

Видно, забыл кто‑то из соседей. Зайцев убрал ненужный ключ и вошел. В коридоре горела лампа‑свеча – тусклый экономичный желтый огонек. Выключить свет соседи не забывали никогда, ожесточенно бранясь всякий раз, если кто‑то оставлял лампочку гореть. Зайцев сам не заметил, как стал ступать тише.

Но никакого подозрительного звука не различил. В квартире вообще не было никакого шума, и это показалось Зайцеву самым подозрительным. По вечерам соседи галдели, скрипели полы или несчастная мебелишка, кто‑нибудь разговаривал, кто‑нибудь слушал радио, кто‑нибудь шаркал по коридору, кто‑то стирал на кухне, у кого‑нибудь орал ребенок. Рука легла наискосок, ладонью ощутив рукоять пистолета под пиджаком.

Зайцев толкнул дверь своей комнаты.

Посредине на стуле сидела дворничиха Паша. Лицо ее было серовато‑белым. А губы тряслись.

– Паша, ты что здесь делаешь? – спросил Зайцев в дверях. И тотчас две тени шагнули из‑за двери. От стены отделилась сгорбленная фигура управдома.

– Гражданка – понятая. И гражданин тоже.

Зайцев схватил взглядом сразу все: гимнастерку, портупею, синие галифе, голубой верх фуражки говорившего.

– Не дури, без безобразий давай, – угрюмо добавил второй. Он был одет в гражданское и обдал изо рта запахом гнили.

– Гражданин Зайцев? – отчеканил первый. Паша шумно сглотнула.

– Руки за спину. Вы арестованы. Не вздумайте выкинуть какое‑нибудь коленце.

Спрашивать, кем арестован, было ни к чему. Фуражка с голубым верхом дала ответ еще до того, как вопрос возник: обладатель ее был офицером ГПУ.

Быстро вынул у Зайцева пистолет, удостоверение. Паша сидела ни жива ни мертва. Ей подсунули бумажку, она расписалась, не глядя: дрожавшая рука с трудом слушалась. Дали расписаться управдому, тот тоже был белее мела.

– Проходи, Зайцев. Машина внизу.

 

 

Глава 3

 

1

 

С лязгом поднялась дверка в железной двери камеры. Тотчас стукнул и захрустел в замке ключ. Фигуры на койках ворохнулись, приподнялись, сели рывком. Моргая от света, обитатели камеры воззрились на дверь. В карих или светлых, больших или узких, по‑юношески ясных или уже обведенных морщинками, в их глазах не было ни мысли, ни разумения, один только страх: кого сейчас? Судя по темной полосе, видневшейся в намордник на окне, все еще стояла ночь. А может, уже утро? Осенью ведь по утрам уже темно. Зайцев потер глаза – из сна выходить не хотелось. Ночь была временем допросов. А допрос – той формой взаимоотношений, когда один человек, в следовательских погонах, мог другого, сидевшего перед ним в ботинках без шнурков и одежде без пуговиц, садануть по лицу, дать кулаком в зубы, пнуть сапогом, ударить стулом, искалечить, изувечить – мог все. Местный закон сидевшие успели выучить.

– Зайцев! – рявкнул сиплый голос охранника. – На выход.

Зайцев встал. На него старались не смотреть. Словно боялись перехватить взгляд обреченного – заразиться неудачей.

– С вещами, – с издевкой добавил надзиратель.

– Меня переводят? – спросил Зайцев.

– Я тебе не справочное бюро.

Зайцев бросил взгляд на свои нары. С вещами. Взял сложенный пиджак, служивший вместо подушки. Встряхнул, напялил. Вот и все вещи.

– Пошел!

И дверь снова лязгнула, оставив в камере облегчение: сегодня не меня.

Лампы в коридоре горели вполнакала. Зато в кабинетах у следователей электричество не экономили. Следователь, наклонив голову, что‑то строчил. Над его головой все так же висел плакат: «Раздавим политических гадов». Плакат не засижен мухами: еще не видел лета. В мощном кулаке румяного богатыря извивалась змея в цилиндре. Сам следователь разительно не походил на своего плакатного коллегу. Зайцев вдруг понял, что, хотя кабинет тот же, что обычно, следователь – другой. Он попытался запомнить новое лицо привычным методом милицейского протокола: мужчина, на вид между тридцатью и сорока, телосложение плотное, – и забуксовал. Лица следователей были похожи, как бельевые пуговицы: нездоровые, плоские, мучнисто‑белые от недостатка дневного света. Воздух в тюрьме на Шпалерной был тяжелый, смрадный от множества дыханий.

Следователь угрюмо протянул Зайцеву сложенную бумажку.

– Распишитесь здесь, – ткнул он пальцем; в голосе его брякнуло нечто, что показалось Зайцеву сожалением.

– Я должен сначала прочесть, – сказал Зайцев с тем упрямством, которое уже стоило ему нескольких сломанных ребер и пальцев.

– Ну читай… те, – презрительно выплюнул следователь и толкнул бумажку Зайцеву через стол. Зайцев понял, что произошло нечто необычное. И очень важное. На «вы» к нему здесь никто до сих пор не обращался. За любым проявлением непокорства следовали ругань, побои или хотя бы незамысловатый психологический террор: следователь истерически выскакивал, хлопнув дверью, и оставлял узника на несколько часов в гнетущей пустоте кабинета, по углам которого немедленно начинал клубиться ужас, постепенно заволакивая сначала комнату, а потом сознание. На эти их штуки Зайцеву было наплевать. Да и от боли, как оказалось, можно отрешиться. Сознание его работало ясно и тогда, и сейчас. «Вы» было знаком внезапного бессилия.

Зайцев произвел это умозаключение в одну секунду. Потому что уже во вторую его глаза читали: «Отпущен под подписку…»

Следом к Зайцеву через стол полетела подписка о неразглашении. «Я должен сначала прочесть», – опять произнес Зайцев, уже наслаждаясь ситуацией. «Что там читать, – буркнул следователь, – форма стандартная». Изображая, что вдумчиво и медленно читает, Зайцев напряженно соображал, что же все это такое.

Расписался.

Вдел в ботинки выданные шнурки, от чужой пары – слишком короткие. Зайцеву стало так противно, будто в руках у него были черви. Он вырвал шнурки из дырочек, бросил рядом.

– Лыжи не потеряй, придурок, – тихо напутствовал его охранник. Но не ударил.

Вывели через какую‑то боковую дверь. Над закрытым со всех четырех сторон двором небо еще только раздумывало стать из черного ультрамариновым. На внутренних стенах кое‑где горели оранжевые окошки: за ними шла их омерзительная работа. Зайцев передернул плечами от сырого холода, как его тут же втолкнули в автомобиль. Плюхнулся на сиденье. Отдало в плохо заживших ребрах. Рядом втиснулся провожатый в шинели. Кожа сидений поскрипывала под его войлочным задом. В салоне пахло так, как пахнут только новенькие автомобили.

Машина затряслась. Поехали в стороны, раздвинулись внутренние ворота. Тюрьма на Шпалерной выплюнула автомобиль на улицу.

Водитель молча был занят делом: выхватывал столбами света то чугунную тумбу, то кусок ограды, то угол дома, то перспективу моста. «Литейный», – понял Зайцев. Провожатый таращился перед собой свинцовыми глазками и только на поворотах, заваливаясь, хватался за кожаную петлю, висевшую над окном. Как будто боялся ненароком коснуться Зайцева.

«Интересно, от меня сейчас пахнет тюрьмой?» – подумал Зайцев. Вши у него были.

Мимо пролетели дымчатые фонари моста. На этой стороне город был темнее. Редко‑редко попадалось светящееся окно. Город еще спал. Темнели громады заводов: там уже начали утреннюю смену. Под громадным темно‑синим небом угадывался простор реки. Автомобиль быстро летел по пустой набережной.

Зайцев предпочел не задавать вопросов. Он догадался, что, несмотря на надутый вид, сопровождавший был мелкой сошкой и сам мало что знал о том, кого и зачем везет. Сам побаивался своего внезапного поручения.

На другом берегу промахнула мимо светлая кудрявая масса. Зайцев узнал Аптекарский остров. Тоска начала расползаться в груди: деревья на Аптекарском были желты. Арестовали его, когда клейкая листва еще только набирала силу. И вот – деревья желтые. Лето будто провалилось в темный карман времени. Будто и не было лета для него, Зайцева.

Гэпэушник вдруг разлепил узкие губы.

– Попрыгунья‑стрекоза лето красное пропела, оглянуться не успела, как зима катит в глаза, – произнес он. Зайцев покосился. Издевается, что ли? Но нет. В голосе и взгляде его спутника плеснула та грусть, которая более образованному человеку приводит на память хотя бы Пушкина или Боратынского. Гэпэушник знал только басни Крылова, образование его окончилось в начальных классах школы, и то вечерней, для взрослых. Баснописец Крылов был единственной поэтической струной, которую ему успели натянуть. Рукой он нырнул под полу шинели, заворочался, зашарил в кармане брюк.

– Хотите? – внезапно протянул он Зайцеву примятую пачку «Норда».

Зайцев не повернулся.

– Бросил.

– Да и туда его. Одышка одна, – тотчас завязал разговор гэпэушник.

– И экономия, поди, на куреве, – охотно вступил и шофер, приветливо поглядывая на пассажиров в маленькое зеркало на ветровом стекле. – У нас один товарищ что придумал: ростит самосад.

Он сказал «рОстит».

Зайцеву на миг стало жутко. Там, в тюрьме, он был для этих людей физической субстанцией, у которой не могло быть ничего человеческого: чувств, привычек, желаний, мыслей, прав. Только способность бояться и испытывать боль. А теперь, казалось, чем дальше отдалялся он от тюрьмы, тем полнее совершал обратное превращение. Воплощался в человека. Советского гражданина. С ним снова можно было разговаривать, стрелять сигаретки, прикасаться, делиться практическими советами.

Он не стал отвечать.

Автомобиль плавно свернул и ткнулся носом. Шофер перевел рычаг. Гэпэушник молодцевато выскочил. За окнами была чернильная тьма. Зайцев не сразу сообразил, что теперь он сам – не надзиратель, не конвой – открывает двери. Его обдало зябкой сыростью. Плечи дернулись. Он был в летнем пиджаке, как его арестовали. Октябрьский ветер с ним не церемонился.

Поодаль Зайцев увидел хорошо знакомый ему автомобиль угрозыска. За стеклами белело женское лицо. Доносилось детское квохтание. Зайцев слегка подивился присутствию здесь младенца – если только он не ошибся на слух. На другом берегу шумел и шелестел огромный парк. Это был Елагин остров. От огромного неба, от воды здесь казалось светлей. На широком горбатеньком мостике стоял милиционер.

Гэпэушник тихо отдал распоряжение шоферу. Тот хмуро глянул на Зайцева через стекло.

– Ничего, Аркадьев, – офицер осклабился, показав с одной стороны металлическую зубную коронку. – Получишь на складе новое.

Шофер всем телом перегнулся назад. Пошарил за сиденьями одной рукой. И, выскочив из автомобиля, без удовольствия протянул Зайцеву сложенное вдвое пальто. Зайцев принял, вздрогнул от холодка подкладки. От пальто чуть пахло нафталином. Видно, и его шофер получил на складе не так давно. Пальто было добротное, новое, но ношеное: года два‑три назад такие шили себе преуспевающие нэпманы, поверив в свободу частного предпринимательства, объявленную советским правительством. Шофер проводил пальто взглядом, исполненным сожаления. Зайцев подумал, что при НЭПе тот мог быть мясником. Приветливым краснорожим балагуром – с руками в крови. А может, извозчиком.

– Бывайте. Авось еще свидимся. Так и я к тому времени курить брошу, – радушно протянул руку гэпэушник.

Зайцев ее пожал.

Офицер махнул рукой, нырнул в автомобиль. Тот заурчал, выпустил сизый дым, круто развернулся, и его огни показались снова на набережной – понесся обратно.

 

2

 

Зайцев не знал, что ему теперь делать, зачем он здесь. Просто пошел к милиционеру. Ветер на мосту тряхнул полы пальто да бросил: сукно было плотным, тяжелым. Зайцев запахнулся, поднял воротник. Ноги в парусиновых туфлях сразу стали леденеть.

– Товарищ Зайцев, – поднял ладонь к козырьку милиционер. – Сержант Копытов.

– Здорово.

Ощущение бреда не покидало Зайцева. Как будто минувшие три месяца ему приснились.

– Они там все. Прямо идите. – Милиционер махнул рукой в сторону аллеи, словно бравшей разбег с моста и нырявшей в парк. – А потом чуть правее.

Зайцев кивнул.

– А прикурить у тебя не найдется, Копытов?

– Никак нет, – бодро ответил сержант. – К сдаче норм ГТО готовлюсь.

– Спортсмен, значит. Это правильно. Я вот тоже не курю, – добавил Зайцев. Сунул руки в карманы и пошел по дорожке, едва видимой в сумерках.

По обеим сторонам тихо блестели пруды. Мечтательный вид был подпорчен лишь пронзительным сырым холодом, которым дышало от воды.

В мягком воздухе голоса едва слышались, отрывисто доносился лай. Зайцев вскоре заметил их всех и свернул с дорожки. Трава еще стояла, вся усыпанная сырыми листьями. Туфли без шнурков чавкали, едва не спадая при каждом шаге. Ноги сразу промокли насквозь и окоченели.

Самойлов шарил по листьям единственным фонариком. Остальные дожидались, пока утро наберет силу, чтобы начать обыск при дневном свете. На мокрый звук шагов они дружно – и каждый на свой лад – обернулись.

Удивления на их лицах Зайцев не заметил.

– Как жизнь, Зайцев, – кивнул Крачкин. Самойлов, вскинув, показал квадратную ладонь. Что‑то буркнул Мартынов. Зайцев увидел, что и Серафимов тут. Значит, все‑таки не исчезли три месяца, будто стертые ластиком.

Никто его ни о чем не спросил. Они держались с ним как с незнакомцем, о котором слыхали, знали в лицо. Но никогда не служили вместе.

– Давай, начальник, принимай дело.

Мартынов посторонился, пропуская Зайцева вперед.

И тот понял: вероятно, ему не удивились только потому, что всякому человеческому ресурсу есть предел, и после того, что предстало их глазам здесь, у двух больших желтеющих деревьев, каждый на некоторое время начисто утратил способность изумляться.

Первый труп – сидевший на коленях – был без головы. Оранжево‑желтая рубаха сверкала в темноте.

– Кто их нашел? – спросил Зайцев. Кашлянул. Голос словно не сразу послушался его.

– Сторож ночной, – кивнул в сторону Крачкин; туда, очевидно, увели очумевшего от страха сторожа. – Говорит, около полуночи.

– Говорит, писк сперва услышал. Пошел на звук. Понял, что младенец.

Зайцев вспомнил автомобиль у моста и поскрипывающие звуки.

– Сторож ничего не трогал?

– Да он со страху сам чуть не перекинулся.

– Тебя дожидались.

– С младенцем сейчас санитарка, – вставил Самойлов.

– «Скорую» от моста развернули, – уточнил Крачкин. – Больше живых тут все равно нет.

Тон Крачкина был красноречив. Здесь, в Елагином парке, произошло нечто такое, что решили тщательно скрыть от посторонних глаз и лишних свидетелей. Нечто, ради чего Зайцева спешно очистили от каких бы то ни было обвинений и в считаные часы притащили прямо из тюрьмы ГПУ со Шпалерной.

– Младенца потом осмотришь, – перехватил разговор Самойлов. – Мы его только в тепло перенесли, чтоб не помер. Чуть не синий был уже, бедолага. Сняли прямо отсюда, как был, в рубашонке одной, – Самойлов посветил фонариком, как бы направляя взгляд Зайцева.

Центром жуткой группы была полная блондинка в тонком белом платье до самой земли. Толстая коса была уложена на голове. Кустарник позади не позволял телу упасть. Казалось, женщина стояла в несколько обмякшей позе. На нее чуть не наваливалась еще одна, в голубом, также затейливо причесанная. Перед ними на коленях стоял труп старухи в темной одежде. Белел воротничок, в полутьме голова, казалось, парила отдельно от тела. Самойлов перевел фонарик.

И только тут Зайцев понял, что ужасный безголовый труп, который первым бросился ему в глаза, не безголовый вовсе, а чернокожий. Ноги его были подогнуты. Не падал он только потому, что обе руки упирались в большое корыто, стоявшее на траве. Будто чернокожий показывал его мертвым женщинам.

Вожатый пса сообщил, что след оборвался у воды. Зайцев потрепал Туза Треф по загривку. Тот махнул хвостом, поймал взгляд, ткнулся носом в ладонь. Только он из всей бригады и признавал их знакомство.

– В лодке ушел, гад, – высказал общую мысль Мартынов.

– Гад? – переспросил Самойлов. – Скорей уж гады. Четыре взрослых трупа перетащить – вряд ли один работал.

– Отпечатков нет. Тут везде трава да листья. Эх, жалко, пес не скажет, скольких он унюхал.

Поняв, что речь о нем, Туз Треф задрал морду вверх и издал короткий вой. Он рвал душу. Только из уважения к службе, которую пес нес со всеми наравне, его не пнули и не прервали.

– Вот пакость, – только и сказал Серафимов. – Будто нарочно.

– Животное тоже чувства имеет, – с некоторой обидой возразил вожатый собаки. И повел подопечного в сторону аллеи, к мосту.

– Не факт, что он их таскал, – задумчиво сказал Мартынов. – Может, пришли люди культурно отдохнуть. Выпить‑закусить. И тут он их всех укокошил. А пальто, допустим, котиковые, или просто добротные, с баб снял. Да и у мужика куртка небось заграничная. Их в данный момент, поди, на Лиговке перешивают, чтобы завтра через комиссионку какую‑нибудь толкнуть.

Крачкин отошел от них.

– Складно, – согласился Самойлов. – А выложил он их тогда зачем? Ведь не просто так, а старался, видать, гнида. Расставил. Расположил. Он это обдуманно устроил.

– А чтоб с толку сбить. Попугать, – тихо предположил Серафимов.

– Что, Серафимов, ссыкотно? – хохотнул Самойлов.

Серафимов серьезно глянул.

– Мертвых‑то чего бояться? – просто признался он. – Но забирает, да. Не по себе как‑то.

– Младенца пожалел, – заметил Мартынов, упрямо державшийся версии, что преступник был один.

– Пожалели, ага. Голого ночью осенней бросили. Все равно что пришибли бы. Падлы, – насупился Самойлов.

Зайцев бросил на него быстрый взгляд:

– А где младенец был? В корыте?

– Нет, у старухи на коленях.

Зайцев отошел и сквозь полумрак снова оглядел группу. Обычные уголовники младенца или пристукнули бы, как котенка или щенка, или из сентиментальности подбросили бы к больнице или детдому. Нет, тут что‑то…

– Не заметили малявку, может?

– Как же. Такого крикуна.

Крачкин стоял поодаль. Зайцеву он показался посетителем в музее, сдержанно рассматривающим скульптуру: одна нога выставлена вперед, руки заложены за спину. Вот‑вот снимет очки, поднесет их поближе, чтобы прочесть, кто автор работы.

Крачкин переменил позу, и впечатление исчезло.

Они вдвоем стояли на отшибе от остальных.

«Крачкин, какого черта?» – хотел спросить Зайцев. Но Крачкин, видимо, его понимал – не дал заговорить.

– Вот из‑за него сыр‑бор, – кивнул на труп чернокожего Крачкин. – Раз черный, значит, сторож подумал, иностранец. Оказалось, не просто иностранец. Американский коммунист Оливер Ньютон. Документы тут же валялись. Из‑за него сразу Коптельцева подняли, ГПУ прискакало… – Крачкин оборвал на полуслове.

Захрустели по листьям шаги. Мартынов подошел. Сообщил, что шесть человек ушли в обход берега. Остров соединялся с городом единственным мостом, на котором стоял Копытов.

Договаривать мысль до конца Крачкину и не требовалось, все его поняли: ГПУ прискакало – и приволокло Зайцева.

Зайцев не дал себе времени испытать горечь.

– Мартынов, – твердо сказал он, – оповести речников. Пусть ближайшие набережные прочешут. Убийца лодчонку свою скинул, как только на другой берег перебрался. По карте пусть установят, где у речек самое узкое место. Там пусть и начинают искать. Если трупы нашли этой ночью, то раньше темноты они здесь появиться не могли. А раз так, времени у него было в обрез. И ошибок он наделал предостаточно.

Зайцев посторонился, пропуская Крачкина с треногой. Бледный свет вспышки окатил группу, высветив, как молния в грозу, все детали. Крачкин перенес треногу и начал снимать убитых по отдельности, не нарушая их странных поз.

– А если он не один? – настойчиво держался своей версии Мартынов.

– Если не один, то выбор у них все равно невелик. В такую погоду реку пересекать – это риск. И выбрали они, скорее всего, наименьший. Судя по этому, – он мотнул головой в сторону мертвых, – тут не вдруг действовали.

Зайцев подхватил с земли ветку. Подцепил ею пеленку, висевшую на руках убитой старухи. Серафимов дернулся от нее, как будто его по лицу мазнуло привидение. «Он прав, – подумал Зайцев, – тошнотворное в этом что‑то».

– Прими. И иди осмотри младенца. Все с него сними и упакуй как улики. И дуйте срочно в больницу. Спасибо, если воспаление не схватил. Еще одной жертвы быть не должно. Мартынов, вызови санитарную машину. Да смотрите в оба, чтобы не пропустить чего.

Мартынов не спеша пошел в сторону моста.

Зайцев присел на корточки.

– Посвети сюда, Самойлов.

Он осмотрел мертвецов. Не видно ни ран, ни ссадин.

– Медики скажут точнее.

На востоке небо порозовело. В бледном свете трупы уже не выглядели жутко. Они были жалки. Лицо чернокожего казалось сероватым. Самойлов погасил ненужный фонарь.

Зайцев весь обратился в зрение. Еще раз цепко охватил группу целиком. Начал отрывисто диктовать.

– Серафимов, записывай. Осмотр места происшествия производится при дневном свете.

Рубашки женщин, воротничок старухи словно налились белизной от первых же лучей.

Зайцев внезапно запнулся.

Серафимов остановил карандаш.

Зайцев сообразил, что нет на нем шарфа. А пальто чужое, карманы пусты.

– Серафимов, платок или шарф есть?

Серафимов протянул мятый, но чистый платок.

Зайцев встряхнул его, сел на корточки. И осторожно, через платок, выбрал из травы фарфоровую фигурку пастушка.

 

 

Глава 4

 

1

 

Замки в их квартире с тех пор не поменяли. Зайцев отпер дверь старым ключом. Коридор квартиры изумленно дохнул на него знакомыми запахами. Высунулся из своей комнаты один сосед, потом другой. Зайцев чувствовал их немое изумление, щекотавшее спину.

Зайцев обернулся – дверь быстро захлопнулась, как раковина моллюска. Зайцев едва успел просунуть ногу в щель.

– Катерина Егоровна, добрый вечер, – спокойно выговорил он, растворяя дверь рукой.

– А… Это… Вы тут, – давилась словами соседка. – А мы думали… Говорили… Врали небось… Вы уезжали небось.

На конце фразы повис фальшивый знак вопроса.

– Меня арестовали. Но во всем разобрались и выпустили, Катерина Егоровна, – громко и четко сказал Зайцев. – Невиновных никто не сажает. Мы же в Советском Союзе, а не Америке какой‑нибудь.

Соседка замигала. Глаза бегали, как серые мышки.

– И я говорю! – нашлась, наконец, она. – Я сразу всем сказала: там разберутся, виноват или нет.

– Так и вышло, – широко улыбнулся Зайцев, надеясь, что нечистый запах тюрьмы выбило ветром, пока они шарили по Елагину острову, и что щетина его, воспаленные глаза и впалые щеки не так бросаются в глаза.

– Верно! Верно! – радостно закивала соседка. «Как‑то уж слишком радостно, – подумал Зайцев. – Ничего, привыкнут».

– Я, между прочим, со службы только что, – успокоил ее Зайцев. – Во всем разобрались, видите, ошибку исправили. Даже карточки сразу выдали.

– А в вашей комнате жилец жил, – быстро наябедничала Катерина Егоровна, убедившись, на чью сторону снова переметнулась власть.

– А теперь не живет, раз его по ошибке вселили. Я снова в своей комнате прописан. Ну, до свидания, Катерина Егоровна.

– Спокойной ночи! Спокойной ночи! – залепетала соседка, кланяясь и пятясь.

Зайцев знал, что их слышала вся квартира. А завтра будет знать весь дом. Тем лучше.

Сам он, впрочем, отнюдь не чувствовал себя так, как говорил. Вещи в комнате казались ему незнакомыми.

У белой высокой печи лежали дрова, на вязанке хозяйственно пристроен коробок спичек. Зайцев открыл заслонку. Соорудил шалашик из щепы. Пламя быстро занялось. Зайцев остановился у кровати, не решаясь на нее сесть. Полосатый матрас казался ему голым и страшным. Хотя в сравнении с тюремной койкой, конечно, дышал уютом.

Зайцев подошел к окну. Несмотря на осеннюю темноту, угадывался простор над Мойкой.

Вчера он заснул в камере на Шпалерной; невозможно было и вообразить тогда, что в следующий раз ночевать он будет дома. Дома? Его комната была почти такой же, какой он оставил ее, уходя на работу июньским утром. Тогда он никак не мог представить себе, что ночевать придется уже на Шпалерной.

Или, может, его так же внезапно заберут завтра обратно?

В прежнее время, до ареста, он свихнулся бы от этого «завтра», от неизвестности и нетерпения. Но тюрьма научила его жить одним днем и не загадывать вперед.

Мебель даже стояла так, как он ее оставил. Только на косяке двери остались следы сургуча.

«Надо бы постелить», – подумал Зайцев без особой охоты. Выдвинул ящик комода. Другой. Третий. Пусто.

Он напряг мышцы и отодвинул комод от стены.

В дверь кто‑то легонько стукнул.

– Паша, не заперто.

Паша вошла боком. В руках ее была стопка постельного белья.

– Ты чего в темноте сидишь? – удивилась она. Щелкнула выключателем. Экономичная лампа‑уголек пролила грязновато‑тусклый свет. Паша хлопнула стопку на матрас.

– Это ни к чему.

– Сам завтра, что ли, по магазинам побежишь? В очередях толкаться? Да ты завтра ни свет ни заря на службу ускочишь, что я – не знаю?.. Вот, значит, как. От тюрьмы, как говорится, да от сумы…

Паша взялась за уголки.

– Выпустили тя, главное.

– Невиноватых не сажают, – устало повторил Зайцев. Он чувствовал, что глаза закрываются сами, но слишком многое случилось за день; образы и мысли плясали в голове, и было ясно, что сразу уснуть не получится. Ему казалось, что здесь, в тепле комнаты, от него исходит особенно густой запах тюрьмы.

– Ясень пень, – охотно согласилась Паша. – А тут хорек в голубой фуражке на жилплощадь твою было вселился, – быстро доложила она, взмахивая надувшейся простыней, как парусом. На Зайцева дунуло запахом утюга.

«Это бывший жилец дрова, стало быть, запас», – подумал Зайцев. Ему захотелось, чтобы Паша поскорее ушла.

– Мы сразу все поняли, когда его сегодня засветло того. Под зад.

– Арестовали? – поразился Зайцев.

– А хер его знает. Ты отойди, не мелькай. В кресло вон сядь. А то под ногами болтаешься.

Зайцев отошел. Кресло под ним испустило свой обычный вздох. Паша подоткнула края простыни под матрас.

– Отдашь с получки. Ты не думай, тут тебе не санатория, – хмуро предупредила Паша и оглянулась. – А это чегой‑то узел? Твой?

– Не знаю. Хорька, может. Не трогай, Паша. Может, явится еще за барахлом своим.

– Чего‑то он не явился, когда твои шмотки прихватил.

Паша наклонилась, выпятив гигантский круп, обтянутый юбкой, и быстро развязала узел. Подушки и одеяло. Паша издала победный вопль.

– Ты смотри, – дала она подушке тумака, – это тебе не волос пополам с соломой. Тут и пера, может, нет. Пух один.

Она принялась засовывать добычу в желтоватую, много раз стиранную и глаженную наволочку.

Зайцев почувствовал, как кресло под ним будто становится все глубже и глубже. А голос Паши пропадает где‑то наверху, а сам он валится на дно темного колодца, туда, куда уже ушел сегодняшний день.

Мелькали лишь лоскуты от него. Пузатенький автомобиль с красным крестом на дверце. Трупы, вытянутые или скрюченные на носилках, как их схватило трупное окоченение: в позах, приданных убийцей. Холодные капли, падавшие с кустов, когда он отгибал ветви в поисках улик. Широкие клавиши лестницы в здании угрозыска. …Шикарный, сверкающий лаковыми крыльями «Паккард». Ботинки.

Его трясли за плечо. Зайцев открыл глаза. И вместо стены камеры увидел Пашу. Сегодняшний день опять вдвинулся на место, как кирпич в стену.

– Ишь, а ботиночки‑то у тебя какие. С фасоном, – заметила Паша. – Жоних прямо. В тюрьме, что ли, такие выдают?

Зайцев вытаращился на свои ботинки. На носах лежал матовый блик. Новенькие. Из добротной малиновой кожи. На толстой рифленой подошве. Несомненно, заграничные.

– Ботиночки‑то? – переспросил он.

 

2

 

С острова они все поехали на Гороховую. В кабинете началось совещание. То, что один из убитых оказался американским коммунистом, да еще чернокожим, сильно осложняло дело.

– Мировая буржуазия только и ждет, чтобы поднять вой. Мол, в Советском Союзе чернокожих убивают, как в Америке какой‑нибудь, – сказал Крачкин в сторону Нефедова. Тот сидел как бы на отшибе: со всеми вместе, но и отдельно.

На стекла наваливался синий осенний вечер, изредка мимо окон проносились желтые мокрые листья. Зайцев под столом старался шевелить ступнями, окоченевшими в насквозь промокших летних парусиновых туфлях. От рыскания по Елагину парку они стали еще грязнее.

Зайцев всматривался в лица. Никто из сидевших в кабинете – ни Крачкин, ни Мартынов, ни Самойлов, ни Серафимов – не выразил ни малейшего удивления, когда он появился на острове. Никаких вопросов не задали и потом. Может, поэтому и самому Зайцеву их лица сейчас казались слегка чужими. Он списал это на те три месяца, когда видел лишь сокамерников, конвоиров, следователей.

– С временем преступления все как будто бы прозрачно, – произнес он.

Дым от четырех папирос полз клубами. Зайцев с трудом привыкал к одновременному присутствию Серафимова и Нефедова: ему все казалось, что они должны были взаимно свестись к нулю, как плюс и минус в равных величинах. Но оба сидели здесь: Серафимов, все такой же румяный, и Нефедов, все такой же бесцветный.

После длинного дня работы бригада набрасывала первую, приблизительную картину преступления.

– Трупное окоченение не сошло, эксперты говорят. Значит, убили их меньше суток назад.

– А что сторож показал? Когда последний обход был?

– А что он мог показать? – махнул рукой Мартынов. – Один сторож на весь огромный парк. Считай, что нет сторожа. Досветла трупы могли пролежать, никто бы не увидел.

Несмотря на то что времени у убийцы или убийц было немного, Зайцев ошибся: следов по себе они не оставили.

Документы убитых женщин исчезли вместе с верхней одеждой, туфлями, сумочками.

– А документ американца бросили, – сказал Серафимов.

– Ага, с черной рожей и иностранным именем. Больно заметный документик. Толку ноль. Вот и бросили.

Три жертвы по‑прежнему были неопознанными.

– Пока что этот младенец – наша единственная зацепка, – сказал Зайцев.

– Так он тебе расскажет, – саркастически поддержал его Самойлов. – Годика через три‑четыре.

– Он не свидетель. Он улика, – не смутился Зайцев.

– Они все – улика, – подтвердил опытный Крачкин.

– Сомневаюсь, что шлюх родственники кинутся искать, – возразил Зайцев. – А мать младенца, поди, уже город весь обежала.

– Если только одна из шлюх не мамаша его, – снова подал голос с подлокотника Самойлов.

– Серафимов, задай этот вопрос медэкспертам.

Серафимов кивнул.

В дверях нарисовался дежурный.

– Чего? – быстро спросил Зайцев, недовольный тем, что перебили. Внутри кольнула тревога: дежурные звонили, шататься по лестницам им было некогда.

– Машина внизу. Ждет, – милиционер явно знал, где три последних месяца находился следователь Зайцев. Ему было неловко. На лицах остальных пропало всякое выражение.

– Не понял, – сумел спокойно сказать Зайцев.

– Товарищи Зайцев и Крачкин, – выговорил дежурный. Все уставились на Зайцева. Крачкин заметно побледнел. Но плавно поднялся.

– Раз ждут, так поспешим. Товарищ Зайцев, – ровно выговорил он, отделяя каждое слово безупречным петербургским произношением.

Вышли из кабинета. Но коридор был пуст. Видимо, обладатели голубых фуражек не трудились подыматься по лестницам, уверенные, что жертвы никуда не денутся из здания угрозыска.

Крачкин как‑то замедленно пошел вниз. Губы у него слегка посинели. У Зайцева сердце бешено колотилось. Позади шелестел ничего не подозревающий дежурный. Или подозревающий?

Вышли.

В черных лакированных крыльях автомобиля Зайцев увидел два искаженных отражения: свое и Крачкина. Бледной вытянутой лепешкой подплыло отражение дежурного.

– «Паккард», седьмая серия, – с уважением сказал милиционер и нежно добавил: – Американское производство. Игрушечка. Вот построим коммунизм, товарищи, – мечтательно пустился он, – так любой трудящийся этот самый «Паккард» в магазине купить сможет. А наши советские авто не хуже будут!

Дородный шофер в крагах проворно выскочил, распахнул дверцу. Оттуда пахнуло дорогой скрипучей кожей. Лицо шофер сделал вышколенно незаинтересованное.

– Долго вас ждать? – раздался изнутри недовольный голос Коптельцева.

Зайцев и Крачкин вопросительно глянули друг на друга. Уставились на «игрушечку», которая и не снилась простому ленинградскому трудящемуся. В ГПУ таких авто тоже не водилось.

«Паккарды» использовались в правительственном гараже.

 

3

 

На улицах темнота. Кое‑где фонари, но именно что кое‑где. Мимо дребезжали трамваи, с подножек свисали черные гроздья – не все поместились внутри, но всем хотелось ехать. В освещенную пасть кинотеатра валила публика.

Зайцев иронически подумал, что для него сегодня день знакомства с автомобильными возможностями ленинградских властей: начался в гэпэушном «Форде», а заканчивается – в ленсоветовском «Паккарде».

Коптельцев молчал. Пухлые щеки подрагивали, когда автомобиль потряхивало на мостовой. Крачкин сидел, хмуро отвернувшись к окну. На их красавец‑автомобиль глазели. Вырвавшись на Суворовский проспект, шофер несколько раз нажал на клаксон – лихости ради. «Паккард» издал олений крик. Крачкин задвинулся поглубже и подальше от окна. Зайцев невольно сделал то же.

«Паккард» притормозил перед воротами Смольного. Шофер в окно подал пропуск.

В былые времена здесь помещался закрытый интернат – Институт благородных девиц. С тех пор здание стало куда более закрытым. У офицера на проходной холодной сталью блестел пистолет. Часовой был с винтовкой. Во дворце заседало городское правительство.

«Паккард», качнув нарядным рылом, перекатился за ворота и лихо по дуге вырулил к главному подъезду. Черный памятник Ленину, казалось, вышел встречать гостей. Плечи и голова мокро блестели. Здание и памятник подсвечивали прожекторы.

Опять часовой с винтовкой. Зайцев догадывался о том, что за мысль промелькнула на лице Крачкина. Тот ведь застал старые времена, мог сравнить с нынешними. Мог сам увидеть: ленинградских правителей охраняли от благодарного народа куда строже, чем в императорской столице – девичью честь барышень‑институток от их собственного романтического воображения.

Крачкин выпал направо. Налево Коптельцев ловко выкатил из автомобиля свое пухлое тело.

Зайцев выскочил следом, захлопнул дверцу. Он хотел спросить Крачкина – тот уже стоял на сырых ступенях, разглядывал памятник Ленину, бросавший на здание гигантскую тень. Но едва Зайцев двинулся к нему, тотчас отошел.

И это снова неприятно удивило Зайцева. Он сам не знал почему. Охота разговаривать пропала.

Они трое теперь словно играли, кто кого перемолчит.

В тепле Смольного застывшие ступни Зайцева сразу отогрелись и зверски заболели. При каждом шаге сырые туфли чавкали. По малиновым коврам, мимо множества дверей, портретов вождей, лозунгов и часовых раскормленный дежурный провел их на нужный этаж.

Все это было настолько нереально – особенно при мысли, что проснулся он сегодня на тюремных нарах, а день провел на мечтательном Елагином острове, осматривая трупы, – что Зайцев ничему не удивлялся.

Дежурный кивнул часовому. Растворил двери в приемную. Прошел мимо замороженного секретаря. И впустил Коптельцева, Зайцева и Крачкина в кабинет. Коптельцев шел впереди – вожак их небольшой делегации.

Зайцев смотрел на хозяина кабинета во все глаза. Лицо его было хорошо знакомо по портретам, которые покачивались над колоннами праздничных демонстраций, по газетам. Из‑за стола навстречу им поднимался товарищ Киров.

– Привет, товарищ Коптельцев.

На широком крестьянском лице городского главы широко распахнулась улыбка. В своем убедительно продуманном задрипанном туалете Киров походил на потомственного пролетария с Путиловского завода, обитателя коммуналки или рабочей общаги. Если бы не наряды его супруги, известные всему городу, этому маскараду можно было бы поверить.

– Товарищ Крачкин, наш опытный следователь, – представил Коптельцев. – А это товарищ Зайцев, следствие поручено ему. Как нашему сильнейшему кадру. С него весь спрос, – добавил Коптельцев.

Киров тряхнул им по очереди руки.

– Не подведите, товарищ Зайцев.

– Не подведу, – пообещал Зайцев, не очень понимая, о чем они сейчас говорят.

– Молодец. Комсомолец?

– Да, – ответил за него Коптельцев.

Зайцев быстро глянул вокруг. В кабинете кроме них никого не было. Киров слыл в Ленинграде большим демократом. Сам – в своем сереньком уборе, пальтишке и кепчонке – посещал заводы, сам проверял магазины, столовые, больницы. Эдакий советский Гарун аль‑Рашид. Их визит был явно продуман в том же духе.

Киров выскочил из‑за стола.

– Идем со мной, – махнул он рукой. И прокатился по кабинету своей быстрой пробежечкой. Едва не сбил даму в узкой юбке и с подносом в руке. На подносе дымился чай. Ноздри уловили ванильный запах сухарей. У Зайцева свело от голода желудок. Коптельцев держался привычно. На лице у Крачкина была разлита наивная стариковская радость. Зайцев знал его слишком хорошо и не обманывался: Крачкин оставил умиление снаружи, как вывеску, а сам сейчас словно охотник в засаде обострил чутье.

Краем глаза Зайцев по привычке быстро ощупал стол городского главы. Заметил лист со списком дел. Он был плотно отстукан на машинке. Весь в чернильных пометках «позвонить», «запросить», «заслушать», «ответить». А буквы крупные. Видно, очки прописали, но носить их Киров стесняется: советский вождь должен обладать соколиным зрением.

Киров вникал в городские дела с энергичной и страстной мелочностью, которая лет сто назад прославила императора Павла Первого. Вот только в этом городе Павла шлепнули.

А Кирова в Ленинграде любили.

– Вы, наверное, задаетесь вопросом, зачем я попросил товарища Коптельцева вас сюда пригласить?

«Еще как», – подумал Зайцев.

Широким жестом фокусника он сдернул с низкого столика бархатистое покрывало. И ликуя, объявил:

– Вот, товарищи! Глянь.

На столе раскинулся «городок в табакерке».

– На меня пала честь представить вам парк культуры и отдыха трудящихся! – не совсем грамотно возвестил Киров.

Перед обалдевшими Зайцевым и Крачкиным был Елагин остров.

 

4

 

Крохотные деревья и кустики были похожи на капусту брокколи. Бархатные зеленые лужайки так и тянуло погладить рукой. Тортом стоял старинный дачный дворец, когда‑то не очень любимый императорской фамилией, теперь – музей старинного быта. Настоящим зеркалом блестели пруды. На многих виднелись крошечные лодочки. В них сидели искусно сделанные трудящиеся. На теннисном корте лилипуты поднимали ракетки. Виднелась раковина летнего театра. На дорожках торчали пары. Негнущиеся мамаши в цветных платьях были прилажены к коляскам. Зайцев разглядел куколку младенца. Над всем высилось колесо обозрения.

 

 

Конец ознакомительного фрагмента – скачать книгу легально

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика