Вид с дешевых мест (сборник) | Нил Гейман читать книгу онлайн полностью на iPad, iPhone, android | 7books.ru

Вид с дешевых мест (сборник) | Нил Гейман

Нил Гейман

Вид с дешевых мест (сборник)

 

Миры Нила Геймана

 

* * *
 

Эшу, который сейчас еще совсем маленький. Вырастет – прочтет.

И узнает, что любил его папа и о чем он говорил, о чем заботился и во что верил – когда‑то, давным‑давно.

 

 

 

Предисловие

 

В свое время я отошел или, вернее, отполз бочком от журналистики, потому что хотел сочинять все, что мне вздумается, без помех. Мне было скучно говорить правду и ничего кроме правды; то есть я хотел говорить правду, но так, чтобы не приходилось постоянно беспокоиться о фактах.

И вот сейчас, когда я печатаю эти строки, передо мной на столе лежит огромная кипа бумаг, и все они сплошь исписаны моими словами. Все эти статьи я написал уже после того, как ушел из журналистики, и – вот сюрприз! – в каждой из них изо всех сил старался держаться фактов. Иногда не получалось. Например, интернет уверяет нас, что уровень неграмотности среди детей десяти‑одиннадцати лет вовсе не используют для оценки того, сколько новых тюремных камер понадобится стране в ближайшем будущем, – хотя я был на одном мероприятии, где тогдашний глава нью‑йоркского департамента образования со всей определенностью утверждал противоположное. И только сегодня утром в новостях Би‑би‑си сообщили, что лишь около половины заключенных Великобритании научились читать в одиннадцать лет или раньше.

В эту книгу вошли мои речи, эссе и предисловия к другим книгам. Некоторые из предисловий я решил включить в издание просто потому, что мне нравятся авторы или книги, которым они предпосланы, и я надеюсь, что моя любовь передастся читателю. А некоторые – потому, что при работе над ними я очень постарался разъяснить какие‑то свои убеждения и высказать нечто такое, что – чем черт не шутит! – может даже оказаться важным.

Многие писатели, у которых я все эти годы учился своему ремеслу, были в своем роде проповедниками. Питер С. Бигль написал эссе «Волшебное кольцо Толкина», которое я прочел еще в детстве, – и оно подарило мне Толкина и «Властелина колец». Несколько лет спустя Г. Ф. Лавкрафт в одном своем длинном очерке, а затем и Стивен Кинг в одной небольшой книжице поведали мне о писателях и историях, которые сформировали жанр ужасов и без которых моя жизнь была бы гораздо беднее. Читая эссе Урсулы Ле Гуин, я выискивал книги, на которые она ссылалась для иллюстрации своих мыслей. Харлан Эллисон был очень плодовитым писателем, и его эссе и сборники открыли мне немало новых имен. Мне всегда казалось совершенно естественным, что писатели могут читать чужие книги с удовольствием, иногда даже попадая под их влияние, и рекомендовать понравившиеся книги другим. Литература не может жить в вакууме. Она не может развиваться как монолог. Литература – это беседа, в которую нужно постоянно вовлекать новых людей, новых читателей. И я надеюсь, что среди творцов и их творений, о которых вы прочтете в этом сборнике, найдется что‑нибудь – возможно, какая‑нибудь книга, или фильм, или песня, – что вызовет у вас живой интерес.

Я сейчас печатаю эти строки на ноутбуке, а на коленях у меня лежит младенец. Он ворчит и попискивает во сне. Он – мое счастье, но, глядя на него, я начинаю чувствовать себя уязвимым: старые, давно забытые страхи вновь выползают на свет из темных углов.

Несколько лет назад один писатель, который тогда был ненамного старше, чем я сейчас, сказал мне (безо всякой горечи и злости, совершенно буднично), что это, мол, очень хорошо, что я еще так молод: мне, в отличие от него, не приходится каждый день смотреть во тьму и сознавать, что лучшие мои книги уже написаны. Примерно в то же время другой, которому было уже за восемьдесят, признался, что его поддерживает на плаву только мысль о том, что лучшая его книга еще впереди – по‑настоящему великая книга, которую он когда‑нибудь напишет.

Я хотел бы пойти по стопам второго. Я тешу себя мыслью о том, что в один прекрасный день мне удастся создать что‑то по‑настоящему замечательное, хотя, боюсь, последние тридцать с лишним лет я только и делаю, что повторяюсь. С возрастом всякая новая вещь, всякая новая книга начинает напоминать о чем‑то, что уже было. События рифмуются. Ничего уже не бывает в первый раз.

Я написал немало предисловий и к своим собственным книгам – длинных предисловий, в которых я подробно рассказываю о том, при каких обстоятельствах появились на свет те или иные эпизоды романа или рассказы в сборнике. Но это предисловие будет коротким, и большинство эссе, вошедших в него, так и останутся без объяснений. «Вид с дешевых мест» – это вовсе не «полное собрание публицистических произведений Нила Геймана». Это всего лишь разношерстная подборка речей и статей, очерков и предисловий. Среди них есть и серьезные, и легкомысленные, и очень искренние, и такие, которые я написал в надежде, что люди ко мне прислушаются. Вы совершенно не обязаны прочесть их все до единого или читать в каком‑то определенном порядке. Я расположил их в таком порядке, который показался мне мало‑мальски осмысленным: вначале идут публичные выступления и тому подобное, ближе к концу – более личные тексты, написанные от души, а посередине – всякая всячина, то есть статьи о литературе и кино, о комиксах и музыке, о разных городах, ну и вообще о жизни.

В этой книге я пишу среди прочего о вещах и людях, близких моему сердцу. Некоторые из них даже вошли в мою жизнь. Вообще я всегда стараюсь писать изнутри той ситуации, в которой нахожусь, а из‑за этого в моих текстах, возможно, бывает слишком много от меня самого.

Так или иначе, я оставляю вас с этой книгой один на один, но прежде хочу сказать несколько слов благодарности.

Спасибо всем издателям, заказывавшим в свое время эти тексты.

Простое «спасибо» не может передать, насколько я благодарен Кэт Говард, которая перечитала уйму моих статей и предисловий и решила, какие из них подойдут для этой книги, а каким предстоит кануть во тьму забвения, а затем раз десять‑пятнадцать перестраивала их в разном порядке, чтобы я всякий раз мог заявить: «А мне кажется, лучше сделать вот как…» Да, я постоянно ставил ей палки в колеса! Каждый раз, как ей казалось, что состав сборника определился окончательно, я внезапно вспоминал: «А где‑то у меня было еще одно эссе как раз на эту тему…» – и принимался обшаривать свой жесткий диск или рыскать на пыльных полках в поисках очередного дополнения. Кэт – настоящая святая (возможно, в ее лице к нам вернулась Жанна д’Арк).

Спасибо тебе, Шилд Боннихсен: если бы не ты, одно из нужных эссе потерялось бы навсегда. Спасибо вам, Кристина Ди Крокко и Кэт Михос: вы находили и перепечатывали тексты и вообще очень мне помогали и были просто чудесные.

И еще огромное спасибо моему агенту Меррили Хайфец, моему американскому издателю Дженнифер Брель, моему британскому издателю Джейн Морпет и – всегда и вовеки – Аманде Палмер, моей прекрасной жене.

 

Нил Гейман

 

I. Кое‑что, во что я верю

 

«Я верю, что в войне между пушками и идеями в конце концов победят идеи».

 

 

Мой символ веры

 

Я верю, что идею трудно убить, потому что идеи невидимы, очень заразны и очень проворны.

Я верю, что вы вольны противопоставлять свои собственные идеи тем, которые вам не по душе. У вас есть полное право доказывать, объяснять, истолковывать, спорить, обижать, оскорблять, злиться, высмеивать, воспевать, сгущать краски и отрицать.

Я не верю, что в попытках остановить распространение неприятных вам идей имеет смысл сжигать, стрелять и взрывать, разбивать людям головы камнями (очевидно, чтобы нехорошие идеи вышли наружу), топить несогласных или даже завоевывать их города. Все это не поможет. Идеи – точь‑в‑точь как сорняки: прорастают там, где их не ждешь, и потом от них уже не избавиться.

Я верю, что подавление идей только способствует их распространению.

Я верю, что люди, книги и газеты – это носители идей, но сжигать людей, которые забрали себе в голову какую‑то идею, так же бессмысленно, как бомбить газетные архивы. Попросту говоря, уже поздно. С идеями всегда так: они всегда на шаг впереди. Они уже пробрались людям в головы и сидят там, дожидаясь своего часа. Их передают друг другу шепотом. Их пишут на стенах под покровом ночи. Их воплощают в рисунках.

Я верю, что идея не обязана быть правильной, чтобы иметь право на существование.

Я верю, что вы имеете полное право веровать всей душой, что образы божества, пророка или человека, которые вы чтите, священны и непорочны, – точно так же, как я сам имею полное право веровать в святость слова и святость права на насмешки, замечания, споры и выражение собственных мнений.

Я верю, что у меня есть право ошибаться – и в словах, и в мыслях.

Я верю, что вы можете бороться с этим, выдвигая свои аргументы или попросту не обращая на меня внимания, – и что сам я могу точно так же бороться с теми ошибками, которые, по моему мнению, допускаете вы.

Я верю, что у вас есть полное право придерживаться мнений, которые я нахожу оскорбительными, глупыми, нелепыми или небезопасными, и что вы вправе высказывать, выражать на письме и распространять эти мнения сколько угодно. Я же, со своей стороны, не имею права убивать и калечить вас или отнимать у вас имущество и свободу только потому, что ваши идеи кажутся мне опасными, обидными или попросту отвратительными. Возможно, и вам некоторые мои идеи кажутся сущей мерзостью.

Я верю, что в войне между пушками и идеями в конце концов победят идеи. Потому что идеи невидимы, и очень живучи, и даже иногда на поверку оказываются правильными.

Eppur si muove: и все‑таки она вертится!

 

Отрывок из этого эссе был впервые опубликован в газете «Гардиан» 19 января 2015 года, с иллюстрациями Криса Ридделла. Полностью впервые опубликовано в журнале «Нью Стейтсмен» 27 мая 2015 года, с иллюстрациями Дэйва Маккина.

 

Почему наше будущее зависит от библиотек, чтения и умения мечтать: лекция, прочитанная в Агентстве по чтению[1] в 2013 году

 

Очень важно, чтобы люди вам говорили, на какой они стороне и почему – и стоит ли ожидать от них пристрастности. Эдакая декларация членских интересов. Итак, я намерен поговорить с вами о чтении. И рассказать о том, как важны библиотеки. И даже предположить, что чтение художественной литературы, чтение удовольствия ради – одна из важнейших вещей, которыми вообще может заниматься человек. Сейчас я буду от всего сердца призывать вас понять, что такое на самом деле библиотеки и библиотекари, и спасти то и другое.

И в этом вопросе я очень пристрастен – невероятно и очевидно: я – писатель, и в том числе автор художественной литературы. Я пишу для детей и для взрослых. Вот уже около тридцати лет я зарабатываю на жизнь словом – в основном выдумывая всякие вещи и потом записывая их. В моих прямых интересах, чтобы люди читали – и читали художественную литературу; чтобы библиотеки и библиотекари продолжали жить и помогали воспитывать любовь к чтению и к тем местам, которые предназначены для чтения.

Так что да, я пристрастен как писатель.

Но в еще большей – и гораздо большей! – степени я пристрастен как читатель. И даже еще более пристрастен – как гражданин Великобритании.

И сегодня я выступаю с этой речью под эгидой Агентства по чтению, благотворительной организации, миссия которой – предоставить всем и каждому равные шансы в жизни, помогая стать уверенным и увлеченным читателем книг. Эта организация поддерживает образовательные программы, библиотеки и частных лиц, а также неприкрыто и безо всякого удержу поощряет сам акт чтения. Потому что, как уверяют эти люди, когда мы читаем, все вокруг меняется.

И вот об этих‑то переменах, об этом‑то акте чтения я и хочу поговорить с вами сегодня вечером. Я хочу поговорить о том, что делает с нами чтение. И для чего оно вообще нужно.

Как‑то в Нью‑Йорке я слушал чье‑то там выступление о строительстве частных тюрем – эта отрасль переживает сейчас в Америке период колоссального роста. Тюремная индустрия тоже должна планировать свое будущее развитие: сколько камер ей понадобится в следующем году? Так вот, они обнаружили, что предсказать это очень легко – с помощью простейшего алгоритма, основанного на статистике: какой процент десяти‑ и одиннадцатилеток не умеет читать (и уж конечно не знает, что такое чтение ради удовольствия).

Это не однозначное соотношение: нельзя сказать, что в поголовно грамотном обществе нет преступности. И все же корреляции очень реальны.

И, мне думается, некоторые из них, самые простые, основаны на чем‑то прямо‑таки невероятно простом. Грамотные люди читают художественную литературу, а художественная литература нужна для двух вещей. Во‑первых, это стартовый наркотик, подсаживающий на чтение. Желание узнать, что там будет дальше, перевернуть страницу; тяга продолжать, как бы ни было тяжело, потому что кто‑то попал в беду, и теперь вы просто обязаны узнать, чем оно все закончится…

…вообще‑то это очень серьезная тяга. Она заставляет людей учить новые слова, думать новые мысли, не сдаваться. И открывать для себя, что чтение само по себе уже приносит удовольствие. Стоит это почувствовать, и вам останется одна дорога – читать все подряд. Чтение само есть ключ. Несколько лет назад поднялся было какой‑то шум (впрочем, совсем ненадолго), что мы, дескать, живем в постлитературную эпоху и что умение извлекать смысл из написанных кем‑то слов больше нам не пригодится. Сегодня этот шум уже стих: обнаружилось, что сейчас слова для нас стали еще более важны, чем когда‑либо. С помощью слов мы ориентируемся в мире, а коль скоро мир неуклонно скатывается в интернет, нам приходится следовать за ним. То есть – понимать, что мы читаем на экране, и уметь передать другим это понимание.

Люди, которые не понимают друг друга, не могут обмениваться идеями, не могут общаться, а возможности программ‑автопереводчиков далеко не безграничны.

Самый простой способ воспитать грамотных, образованных детей – это научить их читать и показать, что чтение – очень приятное занятие. В самом простом варианте это означает находить книги, которые детям нравятся, обеспечивать доступ к этим книгам и позволять их читать.

Не думаю, что существует такое явление, как плохая детская книга. То и дело среди взрослых возникает мода взять какой‑нибудь жанр детской литературы или, скажем, автора и объявить, что это плохие книги и нельзя давать их читать детям. Я уже не раз такое видел: и Энид Блайтон называли плохой писательницей, и Р. Л. Стайна, и еще десятки других[2]. Кстати, считалось, что комиксы способствуют безграмотности.

Это вздор. Более того, это снобизм и глупость.

Не существует плохих детских писателей – если детям они нравятся и дети хотят их читать. Потому что все дети разные. Они сами в состоянии отыскать истории, которые им нужны, сами могут решить, прочесть их или нет. Избитая, банальная идея совсем не избита и не банальна для того, кто столкнулся с ней в первый раз. Даже если вы считаете, что какая‑то книга не подходит для ребенка, это не повод запрещать ее. Несимпатичная вам книга вполне может оказаться тем самым стартовым наркотиком, который приохотит ребенка к другим книгам – в том числе и тем, которые вы сами были бы рады ему дать. И потом, не забывайте: вкусы у всех разные.

Благонамеренные взрослые с легкостью могут уничтожить в ребенке любовь к чтению: достаточно не давать ему читать то, что нравится, или давать достойные, но скучные книги, которые нравятся вам, – современный эквивалент викторианской «исправительной» литературы. В итоге у вас получится поколение, совершенно уверенное, что читать – это некруто и, еще того хуже, неинтересно.

Мы только должны поставить ребенка на первую ступеньку читальной лестницы – и тогда все, что ему понравилось читать, будет продвигать его, ступенька за ступенькой, вверх, к настоящей образованности.

(Ну и еще не надо повторять ошибок вот этого вот писателя, который сейчас стоит перед вами и который подсунул своей одиннадцатилетней дочери, обожавшей Р. Л. Стайна, экземпляр «Кэрри» Стивена Кинга, со словами: «Если тебе нравится вон то, явно понравится и вот это!» С тех пор и где‑то до середины подросткового периода Холли читала исключительно мирные сказки об американских пионерах на лоне прерий и до сих пор кидает на меня свирепые взгляды, стоит только упомянуть Кинга.)

Вторая вещь, которую делает художественная литература, – она пробуждает эмпатию. Когда вы смотрите телевизор или кино, вы видите то, что происходит с какими‑то другими людьми. А художественная проза – это то, что вы строите сами, из двадцати шести букв и горсточки знаков препинания. Вы сами, единолично, создаете целый мир, и населяете его персонажами, и глядите на него их глазами. Вы чувствуете такие вещи и посещаете такие места и миры, о которых иначе бы даже не подозревали. Вы узнаёте, что каждый там – тоже «я», тоже вы. Вы становитесь кем‑то еще, а потом возвращаетесь в свой собственный мир уже немножко другим.

Эмпатия – это инструмент, который строит из отдельных людей группы и сообщества, потому что дает каждому возможность побыть не просто самоупоенным индивидуумом, а чем‑то большим.

А еще, читая, вы узнаете одну вещь, которая потом будет жизненно важна для обретения собственного пути в этом мире. Вот какую:

ОН, МИР, НЕ ОБЯЗАН БЫТЬ ИМЕННО ТАКИМ. ВСЁ МОЖНО ИЗМЕНИТЬ.

Художественная литература может показать вам другой мир. Она отведет вас туда, где вы еще не бывали. А посетив иные миры, вы, подобно тем, кто отведал пищи фей, уже никогда не будете полностью довольны миром старым, в котором выросли и привыкли жить. Недовольство – вообще‑то отличная штука: оно дает человеку возможность изменять и исправлять свой мир, оставляя его после себя лучше, чем он был.

И раз уж мы об этом заговорили, позволю себе несколько слов об эскапизме. Его обычно считают чем‑то плохим. Вроде как «эскапистская» литература – это что‑то вроде дешевого опиата на потребу запутавшимся в иллюзиях глупцам, и единственная литература, годная что для детей, что для взрослых, – это литература «реалистическая», подражательная, демонстрирующая, как в зеркале, все самое худшее, что только есть в мире, где волею судеб очутился читатель.

Если вы оказались заперты в невыносимой ситуации, в неприятном месте, с людьми, которые желают вам зла, и кто‑то вдруг предлагает вам пусть временное, но все же спасение – почему бы не воспользоваться шансом? Именно этот шанс и дает нам эскапистская литература: она открывает дверь к свободе, показывает, что снаружи светит солнце, подсказывает дорогу в места, где вы снова окажетесь у руля и в компании тех, с кем действительно хотите быть (а книги – это самые что ни на есть реальные места, давайте не будем об этом забывать). И, что еще более важно, во время такого побега книги помогают вам лучше понять мир и то затруднительное положение, в котором вы оказались; они дают вам оружие, дают доспехи – самые настоящие, реальные вещи, которые вы потом сможете унести обратно, в свою тюрьму. Знания, умения и инструменты, которыми вы сможете воспользоваться, чтобы сбежать уже взаправду.

Как говорил К. С. Льюис, единственные, кто всегда протестует против побега, – это тюремщики.

Еще один способ убить в ребенке любовь к чтению – это, конечно же, сделать так, чтобы вокруг вообще не было никаких книг. Или, если книги есть, чтобы их негде было читать.

Мне повезло: когда я рос, у нас по соседству была просто превосходная библиотека. И родители у меня были из тех, кто на летних каникулах может по дороге на работу просто забросить туда ребенка… а библиотекари ничего не имели против, чтобы маленький мальчик самостоятельно шастал к ним каждое утро и собственными силами прогрызал дорогу сквозь предметный каталог в поисках книг, где были бы призраки, магия или ракеты – а еще лучше, если вампиры, сыщики, ведьмы, чудеса… И, закончив с детской секцией, принялся бы за взрослые книги.

Это были очень хорошие библиотекари. Они любили книги и любили, чтобы книги читали. Они научили меня заказывать книги из других библиотек по межбиблиотечному абонементу и никогда не насмехались над тем, что я хотел прочесть. Им, кажется, просто нравилось, что есть вот такой малыш с громадными глазами, который любит читать. Они разговаривали со мной о книгах, находили мне следующие тома из серий и вообще помогали чем могли. Они относились ко мне как к одному из читателей – не больше, но и не меньше, – а это значит, что они относились ко мне с уважением. В свои восемь лет я как‑то не привык, чтобы ко мне относились с уважением.

Библиотеки – это Свобода. Свобода чтения, свобода идей, свобода общения. Библиотеки – это образование (которое отнюдь не заканчивается в тот день, когда за нами закрываются двери школы или университета), это развлечение, это безопасные убежища и неограниченный доступ к информации.

Меня очень беспокоит то, что здесь, в двадцать первом веке, люди неправильно понимают, что такое библиотеки и зачем они нужны. Если для вас библиотека – это просто полка с книгами, ей впору показаться старомодной или даже устаревшей в эпоху, когда большинство печатных книг (хотя и не все) существует и в цифровом формате. Но те, кто так думает, упускают из виду самое главное.

Полагаю, дело тут на самом деле в природе информации.

Информация обладает ценностью, а ценность правдивой информации просто неизмерима. На всем протяжении истории человеческого рода мы жили в условиях информационного дефицита. Обладание нужной информацией всегда было важно и всегда чего‑то стоило: когда сажать зерно, где находить географические карты, как узнавать новые истории, реальные или вымышленные, которые придутся к столу и к компании. Информация была важна, и те, кто ею владел или мог добыть ее, могли и назначать за нее цену.

За несколько последних лет мы перешли от информационного дефицита к экономике, которой движет информационный переизбыток. Эрик Шмидт из компании «Гугл» утверждает, что сейчас каждые два дня человечество производит столько же информации, сколько от самой зари цивилизации до 2003 года. Это примерно по пять эксабайт данных в день – если вам интересны цифры. И теперь наша с вами проблема – отыскать не одинокую травинку в безбрежной пустыне, а некое определенное растение в непролазной чаще джунглей. И в этом информационном море никак не обойтись без лоцмана.

Библиотеки – это такие места, куда люди ходят за информацией. И книги – это только верхушка информационного айсберга: да, они есть, они существуют, и библиотеки призваны снабжать вас ими свободно и на законных основаниях. Сейчас больше детей, чем когда‑либо, берут книги в библиотеках – всевозможные книги, бумажные, цифровые, аудио. Но библиотеки – это еще и такое место, где люди, у которых, например, нет компьютера и интернета, могут совершенно бесплатно выйти в сеть, и это очень важно сейчас, когда поиск работы, подача всевозможных заявлений и социальные платежи неуклонно мигрируют в онлайн‑сферу. И библиотекари помогают таким людям ориентироваться в мире.

Я не думаю, что все книги должны в обязательном порядке перекочевывать на экран или когда‑нибудь поголовно это сделают. Как сказал мне однажды Дуглас Адамс (лет двадцать тому назад, когда никакого «Киндла» еще на свете не было), бумажная книга похожа на акулу. Акулы очень стары: они плавали по океанам еще до динозавров. И причина тому, что вокруг нас все еще встречаются акулы, довольно проста: они научились быть акулами лучше всех. Физические книги суровы, трудноуничтожимы, в целом водонепроницаемы, питаются солнечной энергией и хорошо ложатся в руку: они довели умение быть книгами до совершенства, и для них в мире всегда найдется ниша. Они обитают в библиотеках, а библиотеки уже надежно и прочно стали такими местами, где человек может добраться до электронных книг, аудиокниг, DVD и веб‑контента.

Библиотека – это место, где хранится информация и обеспечивается равный доступ к ней для всех граждан. В том числе и информация о здоровье. И о душевном здоровье – тоже. Это такое специальное общее пространство. Безопасное пространство, убежище от всего мира – и в этом специальном пространстве водятся библиотекари. А на что станут похожи библиотеки будущего, самое время попробовать представить себе сейчас.

Образованность сегодня важна как никогда – в мире текстовых сообщений и электронной почты, в мире письменной информации. Нам нужно уметь читать и писать, нам нужны граждане мира, которые могут с удовольствием читать, понимать прочитанное, улавливать нюансы и делать так, чтобы другие люди тоже их понимали.

Библиотеки – это настоящие врата в будущее. И потому особенно печально, когда по всему миру местные власти закрывают библиотеки, чтобы хоть как‑то сэкономить, – не понимая, что в буквальном смысле слова крадут у будущего, чтобы оплатить настоящее. Они сами, своими руками закрывают ворота, которые должны во что бы то ни стало оставаться открытыми.

Согласно недавним исследованиям Организации экономического сотрудничества и развития, Англия оказалась «единственной страной, где, с учетом таких дополнительных факторов, как гендер, социально‑экономическая среда и род занятий, самая старшая возрастная группа показала бо́льшую литературную и математическую грамотность, чем самая младшая».

Иначе говоря, наши дети и внуки читают и считают хуже, чем мы. Они меньше способны ориентироваться в мире, понимать его, решать его проблемы. Их проще обмануть и ввести в заблуждение, у них будет меньше шансов изменить мир, в котором они очутились, они менее трудоспособны – вот все это сразу, вместе. И как страна Англия вскоре поплетется в хвосте у других развитых наций, потому что у нее будет дефицит квалифицированной рабочей силы. И пока политики винят в этом своих противников, мы должны осознать: истина – в том, что мы должны научить детей читать и любить чтение.

Нам нужны библиотеки, нужны книги, нужны грамотные и образованные граждане.

Думаю, совершенно неважно, будут ли эти книги бумажными или цифровыми, и станете ли вы читать, разворачивая пергаментный свиток или прокручивая текст на экране. Важно содержание.

Но книга и сама по себе – содержание, и это тоже важно.

Посредством книги с нами общаются мертвые. Так мы выучиваем уроки тех, кого с нами больше нет, так человечество строит себя на своих же костях, развивается, постепенно накапливая знание, вместо того чтобы осваивать его с нуля снова и снова. Существуют сказки, которые старше большинства государств, сказки, давно пережившие свои культуры и те здания, под крышей которых их когда‑то впервые рассказали.

Думаю, мы несем ответственность перед будущим. Ответственность и обязательства перед детьми и теми взрослыми, которыми эти дети когда‑нибудь станут, перед миром, который они будут населять. Все мы – читатели, писатели, граждане: у всех нас есть обязательства. Думаю, я даже попробую изложить здесь некоторые из этих обязательств.

Полагаю, у нас есть обязательство читать ради удовольствия – в приватных и публичных местах. Если мы читаем ради удовольствия, если другие видят нас за книгой, значит, мы учимся, мы упражняем свое воображение. Мы показываем окружающим, что читать – это здорово.

У нас есть обязательство поддерживать библиотеки. Пользоваться ими и поощрять к этому других, протестовать против закрытия библиотек. Если вы не цените библиотеки, значит, вы не цените информацию, или культуру, или человеческую мудрость в целом. Вы глушите голоса прошлого и наносите вред будущему.

У нас есть обязательство читать детям вслух. Читать им то, что они любят. Читать истории, от которых сами мы уже давно устали. Читать так, чтобы им было интересно, на разные голоса, – и не переставать читать им только потому, что они уже научились читать сами. У нас есть обязательство использовать это самое чтение вслух как время для упрочения семейных уз, когда никто не проверяет никакие телефоны, когда все другие дела до поры забыты.

У нас есть обязательство пользоваться родным языком. Не успокаиваться на достигнутом, узнавать, что означают разные слова и как их правильно использовать, как общаться понятно, как высказывать именно то, что мы подразумеваем. Мы не должны пытаться заморозить язык в неизменности или делать вид, будто это мертвец, которому нужно воздавать божеские почести, – напротив, мы должны принимать его как нечто живое, что течет, меняется, заимствует слова и дает смыслам и произношениям видоизменяться со временем.

Мы, писатели, – в особенности те, кто пишет для детей, но вообще‑то все, независимо от жанра, – тоже несем ответственность перед своими читателями: ответственность за то, чтобы писать правду. Это особенно важно, когда мы создаем истории о людях, которых не существует, и местах, в которых никогда не бывали; мы обязаны понимать, что истина – не в том, что с кем‑то случается, а в том, что эти события рассказывают нам о том, кто мы такие. В конце концов, художественная литература – это ложь, которая говорит нам правду. У нас есть обязательство не нагонять на читателей скуку, а, напротив, заставлять их переворачивать страницы. Одно из лучших лекарств для неохотного читателя – история, от которой он не сможет оторваться. И хотя мы должны говорить нашим читателям правду, снабжать их оружием и доспехами и передавать им всю мудрость, какой только сумели набраться за свое короткое пребывание в этом зеленом мире, у нас есть и другое обязательство: не читать им ни нотаций, ни проповедей, не совать готовую мораль им в глотки, не уподобляться взрослым птицам, которые кормят своих птенцов полупереваренными червяками. И еще у нас есть обязательство никогда, никогда, ни при каких обстоятельствах не писать для детей такого, чего нам не захотелось бы прочитать самим.

У нас есть обязательство понимать и признавать тот факт, что как авторы детских книг мы делаем важную работу: ведь если мы все испортим и своими книгами отвратим детей от чтения, мы непоправимо обедним и свое будущее, и их.

У нас у всех – взрослых, детей, писателей и читателей – есть обязательство мечтать. Обязательство воображать. Нетрудно притвориться, что никто на самом деле ничего не может изменить, что мы живем в мире, где общество – это всё, а индивидуум – меньше, чем ничего: атом цемента в стене, рисинка на рисовом поле. Истина, однако, состоит в том, что индивидуумы снова и снова меняют свой мир, индивидуумы творят будущее – и делают это, именно представляя, что все может быть устроено по‑другому.

Оглянитесь вокруг. Нет, я правда прошу вас оглянуться. Маленькая пауза, на секунду. Поглядите на эту комнату, в которой мы сейчас сидим. Я хочу показать вам нечто настолько очевидное, что о нем обычно напрочь забывают. Вот оно: все, что вы видите, включая и сами стены, когда‑то было кем‑то представлено. Кто‑то решил, что на стуле будет сидеть удобнее, чем на земле, – и изобрел стул. Кто‑то должен был придумать способ, чтобы сейчас и здесь, в Лондоне, я мог разговаривать с вами и нам на голову при этом не капал дождь. Эта комната и всё, что в ней есть, и вообще всё в этом здании, в этом городе, существует только потому, что люди представляли себе разные вещи – опять, и опять, и опять. Они мечтали, они размышляли, они делали то, что отказывалось работать; они рассказывали о том, чего пока еще не существует, тем, кто за это над ними смеялся.

А потом, в свое время, они добивались успеха. Политические процессы, внутренние личностные процессы – всё начинается с того, что кто‑то берет и представляет себе, что все может быть по‑другому.

У нас есть обязательство создавать красоту, не бросать мир после себя безобразнее, чем мы его в свое время получили. Обязательство не опустошать океаны, не оставлять свои проблемы грядущим поколениям. У нас есть обязательство убирать за собой и не передавать нашим детям в наследство мир, который мы недальновидно испортили, искалечили, извратили.

У нас есть обязательство доносить до политиков, чего мы хотим, и голосовать против политиков все равно какой партии, которые не понимают ценности чтения для формирования достойных граждан, которые не желают способствовать сохранению и защите знаний и распространению образованности. Это вообще не вопрос партийной политики – это вопрос простой человечности.

Альберта Эйнштейна как‑то спросили, как нам вырастить своих детей умными. Его ответ оказался сразу и прост, и мудр.

– Если вы хотите, чтобы ваши дети выросли умными, – сказал он, – читайте им волшебные сказки. А если хотите, чтобы они поумнели еще больше – читайте еще больше сказок.

Уж он – то понимал важность чтения и фантазии. А я, в свою очередь, надеюсь, что мы сумеем подарить нашим детям мир, в котором им будут читать, и они сами будут читать, и мечтать, и понимать.

Спасибо, что выслушали.

 

Эту лекцию я прочел в 2013 году для Агентства по чтению – британской благотворительной организации, помогающей людям стать более компетентными и профессиональными читателями.

 

Ложь как способ зарабатывать на жизнь… и почему мы этим занимаемся: речь на вручении Медали Ньюбери в 2009 году
1

 

На тот случай, если вам вдруг интересно, что это я тут, наверху, делаю (а теперь я уже со всей определенностью могу сказать, что это именно я), – так вот, я здесь потому, что написал книгу «История с кладбищем», которую наградили Медалью Ньюбери 2009‑го года.

Это значит, что я произвел впечатление на собственных дочерей – тем, что получил медаль. И даже еще большее – на собственного сына, тем, как защитил факт ее получения от уморительных атак Стивена Колбера в «Отчете Колбера»[3]. Так что да, Медаль Ньюбери сделала меня крутым в глазах собственных детей.

Лучше и быть не может.

Учитывая, что в глазах детей ты почти никогда крутым не бываешь.

 

2

 

Когда я был мальчишкой, лет где‑то с восьми до четырнадцати, я на школьных каникулах шатался по нашей местной библиотеке, что твое привидение. До нее было полторы мили, так что родители забрасывали меня туда по дороге на работу, а когда библиотека закрывалась, я брел оттуда пешком домой. Я был нескладный парнишка, неприспособленный к жизни, неуверенный в себе, и библиотеку нашу любил страстно. Мне ужасно нравился карточный каталог, особенно карточный каталог детской секции: он был еще и тематический, не только по авторам и названиям, так что можно было выбирать темы, обещавшие книги, которые мне, скорее всего, понравятся: про магию, про привидений, про ведьм или про космос. Потом я шел, находил эти книги – и читал.

Читал я беспорядочно, упоенно, жадно. В буквальном смысле жадно. Папа иногда не забывал положить мне с собой сэндвичи – которые я брал с большой неохотой (в глазах своих детей ты почти никогда не крутой, не забыли? Папину настойчивость я воспринимал как вероломный заговор с целью поставить меня в неловкое положение перед другими посетителями библиотеки). Уже вконец проголодавшись, я выходил на библиотечную парковку и украдкой заглатывал сэндвичи – с дикой скоростью, чтобы поскорее нырнуть обратно в море книг.

Я читал там превосходные книги блестящих и умных авторов – многие из них сейчас уже позабыты или вышли из моды, как Дж. П. Мартин, и Маргарет Стори, и Николас Стюарт Грей. Я читал викторианских и эдвардианских писателей. Я с равным аппетитом пожирал и такие книги, которые с удовольствием перечитал бы и теперь, и такие, которые теперь, вздумай я к ним вернуться, счел бы совершенно неудобоваримыми – «Альфред Хичкок и три сыщика» и тому подобное. Я хотел книг вообще и не делал различия между хорошими и плохими – только между теми, которые по‑настоящему любил, которые говорили с моей душой, и теми, которые просто нравились. Мне было плевать, как написана история: плохих историй просто не существовало – каждая была новой и дивной. И вот я сидел там все каникулы напролет и штудировал детскую библиотеку, а когда покончил с ней, углубился в опасные просторы взрослой секции.

Библиотекарям пришелся по вкусу мой энтузиазм. Они находили мне книги, учили пользоваться межбиблиотечным абонементом и заказывали издания со всей Южной Англии. Они сочувственно вздыхали, но безжалостно драли с меня штрафы, когда начинался учебный год и все мои взятые на дом книги оказывались безнадежно просрочены.

Тут еще нужно упомянуть, что они просили меня никогда никому об этом не рассказывать и в особенности не изображать себя эдаким Маугли, которого терпеливые библиотекари взрастили в библиотечных джунглях. Они сказали, что боятся, как бы люди ненароком не решили, что библиотека – это такой бесплатный детский сад.

 

3

 

Так вот… Я начал писать «Историю с кладбищем» в декабре 2005 года, продолжал весь 2006‑й и 2007‑й и закончил в феврале 2008‑го.

А потом настал январь 2009‑го. Я тогда жил в отеле в Санта‑Монике, продвигал мультфильм по другой моей книге, под названием «Коралина». Два долгих дня я только и делал, что разговаривал с журналистами, и был ужасно рад, когда все это кончилось. В полночь я забрался в ванну с пеной и взялся читать «Нью‑Йоркер», потом поговорил с приятелем из другого часового пояса, потом закончил читать «Нью‑Йоркер». Было уже три часа пополуночи. Я поставил будильник на одиннадцать, вывесил на дверь табличку «Не беспокоить» и, отплывая в сон, сказал себе, что следующие два дня не буду делать ровным счетом ничего – только спать и писать.

Два часа спустя я вдруг понял, что звонит телефон. То есть я на самом деле понял, что он уже некоторое время как звонит. Фактически, выплывая на поверхность, я сообразил, что он уже наверняка звонил и умолкал несколько раз, а это значило, что кто‑то очень хочет что‑то мне сказать. Не иначе как в отеле пожар или кто‑то умер. Я схватил трубку – это оказалась моя ассистентка, Лоррейн, ночевавшая у меня дома с выздоравливающей собакой.

– Звонила твоя агент, Меррили; она думает, что кто‑то пытается до тебя добраться, – сообщила она.

Я спросил, который час (если конкретнее, сейчас пять мать его тридцать утра и не сошла ли она часом с ума тут люди между прочим спать пытаются если ты не в курсе). Она сказала, что в курсе, который сейчас в Л.‑А. час, но что Меррили (а это мой литературный агент и самая мудрая из известных мне женщин) решительно уверена, что дело нешуточное.

Я вылез из кровати, проверил голосовую почту. Никто до меня добраться не пытался. Тогда я набрал домой, сказать Лоррейн, что это все чушь собачья.

– О, как ты кстати, – сказала она. – Они как раз позвонили сюда, висят на другой линии. Сейчас дам им номер твоего мобильного.

До меня все еще не доходило, кто что пытается сделать и что вообще происходит. Было без четверти шесть утра. Впрочем, хотя бы стало ясно, что никто не умер. Зазвонил мобильник.

– Привет, – сказали оттуда. – Я Роуз Тревино, председатель комитета Ньюбери Американской библиотечной ассоциации.

А, – подумал я сонно, – Ньюбери. Отлично. Офигеть. Получил премию, не иначе. А что, было бы мило

– …у меня тут голосующие члены комитета, мы хотели вам сообщить, что ваша книга…

– «ИСТОРИЯ С КЛАДБИЩЕМ», – хором сказали четырнадцать громких голосов…

Я, возможно, все еще сплю, – напомнил я себе, – потому что они, скорее всего, такого не делают, в смысле не звонят людям среди ночи и не орут такими взволнованными голосами, если кто‑то выиграл премию

– …только что получила…

– МЕДАЛЬ НЬЮБЕРИ, – возвестил хор.

Причем действительно очень счастливыми голосами. Я проверил на всякий случай, где я, пощупал парочку предметов – вдруг я и правда все еще сплю. Все, однако, выглядело на редкость материальным.

Так. Ты сейчас на прямой связи с пятнадцатью учителями и библиотекарями и прочим великим, мудрым и добрым народом, – подумал я. – Поэтому, ради бога, не вздумай материться, как в тот раз, когда получил «Хьюго».

Это была крайне мудрая мысль, потому что всякие могучие, крупные, четырехбуквенные слова уже накипали внутри, как тучи на небосклоне. Для таких случаев они и нужны, в конце‑то концов. В общем, я сказал: «А что, уже понедельник? Правда?» – и забормотал что‑то типа ойспасибоспасибоспасибодаконечноэтостоилопобудкисрединочи

Потом весь мир разом сошел с ума. Задолго до того, как зазвонил будильник, я уже мчался в машине в аэропорт, попутно отбивая атаки целой череды журналистов.

– Каково это, выиграть «Ньюбери»? – допытывались они.

Хорошо, – говорил я им. – Это ужасно хорошо.

Мальчишкой я любил «Трещину во времени»[4] (хоть они и испортили первую фразу в паффиновском издании), а она была лауреатом Медали Ньюбери. Даже будучи англичанином, я считал, что эта медаль – дело важное.

Дальше меня спрашивали, в курсе ли я полемики между популярной литературой и лауреатами Ньюбери и каким боком я во все это вписываюсь? Да, признал я, в общем и целом я в курсе.

Если вы – нет, так в последнее время в сети поднялась шумиха по поводу того, какие книги сейчас выигрывают «Ньюбери», и каким ее стоит давать в будущем, и для кого вообще существуют награды типа «Ньюбери» – для детей или для взрослых. Одному интервьюеру я сознался, что победа «Истории с кладбищем» для меня самого оказалась сюрпризом, так как я честно считал, что награды типа «Ньюбери» призваны прежде всего давать дорогу изданиям, нуждающимся в помощи, а «История с кладбищем» ни в какой помощи вроде бы не нуждалась.

Я невольно встал на сторону популизма – и только потом осознал, что совсем этого не хотел.

Словно некоторые люди считают, будто есть разница между книгами, которыми, так и быть, разрешено наслаждаться, и книгами, которые для вас действительно хороши и полезны, и мне полагается выбрать те или другие. Словно всем нам полагается выбрать, на какую сторону встать. Я не думал так тогда и не думаю сейчас.

Я стоял и до сих пор стою на стороне книг, которые вы просто любите.

 

4

 

Я пишу эту речь за два месяца до того, как буду ее произносить. Месяц назад умер мой отец. Это было очень неожиданно. Он был здоров, счастлив и в лучшей форме, чем я сейчас, а потом у него без предупреждения случился разрыв сердца. Онемевший и убитый, я пересек Атлантику, произнес надгробную речь, выслушал от родственников, которых не видел десять лет, как я похож на папу, и вообще сделал все, что нужно было сделать. И даже слезинки не проронил.

Я не то чтобы совсем не хотел плакать. Дело было, скорее, в том, что в этом водовороте событий не выдалось ни секунды, чтобы просто остановиться и потрогать свое горе, дать тому, что внутри меня, вырваться наружу. Этого так и не случилось.

Вчера утром друг прислал мне сценарий почитать. История чьей‑то жизни – вымышленного человека. Через три четверти сюжета вымышленная жена вымышленного персонажа вдруг умерла… – и тогда я сел на диван и заревел, как ревут взрослые, с тяжелыми, душераздирающими рыданиями и мокрой физиономией. Все невыплаканные по отцу слезы вылились наружу, оставив меня изможденным и, как мир после грозы, промытым и готовым начать заново.

Я рассказываю вам все это потому, что забыл о папе и периодически нуждаюсь в напоминании… Это напоминание получилось суровое, но целительное.

Я пишу уже четверть века.

Когда люди мне говорят, что мои истории помогли им пройти через смерть любимого человека – ребенка, возможно, или родителя – или справиться с болезнью или с личной трагедией… или что мои сказки превратили их в рьяных читателей или сделали им карьеру… когда показывают картинки или слова из моих книг, вытатуированные у них на коже в память о мгновениях, которые оказались так важны, что их решили носить с собой всегда и везде… так вот, когда все это случается снова и снова, – а оно действительно случается, – я стараюсь отвечать очень вежливо и благодарно… но в конечном счете считаю все это ненужным и неуместным.

Я писал не для того, чтобы провести кого‑то за руку через трудные времена и опасные места. И не для того, чтобы превратить нечитателей в читателей. Я писал потому, что мне были интересны эти истории, потому что у меня в голове сидел жучок – маленькая такая, юркая идейка, которую нужно было срочно приколоть булавкой к бумаге и изучить, чтобы понять, что я по этому поводу думаю и чувствую. Я писал потому, что хотел узнать, что будет дальше с выдуманными мной людьми. Я писал, чтобы прокормить семью.

Так что я чувствовал себя практически обманщиком, принимая эти благодарности. Я совсем забыл, чем была для меня художественная литература в детстве, забыл, как чувствовал себя в библиотеке. Книги были убежищем от невыносимой реальности, вратами в гостеприимные до невозможности миры – где у всего происходящего имелись свои правила и их можно было понять. Книги были способом узнать, что такое жизнь, не пробуя ее на вкус, или, вернее, пробуя, но так, как отравитель XVIII века пробовал свои яды: крошечными дозами, так, чтобы потом суметь справиться с порцией, способной убить всякого, кто к такому непривычен. Иногда художественная литература и есть такой способ справиться с отравой мира – так, чтобы потом от нее не погибнуть.

И я вспомнил. Я не был бы человеком, которым стал, без писателей, сделавших меня таким, – без особенных, мудрых писателей, а иногда и просто без тех, кто первым поспел на помощь.

И на самом деле они совершенно уместны – эти мгновения сопричастности, эти места, где вымысел спасает вам жизнь. Это как раз самое важное, что есть на свете.

 

5

 

В общем, я написал книгу об обитателях кладбища. Мальчишкой я был из тех, кто ужасно любит кладбища и в то же время ужасно боится. Самым лучшим – вот просто самым лучшим, самым замечательным из возможного – в кладбище сассекского городка, где я вырос, казалось то, что в свое время там похоронили ведьму, сожженную прямо на Главной улице. Разочарование, постигшее меня по достижении отрочества и выяснении того факта (после того как я разобрался наконец в надгробной надписи), что ведьма была совсем не ведьма (на самом деле это была могила трех протестантских мучеников, сожженных заживо по приказу католической королевы), осталось со мной навсегда. С него‑то все и началось, а еще – с киплинговского рассказа об изукрашенном драгоценными камнями слоновьем стрекале[5], и в итоге получился рассказ «Надгробье ведьмы». Потом он превратился в четвертую главу, но на самом деле это было первое, что я написал из всей «Истории с кладбищем» – книги, которую я вынашивал больше двадцати лет.

Замысел был проще некуда: рассказать о мальчике, воспитанном на кладбище. Вдохновила меня одна картинка: мой маленький сын, Майкл, которому тогда было два (а сейчас – двадцать пять, ровно сколько мне было тогда, и он уже выше меня ростом), катит на велосипедике по кладбищу через дорогу от нашего дома – мимо той самой могилы, которую я считал ведьминской. И светит солнце…

Мне было, как я уже сказал, двадцать пять, меня посетила идея книги, и я понял, что она стоящая.

Я попробовал расписать эту идею и понял, что задумка из нее куда лучшая, чем из меня – писатель. Но я продолжал писать – всякое другое, потихоньку оттачивая мастерство. Я писал двадцать лет, пока не понял, что теперь уже могу, наконец, взяться за «Историю с кладбищем» – или, по крайней мере, что лучше в литературном плане я уже не стану.

Я хотел, чтобы книга состояла из отдельных рассказов – в точности как «Книга джунглей». И в то же время я хотел, чтобы это был роман – потому что у меня в голове это был роман. Конфликт между этими двумя желаниями был для меня сразу и наслаждением, и мукой.

Я писал на пределе своих способностей – таков уж единственный известный мне способ что‑то писать. Это, впрочем, совсем не значит, что результат выйдет хороший. Это только и значит, что ты, по крайней мере, попытался. И прежде всего я пытался написать такую книгу, которую сам хотел прочитать.

Я слишком долго корпел над началом и над концом. А потом, одной февральской ночью, вдруг взял и написал две последние страницы.

В первую главу я хотел вставить простенький стишок, но тот оставался без двух последних строчек. Теперь настало время его закончить – я и закончил. Вот что получилось:

 

Жизнь простерлась впереди:

Радости, тревоги.

Так иди ж – не пропусти

Ни одной дороги.

 

И в глазах у меня защипало – сразу же. Тогда и только тогда я впервые ясно разглядел, что пишу. Хоть я и думал написать книгу о детстве – ладно, хорошо, о детстве Никта, которое прошло на кладбище, но все же это было обычное детство, как любое другое, – в тот миг я понял, что пишу о том, что такое быть родителем, и о фундаментальной и комичнейшей трагедии родительства: если ты хорошо сделал свое дело, если ты хорошо воспитал своих детей, ты им больше не нужен. Если ты все сделал правильно, они покинут тебя навсегда. И у них будет своя жизнь, и свои семьи, и свое будущее.

Я сел у себя в саду, написал последнюю страницу и понял, что сделал книгу куда лучшую, чем та, которую в свое время задумал написать. Возможно, даже книгу, лучшую, чем я сам.

Спланировать такое нельзя. Иногда работаешь над чем‑то во все лопатки, а пирог в духовке возьми да и не поднимись. А иногда пирог выходит так прекрасно, как тебе и не снилось.

А дальше, независимо от того, получилась ли книга хорошо или плохо, сумела ли она сделать то, на что ты надеялся, или нет, ты как писатель пожимаешь плечами и идешь дальше – куда бы это «дальше» ни вело.

Вот это мы сейчас и делаем.

 

6

 

Предполагается, что в таком выступлении вы сначала предупреждаете о том, что хотите сказать, потом, собственно, говорите это, а потом подводите итог тому, о чем сказали.

Я не совсем понимаю, что я сегодня вам сказал. Но, по крайней мере, знаю, что хотел сказать:

Чтение – это очень важно.

Книги – это очень важно.

Библиотекари – это очень важно. (И, кроме того, библиотеки – это, конечно, не бесплатный детский сад, но иногда там, среди полок, сами по себе растут и воспитываются какие‑нибудь дикие дети.)

Это дивно и крайне маловероятно – стать крутым в глазах собственных детей.

Детская художественная литература – самая важная из всех литератур.

Вот.

Мы, сочинители историй, знаем, что лжем ради пропитания. Но это хорошая ложь, которая доносит до людей всякие правдивые вещи, и у нас есть обязательство перед нашими читателями – громоздить эту ложь как можно лучше. Потому что где‑то есть кто‑то, кому нужна именно эта история. Кто‑то, кто без этой истории вырастет в другом мире и другим человеком. А с ней обретет надежду или мудрость, или доброту, или утешение.

Вот поэтому‑то мы и пишем.

 

Это моя наградная речь, прочитанная в 2009 году на вручении Медали Ньюбери за «Историю с кладбищем».

 

Четыре книжных
1

 

Было четыре книжных магазина, которые сделали меня тем, кто я есть. Ни одного из них больше нет на свете.

Первый, самый лучший, самый чудесный и самый волшебный (потому что самый невещественный), вообще был передвижной книжной лавкой.

С девяти до тринадцати лет я посещал местную школу‑пансион в качестве приходящего ученика. Как и все школы подобного рода, это был целый мир: то есть в нем имелась своя кондитерская лавка, раз в неделю работала своя парикмахерская, а раз в семестр приезжал книжный магазин. До тех пор моя книжная фортуна переживала взлеты и падения в соответствии с тем, что выставлялось на продажу в нашем местном «У. Х. Смите»: паффиновские издания и армадовские, в мягкой обложке, на которые я экономил изо всех сил, – исключительно с детских полок, так как исследовать более отдаленные регионы мне в ту пору даже в голову не приходило. Впрочем, на далекие экспедиции денег все равно не было. Еще я дружил со школьными библиотеками и с местной городской. Увы, в том возрасте я был серьезно ограничен и в средствах, и в ассортименте.

А потом, когда мне стукнуло девять, у нас вдруг объявилась разъездная лавка. Она раскинула свои богатства в большом пустом классе старой музыкальной школы и – это было в ней самое лучшее! – для нее не требовалось денег: если ты покупал книги, все записывали на твой школьный счет. Это было просто чудо. Я мог покупать по четыре‑пять книг за семестр в полной уверенности, что они затеряются среди всевозможных школьных выплат, где‑нибудь между стрижкой и уроком игры на контрабасе, и меня никогда не поймают.

Так я обзавелся «Серебряной саранчой» Рэя Брэдбери (сборник, похожий на «Марсианские хроники», но с некоторыми отличиями). Она мне ужасно понравилась, особенно «Ашер II», дань Эдгару По. Кто такой По, я, правда, тогда не знал. Еще я купил «Письма Баламута» – полагая, что все, что сделал парень, написавший «Нарнию», просто обязано быть отменным. Я купил «Бриллианты навсегда» Яна Флеминга: обложка обещала, что скоро по этой книге снимут крутецкий фильм. И «День триффидов» и «Я, робот» я тоже купил. (Магазин вообще был богат Уиндемом, Брэдбери и Азимовым.)

Детских книг привозили на удивление немного. Это‑то и было и хорошо – и очень дальновидно. При этом по большей части книги были просто великолепны: владельцы лавочки торговали такой литературой, которую дети действительно захотят читать. Разумеется, ничего скандального, спорного или подлежащего конфискации (первой книгой, которую у меня конфисковали, стала «А моему племяннику Альберту я оставляю остров, выигранный у Жирного Хагана в покер»[6], потому что на обложке у нее красовалась художественно обнаженная молодая особа; я выудил ее обратно у директора, заявив – а попросту говоря, соврав, – будто это книга моего отца). Хоррор тоже годился: как и большинство моих одногодков, в десять лет я был помешан на Деннисе Уитли и обожал (хотя и редко покупал) «Библиотечку ужасов» издательства «Пан». Потом был еще Брэдбери (еще и еще, в превосходных обложках от «Пана»), и Азимов, и Артур Кларк.

Долго это счастье не продлилось – всего с год или около того. Возможно, слишком много родителей в кои‑то веки внимательно прочитали школьные счета и нажаловались дирекции. Но я не возражал – меня уже ждали другие горизонты.

 

2

 

В 1971 году Соединенное Королевство перешло на десятичную денежную систему. Знакомые шестипенсовики и шиллинги, с которыми я рос, внезапно превратились в новые пенсы. Один старый шиллинг теперь стоил пять новых пенсов. И как бы нас ни заверяли, что на стоимости товаров это никоим образом не отразится, вскоре даже десяти‑почти‑что‑одиннадцатилетке стало ясно, что еще как отразилось. Цены подскочили, и весьма стремительно. Книги, ранее обходившиеся в два шиллинга и шестипенсовик (то есть двенадцать с половиной новых пенсов), вскоре уже стоили тридцать новых пенсов или даже сорок.

Я хотел книг, но на свои карманные деньги почти не мог их себе позволить. К счастью, был один книжный магазин…

А именно – «Уилмингтон Букс», не так уж далеко от моего дома. Выбор книг там был не ахти, так как они по совместительству продавали еще и товары для художников и даже некоторое время служили почтовым отделением, зато у них, как я вскоре узнал, скопилась куча книжек в мягкой обложке, которые прямо‑таки жаждали уже наконец найти своих покупателей. И нет, в те дни покупателям еще не хватало наглости рвать обложки, чтобы вернуть быстро прочитанную книжку как брак и стребовать деньги обратно. Короче говоря, я просто прочесывал полки в поисках книг с ценами, указанными одновременно и в старых, и в новых деньгах, и запасался впрок крутыми книжками по двадцать‑двадцать пять пенсов. «Эхо у него в костях» Тома Диша стало первой из таких находок, и это привлекло внимание юного книгопродавца. Звали его Джон Бэнкс – он, кстати, умер несколько месяцев назад, в пятьдесят с лишним. Тем магазином владели его родители. Он носил хипповые длинные волосы и бороду. Полагаю, его немало позабавил двенадцатилетка, покупающий Тома Диша. Он показал другие издания, которые могли бы прийтись мне по вкусу, и мы много говорили о книгах и о научной фантастике в частности.

Говорят, золотой век научной фантастики – это когда тебе двенадцать, и да, он был из чистого золота, как это вообще свойственно золотым векам. Казалось, кругом всего в изобилии – и тебе Муркок, и Желязны, и Дилэни, и Эллисон, и Ле Гуин, и Лафферти. (Я заставлял тех, кто путешествовал в Америку, разыскивать мне книги Р. А. Лафферти – в полной уверенности, что он просто обязан быть знаменитым писателем и автором всеамериканских бестселлеров. Как ни странно, мне действительно кое‑что привозили.) В том же магазине я открыл для себя Джеймса Брэнча Кейбелла, в изданиях с предисловиями Джеймса Блиша, – и, кстати, книга Кейбелла оказалась первой, которую я вернул (это был «Юрген», и в нем не хватало последней части; пришлось идти в библиотеку, чтобы выяснить, чем все закончилось).

Когда мне исполнилось двадцать и я сказал Джону Бэнксу, что пишу книгу, он познакомил меня с человеком из «Пенгуин», который посоветовал направить ее в «Кестрель» и подсказал, кому именно. (Редактор ответила очень ободряющим «нет», и теперь я могу сказать, что чрезвычайно ей благодарен: я, видите ли, недавно перечитал эту рукопись, впервые за двадцать лет.)

Есть на свете братство людей, которые читают и которым небезразличны книги. Самое лучшее в Джоне Бэнксе было то, что он разглядел в одиннадцати‑двенадцатилетнем мне члена этого братства и не только делился тем, что ему самому нравилось и не нравилось, но и спрашивал мое мнение.

 

3

 

А вот хозяин магазина «Плюс Букс» в Торнтон‑Хит к этому братству явно не принадлежал – а если и принадлежал, то ничем себя не выдал.

До магазина надо было долго ехать на автобусе от школы, где я обретался между четырнадцатью и семнадцатью годами, так что попадали мы туда нечасто. Хозяин свирепо зыркал на нас, стоило нам переступить порог, явно подозревая, что мы намерены что‑то стянуть (ничего подобного), и опасаясь, что мы распугаем регулярную клиентуру, состоявшую из пожилых джентльменов в плащах, нервно рывшихся в стопках мягкого порно (и не зря опасаясь).

Если мы случайно подбирались слишком близко к порнографии, он рычал на нас, будто пес. Вообще‑то порно нас не интересовало. В погоне за своими сокровищами мы сразу ныряли в глубину магазина и принимались рыться на полках. У каждого тома на обложке или внутри красовался штамп «Плюс Букс», напоминавший, что ее можно принести назад за полцены. Мы много чего там покупали, но назад никогда не приносили.

Раздумывая об этом сейчас, я дивлюсь, откуда там вообще брались книги. С какой стати в чумазом магазинишке, который если и относился к Южному Лондону, то весьма условно, водились такие залежи американских изданий в мягких обложках? Я купил все, что только мог себе позволить: Эдгара Райса Берроуза с обложками Фразетты[7]; экземпляр «Розы Экклезиаста» Желязны, от которого пахло ароматизированным тальком – и пахнет даже до сих пор, четверть века спустя. Там я нашел «Дальгрена» и «Нову»[8] и там впервые открыл для себя Джека Вэнса.

Да, это было неприветливое место. Но из всех книжных, которые я с того времени посетил, именно в этот я возвращаюсь в своих снах, твердо зная, что в куче потрепанных комиксов непременно найду «Экшн № 1»[9] и что там, со штемпелем на обложке, сообщающим, что ее можно вернуть за полцены, пропахшая пивом или воском, меня поджидает одна из тех книг, которые я всегда хотел прочесть, – книга из библиотеки Люсьена[10]: собственный приквел Желязны к «Хроникам Амбера» или, скажем, что‑нибудь из Кейбелла, каким‑то образом ускользнувшее из стандартных библиографий. Если мне вообще суждено их найти, это случится тут.

 

4

 

«Плюс Букс» были не самой дальней целью моих послешкольных путешествий. Самой дальней был Лондон, в последний день каждого семестра. (В конце концов, в этот день нас все равно ничему не учили, а сезонного проездного хватало на всю дорогу и на следующий день он заканчивался.) А в Лондоне был магазин, позаимствовавший имя у одной из сказок Брэдбери, вошедших в «Серебряную саранчу»: «Были они смуглые и золотоглазые».

О нем я услышал от Джона Бэнкса в «Уилмингтон Букс»: понятия не имею, бывал ли там он сам, но донести до меня, что туда я просто обязан попасть, он определенно сумел. Так что мы с Дэйвом Диксоном как‑то раз взяли и добрались до самой Бервик‑стрит, что в лондонском Сохо, – а там обнаружили, что магазин переехал на несколько улиц дальше, в одно из просторных зданий на Сент‑Эннс‑корт.

У меня была приличная сумма карманных денег, сэкономленных за целый семестр. В магазине обнаружились высоченные, качающиеся стопки уцененных твердообложечных изданий Денниса Добсона: весь Р. Э. Лафферти и весь Джек Вэнс, какой мне только что во сне не снился. Там были новые американские Кейбеллы в мягкой обложке. И новый Желязны («Дорожные знаки»). Там были полки и полки и полки и еще полки всей научной фантастики и фэнтези, о которых только может мечтать мальчишка. Воистину эту встречу предопределили небеса.

Наш союз продлился несколько лет. Продавцы дивились, но помогать не спешили (помню, как надо мной крепко, громко и публично хохотали, когда я робко осведомился, не вышли ли уже «Последние опасные видения»[11]) – мне это было все равно. Именно туда я шел первым делом, очутившись в Лондоне. Что бы еще я ни делал, я все равно шел туда.

Но вот как‑то раз я приехал в Лондон, а Сент‑Эннс‑корт встретил меня пустыми окнами: магазин исчез, а его эволюционную нишу заняла «Запретная планета», протянувшая более двадцати лет, что по меркам магазинов научно‑фантастической литературы делало ее форменной акулой – одной из немногих, кто выжил.

И сейчас, проходя через Сент‑Эннс‑корт, я всякий раз смотрю, что там заняло место «Смуглых и золотоглазых», – смутно надеясь, что в один прекрасный день это снова окажется книжный магазин. Там уже чего только не перебывало: всевозможные лавки, рестораны и даже химчистка, – но книжного пока так и не случилось.

Сейчас, когда я это пишу, книжные прошлого возвращаются ко мне как наяву – и полки, и люди… И прежде всего сами книги – с яркими обложками, со страницами, полными неисчерпаемых возможностей. Не знаю, кем бы я был без этих полок, без этих людей и мест, без книг.

Думаю, я был бы очень одиноким и пустым… Жил бы в постоянной тоске по тому, для чего и слов‑то не найти.

 

5

 

И есть еще один магазин, о котором я пока не упомянул. Он очень старый и большой, с маленькими комнатками, которые крутятся в причудливом хороводе, превращаясь то в двери, то в лестницы, то в книжные шкафы… Стены их сплошь покрыты полками и полками книг – всех книг, с которыми я когда‑либо мечтал познакомиться; книг, которым был очень нужен дом. Книги в стопках, книги в темных углах… По мне, так еще нужно кресло у камина, где‑нибудь на первом этаже, недалеко от двери – и я бы там сидел и по большей части молчал, листая какую‑нибудь старую, любимую книгу. Или даже новую… А когда в магазин приходили бы люди, я кивал бы им, а быть может, даже улыбался, приглашая бродить и рыться самостоятельно.

Для каждого из них нашлась бы книга – где‑нибудь в потайном уголке или на виду. И если они сумеют ее найти, пусть забирают. А иначе пускай себе бродят и ищут, пока не станет слишком темно, чтобы читать.

 

Предисловие к сборнику «Наполочная жизнь: фантастические рассказы о книжных магазинах» под редакцией Грега Кеттера, 2002 год.

 

Три автора: о Льюисе, Толкине и Честертоне (выступление в качестве почетного гостя на Мифконе‑35)

 

Сегодня я буду говорить о писателях, а точнее, о трех конкретных писателях и о том, при каких обстоятельствах я с ними познакомился.

С одними писателями у нас складываются личные отношения, с другими – нет. Одни писатели преображают нашу жизнь, другие – нет. Так уж оно заведено, и ничего тут не попишешь.

Мне было шесть лет, когда я увидел серию «Льва, колдуньи и платяного шкафа»[12] – по черно‑белому телевизору, у моей бабушки в Портсмуте. Помню только бобров и первое явление Аслана, то есть актера в неубедительном костюме льва (из чего делаю вывод, что это была вторая или третья серия). Вернувшись домой, в Сассекс, я откладывал свои жалкие карманные гроши до тех пор, пока не накопил на книжку. Я купил «Льва…», а потом нашел и «Покорителя Зари» и читал и перечитывал их снова и снова, а за месяцы, остававшиеся до седьмого дня рождения, успел внушить родителям, что лучшим подарком мне станет полный комплект книг о Нарнии. И я очень хорошо помню, как провел этот день рождения: я залег на кровать и прочитал эти книги одну за другой, от первой до последней.

А потом еще года четыре или пять я то и дело к ним возвращался. Разумеется, я читал и другие книги, но в глубине души чувствовал, что читаю их только потому, что книги о Нарнии не бесконечны.

К счастью (а может, к сожалению), мне и в голову не приходило, что все это – религиозная аллегория. Только лет в двенадцать я наконец сообразил, что тут напрашиваются определенные параллели. До большинства это доходит в эпизоде с Каменным Столом; меня же осенило, когда я вдруг заметил, что вся эта история с одракониванием Юстэса Вреда подозрительно похожа на то, что случилось со святым Павлом по дороге в Дамаск. Я это воспринял как личное оскорбление: автор, которому я доверял, оказался скрытым пропагандистом. Вообще я не имел ничего против религии и даже против религии в художественной литературе: к тому времени я уже приобрел (в школьной книжной лавке) и полюбил «Письма Баламута» и успел стать преданным поклонником Г. К. Честертона. Так что, думаю, расстроился я лишь потому, что Нарния стала чем‑то меньшим, чем‑то не таким интересным, как раньше, – в общем, более скучным местом. И все же уроки Нарнии не прошли даром. Аслан говорит, что молитвы почитателей Таш на самом деле приходят к нему[13]; тогда я в это поверил – и по большому счету верю до сих пор.

Все мое отрочество прошло под картой Нарнии Паулины Бейнс: постер с нею висел на стене в моей спальне.

Но к книгам о Нарнии я вернулся не раньше, чем сам стал отцом: в первый раз – в 1988 году, второй – в 1999‑м. Оба раза я прочитал своим детям вслух весь нарнийский цикл. И обнаружил, что вещи, которые мне нравились в этих книгах в детстве, нравятся по‑прежнему (и даже иногда еще больше), зато неприязнь к тем вещам, которые я еще ребенком находил странными (таким, например, как композиция «Принца Каспиана» или «Последняя битва», почти вся целиком), только усилилась. Кроме того, я заметил еще кое‑какие моменты, от которых мне стало по‑настоящему неуютно: например, роль, отведенную в «Хрониках Нарнии» женщинам, и устранение Сьюзен как закономерный итог подобного подхода. Но интереснее всего было другое: я вдруг осознал, насколько глубоко я пропитался Нарнией. Работая над собственными книгами, я то и дело стал ловить себя на мысли, что заимствую какие‑то выражения, ритмы, способы построения фраз. Например, в моих «Книгах магии» еж и заяц постоянно соглашаются друг с другом, как льюисовские однотопы.

К. С. Льюис был первым в моей жизни человеком, под влиянием которого мне захотелось писать книги. Благодаря ему я впервые понял, что существует такой человек, как писатель, – что за словами в книге на самом деле кто‑то стоит, кто‑то рассказывает эту историю. Мне ужасно понравилось, как он использует скобки (авторские реплики в сторону, остроумные и непринужденные), и я с радостью подражал ему в этом во всех своих сочинениях и эссе, пока не подрос.

Для меня гениальность Льюиса заключалась в том, что мир, им сотворенный, оказался реальнее того, в котором я жил. И помню, как я подумал: если писатели пишут сказки о Нарнии, то я тоже хочу стать писателем.

Что до Толкина, то к нему я пришел каким‑то неправильным путем – если, конечно, тут вообще уместно говорить о правильном и неправильном. Кто‑то забыл у нас дома книжку в мягкой обложке под названием «Толкин: хрестоматия». В ней, помимо избранных стихов, «Листа кисти Ниггля» и «Фермера Джайлса из Хэма», обнаружилось эссе Питера С. Бигля «Волшебное кольцо Толкина». Подозреваю, я обратил внимание на этот сборник только потому, что его проиллюстрировала Паулина Бейнс. Мне тогда было лет восемь или, может, девять.

Книга меня заинтересовала поэзией и обещанием сказки.

В девять лет я перешел в другую школу и обнаружил в классной библиотеке истрепанный и невероятно древний экземпляр «Хоббита». Чуть позже я выкупил его на школьной распродаже за какие‑то смешные деньги, вместе с таким же престарелым сборником пьес Уильяма Гилберта, – и этот «Хоббит» хранится у меня до сих пор.

Прошло еще около года, прежде чем я наконец открыл для себя первые два тома «Властелина колец». Они нашлись в большой школьной библиотеке. Я прочитал их. И принялся перечитывать – снова и снова. Я доходил до последней страницы «Двух башен» – и тут же возвращался к началу «Братства кольца». Последнего тома я в библиотеке не нашел, но это было не так страшно, как кажется: из того эссе Питера Бигля я уже знал, что все кончится более‑менее хорошо. Впрочем, конечно, мне хотелось прочитать об этом своими глазами. И вот в двенадцать лет я выиграл школьную премию по английскому языку, и в награду мне предложили выбрать книгу. Я выбрал «Возвращение короля» – кстати, и эта книга до сих пор не потерялась. Однако прочитал ее я лишь один раз (и до чего же мне не терпелось узнать в подробностях, чем все закончилось!), потому что примерно в то же время купил наконец всю трилогию в одном томе, в мягкой обложке. На тот момент это была самая дорогая из всех моих покупок на собственные деньги – и именно это издание я с тех пор читал и перечитывал до бесконечности.

Я пришел к выводу, что «Властелин колец» – это, вероятно, самая лучшая из книг, какие только можно написать. И эта мысль завела меня в тупик. Я ведь хотел стать писателем, когда вырасту (нет, не так: я хотел стать писателем прямо сейчас), и написать «Властелина колец». Но вот незадача: «Властелин колец» был уже написан!

Я хорошенько обмозговал проблему и в конце концов нашел выход: мне надо попасть в параллельный мир, в котором профессора Толкина не существовало, и прихватить с собой экземпляр «Властелина колец». Правда, там мне придется найти человека, который согласится его перепечатать: ведь если я отправлю издателям книгу, уже кем‑то опубликованную, пусть даже и в параллельном мире, они наверняка заподозрят неладное, а сам я в двенадцать лет еще не так хорошо управлялся с пишущей машинкой. Но, так или иначе, книгу издадут, и в этом параллельном мире я стану автором «Властелина колец», и это будет лучше всего на свете. Вот с такими мыслями я продолжал читать и перечитывать трилогию – до тех пор, пока необходимость в этом не отпала, потому что «Властелин колец» прочно переселился внутрь меня. Спустя годы я написал Кристоферу Толкину письмо с разъяснением одного места из трилогии, которое сам он не смог прокомментировать, а потом, к своему превеликому удовольствию, обнаружил, что Кристофер поблагодарил меня в «Возвращении Тени»[14] (кстати сказать, за сведения, которые я вынес из книг Джеймса Брэнча Кейбелла, ни больше ни меньше).

В той же самой школьной библиотеке, где нашлись два тома «Властелина колец», я обнаружил и Честертона. Библиотека помещалась рядом с кабинетом школьной медсестры, и я быстро сообразил, как избегать неприятных уроков с учителями, которых я боялся: надо было просто зайти к медсестре и пожаловаться на головную боль. Медсестра растворяла в стакане воды горькую таблетку аспирина; я выпивал лекарство, стараясь не корчить рожи, после чего меня отправляли в библиотеку – посидеть спокойно и подождать, пока таблетка подействует. В эту библиотеку я захаживал и после уроков, и вообще во всякую свободную минуту.

Итак, первой книгой Честертона, которая попала мне в руки, стало полное собрание рассказов об отце Брауне. В той же самой библиотеке я открыл для себя еще сотни других авторов – и Эдгара Уоллеса, и баронессу Орци, и Денниса Уитли[15], и прочих, и прочих. Но именно Честертон оказался для меня важен – и, на свой лад, не менее важен, чем К. С. Льюис.

Дело, видите ли, в том, что при всей моей любви к Толкину и при всем желании «написать его книгу» я вовсе не хотел писать именно так, как он. Толкиновские слова и фразы казались чем‑то вроде природных явлений – водопадов, скажем, или скал; так что хотеть писать как Толкин было все равно что хотеть цвести, как вишня, или лазать по деревьям, как белка, или проливаться дождем, как грозовая туча.

С Честертоном же дело обстояло ровно наоборот. Читая Честертона, я постоянно сознавал, что это пишет живой человек, радующийся словам и располагающий их на бумаге так, как живописец на палитре – свои краски. За каждой фразой Честертона стоял художник слова, и порой, под конец какого‑нибудь особенно удачного предложения или идеально прописанного парадокса, мне казалось, что где‑то там, за кулисами, автор тихонько хихикает от удовольствия.

Отец Браун, этот король человечности и эмпатии, стал стартовым наркотиком, подсадившим меня кое на что покрепче, а именно – на однотомное собрание романов, в которое входили «Наполеон Ноттингхильский» (самая моя любимая из всех литературных попыток предсказать 1984‑й год, очень сильно повлиявшая на мой собственный роман «Невереальность»[16]), «Человек, который был Четвергом» (прообраз всех шпионских историй XX века, и великолепный Кошмар, и бальзам на душу богослова) и, наконец, «Перелетный кабак» (в нем попадались замечательные стихи, но в целом даже в одиннадцать лет он показался мне необъяснимо узколобым; подозреваю, что отец Браун разделил бы мое мнение). А потом я открыл для себя другие честертоновские стихи и эссе об искусстве.

Честертон, Толкин и Льюис, как я уже сказал, были далеко не единственными писателями, которых я читал в возрасте от шести до тринадцати, но именно их троих я перечитывал постоянно, снова и снова, и каждый из них отчасти сделал меня таким, какой я есть. Не могу себе представить, чтобы без них я сам стал писателем и уж тем более писателем‑фантастом. Без них я бы так и не понял, что правду лучше всего показывать людям с такой стороны, с какой никто и не ожидает увидеть что‑то правдивое. И еще – что великолепие и волшебство веры и мечты могут войти в плоть и кровь нашей жизни и творчества. Одним словом, без этих трех писателей меня бы сейчас здесь не было. Ну и вас, понятное дело, тоже. Всем спасибо!

 

С этой речью я выступил в качестве почетного гостя на Мифконе‑35 в Мичиганском университете в 2004 году. Мифкон – это ежегодная конференция Мифопоэтического общества. Потом я прочитал той же аудитории свой свеженаписанный рассказ «Проблема Сьюзен» – и, как ни странно, никто меня не удавил.

 

Порнография жанра или жанр порнографии

 

Это расшифровка речи, прочитанной в Орландо перед аудиторией, состоявшей по большей части из профессуры и научных работников. Вообще‑то я подготовил другую речь, но в ходе выступления отошел от своих конспектов довольно далеко.

 

Спасибо большое. Это было очень трогательно. Как ни странно, эта моя речь в некотором роде будет про увлеченное незнание. Я специально написал себе текст, потому что нервничаю, но сделал на нем кучу таких маленьких пометок зеленой ручкой, где сам себе сообщаю, что от написанного можно отойти и даже начать просто трепаться, если мне захочется. Так что я понятия не имею, как долго все это продлится. Все зависит от зеленых пометочек. Какое там у нас официальное название?

[Голос из зала: «Порнография жанра или жанр порнографии».]

Ага, что‑то в этом духе. К жанру порнографии речь на самом деле не имеет никакого отношения: просто мне понадобилось броское название. Извиняться не буду.

Задача создателя – как следует рвануть. Задача ученого – бродить потом вокруг воронки, собирать осколки и гадать, какого рода взрыв это был, сколько народу полегло, какой ущерб оно должно было причинить и насколько ему это удалось.

Как писателю мне куда комфортнее взрывать, чем рассказывать о взрывах. Меня чарует наука, но чары эти сугубо практического свойства. Я хочу знать, как заставить вещи работать. Я люблю учиться у художественной литературы, но учиться мне интересно, лишь пока я могу как‑то использовать выученное.

Когда я был мальчишкой, у нас был сад. Восьмидесятилетний мистер Уэллер приходил каждую среду, что‑то такое в нем делал – и розы росли, а огород рождал овощи, словно по волшебству. В сарае висели всевозможные странные мотыги, лопаты, совки и сажальники, и один только мистер Уэллер знал, для чего они все нужны. Это были его инструменты. С тех пор инструменты захватили мое воображение.

Чудо прозы – в том, что она только начинается со слов. То, что мы, писатели, даем читателю, – это еще не история. Мы не вручаем вам людей, места действия или эмоции. Мы всего лишь даем некий простейший код, грубый набросок, приблизительный архитектурный план, – и из этого сырого материала вы строите книгу самостоятельно. Во всем мире не найдется двух человек, способных прочесть одну и ту же книгу одинаково: каждый строит ее сам в сотрудничестве с автором. Не знаю, есть ли у кого‑то из вас опыт возвращения к любимой книге детства… К книге, из которой вы помните какую‑нибудь сцену так отчетливо, будто ее вырезали у вас под веками… И вы помните, как хлестал дождь, как гнулись под ветром деревья; помните грохот копыт и ржание мчавшихся к замку через лес лошадей, и звон мундштуков, и вообще каждый звук. И вот вы возвращаетесь, уже во взрослом возрасте, и читаете что‑нибудь вроде: «– Что за скверная ночь! – молвил он, пока они вместе ехали верхами через лес. – Надеюсь, мы прибудем вскорости», – и понимаете, что сделали все сами.

Сами построили, сами создали.

Некоторые из инструментов, висящих в нашем, писательском, садовом сарае, помогают понять, что такое модели и архетипы. С помощью этих инструментов мы учимся работать в сотрудничестве, потому что читатель – это сотрудник, соратник.

Мы задаем себе большие вопросы о литературе, потому что только такие и имеют значение: для чего она, литература, нужна? Зачем нам воображение? Почему мы все это делаем? Это что, правда важно? А почему это так важно?

Бывает, что ответы носят практический характер. Несколько лет назад, в 2007‑м, я отправился в Китай на первый, я полагаю, в истории спонсируемый государством НФ‑конвент. Помню, в какой‑то момент я разговорился с неким присутствовавшим там партийным функционером и заявил ему:

– Вплоть до сего дня я читал в «Локусе», что ваши не одобряют ни научной фантастики, ни НФ‑конвентов и до сих пор подобных мероприятий не поощряли. Что изменилось? Почему вы его разрешили? Почему мы все здесь?

– О, вы знаете, – сказал он, – мы годами делали всякие удивительные вещи. Мы делаем ваши айподы. Делаем телефоны. И делаем их лучше, чем кто‑либо еще во всем мире, – но не мы все это придумали. Вы приносите нам идеи, а мы их осуществляем. Поэтому мы поехали в тур по Америке и разговаривали с людьми из «Майкрософта», «Гугла», «Эппла» и задавали им кучу вопросов про них самих – просто про работающих там людей. И мы обнаружили, что они все читали научную фантастику, когда были подростками. Вот мы и подумали, что, возможно, это действительно хорошо.

Последние тридцать лет я пишу истории. Я занимался этим пропитания ради уже лет пятнадцать, прежде чем мне пришло в голову задаться вопросом, что же такое история, рассказ, и попробовать дать этому полезное с практической точки зрения определение. Где‑то после года раздумий я пришел к выводу, что история – это что угодно, что я выдумал и что заставляет читателя переворачивать страницы, а зрителя – продолжать смотреть на экран, и в конце не оставляет ни того, ни другого с ощущением, что его обжулили.

Дать определение часто бывает полезно. С тех пор, благодаря ему, мне нередко удавалось понять, почему тот или иной сюжет не работает и что нужно сделать, чтобы вернуть его обратно на рельсы.

Еще одним крупным вопросом, никак не дававшим мне покоя, был жанр. Я – жанровый писатель, в том же точно смысле, в каком это – жанровая конференция. Вообще‑то нет проблем. Но проблемы начинаются тогда, когда нас кто‑нибудь спрашивает: «Так что же такое жанр?» – потому что это сразу вызывает уйму других вопросов.

Самый важный мой вопрос – прежде всего как читателя, но и как писателя тоже – был очень простой: «Что такое жанровая литература? И что делает то или иное произведение жанровой литературой?»

Итак, что есть жанр? Начать можно с чисто практического определения: это то, что подсказывает, куда вам смотреть, когда вы пришли в книжный магазин (если умудритесь найти хоть один в наши‑то дни) или в видеосалон. Жанр как бы говорит нам: вам – туда. Глядите сюда: то, что вы ищете, – здесь. Очень просто и очень мило с его стороны. Но совсем недавно Тереза Нильсен Хейден сказала мне: нет, на самом деле жанр сообщает не куда пойти и куда смотреть, а, напротив, по каким проходам и к каким стеллажам ходить смысла не имеет. Это мне показалось поразительно точным.

В магазине слишком много книг. Вы хотите, чтобы людям было проще в них ориентироваться, и ограничиваете направления поисков. Вы показываете людям места, в которых искать точно не надо. В этом весь секрет распределения книжек по полкам в книжных магазинах: вам прямо говорят, чего читать не стоит.

Проблема в том, что «закон Старджона» (гласящий, что «девяносто процентов чего угодно – сущий мусор») более чем применим к областям, в которых я довольно‑таки неплохо ориентируюсь (научная фантастика, фэнтези, хоррор, детские книги, мейнстримовая беллетристика, как художественная, так и нехудожественная, и биографии). Не сомневаюсь, что точно так же он применим и к тем территориям в книжных магазинах, куда я не захожу, – к поваренным книгам, например, или к фантастическим любовным романам. А из закона Старджона, в свою очередь, следует прямой вывод: десять процентов чего угодно при любом раскладе попадет в категории от хорошего до превосходного. И это верно для любого жанра художественной литературы.

А поскольку любой литературный жанр беспощадно дарвиничен (книги приходят, книги уходят; многие несправедливо забываются; очень немногие несправедливо помнятся), естественный круговорот книг в природе сметет с полок девяносто процентов шлака… только чтобы заменить его другими девяноста процентами. Зато он оставляет вам (как это происходит, например, с детской литературой) небольшое ядро замечательно твердой породы.

Жизнь жанровым правилам не подчиняется. Она с легкостью (ну, или наоборот, со скрипом) кренится то в мыльную оперу, то в фарс, то в офисный роман, то в медицинскую драму, то в полицейскую процедуру, то в порнографию – и все это подчас за считанные минуты. По дороге на похороны друга я как‑то стал свидетелем потрясающей сцены: пассажир самолета встал со своего места, стукнулся головой о багажный отсек, тот открылся и вывалил все свое содержимое на некстати оказавшуюся рядом стюардессу. Это была самая идеальная по исполнению и таймингу дешевая комедия, какую я в жизни видел, – и самое ужасающе наглядное смешение жанров.

В общем, жизнь кидает нас то туда, то сюда. Жанр обещает некую предсказуемость в своих заданных рамках, но дальше снова встает тот самый вопрос – что есть жанр? Дело ведь отнюдь не в сюжете. И даже не в тональности описания.

Мне всегда представлялось, что жанр – это набор допущений, эдакий свободного рода контракт между творцом и аудиторией.

Американский киновед Линда Уильямс еще в конце восьмидесятых написала превосходное исследование по хардкорной кинопорнографии под названием «Прочный стержень: власть, наслаждение и „визуальный экстаз”», которое попалось мне более или менее случайно (я был книжным обозревателем, и оно прилетело ко мне на стол для обзора). Я был тогда еще совсем молод, и эта работа заставила меня переосмыслить все мои тогдашние представления о том, как формируется жанр.

Нет, я был в курсе, что не все произведения похожи друг на друга, но я понятия не имел, почему это так.

Профессор Уильямс в своей книге предположила, что к пониманию порнофильмов лучше всего подойти через сравнение с мюзиклами. В мюзикле вы ожидаемо получаете различные песенные номера: соло, дуэты, трио, хоровые композиции. Их поют мужчины женщинам, женщины – мужчинам; эти песни могут быть медленные, быстрые, радостные, любовные и так далее. Точно так же и в порнографической картине содержится некоторое количество различных сексуальных сценариев, через которые вы вместе с героями должны пройти.

Сюжет в мюзикле нужен только для того, чтобы переходить от песни к песне – ну, чтобы не приходилось петь их все одновременно. Точно так же происходит и в порнографии.

Далее, что еще важнее, песни в мюзикле – это, конечно, не то, ради чего вы пришли его посмотреть. Вы приходите ради всего вместе: сюжета, истории и всего остального. Но если собственно песен в спектакле не будет, вы как зритель почувствуете себя обманутым. Если вы пришли на мюзикл, а вам не дали песен, вы уйдете с полным ощущением, что зря выбросили деньги. С другой стороны, после «Крестного отца» вы, само собой, не станете возмущаться: «Какого черта, там совсем не было песен!»

Если их оттуда убрать – песни из мюзикла, половые акты из порнофильма, перестрелки из вестерна – из произведения исчезнет то, что люди пришли смотреть. Зрители пришли именно на этот жанр, именно за этими сценами, и они почувствуют себя обманутыми и решат, что за это не стоило платить денег, что то, что они прочли или посмотрели, каким‑то образом подло нарушило заранее установленные правила.

И вот когда я это понял, я сразу понял еще очень много всего. У меня в голове как будто лампочка зажглась: некий фундаментальный вопрос, который я задавал себе еще с тех пор, как был мальчишкой, внезапно получил ответ.

Я знал, что бывают шпионские романы – и романы, в которых действуют шпионы; ковбойские книги – и книги, действие которых происходит среди ковбоев на Диком Западе. Но до того мгновения я никак не мог сформулировать, в чем между ними разница, а тут вдруг у меня получилось. Если сюжет – это машина, позволяющая переезжать от эпизода к эпизоду, а сами эпизоды – это то, без чего читатель или зритель почувствует себя обделенным, обманутым, то (независимо от конкретного содержания) перед вами жанр. Например, если сюжет нужен для того, чтобы перенести вас от одинокого ковбоя, въезжающего в город, к первой перестрелке, потом – к угону скота и, наконец, к главному конфликту, то это вестерн. А если все это – просто события на пути персонажа, а сюжет их окружает, обтекает, может обойтись без них и вообще ему, сюжету, в целом плевать, есть они там или нет, то это роман, действие которого происходит на Диком Западе.

Если каждое событие – часть сюжета, если все происходящее имеет значение, если в произведении нет сцен, предназначенных лишь для того, чтобы перекинуть аудиторию к следующему эпизоду, за который она заплатила, то это настоящая история, а на жанр можно забить.

Смысловое наполнение еще не делает жанра.

Преимущество жанра для создателя состоит в том, что жанр задает правила, по которым можно играть – и против которых тоже можно играть. Это сетка координат и общий рисунок игры. Иногда жанр придает тебе уверенности.

Еще одно преимущество жанра лично для меня – в том, что он выводит историю на первый план.

Истории содержат модели, которые влияют на другие истории, идущие следом за ними.

В восьмидесятые мне, молодому журналисту, выдали толстую стопку любовных романов‑бестселлеров с названиями, состоящими непременно из одного слова (вроде «Кружева» или «Терзания»), и велели написать о них три тысячи слов. Я ушел и честно сел их читать – сначала озадаченно, затем со все нарастающим удовольствием. Постепенно до меня начало доходить, что все они кажутся такими знакомыми по одной простой причине: мы и правда уже встречались. Все это были переложения сказок, совсем старых, которые я читал еще мальчишкой, но перенесенных в наши дни и здешнюю реальность и щедро приправленных сексом и деньгами. И хотя в британском книгоиздании подобный жанр называют «шопинг‑трахинг‑романом», книги эти были не про шопинг и не про трах, а про традиционное «что случится дальше», причем с ужасно знакомой и предсказуемой структурой.

Помню, как я хладнокровно и расчетливо накропал собственный опус: там фигурировала невероятно красивая юная особа, впавшая в кому из‑за махинаций своей зловредной тетки и провалявшаяся в бессознанке большую часть книги, пока благородный молодой ученый героического склада личности сражался, чтобы вернуть ее к жизни и спасти семейное состояние, и в конце концов был вынужден пробудить ее тем, что в шопинг‑и‑трахинг жанре считается за поцелуй. Одним словом, я составил коварный замысел, но так никогда и не реализовал его. Мне не хватило цинизма писать то, во что я не верю. Если уж переписывать «Спящую красавицу», нужно найти способ получше.

Но я считаю, что история на первом месте – это хорошо. К историям я глубоко неравнодушен. Я всегда мучительно сознаю, что не слишком хорош как рассказчик, а потом дико радуюсь, когда история получается хорошо или заканчивается правильно.

Я люблю красивый слог (хотя то, что считают красивым слогом в Англии, а именно слог максимально ясный, четкий и прямолинейный, – это, по‑моему, совсем не то, что понимают под красивым слогом в Америке и уж тем более – в Ирландии или Индии).

Но я люблю драйв и узор историй.

Последние четыре дня я провел в основном в компании моей девяностопятилетней кузины Хелен Фейгин, которая сама выжила во время холокоста и потом какое‑то время преподавала его историю в Университете Майами. Это поистине удивительная, выдающаяся женщина. Она мне рассказывала, как в 1942 году оказалась в Радомском гетто. Война прервала ее ученые штудии в Краковском университете, после чего ее отправили в гетто, учить детей (ей тогда было девятнадцать, может, двадцать). И вот, чтобы хоть как‑то ощутить, что да, нормальная жизнь все еще возможна, эти десяти‑ и одиннадцатилетки приходили каждое утро, и она учила их латыни, и алгебре, и прочим вещам, которые не факт, что теперь им когда‑нибудь пригодятся, – но она все равно учила. Как‑то раз ей где‑то достался экземпляр «Унесенных ветром» в польском переводе – и Хелен объяснила мне, насколько это важно, потому что книги тогда были под абсолютным запретом. Их запретили нацисты, и притом очень эффективно: если тебя заставали с книгой, ты просто получал пулю в лоб. Еще раз: книги были очень, очень опасны, а у нее вдруг оказался экземпляр «Унесенных ветром». И вот каждую ночь она задергивала шторы, ставила затемнение и при крошечном свете читала две или три главы, тратя бесценное время сна, чтобы на следующее утро, когда придут дети, им можно было рассказать, что она прочла – они этого ужасно ждали. И вот так, всего на какой‑то час в день, дети оказывались свободны, ускользая прочь из Радомского гетто. Большинство их потом отправились в лагеря. Хелен рассказала, что потом проследила судьбу всех и выяснила, что только четверо – из многих десятков детей, которых она учила – остались в живых. Все это заставило меня переосмыслить то, чем я занимаюсь, и саму природу эскапистской литературы как таковой, потому что на самом деле там и тогда книга подарила детям свободу. И да, ради этого стоило рисковать жизнью.

С возрастом я чувствую себя в жанре все удобнее. Я теперь спокойнее решаю, какие моменты непременно должны присутствовать в книге, – из тех, без которых читатель почувствует себя обманутым. Но все равно моя главная задача – создать живую историю, которая понравится мне самому как читателю, которая меня удивит, обрадует, взволнует или опечалит, которая унесет меня туда, где я еще не бывал.

И как выразился Эдгар Пенгборн, а все‑таки мне интересно…[17]

Превосходим ли мы рамки жанра, когда создаем прекрасное жанровое произведение или, наоборот, когда принципиально отходим от жанровых условностей? И есть ли вообще какой‑то смысл в том, чтобы пытаться за эти рамки выйти?

И, если уж на то пошло, в какой момент автор становится жанровым? Я читаю Рэя Брэдбери не ради жанрового удовлетворения, но ради наслаждения чистым Рэем Брэдбери – тем, как у него слова связываются в предложения.

Некоторые люди (и в последний раз – велорикша в Остине, штат Техас) говорили мне, что я пишу гейманично. Честно говоря, понятия не имею, что они имеют в виду и ждут ли от меня люди чего‑то специального, без чего потом почувствуют себя обманутыми. Надеюсь, все мои истории – разные, и вместе с ними меняется голос автора. Надеюсь, я пользуюсь правильными инструментами из садового сарая моего воображения и строю с их помощью правильные сказки.

Если же мне случается застрять, я думаю о порнофильмах и о мюзиклах: что бы хотел сейчас увидеть любитель того, что я пишу, как‑бы‑оно‑там‑ни‑называлось? И иногда я даже именно это и делаю. В такие дни я, вероятно, пишу в жанре. Впрочем, в другие дни я делаю прямо противоположное.

Подозреваю, однако, что как писатель я бываю успешнее, и смелее, и глупее, и мудрее всего, когда понятия не имею, что я такое пишу. Когда я знать не знаю, чего ждет любитель всякого такого, потому что ничего такого никто еще никогда не любил. Когда я – один в поле воин.

И вот тогда‑то – когда у меня нет другого читателя, кроме меня самого, – жанр или его отсутствие становятся несущественны. Единственное путеводное правило для меня как писателя – продолжать, идти дальше. Продолжать рассказывать историю, которая в конце не заставит меня самого – моего первого читателя – почувствовать себя разочарованным или обманутым.

 

Это было мое вступительное слово на тридцать пятой Международной конференции по фантастическому началу в искусстве, состоявшейся в 2013 г. в Орландо, штат Флорида.

 

Призраки из машины: хеллоуинские размышления

 

Мы собрались тут под занавес того, что Брэдбери называл Октябрьской страной, – это не только время года, это состояние ума. Все урожаи уже собраны, землю сковало морозцем, в хрустком ночном воздухе плывет туман – самое время рассказывать истории о привидениях.

Пока я рос в Англии, Хеллоуин был совсем не праздником. В эту ночь, заверяли нас взрослые, возвращаются мертвые и создания тьмы свободно бродят по земле. Немудрено, что мы, дети, свято веря в это, поголовно сидели дома, закрыв окна и забаррикадировав дверь, и слушали, как стучат в стекло голые ветки, и дрожали, и были страшно довольны собой.

Бывают дни, которые все меняют: день рожденья, и Новый год, и первый день учебного года. Эти дни показывают, что во всем на свете есть свой порядок; создания тьмы и воображения тоже это понимали не хуже нас. Канун всех святых был их праздником, когда все их дни рожденья случаются разом. У них в этот день карт‑бланш – все барьеры между живыми и мертвыми сняты… а значит, думал я, там, во внешней тьме, непременно должны быть и ведьмы, потому что призраков я не боялся, а ведьмы всегда ждут в тенях и питаются маленькими мальчиками.

Вообще‑то в ведьм я не верил, по крайней мере, при дневном свете. Да хоть бы и в полночь. Но в Хеллоуин я верил во всё. Я даже верил, что где‑то там, за океаном, есть страна, где в эту ночь люди моего возраста ходят от двери к двери в карнавальных костюмах, выпрашивают сладости и угрожают шалостями.

Хеллоуин тогда был тайной, чем‑то очень личным, и в этот день я дрожал, и радовался, и самым восхитительным образом боялся.

 

А сейчас я пишу книги, и сюжеты их иногда уплывают во тьму и тени, и тогда я думаю, что, наверное, должен объясниться перед моими любимыми и друзьями.

Почему ты пишешь сказки о призраках? Разве для них есть место в двадцать первом веке?

Как говорила Алиса, места тут сколько угодно. Технологии бессильны рассеять тени по краям всех вещей. Мир историй о призраках все еще маячит где‑то на периферии поля зрения, и от этого всё становится страньше и страньше, темнее, волшебнее – всё как всегда…

Есть один блог, который, кажется, кроме меня больше никто не читает. Я наткнулся на него, пока искал в сети что‑то совсем другое, и что‑то в нем – возможно, тон авторского голоса, плоский, мрачный и безнадежный, – привлекло мое внимание. И я добавил его в закладки.

Если бы девушка, которая его вела, знала, что ее кто‑то читает и кого‑то это волнует, она, возможно, не решила бы наложить на себя руки. Она даже написала про то, что собирается сделать: про таблетки, нембутал и секонал и прочие, которые наворовала понемногу, за несколько месяцев, из ванной комнаты отчима; про пластиковый мешок, про одиночество – и обо всем этом она рассказывала плоским, прагматичным языком, объясняя, что хотя суицидные попытки – это на самом деле зов о помощи, в ее случае это не так, а просто она совсем не хочет больше жить.

Она вела обратный отсчет до своего большого дня, а я читал и не понимал, что мне с этим делать и надо ли что‑то делать вообще. Личной информации на ее странице было совсем мало: невозможно было даже понять, на каком она континенте. Никакого е‑мейла, никакой возможности оставлять комментарии. В последнем ее посте говорилось просто: «Сегодня».

Некоторое время я думал, к кому в таких случаях обращаться, если вообще обращаться, – а потом просто пожал плечами и изо всех сил постарался проглотить чувство, что бессовестно бросил целый мир в беде.

Потом она начала постить снова. Писала, как ей холодно и одиноко…

Думаю, она в курсе, что я все еще ее читаю…

 

Помню, как в первый раз оказался в Нью‑Йорке на Хеллоуин. Парад шел, и шел, и шел мимо (все эти ведьмы, вурдалаки, демоны и злые королевы, и обычные, добрые, тоже), и я на мгновение снова стал семилетним мальчишкой – потрясенным до глубины души. Если бы такое делали в Англии, думала какая‑то часть моего мозга (та, что выдумывает истории), оно бы все пробудилось – все то, что мы отпугиваем кострами в ночь Гая Фокса. Возможно, тут это все можно, потому что местные те‑кто‑смотрит‑из‑тьмы – не англичане. Может, мертвые тут не ходят по земле, по крайней мере, в Хеллоуин.

Потом, несколько лет спустя, я переехал жить в Америку и купил дом, который выглядел так, будто его нарисовал Чарльз Аддамс[18] – причем нарисовал в такой день, когда чувствовал себя особенно паршиво. К Хеллоуину я научился резать тыквы, запасся свечами и принялся ждать первых сладостей‑шалостей. Прошло четырнадцать лет: я все еще жду. Возможно, мой дом самую малость страшноват. А может, он просто слишком далеко от города.

 

А потом еще была женщина, заявившая таким специальным голосом для мобильной голосовой почты, причем звучавшим слегка удивленно, что она боится, что ее убили, но если мы оставим сообщение, она к нам потом вернется.

Только прочитав новости несколько дней спустя, мы узнали, что ее и правда убили – кажется, случайно и довольно ужасным образом.

Потом, правда, она действительно вернулась – к каждому, кто оставил ей сообщение. Правда, пока только по телефону, оставив звуковое сообщение, которое звучало так, будто кто‑то пытался шептать сквозь бурю – приглушенные, сырые звуки, так никогда и не ставшие словами…

Но рано или поздно она обязательно перезвонит нам лично.

 

И все равно меня спрашивают, зачем рассказывать истории о привидениях? Зачем их читать, зачем слушать? Почему люди получают такое удовольствие от сказок, у которых нет никакого иного предназначения, кроме как приятно напугать?

Так вот, отвечу честно: я не знаю. По крайней мере, не знаю точно. Существуют истории о призраках времен Древнего Египта, библейские истории о призраках; в конце концов, классические древнеримские истории о призраках (а заодно и об оборотнях, демонической одержимости и, конечно, о ведьмах – снова и снова эти ведьмы!). Мы уже очень давно рассказываем друг другу сказки о чуждости, инаковости, о жизни за гробом; истории, от которых щекочет загривок и тени становятся гуще; истории, – и это важнее всего, – напоминающие нам, что мы живы и что есть нечто особенное, неповторимое и примечательное в том, чтобы быть живым.

Страх, в маленьких дозах – превосходная вещь. Ты едешь на призрачном поезде во тьму, зная, что в конце концов двери откроются и ты снова выйдешь на солнечный свет. Всегда очень утешительно знать, что ты все еще здесь, все еще в безопасности. Что на самом деле ничего странного не случилось, и всё это не взаправду. Так хорошо снова побыть ребенком, совсем ненадолго – и побояться. Не правительств, не законов, не неверностей, налоговиков или далеких войн, а привидений и всего такого прочего, чего все равно не существует, а если бы и существовало, все равно ничего не могло бы нам сделать.

И как раз это время года – самое лучшее для привидений, потому что сейчас даже самые прозаичные вещи отбрасывают невероятно таинственные и тревожные тени.

То, что пугает нас и преследует, может быть совсем крошечным: веб‑страница, сообщение в голосовой почте, статья в газете – возможно, написанная английским писателем, который вспоминает давно прошедшие Хеллоуины, и деревья‑скелеты, и извилистые переулки, и тьму… Статья с обрывками историй о призраках, которую, как ни смешно, никто потом даже не вспомнит – кроме вас. И которой просто не окажется в этой газете в следующий раз, когда вы попробуете ее найти.

 

Написано для «Нью‑Йорк Таймс» и опубликовано в ней же 31 октября 2006 года.

 

Кое‑какие размышления о мифе (с несколькими отступлениями в сторону садоводства, комиксов и волшебных сказок)

 

Как писатель и в особенности автор художественной литературы я постоянно имею дело с мифом. Так было всегда – и, вероятно, будет и впредь.

Не то чтобы я не любил или не уважал реалистическую, подражательную литературу – и люблю, и уважаю. Но люди, которые зарабатывают на жизнь выдумками, воплощают наши интересы и страсти, а мои интересы, хотел я того или нет, по большей части заводили меня на территорию мифа – и это далеко не то же самое, что территория воображения, хотя у них и есть общая граница.

Помню, еще мальчишкой я нашел где‑то экземпляр «Сказаний скандинавских народов» и зачитал это сокровище до такой степени, что обложка отвалилась и страницы разлетелись, как листья по осени. Я помню блистательную правильность этих историй. Они ощущались как правильные. Моему семилетнему уму они казались знакомыми.

Кирпичам без соломы и то проще, чем воображению без воспоминаний, как говаривал лорд Дансейни.

Разумеется, он был прав. Наши фантазии (если они действительно наши), должны уходить корнями в нашу подлинную жизнь и опыт, в нашу память. А там, в памяти, содержатся все истории, которые нам рассказывали в детстве – и волшебные сказки, и мифы, и вообще всё.

Без наших историй мы не полны, не цельны.

 

1

 

Меня завораживает сам процесс сочинения. Я – англичанин и разделяю со многими моими соотечественниками любительскую нежность ко всякой – назовем вещи своими именами – возне в саду. Это не садоводство как таковое – скорее, эдакий смутный зуд, в прошлом, например, году заставивший меня с высокомерной улыбкой созерцать прибытие на хеллоуинскую ярмарку десятка экзотических тыкв, вырастить каждую из которых наверняка стоило больше двадцатки, притом что все они как одна были очевидно хуже нашего, местного продукта. Я люблю возиться в саду, остаюсь в этом деле горделивой бездарностью и ничего не имею против.

В том, что касается садоводства, главное веселье – в самом процессе, результаты носят вторичный (а в моем случае – еще и чисто случайный) характер.

Еще ты узнаешь кучу всего интересного о компосте. Только представьте себе: всякие кухонные объедки, садовые обрезки и отбросы долгое время гниют вместе и превращаются в густую, черную, чистую питательную грязь, так и кипящую жизнью, идеальную для нового роста.

Так вот, мифы и есть компост.

Они начинаются с религиозных (то есть самых глубоких) верований или со сказок, по мере взросления сросшихся с религиозными верованиями.

(Как сказал Иосиф Марии в апокрифическом «Евангелии детства», имея в виду малыша Иисуса: «Если он и дальше будет так убивать людей, нам придется запереть его дома»[19].)

Потом, когда религия выходит из употребления или сказка перестает восприниматься как буквальная истина, они превращаются в миф. Мифы перегнивают в компост и становятся плодородной почвой для других историй и сказок, расцветающих на ней, будто цветы. Амур и Психея перекладываются на разные лады, наполовину забываются, вспоминаются снова и в конце концов становятся «Красавицей и Чудовищем».

Африканский бог‑паук Ананси оказывается Братцем‑Кроликом, прилипшим к смоляному чучелку.

Новая жизнь поднимается из компоста – новые цветы, яркие, прекрасные и живые.

 

2

 

Мифы ко многому обязывают.

Когда я писал «Сэндмена», историю, во многом сделавшую мне имя, я постоянно экспериментировал с мифом. Миф и стал теми чернилами, которыми написана вся эта серия.

«Сэндмен» во многом был попыткой создать новую мифологию – или, скорее, понять, чем меня зацепили древние пантеоны, а затем попробовать воссоздать вымышленную структуру, в которую я сам смог бы поверить. Что‑то такое, что ощущается правильным, именно в том духе, в каком ощущаются правильными мифы.

Сон, Смерть, Безумие и прочие Бесконечные (непочитаемые, потому что кому в эти дни, в этом веке, может прийти охота, чтобы его почитали?) были одной большой семьей, как и полагается всем хорошим пантеонам; каждый представлял ту или иную сторону жизни, каждый воплощал тот или иной тип личности.

Думаю, что в целом наибольший отклик у читателей вызвала Смерть, которую я изобразил в виде веселой и здравомыслящей шестнадцатилетней девушки – особы привлекательной и принципиально милой. Помню, в какое я пришел недоумение, в первый раз столкнувшись с людьми, заявившими, что верят в созданных мною персонажей; и помню, какое чувство вины вперемешку с облегчением я испытал, когда начали приходить письма от читателей, осознанно работавших с одним из моих персонажей (а именно с той самой Смертью), чтобы пережить уход любимого человека – жены, бойфренда, матери, ребенка.

(И меня до сих пор поражают те, кто комикса никогда не читал, но использует персонажей – чаще всего, опять‑таки, Смерть и Безумие – как часть своей персональной иконографии.)

Создание нового пантеона было частью эксперимента – как, собственно, и работа со всеми остальными мифами. (Если выделять в «Сэндмене» какую‑то одну тему, то это история о самом акте повествования и, возможно, об искупительной природе историй вообще.) Но истории в две тысячи страниц нелегко рассказывать только о чем‑то одном.

Я изобретал старые африканские предания; я придумывал кошачьи мифы, которые кошки рассказывают друг другу по ночам.

В комиксе «Сэндмен: Пора туманов» я решил взяться за мифы всерьез – чтобы посмотреть, как они работают и насколько сильны. На какой отметке неверие переливается через край и гибнет? Сколько мифов можно, метафорически выражаясь, набить в телефонную будку или заставить сплясать на булавочной головке?

Историю в целом вдохновило какое‑то из речений аббата Мюнье[20]: он сказал, что верит в ад, потому что, согласно церковной доктрине, ад существует. А вот верить в то, что в аду хоть кто‑то есть, от него никто не требовал. И вот это‑то видение пустого ада меня совершенно зачаровало.

Ну хорошо: ад, значит, пуст, и даже сам Люцифер (которого я представлял в виде падшего ангела, прямиком из Мильтона) его покинул, и теперь преисподней как духовной недвижимостью премиум‑класса интересуются самые разные силы. Некоторых из них я позаимствовал из комиксов, других – напрямую из древних мифов, египетских, скандинавских, японских; добавил к ним ангелов и демонов и, в качестве последнего экспериментального штриха, даже кое‑кого из фейри – и сам удивился, насколько здоровая, жизнеспособная вышла структура. По идее, должно было получиться совершенно несъедобное варево, а вместо этого, продолжая кулинарную метафору, вышло вполне приличное гамбо[21]. Неверие по‑прежнему оставалось на дальней полке, куда я его временно задвинул, зато вера в миф как нечто фундаментально живое и рабочее утвердила свои позиции.

Самую большую радость при работе над «Сэндменом» приносила обширность открывшихся передо мной территорий. Я действовал в мире, где есть или бывает всё: история, география, супергерои, мертвые короли, народные сказки, дома и сны.

 

3

 

Как я уже говорил, мифологии меня всегда очаровывали. Почему они у нас есть?.. Зачем они нужны?.. Зачем мы нужны им?..

А комиксы всегда были самым непосредственным образом связаны с мифами. Это такие цветные фантазии, где герои в ярких костюмах дерутся друг с другом в бесконечных мыльнооперных битвах (эдакие легкоусвояемые мечты о власти для подростков мужского пола); не говоря уже о дружелюбных привидениях, людях‑зверях, чудовищах, отроках, инопланетянах или хотя бы просто чужаках. До определенного возраста мифология имеет шанс захватить нас целиком, а потом мы вырастаем и оставляем эти мечты позади – на какой‑то срок или уже навсегда.

Новые мифологии еще ждут нас – прямо здесь, в этих последних мгновениях двадцатого века. Да, они процветают до сих пор – возьмите хотя бы городские легенды о человеке с крюком, подстерегающем милующиеся в машинах парочки; об автостопщиках с мохнатыми руками и мясницкими топорами; о прическах в форме улья, кишащих паразитами; о серийных убийцах и разговорах за барной стойкой… А на фоне всего этого телеэкраны крутят перед нами калейдоскоп разрозненных образов, скармливая нам старые кинофильмы и свежие новости, ток‑шоу и рекламу. Мы мифологизируем то, что носим и что говорим; наши теперешние кумиры – рок‑звезды и политические деятели, знаменитости всевозможных форм и размеров. Новые мифологии сделаны из волшебства и науки, и цифр, и славы.

У них у всех есть свое назначение – у этих наших способов понять и объяснить для себя мир, где мы живем, мир, где простые ответы встречаются крайне редко, если встречаются вообще. Каждый день мы пытаемся его понять. Каждую ночь мы закрываем глаза и засыпаем, и на несколько часов в тихом и безопасном режиме абсолютно сходим с ума.

Собственно, десять томов «Сэндмена» и стали для меня способом поговорить об этом. Способом хорошенько разглядеть мифологии последнего десятилетия XX века; поговорить о сексе и смерти, страхе и вере и радости – обо всем том, что заставляет нас мечтать и видеть сны.

В конце концов, мы треть жизни проводим во сне.

 

4

 

Хоррор и фэнтези (неважно, в форме комиксов или в какой‑то другой) часто считают эскапистской литературой. Иногда они таковой и оказываются – простой, парадоксально скучной литературой, предлагающей быстрый катарсис, пластмассовую мечту, легкий уход. Но это не значит, что так должно быть всегда. Если повезет, фантастика даст вам карту дорог – путеводитель по землям воображения: ведь истинное назначение художественной литературы в том и состоит, чтобы показывать нам мир, который мы и так знаем, – да только под другим, непривычным углом.

Слишком многие мифы до сих пор остаются неисследованными. Мы хватаемся за них, не выяснив предварительно, ни какие силы они представляют, ни что на самом деле значат. Городские легенды и «Уикли Уорлд Ньюс» снабжают нас повседневными мифами в самом простом смысле слова, показывая мир, в котором события подчиняются логике историй: не как они действительно происходят, но как должны происходить.

Пересказывать мифы действительно очень важно. Сам акт изучения их очень важен. Задача не в том, чтобы взять дохлый миф, вскрыть и показать всем («Итак, дети, кто мне скажет, что мы узнали из истории о смерти Бальдра?»), и, уж конечно, не в том, чтобы увидел свет еще один нью‑эйджевский том на тему «помоги‑себе‑сам» («В тебе живут боги! Да‑да, прямо в тебе! Скорей, освободи свой внутренний миф!»). Вместо этого мы должны понять, что даже утраченные и забытые мифы суть не что иное как компост, на котором произрастают истории.

Что на самом деле важно, так это рассказывать истории заново – и пересказывать старые. Это наши истории, и их нужно рассказывать.

Меня даже не возмущает цензура мифов и волшебных сказок. Пуриста во мне, возможно, и оскорбляют диснеевские версии, но вообще‑то я в этом отношении безжалостный дарвинист. Те формы сказок, которые работают, в итоге выживают – остальные гибнут и оказываются забыты. Для драматических задач студии Диснея, возможно, так и надо, чтобы Спящая красавица уколола палец, заснула и пробудилась в один и тот же день. Но когда вы пересказываете сказку, неизбежно потребуется как минимум сотня лет, прежде чем заклятие окажется снято, – даже если из сказки Перро давным‑давно уже куда‑то делась людоедская мамаша Принца. Да и Красная Шапочка в наше время неизменно заканчивается всеобщим спасением, а не пожиранием ребенка, – а все потому, что именно эта версия сказки сумела выжить.

Некогда Орфей благополучно выводил Эвридику из царства Аида. Но и тут выжила иная версия.

(Волшебные сказки, как указывал еще Честертон[22], не правдивы. Они более чем правдивы. Не потому, что доводят до нашего сведения факт существования драконов, – а потому, что подсказывают: драконов можно победить.)

 

5

 

Несколько месяцев назад я, к некоторому своему удивлению, обнаружил себя в одной далекой стране на симпозиуме по мифам и волшебным сказкам. Мое выступление включили в программу и сообщили, что я буду обращаться к группе ученых специалистов со всего мира и рассказывать им о сказках. До того мне предстоит выслушать кое‑какие семинарские доклады и принять участие в дискуссии в формате круглого стола.

Я сделал записи для грядущей речи и пошел на первую презентацию. Там я слушал, как ученые мудро и интеллектуально рассуждают о «Белоснежке», «Гензеле и Гретель» и «Красной Шапочке» – и с каждой минутой во мне нарастали раздражение и неудовлетворенность, причем на каком‑то очень глубоком уровне.

Мои проблемы были связаны не с тем, что там говорилось, а с тем, как оно говорилось, – с отношением людей к предмету. Все эти люди как будто пытались друг другу доказать, что сказки больше не имеют никакого отношения к нашей реальности. Что это нечто холодное и мертвое, и его самое время отправить на лабораторный стол, поднести поближе к свету и изучить с разных сторон, ожидая, что оно тут же, не сопротивляясь, выдаст все свои секреты.

Большинство присутствовавших на конференции охотно соглашались (неважно, насколько искренне) с теорией, что волшебные сказки когда‑то начались с развлекательных историй, которые взрослые рассказывали взрослым, – а потом они просто вышли из моды и превратились в истории для детей (по аналогии с метафорой профессора Толкина, когда ненужная и немодная мебель со всего дома отправляется в детскую: нет, она не предназначалась изначально для детей, просто взрослым она стала не нужна).

– Зачем вы возитесь с мифами и сказками? – спросил меня один из них.

– Потому что в них есть сила, – ответил я.

Студенты и ученые с сомнением покивали. О, они были вполне готовы допустить, что это правда, – просто в качестве интеллектуального упражнения. Но верить – нет, они мне не поверили.

На следующее утро мне предстояло официально выступать на тему сказок и мифов. И вот, когда пришло время, я выкинул все свои конспекты и вместо того, чтобы читать собравшимся лекцию, прочел им сказку.

Это был пересказ «Белоснежки» с точки зрения злой королевы. Там ставились всякие интересные вопросы – например, что за человек должен быть принц, чтобы, наткнувшись на мертвое тело девушки в стеклянном гробу, вдруг объявить, что безумно влюблен, и тут же забрать труп к себе в замок?

И, если уж на то пошло, что это за девушка такая, у которой кожа белая, как снег, волосы черные, как уголь, а губы алые, как кровь, – девушка, к тому же способная подолгу лежать в гробу, будто мертвая?

Слушая эту историю, мы понимаем, что злая королева была вовсе не зла: она просто не дошла до конца. А еще мы понимаем – пока королева томится в печи, готовясь быть поданной в виде жаркого к празднику середины зимы, – что истории всегда рассказывают победители[23].

Это одно из самых сильных написанных мной литературных произведений. Даже если читать его самостоятельно, оно может показаться довольно тяжелым. А уж если его читает сам автор, со сцены, прямо с утра, на конференции по сказкам, оно, если вдуматься, должно производить на слушателей некое экстремальное впечатление – вроде как делаешь глоток того, что честно считал за кофе, и обнаруживаешь, что кто‑то щедро подмешал туда васаби. Ну, или крови.

Под конец рассказа – а ведь я, в сущности, всего лишь пересказал «Белоснежку и семерых гномов», – аудитория в несколько десятков человек сидела бледная и измученная, будто только что слезла с русских горок или недавно вернулась из дальнего морского плавания.

– Как я вам уже говорил, в этих историях есть сила, – сказал я им напоследок.

Кажется, на сей раз они были куда больше склонны мне поверить.

 

6

 

Я слишком часто пишу, чтобы узнать, что я на самом деле думаю о том или ином предмете, – а вовсе не потому, что уже это знаю.

Следующий роман будет для меня попыткой припереть к стенке мифы – и современные мифы, и старые, все вместе. И все это – на громадном и таинственном холсте, который представляет собою американский континент.

Рабочее название романа – «Американские боги» (это не то, как книга будет называться, а то, о чем она).

Она – о богах, которых люди брали с собой, когда приезжали сюда из далеких земель. И о совсем новых богах – богах автокатастроф, и телефонов, и журнала «Пипл», а еще – интернета, самолетов, шоссе и моргов. Она – о забытых богах, что были здесь еще до человека, о богах бизонов и странствующих голубей. Сейчас эти боги спят, давно позабытые всеми.

Все мифы, до которых мне есть дело сейчас или было раньше, будут отражены в этой книге – потому что я хочу попытаться понять те мифы, из которых сделана Америка.

Я прожил здесь уже шесть лет, а оно все еще остается для меня загадкой – это странное собрание доморощенных мифов и верований, с помощью которого Америка объясняет себя себе.

Возможно, у меня ни черта не выйдет, но не могу сказать, что эта мысль беспокоит меня так сильно, как, по идее, должна бы. Я хочу привести свои мысли в некий порядок. Я хочу узнать наконец, что я думаю.

 

7

 

Можете приставить мне пистолет к голове и спросить, верю ли я во все вот это – в мифы и богов, о которых пишу. Мне придется ответить «нет». Не в буквальном смысле. Не средь бела дня, не в хорошо освещенных местах и не когда кругом люди. Но я верю в то, о чем они могут нам рассказать. И верю в истории, которые мы можем рассказать сами – с их помощью.

Я верю в отражения, которые они показывают, когда мы рассказываем их.

И (делайте с этим что хотите: хоть забудьте, хоть оставьте без внимания – все на ваш собственный страх и риск) правда остается правдой: в этих историях есть сила.

 

Впервые опубликовано в издании «Коламбия: журнал по литературе и искусству» (№ 31, зима 1999‑го), хотя вообще‑то я написал это в форме речи, которую произнес на Гуманитарном фестивале в Чикаго в 1998 году.

 

Да как ты смеешь?! Об Америке и о том, как о ней писать

 

Никто покамест не задал мне вопроса, которого я так боюсь и который, до сих пор надеюсь, никто никогда и не задаст. Поэтому я задам его себе сам и сам же на него отвечу.

Вот он, этот вопрос: да как ты смеешь?

Или, в развернутом виде:

Как смеешь ты, англичанин, пытаться писать книгу об Америке, об американском мифе, об американской душе? Как смеешь ты писать о том, что делает Америку такой особенной – как страну, как народ, как идею?

В ответ на это мне как англичанину хочется только пожать плечами и заверить, что подобное больше не повторится.

Но правда в том, что я действительно посмел – в своем романе «Американские боги», и, чтобы написать его, понадобился довольно особенный род спеси.

Еще в молодости я начал писать книгу комиксов о снах и историях под названием «Сэндмен». И тогда мне постоянно задавали очень похожий вопрос: ты ведь живешь в Англии – как ты мог отправить такую значительную часть сюжета в Америку?

На это я отвечал, что с медийной точки зрения Соединенное Королевство – практически пятьдесят первый штат. Мы смотрим американские фильмы, американское телевидение.

– Может, мой Сиэтл и не удовлетворит уроженца этого города, – говорил я недовольным, – но, по крайней мере, я напишу не хуже ньюйоркца, который никогда в Сиэтле не был.

Я, конечно же, ошибался. Я этого не сделал. А сделал я, оглядываясь из «сейчас» на «тогда», нечто куда более интересное: я создал абсолютно воображаемую Америку, в которой могли бы произойти события «Сэндмена». Сумасшедшее и маловероятное место за гранью реальности.

И меня самого это совершенно устраивало – до тех пор, пока восемь лет назад я не переехал жить в Америку.

Постепенно я понял, что да, Америка, о которой я писал, была целиком и полностью вымышленной – и что настоящая Америка, та, что под завесой видимостей, куда страньше любого вымысла.

Иммигрантский опыт, подозреваю, носит универсальный характер (даже если вы принадлежите к той разновидности иммигрантов, что, подобно мне, крепко и почти суеверно держатся за свое английское гражданство). И вот с одной стороны есть вы, а с другой – Америка. Она гораздо больше вас. Так что это вы пытаетесь ее понять – а не наоборот. Вы пытаетесь ее вычислить – а она этому всегда сопротивляется. Она достаточно велика и содержит достаточно противоречий, а потому совершенно довольна своей невычислимостью. Как писатель я мог сделать только одно: описать малую часть целого.

Но и часть оказалась слишком велика, чтобы ее можно было как следует разглядеть.

Я не очень понимал, что за книгу хочу написать, пока не очутился летом 1998 года в Рейкьявике, в Исландии. Именно тогда фрагменты сюжета, громоздкая палитра персонажей и нечто отдаленно похожее на структуру начали складываться у меня в голове. Я понял: это должен быть одновременно и триллер, и детектив с убийством, и любовный роман, и роуд‑стори. Это будет книга про иммигранта и про то, во что люди верят, когда приезжают в Америку. И про то, что случается со всем тем, во что они верят.

Я хотел написать про Америку как мифическое место.

Многое из того, что пригодится для романа, я уже знал, но решил, что смогу узнать еще больше, если выйду на дорогу и погляжу, что она может мне предложить. И вот я сел в машину и поехал – и ехал, пока не нашел место, где писать. Вот таким манером, то меняя места, то возвращаясь домой, я почти два года лепил слово к слову, пока вдруг не оказался с готовой книгой в руках. С историей о человеке по имени Тень и о работе, которую ему предложили по выходе из тюрьмы. О маленьком городишке на Среднем Западе и о таинственных исчезновениях, случающихся там каждую зиму. Попутно я выяснил, почему в Америке так свято чтут все придорожные достопримечательности, и открыл еще множество разных странных мест и объездных дорог, страшных, прекрасных и просто откровенно диких.

И когда все уже было почти готово и оставалось только сплести отдельные ниточки в одно целое, я снова покинул страну и засел в громадном, холодном, старом доме в Ирландии – и там, дрожа рядом с торфяным очагом, напечатал все, что оставалось напечатать.

На этом книга была закончена, и я остановился. Оглядываясь на нее сейчас, я могу сказать: не то чтобы я посмел… Просто на самом деле у меня не было выбора.

 

Впервые опубликовано в июне 2001 года на сайте Borders.com, сразу после релиза «Американских богов».

 

У каждой книги есть гендер

 

У каждой книги есть пол или, если точнее, гендер. По крайней мере, у меня в голове – есть. По крайней мере, у тех книг, которые я пишу сам. И этот гендер имеет некое (хотя и не самое прямое) отношение к гендеру их главного героя.

Работая над десятью томами «Сэндмена», я поочередно переходил от мужских сюжетных линий (таких как самая первая история – сборник «Прелюдии и ноктюрны» – или четвертая книга, «Пора туманов») к более женским («Игра в тебя» или «Краткие жизни») и обратно.

Романы – дело немного другое. «Невереальность» – это Настоящее Мальчишеское Приключение (Нарния на Северной линии подземки, как его кто‑то охарактеризовал) с героем, на месте которого мог бы оказаться каждый. Женщины в ней оккупировали не менее шаблонные роли Ужасной Невесты, Принцессы в Беде, Обалденной Воительницы и Соблазнительной Вамп(ирши). Каждую из них мне, надеюсь, удалось вывернуть градусов эдак на сорок пять, но это все равно стандартные, шаблонные персонажи.

А вот «Звездная пыль» – девичья книжка, даже несмотря на то, что в ней есть такой же обыденный герой, Тристран Торн, не говоря уже о семерых принцах, жаждущих укокошить друг друга. Может, это потому, что, стоило на сцене появиться Ивейн, она тут же забрала на себя все внимание, – а может быть, и потому, что отношения между женщинами (Королевой Ведьм, Ивейн, Викторией Форестер, леди Уной и даже Семелой) оказались куда сложнее и темнее, чем отношения (если их можно таковыми назвать) между мальчиками.

«День, когда я обменял папу на двух золотых рыбок» – снова мальчишечья книга. А «Коралина» (которая выйдет в мае 2002‑го) – девчоночья.

Первое, что я понял, когда приступил к «Американским богам» (и даже еще раньше), – пора решительно завязывать с максимой К. С. Льюиса, утверждавшего, что писать о том, как странные вещи влияют на странных людей – это слишком большая странность, чтобы ее можно было себе позволить. Мол, «Путешествия Гулливера» сработали именно потому, что Гулливер был нормальным, а «Алиса в Стране чудес» не сработала бы, будь Алиса необычайным ребенком (если вдуматься, само по себе довольно странное заявление: если и есть в литературе по‑настоящему странный персонаж, так это, собственно, Алиса). В «Сэндмене» я с удовольствием писал о людях из зазеркалья, начиная с самого Повелителя Снов и заканчивая такими хитровывернутыми деятелями, как Император Соединенных Штатов.

Должен заметить, что решение о том, какими окажутся в итоге «Американские боги», принималось почти без меня. У них, «Американских богов», на этот счет имелось свое мнение, и права голоса мне практически не оставили.

Романы разрастаются самовольно.

«Американские боги» начались задолго до того, как я понял, что собираюсь написать роман под названием «Американские боги». Они начались в мае 1997 года, с одной идеи, которую я никак не мог выкинуть из головы. Я обдумывал ее по ночам в постели, прежде чем заснуть, словно в голове крутился видеоклип – и каждую ночь я смотрел еще одну, очередную пару минут из этой истории. В июне 1997‑го я записал на своем потрепанном палмтопе следующее:

 

Парень нанимается в телохранители к волшебнику. Волшебник уже совершенно за гранью. Он знакомится с героем в самолете и тут же предлагает ему работу – просто потому, что оказался в соседнем кресле.

К этому приводит цепочка событий, включающая пропущенные рейсы, отмены, неожиданные подсадки в первый класс. И в итоге парень из соседнего кресла вдруг знакомится с героем и предлагает ему работу.

Жизнь героя все равно летит к чертям, так что он соглашается.

 

Это уже, собственно, начало книги. На тот момент я только знал, что это начало чего‑то. Какого такого чего‑то – понятия не имел. Кино? Телесериала? Рассказа?

Я не знаю ни одного автора в жанре фикшн, который начинал бы писать с чистого листа. (Впрочем, они, вполне возможно, существуют – просто я с ними до сих пор не знаком.) Обычно у вас уже что‑то есть в качестве отправной точки – картинка или персонаж. И обычно у вас есть вдобавок начало, или середина, или конец сюжета. Когда у вас есть готовая середина, это очень хорошо, потому что к тому времени, как вы доберетесь до середины, у вас уже будет полна голова всякого интересного. Конец – тоже отлично. Если знать, как оно все закончится, можно просто стартовать с произвольного места, как следует нацелиться и начинать писать (если повезет, все даже может закончиться именно там, куда вы с самого начала намеревались попасть). Наверное, бывают писатели, у которых есть и начало, и середина, и конец еще до того, как они сядут писать. У меня так редко получается.

Вот так я и оказался четыре года назад с одним только началом – а если вы и правда хотите написать книгу, вам этого будет маловато. Если у вас есть только начало, то, когда вы его напишете, вам будет некуда двигаться дальше.

Но год спустя у меня в голове уже была целая история об этих людях. Я попробовал ее записать: персонажа, которого я считал волшебником (хотя я почти сразу решил, что он на самом деле никакой не волшебник), теперь вроде бы звали Средой. Как звали второго, я пока не знал. Раз ему предстояло работать телохранителем, я назвал его Райдером… но в этом чувствовалось что‑то неправильное. У меня уже крутился в голове рассказ об этих двоих и о нескольких убийствах в маленьком городке на Среднем Западе под названием Силверсайд. Я написал страницу и бросил – в основном потому, что все это как‑то не очень друг другу подходило.

Примерно тогда же мне приснился сон, от которого я проснулся весь в поту и смятении, – сон о мертвой жене. Он, казалось, тоже имел какое‑то отношение к этой истории, так что я его на всякий случай записал и отложил.

Через несколько месяцев, в сентябре 1998‑го, я снова взялся за эту историю и стал писать от первого лица, на сей раз заслав парня, ранее известного как Райдер (и которого я теперь попробовал называть Беном Кобольдом, но это все равно вызывало какие‑то не те ассоциации), в городок Шелби (потому что Силверсайд выглядел уж слишком экзотично) без сопровождения. Я исписал страниц десять и снова встал. Мне все еще было некомфортно с этим сюжетом.

На тот момент я уже был почти готов признать, что история, которую я таки решил засунуть в этот маленький приозерный город (гм‑м‑м, подумал я где‑то здесь, надо его правда так и окрестить, Лейксайдом… А что? Такое солидное, невзрачное название – прям то что надо), тянет на часть романа и прописывать ее отдельно просто не имеет смысла. Роман‑то у меня к тому времени уже был. Уже несколько месяцев как был.

Тогда, в июле 1998‑го, я отправился в Норвегию и Финляндию через Исландию. Возможно, удаленность от Америки или недостаток сна, неизбежный при путешествии в страну полярного дня, сделали свое дело, – как бы там ни было, в Рейкьявике роман неожиданно решил войти в фокус. Нет, не сюжет – у меня до сих пор не было ничего, кроме встречи в самолете и фрагмента истории, происходящей в городке, – но я впервые понял, о чем будет эта книга. Теперь у меня было направление. Я написал издателю, сообщая, что моя следующая книга будет отнюдь не исторической фэнтези о Лондоне времен Реставрации, а современной американской фантасмагорией. И еще не слишком уверенно предложил рабочее название – «Американские боги».

Я все продолжал искать имя для главного героя: в именах, в конце концов, есть своя магия. Я знал, что это имя должно быть говорящим. Попробовал было назвать его Ленивцем, но ему, кажется, не понравилось. Потом Сыщиком – тоже не пошло. Я перепробовал на вырост все имена, какие только приходили на ум, а он лишь молча глядел на меня откуда‑то изнутри моей головы, совершенно не в восторге от этих экзерсисов. Ни дать ни взять Румпельштильцхен…

В конце концов он выбрал себе имя из песни Элвиса Костелло (одной из альбома Bespoke Songs, Lost Dogs, Detours and Rendezvous). Ее исполняет группа Was (Not Was), и она про двух парней по имени Тень и Джимми. Я подумал‑подумал, покрутил, примерил, и вдруг…

 

Тень неудобно вытянулся на своей койке и бросил взгляд на стену напротив – на календарь «Дикие птицы Северной Америки» с перечеркнутыми днями, проведенными в тюрьме, – и сосчитал, сколько их осталось до освобождения.

 

Теперь у меня было имя, а значит, можно было начать.

Первую главу я написал где‑то в декабре 1998‑го. Я все еще пытался вести рассказ от первого лица, и это было решительно неудобно. Тень был слишком, черт его побери, скрытный тип и не особенно много выдавал наружу, что довольно сложно уже и для третьего лица, а для первого и вовсе тяжко. Вторую главу я начал в июне 1999‑го, в поезде, по дороге домой с «Комик‑Кона» в Сан‑Диего. (Это путешествие длиной в три дня: много чего можно успеть написать.) В общем, книга началась. Я все еще не знал, как ее назову, но тут издатели принялись присылать мне макеты обложки: вверху каждого огромными буквами значилось «Американские боги», и я понял, что мое рабочее название успело превратиться в окончательное.

Я продолжал писать, совершенно зачарованный происходящим. В хорошие дни я чувствовал себя больше первым читателем, чем писателем, – такое со мной редко случалось со времен «Сэндмена». Ни Тень, ни Среда обычными людьми никоим образом не были. Они были исключительно самими собой – неповторимо и местами даже свирепо. Странные люди, идеально подходящие для странных событий, с которыми им предстояло столкнуться.

Теперь у книги появился и гендер, и со всей определенностью мужской.

Сейчас, оглядываясь назад, я задумываюсь, не это ли пытаются компенсировать коротенькие вставные истории в «Американских богах». По всей книге их рассыпано, наверное, с полдюжины, и все они (кроме одной) совершенно точно женские (даже та, что про таксиста и торговца оманскими безделушками). Может, в этом все дело – не знаю. Зато знаю, что в Америке и в ее истории есть такие вещи, которые проще показать, чем рассказать. Поэтому я проследил личные истории нескольких персонажей от их далекой родины и до самой Америки: историю сибирского шамана, жившего шестнадцать тысяч лет назад, историю корнуольского карманного воришки двухсотлетней давности… И от каждого из них я узнал что‑то важное.

После того как со вставными историями было покончено, я все еще продолжал писать. И писать, и писать… Книга оказалась вдвое длинней, чем я думал. Сюжет, который писал вроде бы я, крутился и извивался, а я потихоньку начинал понимать, что это вовсе никакой не сюжет. Я писал и писал книгу, ставил одно слово после другого, пока не приблизился к общему количеству в двести тысяч.

В один прекрасный день я поднял голову, и на улице оказался январь 2001 года. Я сидел в древнем и пустом доме в Ирландии, у торфяного камина, на который царившему в комнате холоду было решительно наплевать. Я сохранил текст в компьютере и понял, что только что закончил писать книгу.

Я задумался, что же я узнал за это время, и вспомнил, что сказал мне за полгода до этого Джин Вулф:

«Ты никогда не узнаешь, как написать роман. Ты просто узнаешь, как писать роман, который ты сейчас пишешь».

 

Впервые опубликовано на сайте Powells.com в 2001 году, в сопровождение релиза «Американских богов».

 

Премия ПЕН‑клуба и «Шарли Эбдо»

 

Шестеро писателей отказались председательствовать за столиками на вручении литературной премии ПЕН‑клуба в Нью‑Йорке. Когда ты – председатель столика, ты сидишь за ним в компании еще восьмерых человек, которые купили дорогущие билеты на эту вечеринку в надежде познакомиться с настоящими, всамделишными писателями. Ваша задача как хозяина – поддерживать приятную литературную беседу и не лить вино на скатерть. Ну и еще – не выдавать разочарования, когда поймешь, что весь твой стол был забронирован целиком через какой‑нибудь «Гугл» и сидящие рядом люди понятия не имеют, кто ты такой.

Так вот, шестеро писателей, отказавшихся от участия в гала, поступили так потому, что среди вручаемых в тот вечер наград была премия за храбрость оставшимся в живых сотрудникам «Шарли Эбдо». За то, что им хватило отваги продолжать выпускать журнал после зажигательных бомб 2011 года и убийств 2015‑го. И шестеро писателей не пожелали присутствовать при том, как «Шарли Эбдо» будет получать эту награду.

Меня тоже спросили, соглашусь ли я быть хозяином столика. Я сказал: «А то!» И Арт Шпигельман тоже. И график Элисон Бехдель.

Я поделился этим с женой.

– Ты все делаешь правильно, – сказала она.

И добавила:

– А пуленепробиваемый жилет наденешь?

– Нет. Думаю, с охраной в Музее естественной истории будет все в порядке.

– Да, но тебе все равно не помешает пуленепробиваемый жилет. Не забывай, я беременна, – заметила она на тот случай, если я вдруг забыл. – А ребенку отец нужнее, чем мученик за идею.

Вечером перед приемом мне позвонила сокрушенная Кристин, моя ассистентка.

– Было бы у меня чуть побольше времени, – сказала она, – я бы тебе достала сшитый по мерке пуленепробиваемый жилет, какой президент носит под рубашкой. Но в такие сроки удалось раздобыть только обычный полицейский, да и то на пару размеров больше. Его придется надевать прямо на фрак.

Я взвесил варианты. На одной чаше – гипотетическая смерть от пули. На другой – гарантированно идиотское положение.

– Да ладно тебе, – сказал я. – Со мной все будет в порядке.

Я надел галстук‑бабочку. Арт Шпигельман – галстук с картинками из своего комикса «Нэнси», чтобы показать, что он – художник. На прием мы поехали на метро. Ну, и приехали. Вот он, музей: полиция на улицах, на лестнице, всюду телевизионщики – по большей части французские. Ни на ком никаких пуленепробиваемых жилетов. Есть, правда, рамка металлодетектора, и мы проходим через нее по одному: писатели, официальные лица, гости – все.

Пока мы едим, над нами парит голубой кит из стекловолокна, в натуральную величину. Если бы террористы вели себя, как в кино, они бы уже начинили его взрывчаткой, чтобы в третьем акте у кита на спине разыгралась волнующая битва между героем (из наших) и теми, кто пытается все‑таки взорвать эту чертову бомбу. И если такого кита разнесет вдребезги, понимаю я, даже полицейский жилет (на два размера больше) поверх фрака меня все равно не спасет. Это как‑то неопределенно успокаивает.

Сначала награду получает Том Стоппард. Потом – «Шарли Эбдо». Наконец, объявляют премию арестованной азербайджанской журналистке Хадидже Исмаиловой. Я сижу и гадаю, почему идея присутствовать при вручении награды «Шарли Эбдо» настолько расстроила шестерых бывших хозяев столиков, что они предпочли вообще не показываться на приеме? Почему нельзя было прийти на ту часть церемонии, которая им по вкусу, которую они одобряют, а потом незаметно ускользнуть в туалет – на тот кусок, который вызывает дискомфорт? Но, если уж на то пошло, я не понимаю, как можно поддерживать свободу только того слова, которое тебе нравится. Если слово приходится защищать, так это как раз потому, что оно кого‑то расстраивает.

Подозреваю, что мне и тем из нас, кто вышел из мира комиксов, все это кажется таким простым по одной очевидной причине: мы давно привыкли защищать свой труд от тех, кто хочет, чтобы его плодов (и нас вместе с ними) вообще не было на полках магазинов.

Первым комиксом, за который я в жизни получил деньги, была книга издательства «Нокэбаут Комикс» – «Возмутительные истории из Ветхого Завета». Я был одним из нескольких авторов и пересказал несколько сюжетов, в основном из Книги Судей. Из‑за одного из них мы немедленно влипли – это был рассказ о попытке изнасилования приехавшего в город гостя мужского пола, предотвращенной хозяином дома, который предложил насильникам взамен свою девственницу‑дочь и любовницу путешественника. Далее следует групповое изнасилование, путешественник забирает труп любовницы домой, расчленяет и рассылает по кусочку всем коленам Израилевым. (Если вам интересны подробности, это Книга Судей, глава 19 – но имейте в виду, там все очень неприятно.)

Мне было двадцать шесть. Вскоре после публикации я очутился на радио, защищая книгу от некоего депутата парламента от партии тори, сокрушавшегося о том, как мало сейчас наказывают за преступное богохульство, и призывавшего немедленно отправить под замок и саму книгу, и ее авторов. Чуть позже я имел случай пронаблюдать, как газета «Сан» пытается поднять против этой книги волну общественного возмущения, а еще несколько лет спустя – как ее шведский издатель у себя там, на Севере, старается не сесть за нее в тюрьму.

Давайте назовем вещи своими именами: «Возмутительные истории» представляли собой оскорбительный комикс (в 1987 году термин «графический роман» был еще не в ходу). Его задачей (по крайней мере, насколько я ее понимал) было шокировать публику, показать, что в Библии есть ряд до крайности неприятных историй, – вытащить этот факт на свет, чтобы его увидели, чтобы о нем заговорили. Книга и должна была шокировать и оскорблять: ведь она была реакцией на традиционные библейские сюжеты, которые мы сочли шокирующими и оскорбительными.

Я рад, что не сел в тюрьму за богохульство, как Денис Лемон за десять лет до того[24]. Рад, что шведский издатель «Нокэбаут» тоже спасся. И вдвойне рад, что христианские фундаменталисты крайнего толка в ту эпоху убивали преимущественно врачей, делавших аборты, а не тех, кто пишет и рисует комиксы.

Комиксы и карикатуры умеют расстраивать и обижать людей до глубины души. Карикатуры и комиксы запрещают, а художников сажают в тюрьму и убивают. Некоторые комиксы очень трудно защищать, особенно если вы предпочитаете более симпатичный графический стиль, не в курсе культурного контекста или надеялись на некую тонкость содержания. Но это не значит, что защищать их не надо.

А тем временем под голубым китом Жерар Биар, выпускающий редактор «Шарли Эбдо», заканчивает свою речь.

– Дорасти до настоящего гражданина, – напоминает он нам, – значит понять, что некоторые идеи, слова, картинки могут оказаться шокирующими. Оказаться шокированным – часть нормальных демократических дебатов. А вот оказаться застреленным – нет.

 

Впервые опубликовано в «Нью Стейтсмен» 27 мая 2015 года, под названием «Говорить то, что словами не скажешь». Этот выпуск мы с Амандой Палмер редактировали на гостевой основе.

 

Что это вообще, к [очень скверное слово], такое – детская книга? (Лекция памяти Зены Сазерленд)

 

Надеюсь, никто из вас не пришел сюда за ответами. Давно уже известно, что писатели очень плохо отвечают на вопросы.

Нет, вообще‑то это не так.

Мы не то чтобы плохо умеем отвечать. На самом деле мы все время отвечаем и отвечаем – просто наши ответы обычно оказываются недостоверными, пристрастными, бессистемными и чересчур образными. Это можно расценить как серьезный недостаток – в том случае, если вы собирались как‑то воспользоваться нашими ответами в жизни. Но если зайти с другой стороны – со стороны вопроса, – то недостаток превратится в достоинство. Писатели очень здорово задают вопросы. И вопросы у них, как правило, получаются очень определенными и недвусмысленными.

Когда я пишу, в голове у меня нет ответов. Я пишу, чтобы понять, что я думаю о том или ином вопросе. «Американских богов» я написал, потому что прожил в Америке почти десять лет и решил, что пора понять, что я обо всем этом думаю.

А «Коралину» я написал потому, что еще ребенком задумывался, что будет, если вот я приду, скажем, домой, а мои родители вдруг взяли и переехали, ни слова мне не сказав.

(Такое вполне могло случиться. У них из головы иногда что‑то просто выпадало. Люди они были занятые. Как‑то вечером они забыли забрать меня из школы и приехали только после того, как часам к десяти вечера им оттуда позвонили и тоскливо спросили, должны ли они сегодня оставить меня у себя. А однажды утром предки, наоборот, закинули меня в школу, как‑то не заметив, что уже начались каникулы. Я бы, наверно, долго бродил по пустому зданию с запертыми классами, если бы меня не спас садовник. Так что переезд без предупреждения был, конечно, маловероятным событием, но не вовсе невозможным.)

А если бы родители переехали куда‑то еще, а вместо них въехали какие‑то другие люди, выглядящие точь‑в‑точь как они? Как бы я их отличил? И что бы стал делать? И что, интересно, на самом деле скрывается за таинственной дверью в дальнем конце гостиной, обшитой дубом, – за той самой дверью, если открыть которую, увидишь одни кирпичи?

Я пишу истории, чтобы выяснить, что я думаю о всяких вещах.

И эту речь я пишу тоже для того, чтобы понять, что я думаю.

И вот что я хочу знать: что такое на самом деле детская книжка? Или, если точнее: что это вообще, к [очень скверное слово], такое – детская книга?

 

В моем родном городке была крошечная частная школа, куда я ходил всего год. Мне было восемь. Однажды кто‑то из мальчишек пришел в школу со спертым у отца журналом, в котором были голые леди, и мы стали его смотреть, чтобы выяснить, как выглядят леди, когда они голые. Не помню, как именно выглядели конкретно эти голые леди, зато помню сопровождавшие картинки маленькие биографии: одна из дам была ассистенткой фокусника, и я подумал, что это просто грандиозно. Мы, как все нормальные дети, были любопытны.

Весной того же года мальчишки, которых я встречал каждый день по дороге из школы домой, рассказали мне грязный анекдот. В нем было одно скверное слово. Думаю, я не преувеличу, если скажу, что в нем было целое настоящее скверное слово. Анекдот вышел не слишком смешной, но определенно грязный. На следующее утро я рассказал его паре школьных приятелей, надеясь, что они сочтут его смешным или, в крайнем случае, меня – очень умудренным жизнью.

Один из них тем же вечером пересказал его маме. Этого мальчика я больше никогда не видел. Родители забрали его из школы – из‑за моего анекдота! Он даже попрощаться не зашел.

На следующее утро меня допрашивали директриса и главная попечительница школы, которая только что ее купила и была твердо намерена выжать из заведения всю прибыль до последней капли, прежде чем продать на следующий год застройщику.

Про анекдот я уже благополучно забыл. Дамы с пристрастием выясняли, знаю ли я какие‑нибудь слова «из четырех букв», и хотя раньше я с подобной терминологией никогда не сталкивался, вокабуляр у меня был реально огромный. Поскольку учителя часто спрашивают у восьмилеток нечто подобное, я принялся старательно перечислять им все известные мне слова из четырех букв, пока мне не велели заткнуться и не принялись расспрашивать взамен о грубых шутках, о том, где я их слышал и кому конкретно потом повторял.

Вечером после школы маму тоже вызвали на разговор. Вернувшись домой, она мне сказала, что ей сказали, будто я сказал нечто настолько ужасное, настолько отвратительное, что ни директриса, ни попечительница были просто не в состоянии это повторить. Так что это было?

Я испугался отвечать и поэтому прошептал ей слово на ухо.

Я сказал fuck.

– Ты никогда больше не должен такого говорить, никогда, – твердо сказала мама. – Это самое худшее, что вообще можно сказать.

Еще я узнал, что меня бы непременно в тот же вечер исключили из этой маленькой школы (крайняя мера наказания), но поскольку того, другого мальчика родители уже эвакуировали из сего кипящего горнила копрологических беззаконий, попечительница с сожалением констатировала, что потерять две платы за обучение кряду она не готова. Так кара меня миновала.

Из этого происшествия я вынес два важных урока.

Первый – что к вопросу аудитории нужно подходить чрезвычайно избирательно.

И второй – что слова имеют силу.

 

Дети составляют в социуме относительно бессильное меньшинство и, как все угнетенные люди, знают о своих угнетателях гораздо больше, чем угнетатели – о них. Информация – это валюта, а информация, помогающая расшифровать язык, мотивы и поведение оккупационных сил, от которых напрямую зависят ваши еда, тепло и счастье, – это самая ценная информация, какая только есть на свете.

Детей до крайности интересует поведение взрослых. Они хотят понять нас.

Однако их интерес к поведению некоторых отдельно взятых взрослых ограничен. Слишком часто оно оказывается отталкивающим или глупым. Пьяницей на тротуаре интересоваться, конечно, можно, но не стоит: это такой сегмент мира, быть частью которого вы все равно не хотите, поэтому лучше смотреть в другую сторону.

Дети вообще мастерски умеют смотреть в другую сторону.

 

Не думаю, что мне очень нравилось быть ребенком. Детство – это было что‑то такое, что нужно вынести, перетерпеть, а не получать от этого удовольствие. Пятнадцатилетняя каторга в мире, куда менее интересном, чем тот, который населяла другая, взрослая раса.

Детство я провел, стараясь узнать о взрослых все, что только можно. Мне было ужасно интересно, как они сами видят детей и детство. У родителей на полке стоял актерский экземпляр одной пьесы, под названием «Счастливейшие дни твоей жизни». Она была про школу для девочек, которую в годы войны эвакуировали в школу для мальчиков, и про то, как весело было дальше.

По пьесе был поставлен любительский спектакль, и папа играл в нем школьного привратника. Он‑то мне и сказал, что «счастливейшие дни твоей жизни» – это школьные годы.

Мне тогда показалось, что это полная чушь. Я даже заподозрил, что это либо злостная пропаганда со стороны взрослых, либо – более вероятно – доказательство того, что большинство взрослых вообще не помнят, как были детьми.

Для справки: не думаю, что ненавидел в жизни хоть что‑нибудь так долго и так же крепко, как школу: непредсказуемую жестокость, собственное бессилие и бессмысленность многого из того, что в ней происходило. И даже то, что я жил преимущественно в собственном мире, постоянно упуская всю ту информацию, которую каким‑то образом получали в школе все остальные, в общем‑то не сильно помогало.

В первый день учебного года я чувствовал себя больным и несчастным, в последний – в полной эйфории. Так что по мне, «счастливейшие дни твоей жизни» были одной из тех сакраментальных вещей, которые взрослые постоянно говорят, хотя даже сами в них не верят. Что‑нибудь вроде «больно совсем не будет» – а это правдой не оказывалось просто никогда.

 

Мой способ защититься от взрослого мира состоял в том, чтобы читать все, что только можно. Я читал все, что оказывалось перед глазами, независимо от того, понимал я это или нет.

Я бежал от реальности. Разумеется, бежал! И еще К. С. Льюис мудро заметил, что единственные, кто протестует против побегов, – это тюремщики. Но я учился, смотрел чужими глазами, пробовал чужие точки зрения. Я развивал эмпатию, и постепенно до меня доходило, что все эти разные воплощения «я» в литературе, которые не были мной, тем не менее совершенно реальны и готовы поделиться со мной мудростью и опытом, любезно разрешая учиться на их ошибках. И я знал тогда, как знаю и сейчас, что событиям не обязательно случаться в реальности, чтобы быть истинными и настоящими.

Я читал вообще все, что мог найти. Если обложка выглядела интересной, а первые несколько страниц могли этот интерес удержать, я читал – невзирая на то, что это было и для какой аудитории предназначалось.

Это означало, что временами я читал то, к чему был совсем не готов: такие книги, которые выбивали меня из колеи, и даже такие, о которых я потом жалел, что прочитал.

Вообще‑то дети – настоящие мастера самоцензуры. У них есть очень четкое ощущение того, к чему они готовы, а к чему нет, и этой линии они мудро следуют. Но когда пытаешься следовать какой‑то одной линии, это по определению означает, что временами тебя заносит.

Я до сих пор помню книги, которые меня расстроили. Хоррор Чарльза Биркина про пару, у которой пропала дочь; несколько лет спустя они пошли на ярмарочное шоу уродов и увидали там некую золотоглазую тварь – возможно, свою девочку, которую украл и искалечил злой доктор. Рассказ «Убийственная скорость» о преступных дорожных инспекторах (из которого я узнал, что женщин можно заставить пописать в бутылочку, чтобы выяснить, сколько они употребили алкоголя). И еще один рассказ – Дж. Т. Макинтоша, под названием «Сделано в США», – в котором девочку‑андроида, угрожая ножом, заставляют раздеться перед бандой мальчишек, чтобы доказать, что у нее нет пупка.

Еще, помнится, была газета, которая попалась мне лет в девять или десять, когда я ждал родителей и читать было больше нечего. В ней обнаружилось подробное, на шестнадцати страницах, с кучей фотографий, описание ужасов и зверств фашистского концентрационного лагеря. Я прочел его и горько об этом пожалел, потому что моя картина мира с тех пор стала непоправимо мрачнее. Нет, я знал о миллионах убитых людей, – в конце концов, я сам потерял почти всю континентальную часть нашей обширной семьи. Но я не знал о медицинских пытках и о том хладнокровном, расчетливом, эффективном изуверстве, с которым одни люди обращались с другими, совершенно беспомощными людьми.

Беспомощность вообще расстраивает меня… Сама мысль о том, что меня могут украсть у родителей и превратить в урода, так что они меня потом даже не узнают. Что людей можно, угрожая оружием, против воли заставлять писать в бутылочки или снимать одежду, – для меня и то, и другое было про беспомощность и смятение, два самых разрушительных английских качества. Эти истории расстраивали меня, а никаких способов справиться с расстройством не было.

Не припомню, чтобы меня в книгах как‑то особенно беспокоили упоминания секса, – я их по большей части не понимал. Взрослые авторы писали как будто шифром, который можно понять, только если заранее знаешь, о чем речь.

(Много лет спустя, работая над длинной сказкой под названием «Звездная пыль», я попытался написать сексуальную сцену точно таким же шифром и, кажется, даже слишком в этом преуспел, так как дети ее почти не заметили, а взрослые потом сконфуженно жаловались, что она чересчур откровенна.)

Короче, в детстве мне встречались вещи, читать о которых было неприятно, – но ничто и никогда не могло заронить мне в голову мысль о том, чтобы вообще перестать читать. Я понимал, что ты определяешь собственные границы, только когда переступаешь их, а потом снова нервно ретируешься в зону комфорта, – и растешь, и меняешься, и становишься кем‑то другим. Становишься в конечном счете взрослым.

 

Я читал все, кроме серии «Юный взрослый». Не потому, что она мне не нравилась, а просто я как‑то ни разу с ней не сталкивался – ни ребенком, ни даже юным взрослым. Взрослой художественной литературы кругом всегда было больше, чем детских книжек. В школе лет с одиннадцати мы тоже читали книги – в тихий час после ланча, передавая из рук в руки по кругу, пока каждый по очереди не прочтет, – и это были истории о Джеймсе Бонде и Модести Блэйз, рассказы в жанре хоррор издательства «Пан», оккультные триллеры Денниса Уитли, книги Эдгара Уоллеса, Честертона и Конана Дойла, Дж. Р. Р. Толкина и Майкла Муркока, Урсулы Ле Гуин и Рэя Брэдбери.

Были и детские писатели, которых я читал и любил, но большинство из них писали книги, которые я никогда не встречал в магазинах – и вообще нигде, кроме нашей местной библиотеки: Маргарет Стори, например, с ее волшебными фантазиями, питавшими мой внутренний мир наравне с магией К. С. Льюиса и Алана Гарнера, или Дж. П. Мартин и его совершенно особенные книги про невероятно богатого слона по имени Дядюшка и его сражения с Бобром‑Человеконенавистником и Бэдфортской бандой. Все это были библиотечные книги, которые я прямо там и читал или брал домой на время, а потом неохотно возвращал.

Мои книгоприобретательские привычки определялись нуждами экономии. В первые годы после перехода на метрическую систему цены в Англии рванули по спирали вверх. В какой‑то момент я открыл для себя, что книги с ценами в шиллингах часто стоят вполовину меньше дальнейших переизданий, и с тех пор прочесывал стеллажи книжных магазинов, проверяя все ценники, выискивая те, что с шиллингами, и стараясь набрать как можно больше книжек на свои небезграничные карманные суммы. Я читал много скверных книг только потому, что они были дешевы, – и так нашел Тома Диша, который отыгрался за них за всех.

Ребенком и юным взрослым я читал взрослую и детскую художественную литературу – одними и теми же глазами, одной и той же головой. И прочитывал все, что находилось со мной в одном пространстве, без разбора, – а это, я уверен, и есть самый лучший способ читать.

Мне не по себе, когда родители спрашивают, как заставить ребенка перестать читать плохую литературу. Ребенок всегда извлекает из книги совсем не то, что взрослый. То, что для взрослых избито и скучно, для детей может оказаться новым, невиданным и меняющим всю картину мира. И кроме того, дети умеют наделять слова магией, о присутствии которой не подозревал даже автор книги.

В двенадцать лет у меня конфисковали одну книгу – политический фарс Дэвида Форреста про холодную войну, под названием «А моему племяннику Альберту я оставляю остров, выигранный у Жирного Хагана в покер». Его забрали, насколько я помню, по той причине, что на обложке красовались две обнаженные женские груди с нарисованными на них краской американским и русским флагами. Я попробовал выудить книгу обратно у учителей, объяснив, что обложка вводит в заблуждение и что, помимо этой юной леди, принимающей солнечные ванны, в книге больше нет ни секса, ни наготы. Это не помогло. В конце концов мне удалось спасти ее в самом конце семестра, соврав, что книга принадлежит моему отцу, а я взял ее без разрешения, – после этого мне ее скрепя сердце вернули.

Это научило меня не читать в школе книг с грудями на обложке или, по крайней мере, прятать обложку, если все‑таки приходилось.

И я был очень рад, что книги Майкла Муркока про Джерри Корнелиуса, которые я любил в двенадцать лет, со всеми их экстремальными и сюрреалистическими сексуальными сценами, имели весьма невинные и по большей части безгрудые обложки.

И конечно, плохому я научился тоже. Сам я ребенком любил взрослую литературу, и потому, когда моей дочке Холли в одиннадцать или двенадцать понравились «Мурашки» Р. Л. Стайна, я нырнул к себе на полку и вынырнул с «Кэрри» Стивена Кинга в мягкой обложке.

– Если тебе понравилось то, понравится и это, – заявил я.

Остаток своего тинейджерства Холли читала исключительно книжки, где веселые юные героини путешествовали в фургонах по прериям и ни с кем не случалось решительно ничего плохого. И даже сейчас, пятнадцать лет спустя, когда в разговоре вдруг всплывает Стивен Кинг, она бросает на меня очень выразительные взгляды.

 

В «Американских богах» есть сцены, которые я определенно не хотел бы дать прочитать детям, – в основном потому, что не хотел бы объяснять эти сцены ребенку, который столкнулся с ними на страницах книги и теперь требует объяснений.

Хотя мысль о десятилетке, который где‑то найдет и прочтет эту книгу, меня не пугает. Думаю, всякому юному читателю, который к ней не готов, она просто покажется скучной. Дети сами цензурируют свое чтение, и скука – безотказный репеллент.

 

Я уже тридцать лет как профессиональный писатель, зарабатывающий на жизнь словом. Я писал книги для взрослых и книги для детей.

Я написал несколько книг, которые получили премию «Алекс» от Ассоциации библиотечных услуг для юных взрослых – за то, что это были книги для взрослых, которые нравились подросткам.

Я писал детские книги, которые впоследствии были перевыпущены уважаемыми издательствами в таком виде, чтобы взрослые могли спокойно их купить и читать на публике, не боясь показаться инфантильными.

Я получал награды за книги для взрослых и за книги для детей. Первую свою детскую книгу – «День, когда я обменял папу на двух золотых рыбок», – я написал почти пятнадцать лет назад.

Странно признавать, что даже сейчас, сидя за этой статьей и перечитывая написанное, и вообще почти все последние пять месяцев, я отчаянно пытаюсь понять, что такое детская книга, и что такое взрослая книга, и что из этого я писал, и почему.

Полагаю, в общем и целом на вопрос, что же такое детская литература, можно ответить только как на вопрос о порнографии: «Я узнаю ее, когда увижу». И в какой‑то степени это чистая правда.

Но вот, скажем, «Коралина» была опубликована как детская книга только по той причине, что некая мисс Морган Дефиоре мне соврала.

Ее мама, Меррили Хайфец, работала моим литературным агентом последние двадцать пять лет – и мнению Меррили относительно книг и издательского дела я доверяю безраздельно. Я послал ей «Коралину», и она ответила, что это не детская книга. Для детей она слишком страшная.

– Знаешь что? – сказал я на это. – А давай ты ее прочитаешь своим девочкам. Если она их напугает, мы пошлем ее моему взрослому редактору.

Девочек было две: Эмили, восьми лет, и Морган, шести.

Меррили прочитала им книжку: обеим очень понравилось, они захотели узнать, что будет дальше. Добравшись до конца, Меррили позвонила мне.

– Они не испугались, – сказала она. – Я отсылаю ее в «Харперс Чилдрен».

Несколько лет спустя я как‑то оказался на премьере мюзикла по «Коралине» рядом с Морган Дефиоре, которой на тот момент уже было около пятнадцати. Я рассказал своей новоиспеченной супруге, Аманде, всю историю и добавил, что «Коралина» стала детской книгой только потому, что Морган не испугалась. На что Морган сказала:

– Не испугалась? Да я была насмерть перепугана! Но решила этого не выдавать, потому что тогда я бы не узнала, чем все закончилось.

 

За последний год я написал три книги.

Я сделал книгу с картинками «День Чу» – про малыша‑панду, который чихает. Это, наверное, самая простая из моих книг. Единственный раз, когда мне пришло в голову написать книжку для детей, которые еще даже не умеют читать.

Она увидела свет потому, что до тех пор ни одна из моих детских книжек с картинками ни разу не издавалась в материковом Китае. В Гонконге и Тайване – да, но в Китае книг Нила Геймана с картинками отродясь не бывало – потому что, как мне объяснили, в моих книгах дети недостаточно почитают своих родителей, делают всякие плохие вещи, не получая должного наказания, и вообще там царят анархия, хаос и неуважение к властям. В итоге я поставил себе целью сделать книжку с картинками, в которой было бы все вышеперечисленное, но которую бы все равно издали в материковом Китае.

Я написал ее, нарисовал к ней картинки, чтобы показать художнику, что там должно происходить, и отправил издателю, а тот, в свою очередь, передал ее Адаму Рексу, который нарисовал куда более хорошие картинки, – и вот теперь я сижу и жду, опубликуют ее таки в Китае или нет.

В общем, малыш‑панда, который чихает, да.

Это детская книга, которую я, как ни странно, писал для взрослой аудитории. Затем, что хотел, чтобы мою книжку с картинками прочли в Китае. Чтобы дети фантазировали, мечтали, радовались и играли в панду и как будто она чихает. Поэтому я написал книгу в надежде, что взрослым понравится читать ее своим детям и, что еще важнее, понравится перечитывать в десятый раз за неделю или даже в третий раз за вечер.

В этой книге изображен очень простой мир, в котором маленького ребенка никто не слушает (хотя следовало бы) – с катастрофическими последствиями для всех, кроме ребенка. Картинки там очень красивые и с большим количеством деталей.

В процессе работы я все время смотрел на нее двумя парами глаз одновременно: понравилась бы мне эта книга, когда я был совсем маленьким мальчиком? А понравилась бы, если бы я читал ее своим детям или даже внукам – жизнь ведь не стоит на месте?

Это была первая.

Потом я написал вторую книгу – почти наверняка детскую. Называлась она «Но молоко, к счастью…». Сначала я думал, что она окажется короткой, не длиннее «Дня, когда я обменял папу на двух золотых рыбок», которому она служила тематическим продолжением. В этой книге был отец, физически присутствующий, но на самом деле настолько отсутствующий, что дети обменивали его на всякие разные вещи – на маску гориллы, электрогитару, белого кролика или золотую рыбку. Он все это время преспокойно читал газету. Тут я подумал, что стоит перевернуть ситуацию. Я напишу об отце, на долю которого выпали совершенно невероятные приключения (или, по крайней мере, он так говорит), пока он ходил за молоком детям на завтрак.

Книга росла и росла, пока не стала слишком длинной для детской книжки с картинками, а потом у меня кончились слова – прежде чем она успела стать длиной с роман.

Издатель первым делом задал вопрос (и совершенно разумный), с какой стати в детской книжке героем оказался папа? Разве все эти удивительные приключения не должны были случиться с его сыном, который и есть рассказчик? Иными словами, мне предстояло серьезно подумать, годится ли взрослый протагонист для такого рода детской литературы.

Никакого рационального ответа у меня не было – главным образом потому, что эту книгу я написал и даже задумал просто так, безо всяких рациональных причин. Это просто была история про папу, который вышел за молоком, потом вернулся с опозданием и поведал о своих поразительных приключениях детям, которые ему не поверили и даже не особенно впечатлились. Называлось все это «Но молоко, к счастью…». В сущности, я даже не могу сказать, что создал эту историю сам – рационально или нет: я ее просто описал, как будто нашел на дороге и понял, что ее надо как‑то зафиксировать для мира. Изменить ее у меня все равно бы не вышло – она была такая, какая была.

Так что героем остается папа, и он же возвращается с молоком.

Третья книга – та, что вдохновила название этой речи. Она же – главная причина, по которой я продолжаю задаваться этим вопросом.

Ее рабочее название – «Океан Летти Хемпсток»[25]. Она почти целиком написана с точки зрения семилетнего мальчика. В ней есть магия – три странные, научно‑фантастические ведьмы, живущие в старинном фермерском доме в конце того же переулка, что и главный герой. Персонажи в ней необычные, черно‑белые, включая и самое абсолютно злое существо, какое я только создавал со времен Другой Мамы из «Коралины». Еще в ней есть ощущение чуда и странность. Книга вышла длиной всего в пятьдесят четыре тысячи слов – коротковато для взрослой, но идеально, как годами считалось, для детской. В ней есть все, что бы мне понравилось в детстве.

Я не думаю, что она для детей… Но не вполне в этом уверен.

Это книга о детской беспомощности. О принципиальной непостижимости взрослого мира. В ней случаются плохие вещи: все‑таки сюжет начинается с самоубийства. Я писал ее для себя: чтобы попытаться возродить свое детство и показать его жене, чтобы пробудить мир, который спал мертвым сном вот уже больше сорока лет. Местом действия я сделал дом, в котором вырос, а протагонистом вывел почти что самого себя. Родители были похожи на моих родителей, сестра – на мою сестру. Я даже извинился перед своей самой маленькой сестрой за то, что ее в этой вымышленной версии событий еще попросту не существовало.

В процессе работы я все время царапал для себя какие‑то заметки на клочках бумаги и на полях, чтобы самому понять, пишу я книгу для детей или для взрослых. Это все равно не изменило бы природу книги, но все же могло повлиять на то, что с ней делать по окончании: кто будет первым ее публиковать и как. Заметки были вроде таких: «Во взрослой книге вполне можно оставить эти скучные куски» или «Если книга детская, вряд ли можно будет оставить сцену, как папа топит его в ванне… или можно?»

Потом я добрался до конца книги и понял, что по‑прежнему теряюсь в догадках, как и в самом начале. Так что же это такое? Детская книга? Взрослая? Для юных взрослых? Книга‑гибрид? Книга… как таковая, вообще?

Я как‑то написал английский сценарий для очень красивого и престижного иностранного мультфильма. Перед началом работы кинокомпания попросила меня попробовать навтыкать туда местами бранные слова: они хотели, чтобы фильм получил категорию не ниже PG‑13[26]. Не думаю, однако, что сквернословие способно сделать произведение искусства взрослым.

А вот что действительно иногда делает книгу взрослой, так это описание мира, понятное только тому, кто и сам уже взрослый.

Иногда взрослая книга оказывается не для вас – пока еще не для вас… или станет для вас, когда вы окажетесь готовы. Но бывает и так, что вы ее все равно прочтете и извлечете из нее, что сможете. Возможно, в этом случае вы вернетесь к ней, когда подрастете, и обнаружите, что книга стала другой – изменилась так же, как и вы, сделалась мудрее или, наоборот, глупее, потому что вы сами стали мудрее или глупее, чем были в детстве.

Я рассказываю вам тут все это в надежде, что сам процесс записывания и последующего проговаривания для слушателей поможет прояснить эти вопросы для меня самого; что это прольет восхитительный, яркий свет на зловреднейший из вопросов: что вообще, к чертовой матери, такое детская книга?

Сегодня я говорил довольно много, но, подозреваю, так и не ответил на этот вопрос. Ну, не до конца, по крайней мере.

Но вообще‑то к писателям ходят не за ответами. Вы приходите к нам за вопросами. А в вопросах мы настоящие мастера.

И я надеюсь, что в грядущие дни, недели и годы вопрос о том, где на самом деле пролегает граница между взрослой и детской литературой, и почему она такая размытая, и нужна ли она нам вообще (и для кого мы, в конце концов, пишем книги), еще вспыхнет у вас в голове, когда вы меньше всего будете этого ожидать, и примется досаждать вам, потому что вы тоже не сможете на него ответить, – по крайней мере, так, чтобы все остались довольны.

И если так оно и будет, то это время мы провели вместе не зря. Спасибо.

 

Я прочел эту речь в 2012 году в качестве лекции памяти Зены Сазерленд. Это мероприятие проводят в Чикаго каждый год, чтобы почтить память покойной Зены Сазерленд, всемирно известной исследовательницы литературы для молодежи.

 

II. Кое‑кто из тех, кого я знал

 

«С тех пор ничего особенно не изменилось, за исключением разве что всего».

 

 

Это не наши лица

 

Это не наши лица.

Совершенно на нас непохожи!

Или вы думаете, Джин Вулф и вправду выглядит так, как на фотографии в этой книге? Или Джейн Йолен? Или Питер Страуб? Или Диана Уинн Джонс?

Да ничего подобного. Все они носят личины, чтобы вас одурачить. Но личины спадают, как только начинается текст.

Все эти картинки, черные с серебром, специально для вас застывшие в вечности, – это просто маски. Мы сделали ложь своим ремеслом, так стоит ли удивляться, что у нас и лица лжецов, ложные лица, обманки для простака? Если верить фото, мы выглядим точь‑в‑точь как все, не правда ли? Того‑то мы и добивались! Защитная окраска – вот что это такое.

Читайте книги – там иногда мелькаем настоящие мы. Возможно, там вы увидите, как мы выглядим по‑настоящему: как боги и шуты, барды и королевы, песней вызывающие к бытию целые миры, заклинаниями рождающие нечто из ничего, жонглирующие словами и плетущие из них все узоры ночи.

Читайте книги. Там мы предстанем в истинных обличьях, как нагие жрицы и жрецы забытых религий: кожа блестит, умащенная благовонными маслами, с ладоней каплет алая кровь, а из открытых ртов вылетают яркоперые птицы. Да, мы совершенны, и как же мы прекрасны в этих золотистых отблесках огня!..

В детстве мне рассказали об одной маленькой девочке, которая как‑то вечером заглянула в окно к писателю и увидела, как он пишет книгу. Он снял свое обманное лицо и повесил на гвоздик за дверью, потому что привык за работой оставаться с настоящим лицом. И девочка увидела его лицо по‑настоящему – а он увидел ее. И с тех пор эту девочку больше уже никто никогда не видел.

А писатели с тех пор выглядят точь‑в‑точь как все, даже за работой (хотя иногда шевелят губами, а иногда таращатся в пустоту гораздо дольше и пристальнее кого угодно, кроме разве что кошек), и только слова их могут поведать об их настоящих лицах – о тех, что под масками. Вот почему людей, которые знакомятся вживую с создателями фэнтези, так часто постигает разочарование. «Я‑то думал, ты будешь выше ростом (или старше, или моложе, или симпатичнее, или мудрее)», – говорят они нам, вслух или без слов.

«Я выгляжу совсем по‑другому, – отвечаю я. – Это не мое лицо».

 

Это комментарий к моему фото в книге Патти Перрет «Лица фантазии» – сборнике писательских фотографий, вышедшем в 1996 году.

 

«Размышления»: о Диане Уинн Джонс

 

В общении с Дианой Уинн Джонс легко было забыть, каким потрясающим интеллектом она обладает и как глубоко и досконально знает свое ремесло.

При первой встрече она бы наверняка вас поразила: как‑то не ожидаешь встретить такое дружелюбное и забавное, беззаботное и своевольное существо. Она была чуткой читательницей (я с огромным удовольствием вспоминаю писательский симпозиум в Милфорде, когда целую неделю я имел счастье слушать ее отзывы на рассказы разных авторов), но о технической стороне сочинительства говорила редко. Она просто рассказывала, что ей понравилось в той или иной книге – и до чего же ей это понравилось. О том, что ей не понравилось, она тоже могла сказать, но совсем нечасто, кратко и без лишних эмоций. В беседе о книгах Диана была как винодел, который всегда не прочь отведать вина и потолковать о том, каково оно на вкус и как на него подействовало, но о винодельческом процессе предпочитает умалчивать. Однако это не значит, что она не понимала процесса, – напротив, понимала превосходно, во всех тонкостях.

В частности, поэтому мне было так приятно читать эти очерки и размышления, эти раздумья о жизни, прошедшей в писательских трудах: в своей книге Диана рассказывает не только о событиях своей биографии, но и, наконец, о винодельческом (образно выражаясь) процессе.

Саму себя она в книге не описывает, так что я сделаю это за нее. У Дианы была огромная копна темных кудрей, а на губах почти всегда играла улыбка, точнее говоря, разные улыбки: от добродушно‑расслабленной до широченной, восторженной, какой улыбаются люди, когда они невероятно довольны собой. А еще она часто смеялась, и у нее был легкий смех человека, полагающего, что мир – это такое забавное место, где полным‑полно всякого интересного. Она хохотала даже над собственными шутками – как обычно хохочет человек, который начал рассказывать что‑то веселое и понял вдруг, что и сам еще не насмеялся. Она слишком много курила, но делала это с большим энтузиазмом и удовольствием до самого конца. У нее был кашель курильщика. Она терпеть не могла дураков с самомнением, но вообще любила людей – всяких, и умных, и глупых.

Она была вежливой (или великолепно грубой, смотря по обстоятельствам) и, полагаю, относительно нормальной – ну, если не обращать внимания на завихрения и воронки невероятного, бушевавшие вокруг нее со всех сторон. Поверьте, я не шучу. Диана говорила, что в путешествиях ее «преследует невезуха»; я думал, она преувеличивает, пока однажды мне не довелось лететь с ней одним самолетом в Америку. Наш самолет сняли с рейса: за несколько минут до взлета у него отвалилась дверь. Следующего пришлось дожидаться много часов. Диана восприняла это как совершенно обычное дело для путешествий. Нет, правда, а что такого? В самолетах с Дианой на борту отваливаются двери. Под пароходами (с ней же) всплывают со дна морского затонувшие острова. Автомобили просто выходят из строя безо всяких на то причин. Поезда с Дианой приезжают в такие места, куда они ни разу еще не добирались и, строго говоря, добраться не могли.

Ну ладно, ладно, она действительно была ведьмой. Хранительницей котла, бурлящего идеями и историями. Она всегда делала вид, будто истории, написанные ею так складно и так мудро, произошли на самом деле, а ей только и оставалось, что поспевать записывать. Но в одном эссе из этого сборника, моем любимом, Диана рассказывает о том, как в действительности она писала свои книги, и показывает, какое невероятное мастерство и любовь вложены в каждую из них.

У Дианы была семья. Не будь у нее семьи, Диана не писала бы книг. Ее очень любили – и ее было за что любить.

На страницах этого сборника перед нами предстает опытная и одаренная мастерица, размышляющая о своей жизни, о своем ремесле и о том, из каких кирпичиков сложилась ее писательская карьера. Мы знакомимся с женщиной, которая соединила воспоминания об исключительно необычном детстве (впрочем, разве детство бывает обычным? Наверно, нет. Каждое детство исключительно, неповторимо и неправдоподобно, а Дианино просто оказалось неправдоподобнее многих), потрясающий ум, чувство языка и восприимчивость к историям, острое чутье на политику (на самых разных уровнях – личном, семейном, организационном, международном) и отличное образование (Диана отчасти была самоучкой, но, как вы узнаете из этой книги, ей довелось посещать лекции К. С. Льюиса и Дж. Р. Р. Толкина, хотя разобрать, о чем говорит Толкин, она всегда затруднялась[27]), – и вот, вооружившись всем перечисленным, она просто взяла и стала самой лучшей в своем поколении детской писательницей.

Я не понимаю, почему Диана так и осталась без наград и медалей, причитавшихся ей по заслугам, и для начала без Медали Карнеги (хотя среди претендентов на эту премию она дважды занимала второе место). Лет десять подряд она публиковала чуть ли не самые значительные из детских книг, выходивших в то время в Британии: «Ловушка для волшебников», «В собачьей шкуре», «Огонь и заклятие», цикл «Крестоманси»… все эти книги были важными вехами в истории детской литературы и просто должны были получить соответствующее признание – но почему‑то этого не случилось. Читатели знали правду. Но они по большей части были слишком юны.

Подозреваю, что свою роль в неудачах с премиями сыграли три причины.

Во‑первых, создавалось впечатление, что книги ей даются легко. Чересчур легко. Они казались абсолютно естественными, как выступления по‑настоящему классных жонглеров или канатоходцев, так что читатель не замечал вложенного труда и исподволь делал вывод, что эти книги появились на свет как бы сами собой, без особых усилий и размышлений, а то и вообще без человеческого участия, словно красивые камушки, сотворенные самой природой.

Во‑вторых, Диана была не в тренде – и вы поймете, до какой степени, прочитав некоторые очерки из этой книги. Она рассказывает о том, какие детские книги были популярны среди учителей и издателей в 70–90‑е годы XX века: главный герой должен был по возможности находиться в таких обстоятельствах, в которых мог бы оказаться и любой из детей‑читателей, а само повествование должно было идти ребенку на пользу. Викторианцы, наверное, назвали бы это «воспитательным романом».

В книгах Дианы не было ничего воспитательного, а если и было, то в таком виде, что ни викторианцы, ни издатели 80‑х не смогли бы его распознать. Она показывала знакомые вещи под совершенно незнакомым углом. Да, возможно, драконы и демоны, с которыми сражались ее герои и героини, не имели на первый взгляд ничего общего с демонами, которым противостояли ее читатели в повседневной жизни, – однако ее книги неизменно реалистичны в вопросах о том, что такое быть частью семьи или, наоборот, не суметь вписаться в семью, и как так выходит, что ребенку не удается найти общий язык с равнодушными взрослыми.

И в‑третьих, против Дианы сыграло то обстоятельство, что ее книги довольно трудные. Это не значит, что они не доставляют удовольствие. Но они вынуждают читателя потрудиться. Даже мне, взрослому читателю, дойдя до конца книги, приходилось возвращаться и перечитывать большие куски, недоумевая и морща лоб: «Как же она это сделала?» и «Погодите минутку, а мне казалось, что…» – и только тогда концы сходились с концами и я понимал, что к чему. Я даже как‑то упрекнул ее за это, но Диана сказала, что дети читают внимательнее, чем взрослые, и обычно у них такой проблемы не возникает. И действительно, когда я стал читать книги Дианы вслух моей дочке Мэдди, оказалось, что она все схватывает без проблем и даже без особых усилий. Никаких «белых пятен» в книгах не было. Просто нужно было обращать внимание на каждое слово и понимать, что если уж слово появилось на бумаге, значит, на то имеются свои причины.

Не думаю, что Диана огорчалась из‑за недостатка премий. Она знала, насколько она хороша, и у нее было целое поколение читателей, которые выросли на ее книгах и вспоминали о них с удовольствием. Да, ее читали и ее любили. И со временем, когда ее юные читатели выросли и, в свою очередь, начали писать о ней, рассказывать о ней и сочинять собственные книги под ее влиянием, когда магическая проза для детей перестала казаться чем‑то необычным, а ее книги с каждым годом стали продаваться все лучше и лучше, Диана поняла, что все написанное ею сработало, нашло своих читателей и принесло свои плоды – а по большому счету только это и важно.

Я родился рановато и не имел возможности прочесть Дианины книги в детстве. Жалко, что так получилось: она наверняка бы оказалась одной из тех, кто сформировал мое видение мира, мое миропонимание и мировосприятие. Но зато все написанное ею вызывало чувство узнавания: когда мне было уже за двадцать, я прочел все ее книги, какие только смог найти, и почувствовал, что как будто вернулся домой.

Если вы, как и я, любите сказки Дианы Уинн Джонс и хотите больше узнать о ней самой, каким она была человеком и что у нее было в голове, то эта книга ответит на ваши вопросы. Но это еще далеко не все. «Размышления» Дианы, собранные под одной обложкой, расскажут вам, что она думала о литературе и о причинах, по которым люди пишут книги, о месте детской литературы в большом мире и о том, какие обстоятельства сформировали ее личность и ее собственное представление о себе и своей работе. Это беспощадно умная и изумительно удобочитаемая книга – и, как обычно, все ответы на вопросы о мире, которые дает Диана, кажутся очень простыми и легкими.

 

Это было предисловие к книге «Размышления» – сборнику очерков и публицистической прозы Дианы Уинн Джонс.

 

Терри Пратчетт: в знак признательности

 

Ну вот.

Стоит февраль 1985‑го; место действия – китайский ресторан в Лондоне. Первое интервью писателя. Его издатель оказалась немало (хотя и приятно) удивлена, что кто‑то хочет поговорить с автором (который только что написал смешную фэнтези под названием «Цвет волшебства»), но все равно дала добро на обед с молодым журналистом. Писатель, сам бывший журналист, тогда уже носил что‑то такое на голове, но в тот период это была эдакая маленькая черная жесткая кепочка, а не Правильная Писательская Шляпа. До нее было еще далеко. Зато на журналисте шляпа была – такая неопределенно‑серая штуковина, из тех, что носил в кино Хамфри Богарт. Правда, когда ее надевал журналист, он выглядел совсем не как Хамфри Богарт: скорее, как кто‑то, напяливший стянутую у взрослого шляпу. Журналист уже начинал мало‑помалу сознавать, что, как ты ни старайся, а человеком‑в‑шляпе так просто не станешь. Дело даже не в том, что под ней все чешется, а вдобавок она имеет скверную привычку улетать по своим делам в самый неподходящий момент. Журналист все время забывал ее в ресторанах и уже сам приобрел привычку стучаться к ним в одиннадцать утра с вопросом, не тут ли задержалась его шляпа. В один прекрасный день (уже довольно скоро) журналисту надоест морочиться со шляпой, и он решит купить вместо нее черный кожаный пиджак.

В общем, эти двое обедают, и интервью выходит в журнале «Спейс Вояджер» вместе с фотографией писателя, роющегося на полках в «Запретной планете». Впрочем, не это главное. Главное – то, что они, как выяснилось, умеют рассмешить друг друга и каждому нравится образ мыслей другого.

Этот писатель был Терри Пратчетт, а журналист – я. Уже прошло добрых два десятилетия с тех пор, как я забывал головные уборы в ресторанах, и полтора – как Терри познакомился со своим внутренним автором‑бестселлеров‑в‑Правильной‑Писательской‑Шляпе.

Мы не то чтобы часто сейчас видимся – наверное, все дело в том, что живем мы на разных континентах, а когда вдруг оказываемся на одном, то почти все время уходит на подписывание книг для других людей. Последний раз мы вместе ужинали в суши‑баре в Миннеаполисе, как следует наподписывавшись книг. Это был такой специальный вечер системы «съешь‑сколько‑сможешь»; они сажают твои суши в лодочки и отправляют их плыть к тебе. Через какое‑то время, заподозрив, что мы самым бесчестным образом пользуемся девизом вечера, суши‑шеф забил на лодочки, произвел на свет нечто, больше всего напоминавшее Падающую Башню из Желтохвостика, подал ее нам и безапелляционно сообщил, что он идет домой.

С тех пор ничего особенно не изменилось, за исключением разве что всего.

Вот что я понял еще тогда, в 1985‑м:

Терри уйму всего знает. У него как раз такая голова, какой люди обзаводятся, когда активно интересуются всяким, везде ходят и задают вопросы, и слушают, и читают. Он достаточно знает жанр, чтобы освоить территорию, и знает достаточно за пределами жанра, чтобы стать интересным.

Он зверски умен и эрудирован.

Терри умеет развлекаться. На самом деле он относится к той редкой категории писателей, которые действительно любят писать – не написать что‑нибудь и не Быть Писателем, а вот прямо сидеть и выдумывать всякие вещи, с чистого листа. Когда мы познакомились, он все еще работал в пресс‑службе Центрального энергоуправления Великобритании. Он выдавал по четыреста слов за вечер – каждый вечер. Только так он мог сохранить настоящую работу и параллельно писать книги. Как‑то вечером, где‑то год спустя, он закончил один роман, но ему еще оставалось сто слов до дневной квоты, так что он загрузил в пишущую машинку новый лист и написал эти сто слов – уже для следующей книги.

(В тот день, когда Терри уволился, чтобы сделаться писателем на полную ставку, он позвонил мне.

– Я всего полчаса назад уволился, – радостно сообщил он, – а уже ненавижу всех этих гадов.)

В 1985‑м мне стало ясно и еще кое‑что. Терри был писателем в жанре научной фантастики – именно так у него работал ум. Ему не терпелось все разобрать, а потом опять собрать – несколькими разными способами, чтобы посмотреть, как оно сочетается. Именно на этом моторе работал Плоский мир. Не какое‑нибудь там «а что если…» или «вот если бы только…», или даже «если так пойдет и дальше…». Нет, это было куда более тонкое и опасное «если бы на самом деле существовало…, что бы это значило? И как бы оно в таком случае работало?».

В «Энциклопедии научной фантастики» Николса и Клюта была одна старинная гравюра: человек просунул голову за кулисы мира, прямо сквозь небо, и созерцает все колеса, шестеренки и моторчики вселенской машинерии. Именно этим люди и занимаются в книгах Терри Пратчетта, даже если иногда эти люди – крысы или маленькие девочки. Люди узнают новое, люди открывают себе головы и смотрят, что там, внутри, люди раздвигают пределы разума.

Мы обнаружили, что у нас одинаковое чувство юмора и одинаковый набор культурных ориентиров. Мы читали одни и те же непонятные книги и с удовольствием советовали друг другу причудливые викторианские справочники.

Через несколько лет после знакомства, в 1988‑м, мы с Терри на пару написали книгу. Начиналась она как пародия на Уильямовскую серию Ричмал Кромптон[28] – мы ее даже так и назвали, «Уильям‑Антихрист». Правда, она быстро выросла из этой идеи и вобрала в себя еще кучу всякого интересного, получив в итоге имя «Добрые предзнаменования». Это был смешной роман про конец света и про то, что мы все умрем. Работая вместе с Терри, я чувствовал себя подмастерьем рядом с мастером какой‑нибудь средневековой гильдии. Он конструирует романы, как мастер‑архитектор мог бы, скажем, возводить соборную арку. В этом, конечно, много искусства, но она так красива лишь потому, что построена хорошо и правильно. И еще в этом есть удовольствие от создания произведения, которое делает то, что ему и предназначено делать – заставляет людей читать, смеяться и, возможно, даже думать.

(А над романом мы работали так: я писал поздно ночью; Терри – рано утром. После обеда мы вели долгие телефонные беседы, читая друг другу самые лакомые кусочки и обсуждая, что там может случиться дальше. Главной задачей было насмешить другого. Дискеты летали туда и обратно по почте. Как‑то вечером мы попробовали применить модем, чтобы переслать текст на другой конец страны на скорости 300/75, прямиком с компьютера на компьютер – потому что если в ту пору уже и изобрели электронную почту, нам об этом никто не сказал. В общем, у нас получилось. Но обычной почтой выходило определенно быстрее.)

(И нет, продолжение мы писать не будем.)

Терри уже очень давно пишет профессионально, шлифуя свое мастерство и становясь потихоньку все лучше и лучше. Самая большая проблема, с которой он сталкивается, – это проблема мастерства: оно у него выглядит слишком уж ненапряжным. Публика не понимает, где тут, собственно, труд. Было бы мудро, если бы процесс выглядел хотя бы чуточку потруднее, – это вам подтвердит любой цирковой жонглер.

На первом этапе обозреватели сравнивали его с покойным Дугласом Адамсом, но потом Терри принялся строчить книги с тем же энтузиазмом, с каким Дуглас от этого увиливал, и сейчас если его и можно с кем‑то сравнить – хоть с точки зрения формальных правил Пратчеттовского романа, хоть с точки зрения неистовой плодовитости, – так это с П. Г. Вудхаузом. Однако по большей части газеты, журналы и критики вообще ни с кем его не сравнивают. Он обитает в слепой зоне и служит мишенью всего для двух шпилек: во‑первых, Терри пишет забавные книги в мире, где «забавный» служит синонимом «тривиального»; а во‑вторых, он пишет фэнтези, то есть фантазии, чье действие разворачивается, если конкретизировать, в Плоском мире, стоящем на спинах четырех слонов, стоящих, в свою очередь, на спине гигантской черепахи, плывущей себе сквозь космос. Зато это такая локация, в которой Терри Пратчетт может писать решительно все, от строптивых криминальных драм до вампирских политических пародий и детских книжек. Кстати, эти самые детские книжки все и изменили. Престижную Медаль Карнеги Терри получил за сказку о крысолове – «Удивительный Морис и его образованные грызуны». Эту медаль присуждают библиотекари Соединенного Королевства, и с Карнеги вынуждены считаться даже газеты. (Впрочем, газеты все равно ему отомстили, радостно переврав благодарственное выступление и обвинив Терри в нападках на Дж. Роулинг, Дж. Р. Р. Толкина и фэнтези в целом, тогда как речь вообще‑то шла об истинной магии фантастической литературы.)

Самые недавние книги показали Терри в новом свете – «Ночная стража» и «Чудовищная власть»[29] оказались мрачнее и глубже; в них больше гнева на то, что люди могут делать с людьми, и гордости – за то, что они делают друг для друга. Эти романы все равно смешные, но они написаны уже не ради шуток, а ради сюжета и людей. Слово «сатира» нередко используется, чтобы подчеркнуть, что в художественном произведении нет никаких реальных людей, и по этой причине мне не нравится звать Терри сатириком. Он на самом деле Писатель, с большой буквы «П», а их кругом шныряет не так уж много. Имейте в виду, уйма народу называет себя писателями – так вот, это совершенно не одно и то же.

Чисто по‑человечески Терри веселый, целеустремленный, забавный. Очень практичный. Любит писать, и писать именно художественную прозу. Это очень хорошо, что его книги вышли в бестселлеры: это дает ему возможность писать, сколько душа пожелает. Сейчас он почетный гость на Всемирном конвенте научной фантастики (во многих отношениях это окончательная акколада, которой мир фантастики может почтить того, кто так много для него сделал), но даже здесь он все время пишет: между мероприятиями, до завтрака, тут, там – везде. За такой вот занятой день на Конвенте он, скорее всего, напишет столько же, сколько иной писатель – за день спокойной работы, когда не осталось никаких непросмотренных DVD, погода не располагает выходить из дома, а телефон предательски вышел из строя. И Терри все это успеет, отрабатывая положенные почетному гостю чтения, мероприятия и тусовки и попивая всякие экзотические «напитки вечера».

Про банановые дайкири он, кстати, не шутил, хотя в последнюю нашу встречу мы пили айсвайн у него в номере отеля за обсуждением судеб мира.

Я счастлив, что сегодня он почетный гость Всемирного конвента. Он это заслужил.

 

Написано по случаю приглашения Терри Пратчетта в качестве почетного гостя на Всемирный конвент научной фантастики 2004 года.

 

О Дэйве Маккине

 

С Дэйвом Маккином я познакомился в двадцать шесть. Я работал журналистом и хотел писать комиксы. Он в свои двадцать три доучивался последний год в художественном колледже и хотел рисовать комиксы. Познакомились мы в офисе одной компании, торговавшей телефонами: нам сказали, что несколько человек оттуда хотят скинуться и издать потрясающую новую антологию комиксов. Такую крутую, что ее можно доверить только свежим, неистасканным дарованиям. Это было точно про нас.

Дэйв мне понравился: он оказался молчаливым, бородатым и определенно самым одаренным художником из всех, кого я знал. Затем потенциальные издатели хитростью сподвигли одно таинственное существо (Эдди Кэмпбелл называет его «Человеком на перекрестке», но все остальные знают под именем Пола Грейветта) разрекламировать Потрясающие Новые Комиксы в своем журнале «Эскейп»[30]. Грейветт пришел на нас посмотреть. Ему понравились рисунки Дэйва, понравилась и моя писанина, и он спросил, хотим ли мы работать в паре.

Еще бы мы не хотели!

Где‑то в процессе мы догадались, что Потрясающие Новые Комиксы искали неистасканные дарования только потому, что больше никто не согласился бы работать с этими издателями. И что денег на издание у них попросту нет. И что это – тоже часть истории…

И все же ради Пола Грейветта мы доделали наш графический роман. Он называется «Особые случаи».

С Дэйвом мы стали друзьями: у нас много общих увлечений, и мы обожаем приносить друг другу что‑то новое. (Я принес ему Стивена Сондхайма, он мне – Яна Шванкмайера. Он мне – Конлона Нанкарроу, я ему – Джона Кейла[31]. Так оно и идет.) Я познакомился с его подругой Клэр, которая играла на скрипке и только‑только начала задумываться, что, наверное, не захочет идти работать педикюршей, когда закончит университет.

Потом в Англию прибыла экспедиция из «Ди‑Си Комикс» – такие специальные люди, натасканные на выслеживание талантов. Мы с Дэйвом заглянули к ним в гостиничный номер, и они нас выследили. «На самом деле мы им не нужны, – заявил Дэйв, как только мы вышли из номера. – Наверно, они просто не хотели показаться невежливыми».

Но мы все‑таки сделали наброски для «Черной орхидеи» и отдали им вместе с кипой других рисунков, и они забрали все это добро в Нью‑Йорк – опять же, из чистой вежливости.

Это было пятнадцать лет назад. Где‑то между тогда и сейчас мы с Дэйвом сделали «Черную орхидею», и «Сигнал/Шум», и «Мистера Панча», и «День, когда я обменял папу на двух золотых рыбок». А еще Дэйв делал обложки и иллюстрации для книг Джонатана Кэррола и Иэна Синклера[32]. И обложки для альбомов Джона Кейла и доброй сотни всяких музыкальных групп.

Вот как мы с ним говорим по телефону: мы начинаем говорить – и говорим, говорим, говорим, пока не выговоримся окончательно и не начнем прощаться. Но тут позвонивший вспоминает, зачем он, собственно, позвонил, и мы, наконец, обговариваем и это.

Дэйв Маккин до сих пор носит бороду. По понедельникам он играет в бадминтон. У него двое детей – Иоланда и Лайам. Дэйв живет с ними и с Клэр (которая преподает по классу скрипки, заправляет всей жизнью Дэйва и так и не стала педикюршей) в кентской деревушке, в прекрасном доме, переделанном из старой солодосушильни. Когда я бываю в Англии, я гощу у них по несколько дней и ночую в абсолютно круглой комнате.

Дэйв дружелюбен и вежлив. Но при этом он отлично знает, что ему нравится, а что нет, и в случае чего не постесняется вам сказать. У него очень тонкое чувство юмора. Он любит мексиканскую кухню. Суши он не ест, но несколько раз составлял мне компанию в японских ресторанах, попивая чай и поклевывая что‑нибудь из курицы.

Студия на его участке стоит отдельно от дома, и чтобы туда попасть, надо перейти по самодельному бревенчатому мостику через пруд, кишащий карпами кои. Как‑то я прочел в «Фортин Таймс» или, быть может, в «Уикли Уорлд Ньюс», что кои иногда взрываются. Я предупреждал Дэйва об опасности несколько раз, но он меня не слушает. Только фыркает в ответ.

Когда я писал «Сэндмена», Дэйв был моим лучшим и самым въедливым критиком. Он нарисовал, выстроил и сконструировал все обложки «Сэндменов», и он создал то лицо, которое Песочный человек явил миру.

Дэйв – потрясающий художник и дизайнер, но это не страшно. Меня это не беспокоит. Не слишком беспокоит меня и то, что он – первоклассный пианист и композитор. Даже то, что он гоняет на великолепных автомобилях по узеньким проселочным дорогам Кента, беспокоит меня только тогда, когда я оказываюсь на пассажирском сиденье после плотного обеда, – а впрочем, я все равно почти все время сижу зажмурившись. Но вот то, что Дэйв обещает со дня на день стать кино‑ и видеорежиссером мирового класса; и то, что он способен писать комиксы не хуже, чем я, если не лучше; и то, что он субсидирует собственное искусство (все такое же бескомпромиссное даже после стольких лет) на доходы с высокооплачиваемой работы в рекламе, которая, оставаясь рекламой, каким‑то чудом получается у него и остроумной, и душевной, и красивой, – вот это все, честно говоря, меня беспокоит. Как будто есть что‑то неправильное в том, что столько талантов сосредоточилось в одном человеке, и я совершенно уверен, что единственная причина, по которой никто еще не встал и не сделал с этим хоть что‑нибудь, – в том, что Дэйв исключительно скромен, рассудителен и мил. Будь на его месте я, со мной бы уже давно покончили.

Он любит хорошие ликеры. И шоколад. Однажды на Рождество мы с женой подарили Дэйву и Клэр шоколадную корзину. Там были и обычные шоколадки, и фигурные, и шоколадный ликер, и даже ликерные стаканчики шоколадного цвета. Шоколадные трюфели, бельгийский шоколад… И, надо сказать, корзина была немаленькая. Можете поверить мне на слово – нормальному человеку этого шоколада хватило бы месяцев на шесть.

Дэйв управился с нашей корзиной еще до Нового года.

Он живет в Англии, а я – в Америке. Вот уже десять лет прошло, а я до сих пор ужасно по нему скучаю. Всякий раз, как подворачивается случай поработать в паре с Дэйвом, я не раздумывая говорю «да».

Недавно вышла наша «Коралина», и меня изрядно позабавило, как люди, до сих знавшие Дэйва только по компьютерной графике, поражаются элегантной простоте его чернильных рисунков. Они, оказывается, не знали, что он умеет рисовать, – ну, или просто забыли.

Дэйв создал несколько новых художественных стилей. Некоторые из его работ настолько характерны, что арт‑директоры порой дают молодым художникам рисунки Дэйва Маккина за образец и велят рисовать в том же духе, – а между тем это нередко оказывается едва ли не случайный стиль, который Маккин разработал для решения какой‑то конкретной, единичной проблемы, или просто старая манера, с которой он поиграл немного, решил, что ему это не нравится, и двинулся дальше.

(Например, однажды я предложил ему – вспомнив Арчимбольдо и давние «хичкоковские» обложки Джоша Кирби[33], – составить обложку для тома «Сэндмен: Краткие жизни» из человеческих лиц. Тогда у Дэйва еще не было компьютера, и он кропотливо собрал голову из крошечных фотографий лиц. С тех пор арт‑директоры много раз просили его изготовить похожую обложку. И других художников – тоже. Интересно, знают ли они, откуда это пошло?)

Иногда меня спрашивают, с кем из художников мне больше всего нравится работать. Вообще‑то мне доводилось сотрудничать с художниками мирового класса, со многими и многими. С людьми, известными во всем мире. Но когда мне задают этот вопрос, я всегда отвечаю: с Дэйвом Маккином. Меня спрашивают: «Почему?» А я отвечаю: «Потому, что он меня удивляет. Причем постоянно. С самой первой нашей совместной работы. Пару недель назад я просматривал его иллюстрации к нашему новому графическому роману для всех возрастов, „Волки в стенах“. Дэйв соединил живописные изображения людей с удивительными, забавно‑страшными рисунками волков и фотографиями предметов (банок с вареньем, медных духовых инструментов и так далее) и снова сотворил нечто такое, чего я не ожидал. Ничего общего с тем, что я представлял себе, но куда лучше всего, что мог бы придумать я сам, – куда прекраснее и могущественнее».

Не думаю, что найдется какая‑то задача, которую Дэйв Маккин как художник не сможет решить. (Конечно, есть такие задачи, которыми он просто не хочет заниматься, но это совсем другое дело.)

После шестнадцати лет в трудах и хлопотах некоторые художники предпочитают почить на лаврах (а у Дэйва лавров хоть отбавляй, включая Всемирную премию фэнтези в номинации «Лучший художник»). И мало кто, подобно Дэйву, остается таким же неугомонным энтузиастом, каким он был с самой ранней молодости, и продолжает неутомимо искать свой правильный путь в искусство.

 

Я написал это для программки Всемирного конвента фэнтези 2002, на котором Дэйв был почетным гостем.

 

Как читать Джина Вулфа

 

Посмотрите на Джина: какая искренняя улыбка (это в честь него ее прозвали волчьей[34]), какой озорной огонек в глазах, какие жизнеутверждающие усы! Слышите, как он тихонько в них посмеивается? Будьте начеку! У него пять тузов на руках и еще несколько – в рукаве.

Однажды я прочитал ему рассказ об одном загадочном убийстве, случившемся девяносто лет назад. «Да ну, – хмыкнул он. – Это же очевидно», – и не сходя с места предложил простое и правдоподобное объяснение и самому убийству, и тем уликам, которые так и не смогла объяснить полиция. У Джина инженерный ум: его хлебом не корми – дай разобрать что‑нибудь на части, посмотреть, как оно работает, и собрать снова.

Мы с Джином знакомы вот уже почти двадцать пять лет. (Кстати, только что я с ужасом понял: мне было всего двадцать два, когда я впервые встретился с Джином и Розмари в Бирмингеме, – а сейчас уже сорок шесть.) И благодаря знакомству с Джином эти двадцать пять оказались куда лучше, полнее и интереснее, чем были бы без него.

Пока я не узнал его лично, я думал, что у Джина Вулфа – этого сочинителя жанровых историй и книг, постоянно выходящих за рамки жанра, – беспощадно острый и необъятный ум, холодный и серьезный. Я думал, он из тех путешественников в неизведанные края, которым сразу веришь на слово: раз он написал на карте «Здесь водятся драконы», значит, так оно и есть.

И все это, конечно, правда. Возможно, даже в большей степени правда, чем живой и настоящий Вулф, с которым я познакомился четверть века назад и с тех пор общался с неизменным и огромным удовольствием: учтивый, добрый и многознающий человек, любитель утонченных бесед, эрудит и кладезь информации, а вдобавок – благословенный обладатель проказливого чувства юмора и заразительного смеха.

Как познакомиться с Джином Вулфом, я вам сказать не могу. Но могу дать несколько советов о том, как читать его книги. Таких, знаете, полезных рекомендаций, вроде того, как перед дальней дорогой по холоду советуют прихватить с собой одеяло, фонарик и что‑нибудь сладкое. Отнеситесь к ним серьезно. Надеюсь, кому‑нибудь из вас они пригодятся. Их всего девять. Девять – хорошее число.

Как читать Джина Вулфа:

  1. По умолчанию доверяйте тексту. Все ответы вы найдете прямо в нем.
  2. Доверять доверяйте, но всякому доверию должен быть предел, и в данном случае лучше, чтобы он оказался поближе. Еще ближе. Еще. Вы имеете дело с коварной и зловредной штукой, которая в любой момент может отбиться от рук.
  3. Перечитывайте. Лучше – по два раза. Еще лучше – по три. Да и вообще, все книги потихоньку меняются, пока вы на них не смотрите. Когда я в первый раз прочитал «Покой», это был благодушный мемуар о Среднем Западе. В книгу ужасов он превратился только со второго или с третьего раза.
  4. Там водятся волки – рыщут у слов за спиной. Иногда выглядывают прямо со страниц. Иногда ждут, пока вы закроете книгу. Мускусный волчий запах не всегда можно учуять сразу: порой его заглушает аромат розмарина. Имейте в виду, это вам не нынешние волки, серые тени, что жмутся в стаи и крадучись бродят по безлюдным местам. Это волки древние и ужасные, огромные одиночки, способные потягаться с гризли.
  5. Читать Джина Вулфа – занятие опасное. Вроде метания ножей в живую цель: запросто можно остаться без пальца, уха, а то и глаза. Нет, Джину‑то пофиг. Метатель ножей здесь он.
  6. Устройтесь поудобнее. Заварите чаю про запас. Повесьте на дверь табличку: «Не беспокоить!» Начните с первой страницы.
  7. Умные писатели бывают двух родов. Первые как бы говорят нам: «Посмотрите, какой я умный!» – а вторые просто не видят смысла привлекать к этому внимание. Джин Вулф – из вторых: ум для него не главное, главное – рассказать историю. Он не из тех умников, которые хотят, чтобы вы почувствовали себя дураком. Он из тех, кто хочет, чтобы вы тоже поумнели.
  8. Он был там. Он видел все своими глазами. Он знает, чье отражение той ночью мелькнуло в зеркале.
  9. Будьте готовы учиться.

 

Я написал это для программки Всемирного конвента хоррора 2002, на котором мы с Джином были почетными гостями.

 

Воспоминания о Дугласе Адамсе

 

С Дугласом Адамсом я познакомился под конец 1983‑го. Мне заказали взять у него интервью для «Пентхауса». Я ожидал общения с эдаким бибисишным умником и остряком, говорящим голосом «Путеводителя по Галактике». Но в дверях его ислингтонской квартиры меня встретил какой‑то высоченный тип с улыбкой от уха до уха и большим, чуточку кривоватым носом, весь нескладный, неловкий и какой‑то жеребячий, словно он до сих пор продолжал расти, хотя уже и вымахал под потолок. Выяснилось, что Дуглас совсем недавно вернулся в Британию из Голливуда, где ему очень не понравилось, – и вот теперь он был снова дома и очень этому рад. Он оказался добрым и смешным и был совсем не прочь поболтать. Он показал мне свои сокровища: Дуглас обожал компьютеры (хотя в те времена их еще почитай что и не было), гитары и надувные игрушки в виде гигантских разноцветных фломастеров, которые он открыл для себя в Америке, привез с собой уже надутыми (что ему обошлось в круглую сумму) и только потом обнаружил, что их можно купить и в Ислингтоне по какой‑то смешной цене. Он был страшно неуклюжим: врезался спиной во всякие вещи, спотыкался обо все подряд или нечаянно садился на что‑нибудь такое, что под ним ломалось.

О смерти Дугласа я узнал наутро после того, как это случилось, в мае 2001 года, из интернета (которого в 1983‑м еще не было). Я как раз сидел за компьютером и одновременно давал интервью по телефону какому‑то журналисту (тот позвонил мне из Гонконга), когда на экране вдруг мелькнуло что‑то насчет того, что Дуглас Адамс умер. Сначала я только фыркнул и подумал: «Что за чушь!» (всего пару дней назад Лу Рид специально пришел на передачу «Субботним вечером в прямом эфире», чтобы опровергнуть интернет‑слухи о своей кончине[35]). Но потом я все‑таки прошел по ссылке, и очутился на странице новостей Би‑би‑си, и увидел, что да, Дуглас действительно умер.

– С вами там все хорошо? – спросил журналист из Гонконга.

– Дуглас Адамс умер, – ответил я, все еще оглушенный.

– А‑а, да, – отозвался журналист. – У нас об этом сегодня весь день говорят. А вы его знали?

– Да, – сказал я.

И мы вернулись к интервью, но я не знаю, что я ему там наговорил. Через несколько недель журналист позвонил снова и сказал, что с того момента, как я узнал о смерти Дугласа, в записи нет ни единой связной или хоть сколько‑нибудь пригодной для печати фразы, – и не буду ли я так любезен ответить на его вопросы еще раз?

Дуглас был невероятно добрым человеком, феноменально внятным и изумительно отзывчивым. В 1986‑м, работая над книгой «Не паникуй!»[36], я вторгся в его жизнь очень основательно. Я обсиживал углы его кабинета, роясь в старых папках и извлекая на свет все новые и новые черновики «Автостопа…», давно забытые юмористические скетчи, сценарии «Доктора Кто» и газетные вырезки. Дуглас всегда был рад ответить на любой вопрос и дать пояснения. Вдобавок он познакомил меня с целой кучей народу – с людьми вроде Джеффри Перкинса и Джона Ллойда[37], которых мне надо было разыскать и допросить для своей книжки. Готовая книга ему понравилась – ну, или, по крайней мере, так он сказал, – и это тоже мне очень помогло.

(Просто одно воспоминание, оставшееся от того времени: я сижу в кабинете Дугласа, попиваю чаек и жду, когда он наконец отклеится от телефона, чтобы задать ему еще несколько вопросов. Между тем он продолжает увлеченно обсуждать свой проект – «Рождественскую книгу „Посмейся, и станет легче!“» Наконец, он кладет трубку, извиняется и объясняет, что не мог не ответить на звонок, потому что это же Джон Клиз[38], – и с таким удовольствием произносит это имя, словно пытается сказать: «Смотрите, смотрите, мне только что позвонил сам Джон Клиз, и мы с ним поговорили по‑взрослому, о серьезных рабочих делах!»

К тому времени Дуглас был знаком с Клизом вот уже девять лет, но все равно этот звонок осчастливил его на целый день – и он просто не мог удержать в себе такую радость. Дуглас всегда заводил себе кумиров.)

Дуглас был уникальным. Конечно, то же самое можно сказать и о каждом из нас, но все‑таки люди как‑то группируются по сортам и типам, а Дуглас Адамс был такой один. Я в жизни не встречал никого, кто сумел бы так великолепно превратить Писательское Безделье в род высокого искусства. Никого, кто мог бы так жизнерадостно предаваться глубокому унынию. И никого такого же улыбчивого, кривоносого и постоянно окутанного едва уловимой аурой неловкости, которая, казалось, служила Дугласу своего рода защитным полем.

Когда он умер, у меня брали много интервью – расспрашивали о Дугласе. Я отвечал, что, по‑моему, он на самом деле не был романистом, хотя и написал несколько романов, ставших сначала международными бестселлерами, а четверть века спустя – признанной классикой. Он просто случайно споткнулся об эту профессию – вот и все. Ну, или врезался в нее спиной, или нечаянно сел на нее и сломал.

Думаю, Дуглас был кем‑то таким, для кого мы еще не придумали специального слова. Или, может, футурологом, или объясняльщиком, или кем‑то в этом духе. Однажды люди поймут, что самое важное дело на свете делают те, кто объясняет миру, как он, этот мир, устроен, – да так, чтобы мир этого не забыл; те, кто способен с равной легкостью (или, по крайней мере, так же впечатляюще, потому что Дугласу на самом деле ничего не давалось легко) изобразить в художественной форме участь вымирающих видов и растолковать аналоговой цивилизации, каково это – внезапно обнаружить, что ты становишься цифровой. Те, чьи мечты и идеи, неважно, практичные или нет, всегда размером с планету, и те, кто всегда продолжает идти вперед, не забыв прихватить с собою и всех остальных. Эта книга – собрание фактов о человеке, который всю свою жизнь имел дело с мечтами.

 

Мое предисловие к книге М. Дж. Симпсона: «Автостопщик: биография Дугласа Адамса» (2005).

 

Харлан Эллисон: «Тварь, что кричала о любви в самом сердце мира»

 

Харлана Эллисона я читал с самого детства. А лично знал его ровно столько же, сколько его жена Сьюзен (хотя, разумеется, далеко не так хорошо): мы впервые встретились в 1985 году на конвенте в Глазго, и там же Харлан познакомился со своей будущей женой и начал за ней ухаживать.

Я тогда взял у него интервью для журнала «Спейс Вояджер», в котором работал последние пару лет и который вплоть до этого момента прекрасно себя чувствовал. Номер, в котором должно было выйти мое интервью с Харланом, отправился в печать… и тут внезапно издатели перекрыли журналу кислород, уволили главного редактора и отозвали тираж из типографии. Я отнес интервью редактору другого журнала. Редактор его купил… а на следующий день уволили и его!

На этом я пришел к выводу, что писать о Харлане вредно для здоровья, и запихнул интервью в долгий ящик, в котором оно и останется до конца времен. Я больше не хочу брать на себя ответственность за сломанные редакторские карьеры и смерть журналов.

Во всем мире не сыщется другого такого человека, как Харлан. Эту свежую и оригинальную мысль уже высказывали люди, куда более мудрые и талантливые, чем я. Так или иначе, это правда – но это совершенно неважно.

Время от времени мне приходит в голову, что Харлан Эллисон – пожизненный участник какого‑то колоссального арт‑проекта, такого же огромного и рассчитанного на века, как монументы Гутзона Борглума[39]. Этот проект под названием «Харлан Эллисон» собрал в себе все рассказы и легенды о своем тезке, и всех его врагов и друзей, и все его выступления, и все разнообразные мнения, слухи и сплетни, скандалы и эксклюзивы, круги на воде и откровенные враки. Люди говорят о Харлане Эллисоне, люди пишут о Харлане Эллисоне. Некоторые из них с радостью сожгли бы его на костре, если бы им за это ничего не было. А некоторые с радостью склонились бы перед ним как перед богом, если бы не знали, что он в ответ заявит нечто такое, от чего они почувствуют себя совсем маленькими и глупыми. За Харланом Эллисоном тянется целый шлейф историй. Одни из них правдивы, другие – нет; одни делают ему честь, другие – совсем не делают чести…

Но и это все тоже совершенно неважно.

 

Конец ознакомительного фрагмента – скачать книгу легально

 

[1] Независимая британская благотворительная организация, поощряющая чтение. – Здесь и далее примечания переводчиков, если не указано иное.

 

[2] Энид Блайтон (1897–1968) – британская писательница, автор детских книг‑бестселлеров, проданных по всему миру тиражами более шестисот миллионов экземпляров. Роберт Лоуренс Стайн (р. 1943) – американский писатель, прозванный «Стивеном Кингом» детской литературы.

 

[3] «Отчет Колбера» – американское сатирическое и комедийное вечернее телешоу, выходившее с 2005 по 2014 гг. на канале «Камеди Сентрал».

 

[4] «Трещина во времени» (1962) – детский фантастический роман американской писательницы Мадлен Ленгль (1918–2007).

 

[5] Имеется в виду история под названием «Княжеский анкас» из «Второй книги джунглей» Редьярда Киплинга: Маугли уносит из сокровищницы заброшенного города и бросает в джунглях драгоценный анкас (стрекало), когда‑то принадлежавший княжескому погонщику слонов. Анкас находят другие люди – и гибнут один за другим, убивая друг друга, чтобы завладеть сокровищем. В конце концов Маугли снова разыскивает анкас и возвращает его хранительнице – Матери Кобр.

 

[6] Роман английского новеллиста Дэвида Форреста, впервые опубликованный в 1969 году.

 

[7] Фрэнк Фразетта (1928–2010) – американский художник, иллюстратор‑фантаст и автор комиксов.

 

[8] Романы американского писателя‑фантаста Сэмюэля Рэя Дилэни (р. 1942).

 

[9] Первый выпуск американской серии комиксов, в которой дебютировал Супермен; вышел в июне 1938 года.

 

[10] Люсьен – персонаж серии комиксов Геймана «The Sandman: Песочный человек»; библиотекарь, хранящий книги, которые в свое время были задуманы, но так и остались ненаписанными.

 

[11] Неопубликованная антология научно‑фантастических рассказов, которую предполагал опубликовать Харлан Эллисон. Первые две антологии – «Опасные видения» и «Другие опасные видения» – вышли соответственно в 1967 и 1972 гг. «Последние опасные видения» были анонсированы в 1973‑м, но так и не увидели свет из‑за недостатка средств.

 

[12] Имеется в виду 10‑серийная экранизация одноименной книги К. С. Льюиса, снятая в 1967 году.

 

[13] Вероятно, имеются в виду слова Аслана из книги «Последняя битва»: «Если кто‑то клянется именем Таш и сдержит клятву правды ради, это Мною он клялся, того не зная, и Я отвечу ему» (пер. О. Бухиной).

 

[14] «Возвращение Тени» – шестой том 12‑томной «Истории Средиземья», составленной Кристофером Толкином и содержащей ранее не опубликованные черновики его отца.

 

[15] Эдгар Уоллес (1875–1932) – английский писатель, основоположник жанра литературного триллера. Баронесса Эмма Орци (1865–1947) – британская писательница и художница венгерского происхождения, автор детективных рассказов и знаменитого в свое время цикла приключенческих романов «Алый первоцвет». Деннис Уитли (1897–1977) – английский писатель, автор приключенческих, детективных и мистических романов.

 

[16] В русских переводах публиковался под названиями «Задверье» и «Никогде».

 

[17] Эдгар Пенгборн (1909–1976) – американский писатель, автор детективной, исторической, мистической и научно‑фантастической прозы. «А все‑таки мне интересно…» – название сборника НФ‑рассказов Пенгборна, опубликованного посмертно, в 1978 году.

 

[18] Чарльз Аддамс (1912–1988) – американский художник, в 40‑е годы XX века создавший серию комиксов «Семейка Аддамс», на основе которой позднее был снят одноименный сериал (1964–1966), а затем и более известные полнометражные фильмы «Семейка Аддамс» (1991) и «Семейные ценности Аддамсов» (1993).

 

[19] «И сказал Иосиф святой Марии, Отныне не позволим Ему выходить из дома; ибо всякий, кто не по нраву Ему, бывает убит» (Первое Евангелие Детства Иисуса Христа, 20:16).

 

[20] Артюр Мюнье (1853–1944) – французский священник и мемуарист, известный прежде всего как автор очерков о парижских салонах.

 

[21] Гамбо (или гумбо) – блюдо креольской кухни, полусуп‑полурагу из морепродуктов, курицы, овощей, риса и т. д.

 

[22] А точнее, я сам в своем пересказе Честертона. – Н.Г.

 

[23] История эта называется «Снег, зеркало, яблоки». Ее можно найти в сборнике «Дым и зеркала». – Н.Г.

 

[24] Денис Лемон – редактор английской газеты Gay News, в 1977 году осужденный за публикацию стихотворения Джеймса Керкапа «Любовь, которая смеет назвать свое имя» (изображавшего любовь к Иисусу как откровенное гомоэротическое переживание). Газета была приговорена к штрафу в 1000 фунтов, а Лемон условно осужден на девять месяцев тюрьмы по обвинению в богохульстве.

 

[25] Издано под названием «Океан в конце дороги».

 

[26] Возрастная категория: дети до тринадцати лет допускаются на фильм только в сопровождении родителей.

 

[27] В эссе «Форма нарратива во „Властелине колец”» Диана Уинн Джонс вспоминает о Толкине: «Студенткой я пошла на курс его лекций по этому предмету [„Сюжет в литературе”] – ну, по крайней мере, я надеюсь, что предмет был именно этот, потому что Толкина было практически не слышно. Он явно терпеть не мог читать лекции и, подозреваю, в равной мере ненавидел делиться своими мыслями. Так или иначе, за две недели ему удалось сократить свою аудиторию, поначалу весьма приличную, до меня и еще четырех человек. Мы упорно держались – вопреки всем его усилиям. Но он над этим работал: когда у него складывалось впечатление, что мы все‑таки его слышим, он отворачивался и адресовал свою дальнейшую речь классной доске».

 

[28] Ричмал Кромптон Ламберн (1890–1969) – английская школьная директриса, затем ставшая популярной писательницей. Автор историй об одиннадцатилетнем школьнике‑хулигане по имени Уильям, разошедшихся двенадцатью миллионами экземпляров в одном только Соединенном Королевстве.

 

[29] На русском языке книга вышла под заглавием «Пехотная баллада» (известны также неофициальные переводы «Чудовищная рота» и «Монстрячий полк»). На самом деле название романа восходит к антикатолическому трактату шотландского проповедника Джона Нокса (1510–1572) «Трубный глас против чудовищного правления женщин».

 

[30] Эдди Кэмпбелл (р. 1955) – австралийский художник шотландского происхождения, карикатурист и комиксист, более всего известный как иллюстратор и издатель графического романа Алана Мура «Из ада». Сотрудничал с Полом Грейветтом – английским журналистом и обозревателем комиксов – в посвященном комиксам журнале «Эскейп», который выпускал с 1983 по 1989 гг. В образе «Человека на перекрестке» Грейветт фигурирует в автобиографической книге Кэмпбелла «Алек: как быть художником» (2000).

 

[31] Стивен Сондхайм (р. 1930) – американский композитор, поэт и драматург, автор многих бродвейских мюзиклов. Ян Шванкмайер (р. 1934) – чешский кинорежиссер‑сюрреалист, сценарист, художник и аниматор. Конлон Нанкарроу (1912–1997) – мексиканский композитор‑экспериментатор. Джон Кейл (р. 1942) – валлийский рок‑музыкант, автор песен и музыкальный продюсер; до 1968 г. участник американской группы The Velvet Underground.

 

[32] Джонатан Кэррол (р. 1949) – американский писатель, работающий в жанре магического реализма. Иэн Синклер (р. 1943) – британский кинорежиссер и писатель‑авангардист.

 

[33] Джузеппе Арчимбольдо (1526/1527–1593) – итальянский художник, известный аллегорическими картинами, лица на которых составлены из многочисленных предметов (цветов, фруктов, листьев и т. д.). Джош (Рональд Уильям) Кирби (1928–2001) – английский художник, получивший мировую известность как оформитель и иллюстратор романов Терри Пратчетта. В 60‑е годы Кирби оформлял выпускавшиеся Альфредом Хичкоком антологии хоррора, изображая на обложках самого Хичкока в обстановке, пародирующей сцены из книг или фильмов ужасов.

 

[34] Фамилия Wolfe созвучна английскому wolf, «волк».

 

[35] Лу Рид (1942–2013) – американский рок‑музыкант, один из основателей и лидер группы The Velvet Underground. «Субботним вечером в прямом эфире» – популярная музыкально‑юмористическая передача на американском канале «Эн‑би‑си».

 

[36] «Не паникуй!» – биография Дугласа Адамса, вышедшая в переработанном варианте в 2003 году.

 

[37] Джеффри Перкинс (1953–2008) – британский продюсер юмористических шоу, писатель и артист. Под его руководством вышли первые два сезона радиоспектакля «Автостопом по Галактике». Джон Ллойд (р. 1951) – британский телепродюсер и писатель, друг и соавтор Дугласа Адамса.

 

[38] Джон Клиз (р. 1939) – английский актер, юморист, писатель и кинопродюсер, участник группы «Монти Пайтон».

 

[39] Джон Гутзон Борглум (1867–1941) – американский скульптор и архитектор, создатель монументальных скульптурных композиций. Его главным достижением считается Рашморский мемориал: скульптурные портреты четырех американских президентов, высеченные в скалах горы Рашмор (Южная Дакота, США).

 

скачать книгу для ознакомления:
Яндекс.Метрика